Страница:
Глава шестнадцатая
Уже смеркалось, а оркестры все еще гремели и хоры песельников заливались по всему лагерю. Солдатам было отпущено по две чарки вина, поэтому веселья было хоть отбавляй. В палатке фельдфебеля Брезгуна горел огонь. Сам он сидел посредине на чурбане, а кругом разместились гости Трегуляева, которых тот потчевал сегодня за счет поставленного ребром дарового княжеского червонца. Брезгун важно и чинно открыл праздник: снял с лысой головы высоченный кивер, вынул из него маленький медный чайничек, налил в него воды и поставил на таганец. Потом добыл из кивера же. стакан, мешочек с сахаром и другой - с чаем. Когда чай настоялся, наполнил стакан и перекрестился. А затем принялся пить, словно дома, торжественно выпуская синие кольца дыма из коротенького чубучка походной трубки.
- Запасливый-то лучше богатого, - усмехнулся он, с любопытством приглядываясь к расставленным на ящике крупеникам, студням, говяжьему боку и прочим произведениям походной маркитантской стряпни.
- Иван Иваныч, - просил Трегуляев, - сделайте милость! Отпейте беленького! Без вас и вчинать неохота!
- Не про меня, братец, писано! Я об ней уже сколько годов и думать не помню. Пуншику - дело другое. Бабьих слезок!
Несмотря на эти жесткие слова, он с явным удовольствием наблюдал, как гости в унтер-офицерских нашивках, закрыв глаза, уже опрокидывали манерку за манеркой в свои широкие глотки. Впрочем, скоро выяснилось, что и "бабьи слезки" мало чем уступали крепчайшему маркитантскому чистогону.
- Возьми, братец, стакан, положь сахарцу, плюнь из чайника капельки две да белой добавь до края, - благодушно учил Трегуляева фельдфебель, - вот и будет мой пунш...
Трегуляев подносил стакан за стаканом со всем уважением к чиновному достоинству Ивана Иваныча. Да и себя не забывал. Язык его развязывался с каждой минутой.
- Единожды было - солдат в ад попал, - рассказывал он. - Как быть? Осмотрелся служивый. А был не промах. Набил в стену кольев, развесил амуницию, закурил трубочку и сидит. Черти со всех боков лезут. А он знай поплевывает да покрикивает: "Близко не подходи! Али не видишь - казенное добро висит!.."
- Ах, жук его заешь! - восхищались слушатели. - Казенное добро!.. Висит!..
- Висит! Спужались было черти, а подурачиться им охота смертная. Как быть? Один подлез к барабану да и вдарил "поход". Солдату то и надо было. Услышал "по" ход", ментом добро забрал да из ада с левой ноги церемониальным шагом марш - прочь!..
- Ах, муха его забодай! Ха-ха-ха! Самого, слышь, черта перебил!
Трегуляев засунул в рот огромный кусок пирога с луком.
- Ведь солдату - что? Надо понять! У солдата голо-ва - что под дождиком трава. Сама растет. Лег - свернулся, встал - встряхнулся. И все - в лад! Так и живем, засуча рукава, - сыты крупицей, пьяны водицей, шилом бреемся, дымом греемся. Лихо терпеть, а стерпится, так и слюбится...
Приговоркам Трегуляева не было конца. Но по числу осушенных им манерок приближался уже он постепенно к тому критическому состоянию духа, когда все, что ни есть на душе, как-то само собой начинает ползти с языка.
- Единожды было - хватил и я шильцем патоки, - ой, не сладко!
И пошто было огород городить,
И пошто было капусту садить!..
- Ты, Максимыч, расскажи, за что в арестантские-то попал? - спросил его кто-то.
Трегуляев расправил неверной рукой бакены и пошатнулся.
- За самое что ни есть пустое попал, - отвечал он. - Маркитант у нас один темечко себе зашиб. Ну и...
- Обо что же он темем-то?
- Будто об мой безмен...{44}
- За что ж ты его?
- А за то самое! Я остерегал: "Не лей воды в брагу, - плохо будет". Так нет тебе, не послушал. Ну и...
Эта история всем была давно известна, хотя рассказывал ее Трегуляев редко и лишь при самых чрезвычайных обстоятельствах, вроде тех, что были сегодня. Из-за нее-то именно не был он до сей поры и унтер-офицером.
- А бригадным у нас тогда "Болтай да и только" состоял. И закатал он меня в арестантские роты. По подозрению, значит...
Круглые глаза Брезгуна сердито выпучились.
- Эй! В присутствии моем - ни-ни! Что вздумал! "Болтай да и только"... А он от царя главное командование имеет! Коли он не главнокомандующий, так и я не фельдфебель. А уж ежели я не фельдфебель, так и царь - не царь, и бога нет. Вишь ты, куда загнул! Аль не при тебе давеча князь Петр Иваныч толковал со мной? Первый я в армии российской фельдфебель! Не допущу!
Иван Иваныч расхорохорился, разбушевался и даже хватил было багровой своей пятерней по ящику с яствами.
- Не нам их судить. Нас судить дети-внуки будут. Нет человека без вины. А ноне время подошло, когда каждый оправдаться может, кровью черноту смыв. За. жертву кровную, от верности и любви принесенную, родина прощает. Разумейте, языцы!
Он грузно повернулся в темный угол палатки, где в угрюмой неподвижности робко замер на корточках долговязый Старынчук, и несколько минут молча смотрел на него. Потом поманил пальцем.
- Вылезай на свет, молодец! Слыхал слова мои? Полно, братец, стыдиться. Поднеси ему, Трегуляев! Боль завсегда врача ищет. Товарищество - лекарь самый полезный. Господина баронета Вилье{45} за пояс заткнет. Эх, молода, молода, - в Саксонии не была. На печи лежа, рожь молотить - не бывает так-то! Француз пришел, и податься тебе боле некуда, - грудью на него подавай. Тем и вину свою заслужишь. Избудешь вину, а там и пойдет у тебя, гренадер Старынчук, все по писаному, как по-тесаному. Вот-с!
Старынчук слушал речь фельдфебеля стоя со стаканом в дрожащей руке. При чрезвычайно высоком росте рекрута приходилось ему круто сгибаться под низким верхом палатки. Но он и не замечал этого неудобства. Ах, как мало бывает надо для того, чтобы человек, находящийся в беде, почувствовал себя счастливым! Старынчук опрокинул стакан в рот, Кровь ударила ему в лицо. На бледно-желтых щеках запылал румянец. И вместе с этой горячей кровью доброе слово Брезгуна вошло в его сердце, как неожиданная радость, обещавшая в будущем свет и тепло. Он крепко, по-мужичьи, крякнул, вытер губы и поклонился, улыбаясь. Все смотрели на него.
- Эх ты, Влас, - воскликнул Трегуляев, - один таков у нас! Рожей сокол, а умом тетерев. Нюнить брось! Солдатская тоска в чем? Хлеба ни куска - вот солдатская тоска. А ты и сыт, и друзья у тебя находятся. Друзья прямые - что братья родные. Уж известно, что для друга и хвост набок. Только не люби, Влас, друга-потаковщика - люби встрешника. Нюнить же зачем?
Плакала, рыдала,
Слезы утирала
Русою косой...
Эко дело! Да и все-то дело твое в полчасе состоит...
Трегуляев говорил это, а сам думал: "Материно молоко на губах не обсохло... Каково-то ему под палками быть? Наши гренадеры промаху не дают отстегают, что и до новых веников не забудешь..." И рука его совала Старынчуку пышный кус свежего папушника. Так уж, видно, устроен русский человек: насмешка и шутка с языка летят, а доброе чувство из нутра выбивается... Однако Трегуляев был неправ, когда утверждал, что все дело Старынчука "в полчасе состоит". Заключалось оно вот в чем.
Еще по весне взяли Власа из глухой полесской деревни, где он родился и вырос, и увезли в город. Здесь, при разборе рекрут, в суматохе среди непонятной торопливости начальников, решавших его судьбу, услышал он свой приговор:
- Славный будет гренадер!
Не успел Старынчук оглянуться, как очутился в неведомом, странном мире. Он вдруг перестал быть отдельным от других людей человеком. Его поглотило огромное тысячеголовое существо, усатое, грубое, одетое в железо и затянутое в ремни. Другими словами, он поступил в полк. Это волшебное превращение произошло почти мгновенно. Но коснулось оно только наружности рекрута, ничуть не затронув его души.
Под конец великого поста привезли Старынчука в роту. Время было свободное, и фрунт не успел занять своей мудростью все его мысли и способности. Сердце и память Старынчука были не в полку и не в роте, - они оставались в родной деревне. Не известно, о чем он думал. Солнце ходило по небу... Ветер гонялся над полем... Продолговатое, изжелта-наливное лицо Старынчука не выражало никаких мыслей. Голубые глаза казались пустыми, точно были сделаны из стекла. Может быть, он даже и не видел того, на что смотрел, - ни солнца, ни ржаных полей. Может быть, вовсе даже и не сам он сидел, глядя перед собой, а только туго затянутое в шинель громадное тело его, а самого Старынчука тут вовсе не было. Фельдфебель Брезгун знал, что это такое. Рекрут был тяжко болен тоской по родным местам и любимым людям. Такие-то и бегут из полков домой лесными дорогами и окольными стежками.
- Славный будет гренадер! - сказали про Старынчука при разборе рекрут.
И Брезгун крепко присматривал за ним, желая спасти от неизбежного побега, поимки и шпицрутенов.
Много дней Старынчук не отрывал глаз от полей, обрызганных блеском весеннего солнца. За полями - лес. А там, в дуплах высоких деревьев, - дикие пчелы. Открой рот и лови крупные, сладкие, янтарные капли, словно медведь-медолиз. Пчелы любят затишье и привольные разлеты. А где тише и привольнее, как не в тамошних местах? Оттого и окружены там лесные деревни не только садами, но еще обязательно и пасеками. Точно серебряная, поблескивает речка между кленами, ясенем и ильмою. Хорошо шагать да шагать вдоль этой речки, выбираясь из темных лесных чащоб, потом войти в светлую, чисто обеленную хату и присесть около чернобровой Дони, сговоренной невестушки. Эх, хорошо!
Зорок и опытен был Брезгун, а не уследил. На страстной неделе Старынчук исчез из полка.
Вероятно, другой на его месте и добрел бы до дому. Надо было для этого иной раз ловко схорониться под кустом, или запасть в траве, или залечь невидимкой под грудой валежника, в развале бурелома. Но Старынчук не умел этого. Уж слишком был он велик ростом, широк в плечах и неповоротлив, чтобы при надобности белкой вспрыгнуть на дерево или змеей заползти под колоду. Не для него, долговязого, было такое дело! Долго бродил он, голодный и робкий, далеко обходя деревни и обегая встречных людей. Летом его поймали и доставили в полк.
Начальство присудило бегуна к наказанию: двести ударов шпицрутенами должны были до мяса и костей распороть его спину. Назначен был уже день, когда надлежало ему пройтись вдоль зеленой улицы. Но случилось так, что в этот самый день армия двинулась в поход. Наказание отложили. Да так и дотянулась эта несчастная история до сегодняшнего дня. Между тем за последнее время новые чудесные превращения совершались в Старынчуке. И не по наружности только. Словно кто вынул из него прежнюю тоску по дому, родной хате, отцу и матери, чернобровой Доне. Вынул и подменил яростной злобой и жестокой ненавистью к тем, кто заслонил все это собой, - к французам. Рядом с этим жгучим чувством жило еще и другое - горькое сознание запоздалой ненужности предстоящего наказания, позора и боли, которыми оно грозило ему. Уж теперь Старынчук не убежал бы! Вместе со своим полком теперь он стоял бы на месте до последнего вздоха, лишь бы выручить далекий дом отца из-под власти, спасти Доню от глумления иноземных врагов.
Старынчук превратился в славного гренадера. И хотя сам он не понимал, что с ним случилось, а еще менее мог бы рассказать об этом, но опытный и зоркий Брезгун опять-таки знал, что это такое. Он не шутя считал теперь Старынчука надежнейшим солдатом своей роты. Ошибки в том не было. Неизвестно, что именно вывело бывшего бегуна из его обычного состояния унылой и молчаливой задумчивости - выпитое вино, речь старого фельдфебеля, насмешки Трегуляева или все это вместе, но только он неожиданно выпрямился и шагнул вперед.
- Ах, хвала пану богу, коли пан фитьфебель еще даст шаговку, подинькую...{46}
Он хотел было добавить: "Мне бы их под руку, нежитей хранцев! Я бы им бид сотцо с горою накуражил!"{47}. Но от волнения слова эти застряли у него где-то внутри. Зато огромный свинцовый кулачище с такой бешеной силой разрезал воздух, что палатка качнулась на сторону и погас огонь в фонаре...
Глава семнадцатая
Сначала голос Полчанинова дрожал и ломался. А потом зазвучал громко и звонко.
- "Серенькая лошадка моя, - читал он, - стоит всего сто рублей, но вынослива и умна необычайно. Заботиться о том, чтобы она была сыта, - у меня нет на то времени. И что же? Я делаю просто. Слезаю с нее и пускаю на волю. Тогда она или щиплет траву, или забирается в какой-нибудь сарай с сеном, или, наконец, пристает к кавалерии, где солдаты по привычному им животнолюбию отсыпают ей овса. Но при всех этих проделках никогда не упускает она из виду меня, своего хозяина. И стоит кому помыслить, чтобы увести ее, как она принимается отчаянно ржать и бить копытами, давая мне знать об опасности.. Надобно сесть на нее - она, бросив корм, подбегает и останавливается как вкопанная. Спрыгну с седла, уйду за калитку или в избу ложится у входа, как верная собака, да еще так осторожно ляжет, чтобы и седло не помялось и стремя не угодило под бок. Выйду - она уже вскочила и отряхивается. Неутомимость любезной лошади моей известна всей дивизии. Да и в главной армейской квартире - тоже. Гренадеры издали узнают меня по коню, и лица их оживляются: встреча со мной означает скорый привал. А сегодня Сестрица доставила мне несколько минут невыразимого счастья. Я скакал по лагерю с поручением начальника дивизии, когда нос к носу налетел на князя Багратиона. Дух занялся во мне от радости при виде чудного моего героя. Не помню, как отдал я ему честь, но явственно помню знак его, ко мне обращенный. Князь приказл остановиться и подъехать. Я исполнил, сам себя не помня.
- Конек твой некрасив, - сказал он, улыбаясь так ласково, как лишь один и умеет, - но добр очень.
- Так точно, - отвечал я первое, что на язык пришло, - так точно, ваше сиятельство!
- Вижу, ты день и ночь на нем, душа... По нему и узнаю тебя...
Боже! Багратион заметил и узнает меня... За что же, за что такое счастье?!"
Полчанинов замолчал. Руки его неловко мяли тетрадку дневника. Командир гренадерской бригады, полковник князь Григорий Матвеевич Кантакузен, быстро поднялся из-за стола, на котором вкусно дышала румяная кулебяка, приятно отдавала холодком льдистая ботвинья и заманчиво белел поросенок в сметане. Князь с жаром обнял прапорщика. Случалось уже не раз, что Полчанинов читал ему страницы своего походного журнала, и полковник, слушая, умилялся до слез, имевших обыкновение ни с того ни с сего вскипать на его черных как сажа глазах. Случалось, что и душил он при этом Полчанинова в объятиях. Но такие сцены всегда происходили один на один. А сегодня... В шатре Кантакузена, кроме него самого и Полчанинова, было много гостей, приглашенных князем на ужин. И какие гости! Вот генерал Ермолов в сюртуке нараспашку. Под сюртуком - шпензер, а из-под него виднеется расшитая цветными шелками русская рубаха. Как хорош был бы этот богатырь, кабы сбросил с себя и сюртук и шпензер да остался в русском наряде! Вот граф Кутайсов, молодой красавец, каких можно встретить только на портретах Ван-Дика, с волнистою гривой темных волос над белым, открытым лбом. А вот и главный гость, давний друг и покровитель полковника Кантакузена - Багратион. Ах, зачем затеял все это князь Григорий Матвеич! И вызвал к себе Полчанинова, и велел читать вслух журнал...
За маленьким столиком, поближе к входу, пировали адъютанты. Кое-кого из них Полчанинов знал в лицо и по имени, но не был знаком ни с одним. Бедному армейскому прапорщику не под пару эти блестящие гвардейцы - ни любимый Багратионов адъютант Олферьев, ни корнет конной гвардии князь Голицын, нагловатый малый, бесшабашный игрок и кутила, никогда, по слухам, не вылезавший из тысячных долгов и известный под прозвищем "принц Макарелли". Были и еще офицеры, но все, как на подбор, аристократы и богачи. С иными Полчанинов и заговорить не решился бы, а сейчас они посматривали на него с завистью. Почему это? Ах, как странно! Полковник Кантакузен расправил огромные бакенбарды а 1а Брусбарт, такие черные, что цвет их переходил в синеву, и еще раз обнял Полчанинова.
- Каков, ваше сиятельство? - спросил он Багратиона. - Со временем, пожалуй, в Гомеры российские выйдет! А?
Вероятно, по всей русской армии не было человека добрее и простодушнее князя Григория Матвеевича. Лицо его, сохранившее еще благородную резкость южных черт, начинало уже слегка заплывать коричневатым жирком и постоянно улыбалось с радушной приветливостью. Он был из тех командиров-весельчаков, которые умели одновременно и биться с каким-нибудь субалтерном в банк на барабане, и диктовать адъютанту очередной приказ по бригаде. Зато и любили его подчиненные! И не столько сам он, сколько они гордились тем, что прямыми предками его были византийские императоры и молдавские господари.
- Спасибо тебе, почтеннейший! - говорил Кантакузен Полчанинову. Спасибо! Утешил! А мне честь, что в дивизии нашей сыскал я редкого этакого грамотея...
- Я не грамотей, - сказал Багратион, - для меня писать - все равно что в кандалах плясать. Но грамотных люблю. Прошлое - за нами, а будущее им суждено. И за Россию рад бываю, когда нахожу таких. Довольно с нас чужих грамотеев. А особливо - немецких. Надобно своих иметь. Как немца ни корми, как его ни пересаживай, словно капусту, а он все в Берлин глядит...
- Ох, уж эти мне тевтоны! - улыбнулся Ермолов. - В бане я с одним мылся. Банщик над ним веником машет, а тевтон вопит, что ему и от русских веников прохлады нет. А когда на него середь зимы в городке одном собаки напали, схватился за камень. Да на грех камень не подался, примерз. "Ах, вопит, проклятая страна, где камни примерзают к земле, а собаки бегают на свободе!" Вот уж, кажется, что русскому здорово, то немцу - смерть!
- Коли нет у народа своих вождей, - с сердцем вымолвил Багратион, - нет у него и своей истории. В пучине забвенья тонут народные доблести. Дух замирает в тоске. И славным сородичам подражать исчезает охота. Истории нет, коли нет для нее народных вершителей. А чтоб они были,, надобно учиться. Оттого и люблю я грамотеев...
Он повел кругом блестящими глазами.
- Кто мои адъютанты? Кого при себе держу? Муратов, царство ему небесное, порядочный был русских стихов сочинитель. Олферьев, - об тебе, Алеша, речь! - что шпага, что перо в руке - хорош без различья! И все русские!
- Чтобы народ и армия любили чужое имя, - горячо проговорил Кутайсов, надобно по крайней мере носителю имени того быть счастливым в своих действиях. Дерзость, смелось, удача - народные божества. Перед алтарем их и я склоняю колени!
Ермолов взял его за руку.
- Знаешь ли, граф? Когда начинаешь ты политиковать, гляжу я на тебя, и хочется мне крикнуть: "Ах, да и красив же ты, мил друг! Что за глаза! Что за нос!"
Багратион засмеялся. Кутайсов, по простоте и горячности, не почувствовал дружеской шпильки. А Полчанинов подумал: "Ермолов! Как удивительна смесь добродушия и лукавства, разлитая во всем существе твоем! Как неотразимо привлекательна она и опасна!" Между тем Алексей Петрович уже нахмурил широкий лоб и с задумчивой искренностью повторял:
- Дерзость, смелость - прекрасно. Был у нас Суворов, есть князь Багратион. Но не след, граф, и того забывать, что скифы Дария, а парфяне римлян разили отступлениями.
Багратион живо повернулся на ящике, покрытом ковром.
- Кому доказываешь, тезка? Глуп, кто против ретирад -ведь в восемьсот шестом году Кутузов отступлением спас нас. Но грош цена полководцу, который отступает, лишь бы не наступать. О том и говорим!
- Начальник гренадерской дивизии нашей таков именно, - сказал Кантакузен, - принц Карл{48} в бою - без упрека, а перед боем готов на край света бежать... Будут еще с ним хлопоты!
- Не дивись, князь, - с живостью отозвался Багратион, - принц твой...
Полчанинов догадался: о нем забыли, потому и разговор сделался откровенным сверх меры. Он зажал свой походный дневник под локтем и поклонился. Но на выходе из шатра вздрогнул, остановленный князем Петром Ивановичем.
- Эй, душа, стой! Обожди!
Багратион встал, подошел к Полчанинову и ласково положил руку на его скромный эполет с одинаковой звездочкой и полковым номером.
- От тебя, душа, разговор наш пошел, надобно, чтоб к тебе и вернулся. Попомни же мое слово. Будешь полковником - славно. Генералом - еще славней. Но ежели дашь произвести себя в немцы - пропал ты для России. И дружба моя с тобой врозь. Понял? Иди с богом, душа!
- Фельдфебеля Брезгуна к бригадному!
Не к полковому командиру, а к самому бригадному... На этом внезапном окрике посыльного прервалось мудрое председательствование Ивана Ивановича на трегуляевском торжестве. И вот, тщательно обдернувшись, оправившись и сколь возможно туже затянув на могучей груди белые амуничные ремни. Брезгун торопко переступил порог кантакузеновского шатра. От множества горевших в нем огней шатер этот светился, как розовый китайский фонарь. Но Брезгун никак не думал столкнуться за его добротной полотняной полстью лицом к лицу с этаким генеральским сборищем. Сердце фельдфебеля забилось, как поросенок в мешке. Винный пар выбился холодным потом из толстой шеи. Малиновая физиономия посинела, будто под напором "кондратия", который уже раза два навещал старика. Бакенбарды бригадного развевались перед самым носом Ивана Ивановича. Но голос его почему-то доносился издали. Он говорил Багратиону:
- А вот мы сейчас и узнаем, ваше сиятельство, что это за солдат... Сейчас и узнаем... Здравствуй, Брезгун!
- Здр-равия желаю, ваше сиятельство!
- Да не реви так, уродина! Я же не глух! Э-э-э... Что это? Кажись, ты приложился?
- Ничтожную самую малость, ваше сиятельство!
- Увидим! Какой это бегун у тебя в роте завелся?
- Рекрут Старынчук, ваше сиятельство!
- Рекрут... Значит, впервой бежал?
- Так точно!
- До сей поры не наказан?
- Никак нет...
- А каков он? Каким солдатом быть обещает?
- Самый славный будет, ваше сиятельство, гренадер-с!
- А не врешь спьяну?
Совиные глаза Брезгуна часто-часто заморгали. Рот задергался. Слабый хрип вырвался из груди.
- Брезгун врать не может, - улыбаясь, сказал Багратион, - тверез ли, пьян ли, все едино, - ему, я чай, смерть легче, чем соврать! Не обижай, князь Григорий Матвеич, старика, - я его знаю.
Кантакузен облизнул яркие мокрые губы и смачно чмокнул фельдфебеля в жирную щеку.
- Мы с ним обидеть друг друга не можем! Верно ли, Брезгун?
- Никак не можем! - радостно прогремел Иван Иванович. - А коли обидим, так тут же и прочь ее снимем, обиду-то. Покорнейше благодарю, ваше сиятельство.
- Итак, - продолжал Кантакузен, - начальник дивизии усмотрел непорядок в том, что с самого начала похода откладывалось у нас наказание гренадера Старынчука. И по закону прав принц, я не прав оказываюсь. Ко чудится мне, что, окромя закона, человечность еще есть...
- И разум, - вставил Ермолов.
- Именно, ваше превосходительство. Они-то и воспрещают мне засекать солдат, когда вся судьба отечества зависит от целости и крепости многотрудной солдатской спины.
- И от пыла сердец солдатских! - крикнул Кутайсов.
- Именно, ваше сиятельство. Однако принц Карл, коему на все то наплевать, требует. И нахожусь я в крайнем самом затруднении...
Кантакузен был не на шутку взволнован. Он стоял посредине шатра и, с величайшей горячностью размахивая руками, спрашивал Багратиона:
- Как же прикажете мне поступить, ваше сиятельство?
Князь Петр Иванович отозвался не сразу. Вопрос был ясен, - но только со стороны существа дела. А со стороны "политической", в которой был замешан начальник дивизии, немецкий принц и родственник императора, все было неясно.
- Не могу приказывать, - проговорил он наконец, - не в моей ты, Григорий Матвеевич, команде. А как бы я сделал - не скрою...
Он еще помолчал, раздумчиво протягивая свой бокал к Ермолову, Кутайсову и хозяину, медленно чокаясь и еще медленнее отпивая вино крохотными глотками. Потом быстро поставил бокал на стол, взъерошил волосы и схватил Ермолова за лацкан сюртука.
- Любезный тезка! Вы - душ человеческих знахарь. Вас спрошу, верно ли сужу. Сечь бы теперь рекрута не стал я, - не ко времени. Но и страху за вину его не снял бы. Что нам от него надобно? Чтобы хорошим солдатом стал. Но с одного лишь страху хорошими солдатами не делаются. Я бы так решил: наказание вновь отложить, внушив притом виновному, что и вовсе от него избавлен будет, коли хорошим солдатом подлинно себя окажет...
- В первом же бою, - добавил Ермолов. - Браво, ваше сиятельство!
- Пусть крест егорьевский заслужит, - воскликнул Кутайсов, - тогда и наказание прочь!
- Так и я мыслю, господа. А кавалеров у нас не секут...
- Кроме тех случаев, когда и их секут, - язвительно заметил Ермолов.
Минута тишины нависла над столом. Молчание нарушил Багратион.
- Ив приказе по бригаде о таком решении, - сказал он, - я бы на месте твоем, князь Григорий Матвеич, объявил, дабы все подчиненные твои видели, каков у них рачительный и вперед глядящий командир.
- Спасибо великое, ваше сиятельство, - отвечал Кантакузен, - все так и сделаю. Да сейчас же, не откладывая, и приказ отдам. Одно лишь...
- Принца боитесь? - спросил Ермолов.
- Угадали, Алексей Петрович! Несколько опасаюсь... По дотошности своей - не принц, а часовщик. По сердцу же - кукла дохлая.
- Напрасно боитесь, - с внезапной строгостью проговорил Ермолов, оттого и командуют нами немцы, что мы их трусим, вместо того чтобы в бараний рог гнуть! Иди отсюда, - крикнул он Брезгуну, - марш! Доложите, князь, принцу, что приказ такой отдали вы по совету нашему общему. Это - раз. А второе - я принца вашего через Михаилу Богданыча завтра же в полное смирение приведу. Уж поверьте, что приведу!
Уже смеркалось, а оркестры все еще гремели и хоры песельников заливались по всему лагерю. Солдатам было отпущено по две чарки вина, поэтому веселья было хоть отбавляй. В палатке фельдфебеля Брезгуна горел огонь. Сам он сидел посредине на чурбане, а кругом разместились гости Трегуляева, которых тот потчевал сегодня за счет поставленного ребром дарового княжеского червонца. Брезгун важно и чинно открыл праздник: снял с лысой головы высоченный кивер, вынул из него маленький медный чайничек, налил в него воды и поставил на таганец. Потом добыл из кивера же. стакан, мешочек с сахаром и другой - с чаем. Когда чай настоялся, наполнил стакан и перекрестился. А затем принялся пить, словно дома, торжественно выпуская синие кольца дыма из коротенького чубучка походной трубки.
- Запасливый-то лучше богатого, - усмехнулся он, с любопытством приглядываясь к расставленным на ящике крупеникам, студням, говяжьему боку и прочим произведениям походной маркитантской стряпни.
- Иван Иваныч, - просил Трегуляев, - сделайте милость! Отпейте беленького! Без вас и вчинать неохота!
- Не про меня, братец, писано! Я об ней уже сколько годов и думать не помню. Пуншику - дело другое. Бабьих слезок!
Несмотря на эти жесткие слова, он с явным удовольствием наблюдал, как гости в унтер-офицерских нашивках, закрыв глаза, уже опрокидывали манерку за манеркой в свои широкие глотки. Впрочем, скоро выяснилось, что и "бабьи слезки" мало чем уступали крепчайшему маркитантскому чистогону.
- Возьми, братец, стакан, положь сахарцу, плюнь из чайника капельки две да белой добавь до края, - благодушно учил Трегуляева фельдфебель, - вот и будет мой пунш...
Трегуляев подносил стакан за стаканом со всем уважением к чиновному достоинству Ивана Иваныча. Да и себя не забывал. Язык его развязывался с каждой минутой.
- Единожды было - солдат в ад попал, - рассказывал он. - Как быть? Осмотрелся служивый. А был не промах. Набил в стену кольев, развесил амуницию, закурил трубочку и сидит. Черти со всех боков лезут. А он знай поплевывает да покрикивает: "Близко не подходи! Али не видишь - казенное добро висит!.."
- Ах, жук его заешь! - восхищались слушатели. - Казенное добро!.. Висит!..
- Висит! Спужались было черти, а подурачиться им охота смертная. Как быть? Один подлез к барабану да и вдарил "поход". Солдату то и надо было. Услышал "по" ход", ментом добро забрал да из ада с левой ноги церемониальным шагом марш - прочь!..
- Ах, муха его забодай! Ха-ха-ха! Самого, слышь, черта перебил!
Трегуляев засунул в рот огромный кусок пирога с луком.
- Ведь солдату - что? Надо понять! У солдата голо-ва - что под дождиком трава. Сама растет. Лег - свернулся, встал - встряхнулся. И все - в лад! Так и живем, засуча рукава, - сыты крупицей, пьяны водицей, шилом бреемся, дымом греемся. Лихо терпеть, а стерпится, так и слюбится...
Приговоркам Трегуляева не было конца. Но по числу осушенных им манерок приближался уже он постепенно к тому критическому состоянию духа, когда все, что ни есть на душе, как-то само собой начинает ползти с языка.
- Единожды было - хватил и я шильцем патоки, - ой, не сладко!
И пошто было огород городить,
И пошто было капусту садить!..
- Ты, Максимыч, расскажи, за что в арестантские-то попал? - спросил его кто-то.
Трегуляев расправил неверной рукой бакены и пошатнулся.
- За самое что ни есть пустое попал, - отвечал он. - Маркитант у нас один темечко себе зашиб. Ну и...
- Обо что же он темем-то?
- Будто об мой безмен...{44}
- За что ж ты его?
- А за то самое! Я остерегал: "Не лей воды в брагу, - плохо будет". Так нет тебе, не послушал. Ну и...
Эта история всем была давно известна, хотя рассказывал ее Трегуляев редко и лишь при самых чрезвычайных обстоятельствах, вроде тех, что были сегодня. Из-за нее-то именно не был он до сей поры и унтер-офицером.
- А бригадным у нас тогда "Болтай да и только" состоял. И закатал он меня в арестантские роты. По подозрению, значит...
Круглые глаза Брезгуна сердито выпучились.
- Эй! В присутствии моем - ни-ни! Что вздумал! "Болтай да и только"... А он от царя главное командование имеет! Коли он не главнокомандующий, так и я не фельдфебель. А уж ежели я не фельдфебель, так и царь - не царь, и бога нет. Вишь ты, куда загнул! Аль не при тебе давеча князь Петр Иваныч толковал со мной? Первый я в армии российской фельдфебель! Не допущу!
Иван Иваныч расхорохорился, разбушевался и даже хватил было багровой своей пятерней по ящику с яствами.
- Не нам их судить. Нас судить дети-внуки будут. Нет человека без вины. А ноне время подошло, когда каждый оправдаться может, кровью черноту смыв. За. жертву кровную, от верности и любви принесенную, родина прощает. Разумейте, языцы!
Он грузно повернулся в темный угол палатки, где в угрюмой неподвижности робко замер на корточках долговязый Старынчук, и несколько минут молча смотрел на него. Потом поманил пальцем.
- Вылезай на свет, молодец! Слыхал слова мои? Полно, братец, стыдиться. Поднеси ему, Трегуляев! Боль завсегда врача ищет. Товарищество - лекарь самый полезный. Господина баронета Вилье{45} за пояс заткнет. Эх, молода, молода, - в Саксонии не была. На печи лежа, рожь молотить - не бывает так-то! Француз пришел, и податься тебе боле некуда, - грудью на него подавай. Тем и вину свою заслужишь. Избудешь вину, а там и пойдет у тебя, гренадер Старынчук, все по писаному, как по-тесаному. Вот-с!
Старынчук слушал речь фельдфебеля стоя со стаканом в дрожащей руке. При чрезвычайно высоком росте рекрута приходилось ему круто сгибаться под низким верхом палатки. Но он и не замечал этого неудобства. Ах, как мало бывает надо для того, чтобы человек, находящийся в беде, почувствовал себя счастливым! Старынчук опрокинул стакан в рот, Кровь ударила ему в лицо. На бледно-желтых щеках запылал румянец. И вместе с этой горячей кровью доброе слово Брезгуна вошло в его сердце, как неожиданная радость, обещавшая в будущем свет и тепло. Он крепко, по-мужичьи, крякнул, вытер губы и поклонился, улыбаясь. Все смотрели на него.
- Эх ты, Влас, - воскликнул Трегуляев, - один таков у нас! Рожей сокол, а умом тетерев. Нюнить брось! Солдатская тоска в чем? Хлеба ни куска - вот солдатская тоска. А ты и сыт, и друзья у тебя находятся. Друзья прямые - что братья родные. Уж известно, что для друга и хвост набок. Только не люби, Влас, друга-потаковщика - люби встрешника. Нюнить же зачем?
Плакала, рыдала,
Слезы утирала
Русою косой...
Эко дело! Да и все-то дело твое в полчасе состоит...
Трегуляев говорил это, а сам думал: "Материно молоко на губах не обсохло... Каково-то ему под палками быть? Наши гренадеры промаху не дают отстегают, что и до новых веников не забудешь..." И рука его совала Старынчуку пышный кус свежего папушника. Так уж, видно, устроен русский человек: насмешка и шутка с языка летят, а доброе чувство из нутра выбивается... Однако Трегуляев был неправ, когда утверждал, что все дело Старынчука "в полчасе состоит". Заключалось оно вот в чем.
Еще по весне взяли Власа из глухой полесской деревни, где он родился и вырос, и увезли в город. Здесь, при разборе рекрут, в суматохе среди непонятной торопливости начальников, решавших его судьбу, услышал он свой приговор:
- Славный будет гренадер!
Не успел Старынчук оглянуться, как очутился в неведомом, странном мире. Он вдруг перестал быть отдельным от других людей человеком. Его поглотило огромное тысячеголовое существо, усатое, грубое, одетое в железо и затянутое в ремни. Другими словами, он поступил в полк. Это волшебное превращение произошло почти мгновенно. Но коснулось оно только наружности рекрута, ничуть не затронув его души.
Под конец великого поста привезли Старынчука в роту. Время было свободное, и фрунт не успел занять своей мудростью все его мысли и способности. Сердце и память Старынчука были не в полку и не в роте, - они оставались в родной деревне. Не известно, о чем он думал. Солнце ходило по небу... Ветер гонялся над полем... Продолговатое, изжелта-наливное лицо Старынчука не выражало никаких мыслей. Голубые глаза казались пустыми, точно были сделаны из стекла. Может быть, он даже и не видел того, на что смотрел, - ни солнца, ни ржаных полей. Может быть, вовсе даже и не сам он сидел, глядя перед собой, а только туго затянутое в шинель громадное тело его, а самого Старынчука тут вовсе не было. Фельдфебель Брезгун знал, что это такое. Рекрут был тяжко болен тоской по родным местам и любимым людям. Такие-то и бегут из полков домой лесными дорогами и окольными стежками.
- Славный будет гренадер! - сказали про Старынчука при разборе рекрут.
И Брезгун крепко присматривал за ним, желая спасти от неизбежного побега, поимки и шпицрутенов.
Много дней Старынчук не отрывал глаз от полей, обрызганных блеском весеннего солнца. За полями - лес. А там, в дуплах высоких деревьев, - дикие пчелы. Открой рот и лови крупные, сладкие, янтарные капли, словно медведь-медолиз. Пчелы любят затишье и привольные разлеты. А где тише и привольнее, как не в тамошних местах? Оттого и окружены там лесные деревни не только садами, но еще обязательно и пасеками. Точно серебряная, поблескивает речка между кленами, ясенем и ильмою. Хорошо шагать да шагать вдоль этой речки, выбираясь из темных лесных чащоб, потом войти в светлую, чисто обеленную хату и присесть около чернобровой Дони, сговоренной невестушки. Эх, хорошо!
Зорок и опытен был Брезгун, а не уследил. На страстной неделе Старынчук исчез из полка.
Вероятно, другой на его месте и добрел бы до дому. Надо было для этого иной раз ловко схорониться под кустом, или запасть в траве, или залечь невидимкой под грудой валежника, в развале бурелома. Но Старынчук не умел этого. Уж слишком был он велик ростом, широк в плечах и неповоротлив, чтобы при надобности белкой вспрыгнуть на дерево или змеей заползти под колоду. Не для него, долговязого, было такое дело! Долго бродил он, голодный и робкий, далеко обходя деревни и обегая встречных людей. Летом его поймали и доставили в полк.
Начальство присудило бегуна к наказанию: двести ударов шпицрутенами должны были до мяса и костей распороть его спину. Назначен был уже день, когда надлежало ему пройтись вдоль зеленой улицы. Но случилось так, что в этот самый день армия двинулась в поход. Наказание отложили. Да так и дотянулась эта несчастная история до сегодняшнего дня. Между тем за последнее время новые чудесные превращения совершались в Старынчуке. И не по наружности только. Словно кто вынул из него прежнюю тоску по дому, родной хате, отцу и матери, чернобровой Доне. Вынул и подменил яростной злобой и жестокой ненавистью к тем, кто заслонил все это собой, - к французам. Рядом с этим жгучим чувством жило еще и другое - горькое сознание запоздалой ненужности предстоящего наказания, позора и боли, которыми оно грозило ему. Уж теперь Старынчук не убежал бы! Вместе со своим полком теперь он стоял бы на месте до последнего вздоха, лишь бы выручить далекий дом отца из-под власти, спасти Доню от глумления иноземных врагов.
Старынчук превратился в славного гренадера. И хотя сам он не понимал, что с ним случилось, а еще менее мог бы рассказать об этом, но опытный и зоркий Брезгун опять-таки знал, что это такое. Он не шутя считал теперь Старынчука надежнейшим солдатом своей роты. Ошибки в том не было. Неизвестно, что именно вывело бывшего бегуна из его обычного состояния унылой и молчаливой задумчивости - выпитое вино, речь старого фельдфебеля, насмешки Трегуляева или все это вместе, но только он неожиданно выпрямился и шагнул вперед.
- Ах, хвала пану богу, коли пан фитьфебель еще даст шаговку, подинькую...{46}
Он хотел было добавить: "Мне бы их под руку, нежитей хранцев! Я бы им бид сотцо с горою накуражил!"{47}. Но от волнения слова эти застряли у него где-то внутри. Зато огромный свинцовый кулачище с такой бешеной силой разрезал воздух, что палатка качнулась на сторону и погас огонь в фонаре...
Глава семнадцатая
Сначала голос Полчанинова дрожал и ломался. А потом зазвучал громко и звонко.
- "Серенькая лошадка моя, - читал он, - стоит всего сто рублей, но вынослива и умна необычайно. Заботиться о том, чтобы она была сыта, - у меня нет на то времени. И что же? Я делаю просто. Слезаю с нее и пускаю на волю. Тогда она или щиплет траву, или забирается в какой-нибудь сарай с сеном, или, наконец, пристает к кавалерии, где солдаты по привычному им животнолюбию отсыпают ей овса. Но при всех этих проделках никогда не упускает она из виду меня, своего хозяина. И стоит кому помыслить, чтобы увести ее, как она принимается отчаянно ржать и бить копытами, давая мне знать об опасности.. Надобно сесть на нее - она, бросив корм, подбегает и останавливается как вкопанная. Спрыгну с седла, уйду за калитку или в избу ложится у входа, как верная собака, да еще так осторожно ляжет, чтобы и седло не помялось и стремя не угодило под бок. Выйду - она уже вскочила и отряхивается. Неутомимость любезной лошади моей известна всей дивизии. Да и в главной армейской квартире - тоже. Гренадеры издали узнают меня по коню, и лица их оживляются: встреча со мной означает скорый привал. А сегодня Сестрица доставила мне несколько минут невыразимого счастья. Я скакал по лагерю с поручением начальника дивизии, когда нос к носу налетел на князя Багратиона. Дух занялся во мне от радости при виде чудного моего героя. Не помню, как отдал я ему честь, но явственно помню знак его, ко мне обращенный. Князь приказл остановиться и подъехать. Я исполнил, сам себя не помня.
- Конек твой некрасив, - сказал он, улыбаясь так ласково, как лишь один и умеет, - но добр очень.
- Так точно, - отвечал я первое, что на язык пришло, - так точно, ваше сиятельство!
- Вижу, ты день и ночь на нем, душа... По нему и узнаю тебя...
Боже! Багратион заметил и узнает меня... За что же, за что такое счастье?!"
Полчанинов замолчал. Руки его неловко мяли тетрадку дневника. Командир гренадерской бригады, полковник князь Григорий Матвеевич Кантакузен, быстро поднялся из-за стола, на котором вкусно дышала румяная кулебяка, приятно отдавала холодком льдистая ботвинья и заманчиво белел поросенок в сметане. Князь с жаром обнял прапорщика. Случалось уже не раз, что Полчанинов читал ему страницы своего походного журнала, и полковник, слушая, умилялся до слез, имевших обыкновение ни с того ни с сего вскипать на его черных как сажа глазах. Случалось, что и душил он при этом Полчанинова в объятиях. Но такие сцены всегда происходили один на один. А сегодня... В шатре Кантакузена, кроме него самого и Полчанинова, было много гостей, приглашенных князем на ужин. И какие гости! Вот генерал Ермолов в сюртуке нараспашку. Под сюртуком - шпензер, а из-под него виднеется расшитая цветными шелками русская рубаха. Как хорош был бы этот богатырь, кабы сбросил с себя и сюртук и шпензер да остался в русском наряде! Вот граф Кутайсов, молодой красавец, каких можно встретить только на портретах Ван-Дика, с волнистою гривой темных волос над белым, открытым лбом. А вот и главный гость, давний друг и покровитель полковника Кантакузена - Багратион. Ах, зачем затеял все это князь Григорий Матвеич! И вызвал к себе Полчанинова, и велел читать вслух журнал...
За маленьким столиком, поближе к входу, пировали адъютанты. Кое-кого из них Полчанинов знал в лицо и по имени, но не был знаком ни с одним. Бедному армейскому прапорщику не под пару эти блестящие гвардейцы - ни любимый Багратионов адъютант Олферьев, ни корнет конной гвардии князь Голицын, нагловатый малый, бесшабашный игрок и кутила, никогда, по слухам, не вылезавший из тысячных долгов и известный под прозвищем "принц Макарелли". Были и еще офицеры, но все, как на подбор, аристократы и богачи. С иными Полчанинов и заговорить не решился бы, а сейчас они посматривали на него с завистью. Почему это? Ах, как странно! Полковник Кантакузен расправил огромные бакенбарды а 1а Брусбарт, такие черные, что цвет их переходил в синеву, и еще раз обнял Полчанинова.
- Каков, ваше сиятельство? - спросил он Багратиона. - Со временем, пожалуй, в Гомеры российские выйдет! А?
Вероятно, по всей русской армии не было человека добрее и простодушнее князя Григория Матвеевича. Лицо его, сохранившее еще благородную резкость южных черт, начинало уже слегка заплывать коричневатым жирком и постоянно улыбалось с радушной приветливостью. Он был из тех командиров-весельчаков, которые умели одновременно и биться с каким-нибудь субалтерном в банк на барабане, и диктовать адъютанту очередной приказ по бригаде. Зато и любили его подчиненные! И не столько сам он, сколько они гордились тем, что прямыми предками его были византийские императоры и молдавские господари.
- Спасибо тебе, почтеннейший! - говорил Кантакузен Полчанинову. Спасибо! Утешил! А мне честь, что в дивизии нашей сыскал я редкого этакого грамотея...
- Я не грамотей, - сказал Багратион, - для меня писать - все равно что в кандалах плясать. Но грамотных люблю. Прошлое - за нами, а будущее им суждено. И за Россию рад бываю, когда нахожу таких. Довольно с нас чужих грамотеев. А особливо - немецких. Надобно своих иметь. Как немца ни корми, как его ни пересаживай, словно капусту, а он все в Берлин глядит...
- Ох, уж эти мне тевтоны! - улыбнулся Ермолов. - В бане я с одним мылся. Банщик над ним веником машет, а тевтон вопит, что ему и от русских веников прохлады нет. А когда на него середь зимы в городке одном собаки напали, схватился за камень. Да на грех камень не подался, примерз. "Ах, вопит, проклятая страна, где камни примерзают к земле, а собаки бегают на свободе!" Вот уж, кажется, что русскому здорово, то немцу - смерть!
- Коли нет у народа своих вождей, - с сердцем вымолвил Багратион, - нет у него и своей истории. В пучине забвенья тонут народные доблести. Дух замирает в тоске. И славным сородичам подражать исчезает охота. Истории нет, коли нет для нее народных вершителей. А чтоб они были,, надобно учиться. Оттого и люблю я грамотеев...
Он повел кругом блестящими глазами.
- Кто мои адъютанты? Кого при себе держу? Муратов, царство ему небесное, порядочный был русских стихов сочинитель. Олферьев, - об тебе, Алеша, речь! - что шпага, что перо в руке - хорош без различья! И все русские!
- Чтобы народ и армия любили чужое имя, - горячо проговорил Кутайсов, надобно по крайней мере носителю имени того быть счастливым в своих действиях. Дерзость, смелось, удача - народные божества. Перед алтарем их и я склоняю колени!
Ермолов взял его за руку.
- Знаешь ли, граф? Когда начинаешь ты политиковать, гляжу я на тебя, и хочется мне крикнуть: "Ах, да и красив же ты, мил друг! Что за глаза! Что за нос!"
Багратион засмеялся. Кутайсов, по простоте и горячности, не почувствовал дружеской шпильки. А Полчанинов подумал: "Ермолов! Как удивительна смесь добродушия и лукавства, разлитая во всем существе твоем! Как неотразимо привлекательна она и опасна!" Между тем Алексей Петрович уже нахмурил широкий лоб и с задумчивой искренностью повторял:
- Дерзость, смелость - прекрасно. Был у нас Суворов, есть князь Багратион. Но не след, граф, и того забывать, что скифы Дария, а парфяне римлян разили отступлениями.
Багратион живо повернулся на ящике, покрытом ковром.
- Кому доказываешь, тезка? Глуп, кто против ретирад -ведь в восемьсот шестом году Кутузов отступлением спас нас. Но грош цена полководцу, который отступает, лишь бы не наступать. О том и говорим!
- Начальник гренадерской дивизии нашей таков именно, - сказал Кантакузен, - принц Карл{48} в бою - без упрека, а перед боем готов на край света бежать... Будут еще с ним хлопоты!
- Не дивись, князь, - с живостью отозвался Багратион, - принц твой...
Полчанинов догадался: о нем забыли, потому и разговор сделался откровенным сверх меры. Он зажал свой походный дневник под локтем и поклонился. Но на выходе из шатра вздрогнул, остановленный князем Петром Ивановичем.
- Эй, душа, стой! Обожди!
Багратион встал, подошел к Полчанинову и ласково положил руку на его скромный эполет с одинаковой звездочкой и полковым номером.
- От тебя, душа, разговор наш пошел, надобно, чтоб к тебе и вернулся. Попомни же мое слово. Будешь полковником - славно. Генералом - еще славней. Но ежели дашь произвести себя в немцы - пропал ты для России. И дружба моя с тобой врозь. Понял? Иди с богом, душа!
- Фельдфебеля Брезгуна к бригадному!
Не к полковому командиру, а к самому бригадному... На этом внезапном окрике посыльного прервалось мудрое председательствование Ивана Ивановича на трегуляевском торжестве. И вот, тщательно обдернувшись, оправившись и сколь возможно туже затянув на могучей груди белые амуничные ремни. Брезгун торопко переступил порог кантакузеновского шатра. От множества горевших в нем огней шатер этот светился, как розовый китайский фонарь. Но Брезгун никак не думал столкнуться за его добротной полотняной полстью лицом к лицу с этаким генеральским сборищем. Сердце фельдфебеля забилось, как поросенок в мешке. Винный пар выбился холодным потом из толстой шеи. Малиновая физиономия посинела, будто под напором "кондратия", который уже раза два навещал старика. Бакенбарды бригадного развевались перед самым носом Ивана Ивановича. Но голос его почему-то доносился издали. Он говорил Багратиону:
- А вот мы сейчас и узнаем, ваше сиятельство, что это за солдат... Сейчас и узнаем... Здравствуй, Брезгун!
- Здр-равия желаю, ваше сиятельство!
- Да не реви так, уродина! Я же не глух! Э-э-э... Что это? Кажись, ты приложился?
- Ничтожную самую малость, ваше сиятельство!
- Увидим! Какой это бегун у тебя в роте завелся?
- Рекрут Старынчук, ваше сиятельство!
- Рекрут... Значит, впервой бежал?
- Так точно!
- До сей поры не наказан?
- Никак нет...
- А каков он? Каким солдатом быть обещает?
- Самый славный будет, ваше сиятельство, гренадер-с!
- А не врешь спьяну?
Совиные глаза Брезгуна часто-часто заморгали. Рот задергался. Слабый хрип вырвался из груди.
- Брезгун врать не может, - улыбаясь, сказал Багратион, - тверез ли, пьян ли, все едино, - ему, я чай, смерть легче, чем соврать! Не обижай, князь Григорий Матвеич, старика, - я его знаю.
Кантакузен облизнул яркие мокрые губы и смачно чмокнул фельдфебеля в жирную щеку.
- Мы с ним обидеть друг друга не можем! Верно ли, Брезгун?
- Никак не можем! - радостно прогремел Иван Иванович. - А коли обидим, так тут же и прочь ее снимем, обиду-то. Покорнейше благодарю, ваше сиятельство.
- Итак, - продолжал Кантакузен, - начальник дивизии усмотрел непорядок в том, что с самого начала похода откладывалось у нас наказание гренадера Старынчука. И по закону прав принц, я не прав оказываюсь. Ко чудится мне, что, окромя закона, человечность еще есть...
- И разум, - вставил Ермолов.
- Именно, ваше превосходительство. Они-то и воспрещают мне засекать солдат, когда вся судьба отечества зависит от целости и крепости многотрудной солдатской спины.
- И от пыла сердец солдатских! - крикнул Кутайсов.
- Именно, ваше сиятельство. Однако принц Карл, коему на все то наплевать, требует. И нахожусь я в крайнем самом затруднении...
Кантакузен был не на шутку взволнован. Он стоял посредине шатра и, с величайшей горячностью размахивая руками, спрашивал Багратиона:
- Как же прикажете мне поступить, ваше сиятельство?
Князь Петр Иванович отозвался не сразу. Вопрос был ясен, - но только со стороны существа дела. А со стороны "политической", в которой был замешан начальник дивизии, немецкий принц и родственник императора, все было неясно.
- Не могу приказывать, - проговорил он наконец, - не в моей ты, Григорий Матвеевич, команде. А как бы я сделал - не скрою...
Он еще помолчал, раздумчиво протягивая свой бокал к Ермолову, Кутайсову и хозяину, медленно чокаясь и еще медленнее отпивая вино крохотными глотками. Потом быстро поставил бокал на стол, взъерошил волосы и схватил Ермолова за лацкан сюртука.
- Любезный тезка! Вы - душ человеческих знахарь. Вас спрошу, верно ли сужу. Сечь бы теперь рекрута не стал я, - не ко времени. Но и страху за вину его не снял бы. Что нам от него надобно? Чтобы хорошим солдатом стал. Но с одного лишь страху хорошими солдатами не делаются. Я бы так решил: наказание вновь отложить, внушив притом виновному, что и вовсе от него избавлен будет, коли хорошим солдатом подлинно себя окажет...
- В первом же бою, - добавил Ермолов. - Браво, ваше сиятельство!
- Пусть крест егорьевский заслужит, - воскликнул Кутайсов, - тогда и наказание прочь!
- Так и я мыслю, господа. А кавалеров у нас не секут...
- Кроме тех случаев, когда и их секут, - язвительно заметил Ермолов.
Минута тишины нависла над столом. Молчание нарушил Багратион.
- Ив приказе по бригаде о таком решении, - сказал он, - я бы на месте твоем, князь Григорий Матвеич, объявил, дабы все подчиненные твои видели, каков у них рачительный и вперед глядящий командир.
- Спасибо великое, ваше сиятельство, - отвечал Кантакузен, - все так и сделаю. Да сейчас же, не откладывая, и приказ отдам. Одно лишь...
- Принца боитесь? - спросил Ермолов.
- Угадали, Алексей Петрович! Несколько опасаюсь... По дотошности своей - не принц, а часовщик. По сердцу же - кукла дохлая.
- Напрасно боитесь, - с внезапной строгостью проговорил Ермолов, оттого и командуют нами немцы, что мы их трусим, вместо того чтобы в бараний рог гнуть! Иди отсюда, - крикнул он Брезгуну, - марш! Доложите, князь, принцу, что приказ такой отдали вы по совету нашему общему. Это - раз. А второе - я принца вашего через Михаилу Богданыча завтра же в полное смирение приведу. Уж поверьте, что приведу!