Страница:
- Шутку, братец, шути, а людей не мути! - пробовал его урезонить фельдфебель.
Однако голос Ивана Иваныча звучал и нестрого и неубедительно. Его душа тоже возмущалась происходившим. Да Трегуляев и не шутил вовсе. Старынчук слушал все это и мотал на ус...
За Смоленском открывалась Россия - широкое раздолье чернозема, безбрежное море золотых полей, испещренных коричневыми пятнами пара, березовое мелколесье на горизонте да двойные линии истерзанных зимними бурями ракит вдоль большаков. Было жарко, ветрено и пыльно. Жажда мучила людей и лошадей. Кони яростно тянулись горячими мордами к воде встречных ручьев, но пить с удилами во рту невозможно, и они приходили в бешенство. Солдаты засовывали кивера под мышки, а головы покрывали платками и листьями. От пыльных вихрей и бивачного дыма у многих покраснели и начинали слезиться глаза.
Войска были ужасно утомлены. Под резкие высвисты флейт пехота засыпала на ходу, - люди валились, задевая друг друга, целыми десятками. Кавалерия спала, сидя на конях. И все это - не столько от длинных переходов, сколько от беспрестанных остановок, неизбежных при движении большого числа войск по одной дороге. Солдаты поистрепались. Вместо форменных панталон то и дело встречались разноцветные, кое-как залатанные и бог весть где добытые штаны. Портупей давно уже никто не белил, и оттого сделались они желто-бурыми. Впрочем, на это не обращалось внимания. Следили только за исправностью ружей, - следили все, от генерала до последнего фурлейта{77}. Позади армии тянулись тысячи сухарных фур и лазаретных повозок.
Гул орудий вблизи поднимает дух, а издали наводит уныние. Настроение войск было самое грустное. Солдаты подходили к верстовым столбам, расставленным у дорог, и читали вслух:
- "От Москвы триста десять верст".
Цифры подхватывались, бежали по рядам и через несколько минут разносились по полкам, дивизиям и корпусам Дорогобуж, Вязьма - исконно русские названия эти хватали за сердце.
- Вязьма-городок - Москвы уголок!
Не было ни одной роты, ни одного эскадрона, где с серых от пыли, сухих от зноя и усталости солдатских губ не срывались бы грозные в смутном значении своем фразы:
- Русаки-то - не раки, задом пятиться не любят! Ой, неладно затеял "он"!..
Привал! Вмиг отвязаны котлы, и кашевары бегут за водой. У кухонь уже режут скот на говядину. Солдаты разбирают сараи, заборы и клуни, - без жердей, соломы и дров плох бивак. Из жердей, переплетенных соломой, вырастают козлы. В кавалерии разбиваются коновязи.
Лошадей не расседлывают, - только отпускают подпруги, отстегивают, мундштуки да вешают через головы торбы с сеном. Получаса не прошло - и бивак готов! Люди сидят вокруг огней, жуют и толкуют. Но о чем бы ни зашла солдатская речь, она неизменно сходит на "него".
- Эх, горе луково! - воскликнул Трегуляев. - Дело-то какое! Живот постелил, спиной накрылся, в головы кулак, а под бок и так. Коли высоко два пальца спусти. Слышь, Влас? Учись, братец! Что ж, Иван Иваныч, только нам теперь и осталось ходу, что с моста да в воду?
Брезгун развел усы. Он понимал, куда клонит Максимыч, и ответил по существу:
- Откуда знать? Может, у "него" от ума это идет? Аль замыслил что? По уму у "него" нехватки нет...
- Ум, Иван Иваныч, разумом крепок. А где же разум, когда Влас "его" на кусочки разнесть охоч! И всех до того довел. С хвоста идет начало, - стало быть, голова - мочало. Горбатого к стене не приставишь. Взялась за Расею нежить окаянная. Верно сказывали деды: не выкормя, не выпоя, ворога не узнаешь. Выслужили себе главнокомандующего!
До Рудни и Смоленска Брезгун не вытерпел бы и десятой части этаких речей. А теперь молчал, опустив голову. Трегуляев махнул рукой, обтер рот и поднялся из-за каши. Быстрый глаз его заметил, что карабинеры соседних взводов отыскали на ближнем полу одну из тех ям, в которые крестьяне, уходя в леса от французов, зарывали картофель, и уже немалой толпой сгрудились возле находки. Картофель в таких случаях выгребали прямо в полы шинелей. Трегуляев всунулся в очередь. Но дело затягивалось, картофеля в яме становилось все меньше - ждать было скучно, да и надежда получить долю терялась. Карабинер выпучил глаза и крикнул отчаянным голосом:
- Князь едет! Князь!
Под "князем" в Первой армии разумелся цесаревич, строгий и взыскательный ко всякому наружному беспорядку. Солдатская толпа без оглядки брызнула в стороны. Того и надо было Трегуляеву. Яма лежала перед ним, заманчиво розовея картофельной грудой. Он не спеша прыгнул вниз и принялся набивать добычей карманы.
- Стой - не шатайся, ходи - не спотыкайся, - с ухмылкой бормотал он при этом себе под нос, - говори - не заикайся, ври - не завирайся...
Благополучие его нарушилось самым неожиданным и неприятным образом.
- Князь! Князь едет!
Трегуляев, уверенный, что его пугают, так же как он только что испугал других, не торопясь, поднял голову. По дороге к биваку карабинерной роты, верхом на огромной чалой лошади, с небольшой свитой, ехал цесаревич Константин Павлович. Брови его были насуплены. Лошадь ступала возле самой картофельной ямы с вытянувшимся на дне ее солдатом, а он даже и не взглянул ни на яму, ни на солдата. Между тем из роты уже заметили его приближение. Взводы развертывались в стройные ряды, и громкие командные окрики доносились до Трегуляева. Карабинер выскочил из ямы и, подоткнув за пояс тяжелые шинельные полы, пустился бегом вкруговую к своему месту.
Цесаревич угрюмо поздоровался с солдатами и молча проехался вдоль строя. Левая рука его с бессознательной жесткостью вела повод, и громадный чалый конь щерился, роняя изо рта куски белой пены и порываясь ухватить седока за ногу. Помолчав и о чем-то подумав, Константин Павлович хрипло заговорил:
- Плохо, друзья! Но что делать? Не мы виноваты... Больно, очень больно, до слез... А надобно слушать того, кто командует нами... И мое сердце не меньше ваших надрывается... Не верю в доброе... Старые мои сослуживцы! Душа в "нем" не наша, - вот грех! Что ж делать?..
Он еще долго говорил в этом роде. Потом кивнул головой, еще гуще насупил брови и, круто повернув коня, поехал прочь от роты. Старынчук продолжал стоять так же неподвижно, как стоял, слушая речь цесаревича. Он был смертельно бледен, колени его дрожали, ярость подступила к горлу и сжала его душным, как собачий ошейник, кольцом. Все то верно, за что ненавидел он Барклая... Это уж не солдатские разговоры. Все то верно, раз сказал о том брат царя. Старынчук повел глазами, и увидел такие же, как у него самого, бледные, изуродованные гневом лица. Картошка давно уже высыпалась из шинели Трегуляева, а он и не почуял того. Чье-то ружье, дребезжа ложем, ударилось оземь. Кто-то громко всхлипнул.
Лазаретный обоз остановился среди черного леса, на узенькой и грязной, покрытой лужами дороге, у бревенчатого частокола, которым обнесен был старинный скит. В деревянной церквушке монахи отпевали только что умершего от ран генерала и нескольких штаб-офицеров. Лазаретные фурлейты и монастырские служки наскоро копали могилы - огромные ямы, в каждую из которых можно было уместить не менее трех десятков трупов. Другие вынимали мертвецов из полуфурок, освобождая вакансии для живых. Воздух был полон стонов, криков, просьб и проклятий. Из низенькой трапезной послушники тащили на шестах котел с гречневой кашей. Кругом церкви собирались в кучи легко раненные офицеры. Длинный пехотный поручик говорил:
- Помилуйте, господа, да что же это такое? Сперва без толку бродили у Смоленска, чуть его даром не отдав. Потом - смеху подобно - один только наш корпус на холмах... Итальянская опера! Наконец отбились... Но тут-то и бросили вовсе Смоленск... А? Что же это, господа, такое, я спрашиваю?
И он колол своих слушателей злыми глазами.
- От Смоленска пошли было по Петербургской дороге. Чудо, что армию не потеряли...
- Дрянь дело! - воскликнул тоненьким голосом розовый артиллерийский прапорщик. - Россияне - народ храбрый, благородный, созданы драться начистоту, а не глупой тактике следовать...
- Я вас спрашиваю: что же это такое?
- И спрашивать нечего, - уверенным басом отвечал рыжий драгунский капитан, - преданы мы врагу! Изме-на-с! Вот что это такое!
Олферьев был сильно контужен ядром в бедро. Оно распухло и посинело. Лекаря с тревогой высматривали в покрывших его белых пузырях зловещие признаки антонова огня. Боль и лихорадка жестоко томили Олферьева, он то и дело забывался и начинал бредить. К счастью, близкое положение к Багратиону и заботы князя Петра Ивановича спасали его от многих общих неудобств. Он ехал не в обыкновенной лазаретной фуре, заваленной ранеными и скончавшимися на переходе, а в тарантасе, хотя и открытом, но широком, спокойном и пустом. Не осушавший глаз старый дядька Никанор громоздился на козлах рядом с возницей. Олферьеву мерещилась большая черная баня, - такие бывают в уездных городках, и моется в них простонародье. В бане было ужасно жарко, и Олферь-ев задыхался от этой жары. К потолку, словно окорока в печном ходу, были подвешены сухие, коричневые люди с выпученными, дикими от боли и страха глазами, - их коптили к пасхе. И Олферьев знал, что его тоже сейчас подвесят, а если еще не подвесили, то потому только, что кого-то не хватает. "Кого не хватает?" - спросил он Травина. "Да, да, - отвечал тот, - не хватает еще одного аристократа - фон Клиагфера,,." Нов этот момент появился Клингфер, бледный и худой. Его поддерживали два лазаретных солдата. На забинтованном правом плече из-под перевязки виднелись окровавленные лубки.
- Сюда господина офицера поместите, - приказывал солдатам лекарь с Анной в петлице, - коляска большая... Да осторожней, чертяки!.. Вдвоем завсегда веселее бывает, отчего и здоровью польза...
Олферьев хотел возразить. Но для возражения не сыскалось ни слов, ни сил. Клингфер отшатнулся было от тарантаса, однако ловкие солдатские руки уже подняли его и положили рядом с Олферьевым.
- Вот и славно! - сказал лекарь. - Салфет{78} вашей милости!..
Глава двадцать девятая
С самого выступления из Смоленска полковник Толь почти не слезал с лошади. Затруднительность положения, в котором он находился, нисколько не уменьшила его энергии. Наоборот, именно в бурной деятельности отыскивал он спокойствие и уверенность в своем будущем. У Толя был немилосердный иноходец - очень маленький, длиннохвостый, светло-серой масти, за которым ни один офицер квартирмейстерской части, даже на самом лучшем кровном коне, угнаться не мог. На этой лошади полковник каждые сутки делал не менее сотни верст, отыскивая подходящие позиции для генерального боя. И квартирмейстерские офицеры скакали за ним.
Полковник отлично знал, что все эти поиски позиции ни к чему, так как Барклай по-прежнему уклонялся от встречи с Наполеоном. И если главнокомандующий требовал от Толя готовых позиций на пути отступления, то для того только, чтобы создавалась видимость его воли к решительному отпору. Толь с поразительной неутомимостью поддерживал необходимую для главнокомандующего видимость решительных действий. Не будучи обманут, он, однако, этим как бы ставил себя в один ряд с обманутыми, делался, как и они, жертвой Барклаева двуличия, отгораживался от своего покровителя и приобретал право вместе с другими бранить его. Из таких-то важных соображений и вытекала его бешеная деловитость. Армии приходили на выбранную им позицию, занимали ее несколько часов и затем шли дальше. Пустая энергия Толя жестоко утомляла его подчиненных. Но требовательность его была беспощадна и не допускала возражений. Впрочем, иной раз и он позволял себе сказать с тонкой улыбкой:
- Знаем и сами, что кривы наши сани. Эхма!
Толь любил русские поговорки и употреблял их всегда вовремя и к месту. Но, бросая этот камешек в огород Барклая, он думал: "Das ist ein Land, da ist nichts anzufangen".{79}
Под Дорогобужем выдалась редкая минута, - деятельный полковник сидел в своем шалаше на сбитой из неоструганных досок походной кровати и отдыхал, расстегнув сюртук и с наслаждением затягиваясь кнастером.
- Я очень рад, полковник, что застал вас, - сказал, входя в шалаш, обезьяноподобный Барклаев адъютант, граф Лайминг. - Очень также хорошо, что вы один.
Такое вступление и таинственный вид Лайминга чрезвычайно подзадорили любопытство Толя, поэтому он постарался ответить самым равнодушным тоном:
- Милости просим, любезный граф! Коротать скуку отдыха одному - вдвойне скучно. Только эгоисты могут думать иначе.
"Ах, как умен!" - подумал Лайминг и заговорил еще таинственнее:
- Я пришел, чтобы поделиться с вами крупнейшей новостью. Полагаю, что лучшего конфидента мне не найти. В уплату за откровенность требую совета! Граф оглянулся. - Новость сбивает меня с толку. В Петербурге я знал бы, что делать. Но здесь...
- Ум - хорошо, полтора ума - лучше.
- Справедливо! К тому же мы находимся приблизительно в одинаковом по затруднительности своей положении Vous etes oblige de m'enipecher de faire une betise{80}. Мы оба пользуемся милостивым вниманием нашего достойного генерала Барклая де Толли...
Полковник начинал понимать, в чем дело. - Покамест отыскиваю по его приказаниям позиции для армии, - сказал он, выпустив изо рта совершенно круглое кольцо табачного дыма, - он, кажется, окончательно потерял свою собственную позицию...
"Ах, как умен!" - еще раз подумал Лайминг и быстро вынул письмо из-за лацкана мундира.
- Слушайте!
Толь закрыл глаза. Немецкие фразы письма приятным звоном отдавались в его ушах. Петербургский дядюшка Лайминга, состоящий воспитателем молодых великих князей, - человек, близкий ко двору, с влиянием, весом и возможностью осведомляться о ходе государственных дел из самых первых рук, пользовался вернейшей оказией, чтобы сообщить племяннику кардинальную новость момента. Барклай смещен. Главнокомандующим всех русских армий назначен одноглазый Голенищев-Кутузов. Дело не прошло гладко. Вот подробности. Вопрос решался в комитете из шести главнейших сановников империи. Никто из них не оспаривал необходимости заменить Барклая, а о кандидатах в главнокомандующие сильно спорили. Назывались имена Багратиона, Беннигсена, Тормасова. Но в конце концов остановились на Кутузове. Единогласное решение это очень не понравилось императору, - он не желал Кутузова. Подписывая приказ, он сказал, как некогда Понтий Пилат: "Я умываю руки!" Самоотречение этого прекрасного императора пошло еще дальше, - он предоставил новому главнокомандующему полную свободу действий и отказался от своего несомненного права вмешиваться в его распоряжения. Под этими условиями Кутузов принял назначение и уже выехал к армии.
Прочитав все это, Лайминг аккуратно сложил письмо и посмотрел на Толя. У полковника был такой довольный вид и такая блаженная улыбка гуляла по его губам, что граф изумился.
- Как?! - воскликнул он. - Вас не тяготит перспектива лишиться нашего достойного Барклая? Я не знаю Кутузова, но знаю, что для меня он не будет вторым Барклаем. Я хочу проситься в строй. Посоветуйте же мне, ради бога!
- Хм! - сказал Толь. - Строй, несомненно, нуждается в таких отличных офицерах, как вы, граф! А что касается меня - мое положение отнюдь не схоже с вашим. Кутузов и для меня не будет Барклаем, но он будет Кутузовым, - и мне больше ничего не надо. Я был кадетом Сухопутного корпуса, когда он был директором и любил меня, как сына. Однако почему мы говорим об этом назначении лишь применительно к нашим собственным делам? А армия? А Россия? За месяц мы очутились позади Смоленска. Как же не пробежать неприятелю в десяток дней трехсот верст до Москвы, покамест главнокомандующие будут спорить и переписываться о Поречье и Мстиславле? Кутузову не надобно будет ни спорить, ни переписываться. Правда, он стар. Что ж? Мы попробуем гальванизировать его дряхлость... У нас нет недостатка в энергии. Промахи и порицания мы отдадим ему, - его славное имя не боится их, - а успехи и похвалы по справедливости возьмем себе. Армия узнала Толя полковником, - в пышных эполетах он будет героем всей России. Мы сломаем сопротивление везде, где оно встретится, обломаем крылья Багратиону, обрубим хвост Ермолову...
Толь уже не сидел. Он стоял посредине шалаша, возбужденно радостный, розовощекий, пышущий здоровьем и силой, и широко разводил рукой, в которой еще дымилась трубка со сломанным пополам чубуком.
- Das ist ein schones Land, da ist alles anzufangen{81}. И он громко и визгливо рассмеялся.
У села Федоровки, почти под самым Дорогобужем, отыскалась наконец позиция, вполне подходившая для генерального сражения. По крайней мере генерал-квартирмейстер именно так говорил о ней Барклаю:
- Das ist eine starke Position{82}!
Собственно говоря, позиция эта обладала такими крупными недостатками, что и сильной не была, и для генерального сражения не годилась. Толь знал эти недостатки, но был совершенно уверен в том, что Барклай, последовательно уклонявшийся до сих пор от боя, меньше всего собирается давать его теперь, накануне своей смены, о которой, вероятно, уже имеет сведения. Маленькая комедия с позицией у села Федоровки никому и ничему помешать не могла. Приказано найти позицию, - Толь нашел ее. Надо, чтобы она считалась сильной? Пожалуйста: das ist eine starke Position! Так думал Толь.
А Барклай думал совсем иначе. Действительно, ему уже было известно о назначении Кутузова. С приездом нового главнокомандующего заканчивался целый период великой войны, связанный с именем Барклая. Много горьких часов и дней пережил Михаил Богданович за это время. Ненависть войск угнетала, оскорбляла, мучила его нестерпимо. Тридцать лет боевой дружбы с русским солдатом шли насмарку. Клевета и народное презрение были единственной платой за верность и преданность. И не находилось до сих пор никакого средства, чтобы помочь беде. Только теперь, когда новый главнокомандующий уже ехал в армию, а Барклаю оставалось командовать всего лишь несколько дней, открылось такое средство. Теперь можно было наконец пойти на то, чего так страстно хотелось и армии и народу. В эти последние дни Барклай был готов встретиться с Наполеоном. Будет успех - не он поведет войска к новым победам. Будет поражение - не он соберет и укрепит разбитые силы. Надо было решиться на бой, чтобы имя полководца Барклая не оказалось связанным навеки с одними лишь отступательными маневрами предусмотрительного и осторожного ума. Прежде чем покинуть армии, Михаил Богданович хотел оправдаться в их глазах. Единственным средством был генеральный бой.
- Eine starke Position! - говорил Толь.
- Покажите мне эту позицию, Карл Федорович, - сказал Барклай. - Я осмотрю ее вместе с князем Багратионом.
Он никогда не просил, - он приказывал. Но приказательная форма редко подкреплялась у него соответствующим тоном. По отношению к Толю он, сверх того, и не хотел быть повелительным. А между тем именно от этого разыгрывалось самолюбие полковника и странно раздражалась его заносчивая мысль. Он поклонился с холодной улыбкой.
Десятого августа оба главнокомандующих и цесаревич, со штабами и свитами, выехали на осмотр позиции. Покачиваясь впереди на своем сером иноходце, Толь давал пояснения. Его плечистая фигура, быстро поворачивавшаяся в седле то туда, то сюда, загораживала собой места, о которых он говорил. Но он не замечал этого. Несколько раз Багратион ударял серого иноходца нагайкой по репице, - Толь оглядывался, прикладывал пальцы к киверу и снова заслонял своей спиной весь горизонт. Давно уже этот самоуверенный и нагловатый человек не нравился князю Петру Ивановичу. И даже во внешности его было много такого, что Багратион находил противным, - и сытая розовость, и вечная улыбка с оттенком надменности, и голос, отрывистый и грубый.
- Эко время наше, ваше высочество, - прошептал князь Петр цесаревичу. Тот и молодец, кто плут и наглец!
Константин Павлович взглянул на Толя и, соглашаясь, кивнул головой.
- Однако, Карл Федорович, - сказал Барклай, - эго вовсе не сильная позиция. Возвышенность на правом фланге приходится как раз против продолжения первой линии наших войск. Это означает, что французы вдоль всего фронта нашего могут бить...
- Можно занять возвышение редутом, ваше высокопревосходительство, отвечал Толь, - и неудобства не будет.
- Да, можно поставить там редут. Но озеро помешает нам поддерживать редут войсками. Придется сразу отрядить туда много пехоты и артиллерии, чем лишим их участия в общем бое. А ежели их вытеснят оттуда, то где путь безопасного для них отступления?
Толь не ожидал ничего подобного. Барклай критиковал позицию самым обстоятельным и глубоким образом, - так, как он один только и умел. Генерал-квартирмейстер покраснел от досады. Во-первых, он не понимал смысла этой привязчивости, во-вторых, критика непоправимо подрывала его репутацию самого ученого и знающего штабного офицера в армии. И это происходило за несколько дней до приезда нового главнокомандующего! Вероятно, Барклай не подозревает, что судьба его уже известна Толю. Надо было сейчас же покончить с этим нелепым и до крайности невыгодным положением. Барклай должен получить резкий и твердый отпор, тогда он поймет всю запоздалость и ненужность своих придирок. Толь быстро перебрал пальцами ремни уздечки и мундштука. На лице его явственно проступило выражение надменного и дерзкого упрямства.
- Лучшей позиции, чем эта, не может сыскаться, ваше высокопревосходительство. Не знаю, чего вы желаете от меня. Я выбрал позицию со всей тщательностью, - следовательно, в ней нет и тех недостатков, о которых вы говорите.
"Я выбрал", - он с особенной округлостью и твердостью выговорил это "я".
Багратион внимательно прислушивался к разговору главнокомандующего с генерал-квартирмейстером. Барклай был прав: позиция никуда не годилась. Князю Петру живо представилось, какие бессмысленные ошибки в ве" дении боя были бы неизбежны, если бы армия заняла ее. Сколько жертв, крови, страданий и потерянных шансов на успех! Честь Барклаю, что заметил оплошность любимца своего и не скрыл ее, как бывает! Здесь нельзя давать боя. Умен Барклай! Но Толь - что за птица! И как скоро сменил покорность на неслыханную дерзость, с которой защищается! Спроста ли? Нет, конечно! Пронюхал - и полез оскорблять. Впечатлительность Багратиона больно страдала. И вдруг, как порох, вспыхнул в нем жаркий гнев. Он с такой силой дал своему коню шенкеля и шпоры, что тот прыгнул вперед и зашатался, наскочив на серого генерал-квартирмейстерского иноходца.
- Как смеешь ты так говорить, полковник? - в бешенстве крикнул Багратион. - И перед кем? Перед братом своего государя... Перед главнокомандующим... Ты... мальчишка... Знаешь ли, чем пахнет это? Белой сумой! Солдатской рубашкой! В ранжир тебя!..
Он с размаху ударил кулаком по шее своего коня, резкий профиль его четко обозначился на фоне согретого солнцем светлого неба. Словно орлиная голова выглянула из-под шляпы с разноцветным перьем.
Кругом было тихо. Барклай неподвижно сидел в седле со спокойным, почти равнодушным лицом. Цесаревич осадил своего чалого в толпу свитских офицеров. Толь побелел. Приложив пальцы к шляпе, он так вытянулся, что мог сойти и за худенького. Еще мгновение - и по лицу его побежали крупные, прозрачные слезы. Багратион повернулся к Барклаю.
- Вы правы, Михайло Богданыч! И по мнению моему, позиция здешняя гиль. Боя давать нельзя тут. Жаль очень, что завели нас сюда. Приходится отступать! Не мешкая, будем к Гжати двигаться. Там Милорадовича с подкреплениями дождемся, а уж потом станем биться порядочно. Далее - ни шагу.
Барклай молчал. Как он мог сказать "да" или "нет", когда, по-видимому, не он уже будет и командовать в Гжатске? А выговорить во всеуслышание этот последний резон - трудно. О, как трудно! Вот если бы помог кто... Это сделал Багратион. Он все понял. И поняв, словно вынул из кармана и на стол положил:
- Может в Гжать и новый главнокомандующий прибыть... А впрочем, как вам, Михайло Богданыч, угодно!
И он с такой открытой улыбкой посмотрел кругом, что и Барклаю, и цесаревичу, и Ермолову, и даже Толю показалось, будто, глядя прямо в лица единомышленников и врагов, хочет он влить в них частичку своей простой и честной, прекрасной души. Барклай наклонил голову.
- Едва ли в Гжатске распоряжение будет еще мне принадлежать, господа.
Он вернулся к дежурному генералу Кикину.
- Тотчас повеление дайте к отходу на завтра в четыре часа поутру.
На обратном пути Ермолов подъехал к Толю.
- Как же это вы, Карл Федорыч? Ошиблись - пустое. А зачем в драку кинулись?
Толь поднял на него угрюмый взгляд и ответил по-французски, чтобы не понял Багратион:
- S'il n'y a pas de position, il faut en faire tine. C'est mon metier faites le votre aussi bien{83}.
Глухие раскаты канонады доносились из арьергарда: это Платов удерживал натиск французских войск, рвавшихся к Москве.
"Завтра же буду проситься в строй", - подумал Толь.
В Дорогобуже было всего две улицы, пересеченные переулками и застроенные низенькими деревянными домиками. Середину города, вплоть до реки, занимала широкая площадь, поросшая травой и цветами. Днем на ней мирно паслись коровы и гуси. А сейчас, в темный и ненастный вечер, предвещавший скорое наступление ранней осени, по площади этой проходили войска. Главнокомандующий пропускал мимо себя сводную гренадерскую дивизию Первой армии.
Жители покинули город. Завтра надвинется на него арьергард, еле отбившийся от французов. Вспыхнет Дорогобуж, и останутся от него одинокие трубы да обуглившиеся стропила. Так погибло в огне уже немало мелких городов, через которые отступала армия. Теплый и удобный ночлег мог бы найти враг в тысячах домов, обжитых многими поколениями русских людей. И не нашел! Никто не сомневался в том, что так лучше, что именно так и надо. Но эти картины разрушения жизни, чужой и вместе - близкой, ожесточали отступавшую армию не только против французов, но и против Барклая.
Однако голос Ивана Иваныча звучал и нестрого и неубедительно. Его душа тоже возмущалась происходившим. Да Трегуляев и не шутил вовсе. Старынчук слушал все это и мотал на ус...
За Смоленском открывалась Россия - широкое раздолье чернозема, безбрежное море золотых полей, испещренных коричневыми пятнами пара, березовое мелколесье на горизонте да двойные линии истерзанных зимними бурями ракит вдоль большаков. Было жарко, ветрено и пыльно. Жажда мучила людей и лошадей. Кони яростно тянулись горячими мордами к воде встречных ручьев, но пить с удилами во рту невозможно, и они приходили в бешенство. Солдаты засовывали кивера под мышки, а головы покрывали платками и листьями. От пыльных вихрей и бивачного дыма у многих покраснели и начинали слезиться глаза.
Войска были ужасно утомлены. Под резкие высвисты флейт пехота засыпала на ходу, - люди валились, задевая друг друга, целыми десятками. Кавалерия спала, сидя на конях. И все это - не столько от длинных переходов, сколько от беспрестанных остановок, неизбежных при движении большого числа войск по одной дороге. Солдаты поистрепались. Вместо форменных панталон то и дело встречались разноцветные, кое-как залатанные и бог весть где добытые штаны. Портупей давно уже никто не белил, и оттого сделались они желто-бурыми. Впрочем, на это не обращалось внимания. Следили только за исправностью ружей, - следили все, от генерала до последнего фурлейта{77}. Позади армии тянулись тысячи сухарных фур и лазаретных повозок.
Гул орудий вблизи поднимает дух, а издали наводит уныние. Настроение войск было самое грустное. Солдаты подходили к верстовым столбам, расставленным у дорог, и читали вслух:
- "От Москвы триста десять верст".
Цифры подхватывались, бежали по рядам и через несколько минут разносились по полкам, дивизиям и корпусам Дорогобуж, Вязьма - исконно русские названия эти хватали за сердце.
- Вязьма-городок - Москвы уголок!
Не было ни одной роты, ни одного эскадрона, где с серых от пыли, сухих от зноя и усталости солдатских губ не срывались бы грозные в смутном значении своем фразы:
- Русаки-то - не раки, задом пятиться не любят! Ой, неладно затеял "он"!..
Привал! Вмиг отвязаны котлы, и кашевары бегут за водой. У кухонь уже режут скот на говядину. Солдаты разбирают сараи, заборы и клуни, - без жердей, соломы и дров плох бивак. Из жердей, переплетенных соломой, вырастают козлы. В кавалерии разбиваются коновязи.
Лошадей не расседлывают, - только отпускают подпруги, отстегивают, мундштуки да вешают через головы торбы с сеном. Получаса не прошло - и бивак готов! Люди сидят вокруг огней, жуют и толкуют. Но о чем бы ни зашла солдатская речь, она неизменно сходит на "него".
- Эх, горе луково! - воскликнул Трегуляев. - Дело-то какое! Живот постелил, спиной накрылся, в головы кулак, а под бок и так. Коли высоко два пальца спусти. Слышь, Влас? Учись, братец! Что ж, Иван Иваныч, только нам теперь и осталось ходу, что с моста да в воду?
Брезгун развел усы. Он понимал, куда клонит Максимыч, и ответил по существу:
- Откуда знать? Может, у "него" от ума это идет? Аль замыслил что? По уму у "него" нехватки нет...
- Ум, Иван Иваныч, разумом крепок. А где же разум, когда Влас "его" на кусочки разнесть охоч! И всех до того довел. С хвоста идет начало, - стало быть, голова - мочало. Горбатого к стене не приставишь. Взялась за Расею нежить окаянная. Верно сказывали деды: не выкормя, не выпоя, ворога не узнаешь. Выслужили себе главнокомандующего!
До Рудни и Смоленска Брезгун не вытерпел бы и десятой части этаких речей. А теперь молчал, опустив голову. Трегуляев махнул рукой, обтер рот и поднялся из-за каши. Быстрый глаз его заметил, что карабинеры соседних взводов отыскали на ближнем полу одну из тех ям, в которые крестьяне, уходя в леса от французов, зарывали картофель, и уже немалой толпой сгрудились возле находки. Картофель в таких случаях выгребали прямо в полы шинелей. Трегуляев всунулся в очередь. Но дело затягивалось, картофеля в яме становилось все меньше - ждать было скучно, да и надежда получить долю терялась. Карабинер выпучил глаза и крикнул отчаянным голосом:
- Князь едет! Князь!
Под "князем" в Первой армии разумелся цесаревич, строгий и взыскательный ко всякому наружному беспорядку. Солдатская толпа без оглядки брызнула в стороны. Того и надо было Трегуляеву. Яма лежала перед ним, заманчиво розовея картофельной грудой. Он не спеша прыгнул вниз и принялся набивать добычей карманы.
- Стой - не шатайся, ходи - не спотыкайся, - с ухмылкой бормотал он при этом себе под нос, - говори - не заикайся, ври - не завирайся...
Благополучие его нарушилось самым неожиданным и неприятным образом.
- Князь! Князь едет!
Трегуляев, уверенный, что его пугают, так же как он только что испугал других, не торопясь, поднял голову. По дороге к биваку карабинерной роты, верхом на огромной чалой лошади, с небольшой свитой, ехал цесаревич Константин Павлович. Брови его были насуплены. Лошадь ступала возле самой картофельной ямы с вытянувшимся на дне ее солдатом, а он даже и не взглянул ни на яму, ни на солдата. Между тем из роты уже заметили его приближение. Взводы развертывались в стройные ряды, и громкие командные окрики доносились до Трегуляева. Карабинер выскочил из ямы и, подоткнув за пояс тяжелые шинельные полы, пустился бегом вкруговую к своему месту.
Цесаревич угрюмо поздоровался с солдатами и молча проехался вдоль строя. Левая рука его с бессознательной жесткостью вела повод, и громадный чалый конь щерился, роняя изо рта куски белой пены и порываясь ухватить седока за ногу. Помолчав и о чем-то подумав, Константин Павлович хрипло заговорил:
- Плохо, друзья! Но что делать? Не мы виноваты... Больно, очень больно, до слез... А надобно слушать того, кто командует нами... И мое сердце не меньше ваших надрывается... Не верю в доброе... Старые мои сослуживцы! Душа в "нем" не наша, - вот грех! Что ж делать?..
Он еще долго говорил в этом роде. Потом кивнул головой, еще гуще насупил брови и, круто повернув коня, поехал прочь от роты. Старынчук продолжал стоять так же неподвижно, как стоял, слушая речь цесаревича. Он был смертельно бледен, колени его дрожали, ярость подступила к горлу и сжала его душным, как собачий ошейник, кольцом. Все то верно, за что ненавидел он Барклая... Это уж не солдатские разговоры. Все то верно, раз сказал о том брат царя. Старынчук повел глазами, и увидел такие же, как у него самого, бледные, изуродованные гневом лица. Картошка давно уже высыпалась из шинели Трегуляева, а он и не почуял того. Чье-то ружье, дребезжа ложем, ударилось оземь. Кто-то громко всхлипнул.
Лазаретный обоз остановился среди черного леса, на узенькой и грязной, покрытой лужами дороге, у бревенчатого частокола, которым обнесен был старинный скит. В деревянной церквушке монахи отпевали только что умершего от ран генерала и нескольких штаб-офицеров. Лазаретные фурлейты и монастырские служки наскоро копали могилы - огромные ямы, в каждую из которых можно было уместить не менее трех десятков трупов. Другие вынимали мертвецов из полуфурок, освобождая вакансии для живых. Воздух был полон стонов, криков, просьб и проклятий. Из низенькой трапезной послушники тащили на шестах котел с гречневой кашей. Кругом церкви собирались в кучи легко раненные офицеры. Длинный пехотный поручик говорил:
- Помилуйте, господа, да что же это такое? Сперва без толку бродили у Смоленска, чуть его даром не отдав. Потом - смеху подобно - один только наш корпус на холмах... Итальянская опера! Наконец отбились... Но тут-то и бросили вовсе Смоленск... А? Что же это, господа, такое, я спрашиваю?
И он колол своих слушателей злыми глазами.
- От Смоленска пошли было по Петербургской дороге. Чудо, что армию не потеряли...
- Дрянь дело! - воскликнул тоненьким голосом розовый артиллерийский прапорщик. - Россияне - народ храбрый, благородный, созданы драться начистоту, а не глупой тактике следовать...
- Я вас спрашиваю: что же это такое?
- И спрашивать нечего, - уверенным басом отвечал рыжий драгунский капитан, - преданы мы врагу! Изме-на-с! Вот что это такое!
Олферьев был сильно контужен ядром в бедро. Оно распухло и посинело. Лекаря с тревогой высматривали в покрывших его белых пузырях зловещие признаки антонова огня. Боль и лихорадка жестоко томили Олферьева, он то и дело забывался и начинал бредить. К счастью, близкое положение к Багратиону и заботы князя Петра Ивановича спасали его от многих общих неудобств. Он ехал не в обыкновенной лазаретной фуре, заваленной ранеными и скончавшимися на переходе, а в тарантасе, хотя и открытом, но широком, спокойном и пустом. Не осушавший глаз старый дядька Никанор громоздился на козлах рядом с возницей. Олферьеву мерещилась большая черная баня, - такие бывают в уездных городках, и моется в них простонародье. В бане было ужасно жарко, и Олферь-ев задыхался от этой жары. К потолку, словно окорока в печном ходу, были подвешены сухие, коричневые люди с выпученными, дикими от боли и страха глазами, - их коптили к пасхе. И Олферьев знал, что его тоже сейчас подвесят, а если еще не подвесили, то потому только, что кого-то не хватает. "Кого не хватает?" - спросил он Травина. "Да, да, - отвечал тот, - не хватает еще одного аристократа - фон Клиагфера,,." Нов этот момент появился Клингфер, бледный и худой. Его поддерживали два лазаретных солдата. На забинтованном правом плече из-под перевязки виднелись окровавленные лубки.
- Сюда господина офицера поместите, - приказывал солдатам лекарь с Анной в петлице, - коляска большая... Да осторожней, чертяки!.. Вдвоем завсегда веселее бывает, отчего и здоровью польза...
Олферьев хотел возразить. Но для возражения не сыскалось ни слов, ни сил. Клингфер отшатнулся было от тарантаса, однако ловкие солдатские руки уже подняли его и положили рядом с Олферьевым.
- Вот и славно! - сказал лекарь. - Салфет{78} вашей милости!..
Глава двадцать девятая
С самого выступления из Смоленска полковник Толь почти не слезал с лошади. Затруднительность положения, в котором он находился, нисколько не уменьшила его энергии. Наоборот, именно в бурной деятельности отыскивал он спокойствие и уверенность в своем будущем. У Толя был немилосердный иноходец - очень маленький, длиннохвостый, светло-серой масти, за которым ни один офицер квартирмейстерской части, даже на самом лучшем кровном коне, угнаться не мог. На этой лошади полковник каждые сутки делал не менее сотни верст, отыскивая подходящие позиции для генерального боя. И квартирмейстерские офицеры скакали за ним.
Полковник отлично знал, что все эти поиски позиции ни к чему, так как Барклай по-прежнему уклонялся от встречи с Наполеоном. И если главнокомандующий требовал от Толя готовых позиций на пути отступления, то для того только, чтобы создавалась видимость его воли к решительному отпору. Толь с поразительной неутомимостью поддерживал необходимую для главнокомандующего видимость решительных действий. Не будучи обманут, он, однако, этим как бы ставил себя в один ряд с обманутыми, делался, как и они, жертвой Барклаева двуличия, отгораживался от своего покровителя и приобретал право вместе с другими бранить его. Из таких-то важных соображений и вытекала его бешеная деловитость. Армии приходили на выбранную им позицию, занимали ее несколько часов и затем шли дальше. Пустая энергия Толя жестоко утомляла его подчиненных. Но требовательность его была беспощадна и не допускала возражений. Впрочем, иной раз и он позволял себе сказать с тонкой улыбкой:
- Знаем и сами, что кривы наши сани. Эхма!
Толь любил русские поговорки и употреблял их всегда вовремя и к месту. Но, бросая этот камешек в огород Барклая, он думал: "Das ist ein Land, da ist nichts anzufangen".{79}
Под Дорогобужем выдалась редкая минута, - деятельный полковник сидел в своем шалаше на сбитой из неоструганных досок походной кровати и отдыхал, расстегнув сюртук и с наслаждением затягиваясь кнастером.
- Я очень рад, полковник, что застал вас, - сказал, входя в шалаш, обезьяноподобный Барклаев адъютант, граф Лайминг. - Очень также хорошо, что вы один.
Такое вступление и таинственный вид Лайминга чрезвычайно подзадорили любопытство Толя, поэтому он постарался ответить самым равнодушным тоном:
- Милости просим, любезный граф! Коротать скуку отдыха одному - вдвойне скучно. Только эгоисты могут думать иначе.
"Ах, как умен!" - подумал Лайминг и заговорил еще таинственнее:
- Я пришел, чтобы поделиться с вами крупнейшей новостью. Полагаю, что лучшего конфидента мне не найти. В уплату за откровенность требую совета! Граф оглянулся. - Новость сбивает меня с толку. В Петербурге я знал бы, что делать. Но здесь...
- Ум - хорошо, полтора ума - лучше.
- Справедливо! К тому же мы находимся приблизительно в одинаковом по затруднительности своей положении Vous etes oblige de m'enipecher de faire une betise{80}. Мы оба пользуемся милостивым вниманием нашего достойного генерала Барклая де Толли...
Полковник начинал понимать, в чем дело. - Покамест отыскиваю по его приказаниям позиции для армии, - сказал он, выпустив изо рта совершенно круглое кольцо табачного дыма, - он, кажется, окончательно потерял свою собственную позицию...
"Ах, как умен!" - еще раз подумал Лайминг и быстро вынул письмо из-за лацкана мундира.
- Слушайте!
Толь закрыл глаза. Немецкие фразы письма приятным звоном отдавались в его ушах. Петербургский дядюшка Лайминга, состоящий воспитателем молодых великих князей, - человек, близкий ко двору, с влиянием, весом и возможностью осведомляться о ходе государственных дел из самых первых рук, пользовался вернейшей оказией, чтобы сообщить племяннику кардинальную новость момента. Барклай смещен. Главнокомандующим всех русских армий назначен одноглазый Голенищев-Кутузов. Дело не прошло гладко. Вот подробности. Вопрос решался в комитете из шести главнейших сановников империи. Никто из них не оспаривал необходимости заменить Барклая, а о кандидатах в главнокомандующие сильно спорили. Назывались имена Багратиона, Беннигсена, Тормасова. Но в конце концов остановились на Кутузове. Единогласное решение это очень не понравилось императору, - он не желал Кутузова. Подписывая приказ, он сказал, как некогда Понтий Пилат: "Я умываю руки!" Самоотречение этого прекрасного императора пошло еще дальше, - он предоставил новому главнокомандующему полную свободу действий и отказался от своего несомненного права вмешиваться в его распоряжения. Под этими условиями Кутузов принял назначение и уже выехал к армии.
Прочитав все это, Лайминг аккуратно сложил письмо и посмотрел на Толя. У полковника был такой довольный вид и такая блаженная улыбка гуляла по его губам, что граф изумился.
- Как?! - воскликнул он. - Вас не тяготит перспектива лишиться нашего достойного Барклая? Я не знаю Кутузова, но знаю, что для меня он не будет вторым Барклаем. Я хочу проситься в строй. Посоветуйте же мне, ради бога!
- Хм! - сказал Толь. - Строй, несомненно, нуждается в таких отличных офицерах, как вы, граф! А что касается меня - мое положение отнюдь не схоже с вашим. Кутузов и для меня не будет Барклаем, но он будет Кутузовым, - и мне больше ничего не надо. Я был кадетом Сухопутного корпуса, когда он был директором и любил меня, как сына. Однако почему мы говорим об этом назначении лишь применительно к нашим собственным делам? А армия? А Россия? За месяц мы очутились позади Смоленска. Как же не пробежать неприятелю в десяток дней трехсот верст до Москвы, покамест главнокомандующие будут спорить и переписываться о Поречье и Мстиславле? Кутузову не надобно будет ни спорить, ни переписываться. Правда, он стар. Что ж? Мы попробуем гальванизировать его дряхлость... У нас нет недостатка в энергии. Промахи и порицания мы отдадим ему, - его славное имя не боится их, - а успехи и похвалы по справедливости возьмем себе. Армия узнала Толя полковником, - в пышных эполетах он будет героем всей России. Мы сломаем сопротивление везде, где оно встретится, обломаем крылья Багратиону, обрубим хвост Ермолову...
Толь уже не сидел. Он стоял посредине шалаша, возбужденно радостный, розовощекий, пышущий здоровьем и силой, и широко разводил рукой, в которой еще дымилась трубка со сломанным пополам чубуком.
- Das ist ein schones Land, da ist alles anzufangen{81}. И он громко и визгливо рассмеялся.
У села Федоровки, почти под самым Дорогобужем, отыскалась наконец позиция, вполне подходившая для генерального сражения. По крайней мере генерал-квартирмейстер именно так говорил о ней Барклаю:
- Das ist eine starke Position{82}!
Собственно говоря, позиция эта обладала такими крупными недостатками, что и сильной не была, и для генерального сражения не годилась. Толь знал эти недостатки, но был совершенно уверен в том, что Барклай, последовательно уклонявшийся до сих пор от боя, меньше всего собирается давать его теперь, накануне своей смены, о которой, вероятно, уже имеет сведения. Маленькая комедия с позицией у села Федоровки никому и ничему помешать не могла. Приказано найти позицию, - Толь нашел ее. Надо, чтобы она считалась сильной? Пожалуйста: das ist eine starke Position! Так думал Толь.
А Барклай думал совсем иначе. Действительно, ему уже было известно о назначении Кутузова. С приездом нового главнокомандующего заканчивался целый период великой войны, связанный с именем Барклая. Много горьких часов и дней пережил Михаил Богданович за это время. Ненависть войск угнетала, оскорбляла, мучила его нестерпимо. Тридцать лет боевой дружбы с русским солдатом шли насмарку. Клевета и народное презрение были единственной платой за верность и преданность. И не находилось до сих пор никакого средства, чтобы помочь беде. Только теперь, когда новый главнокомандующий уже ехал в армию, а Барклаю оставалось командовать всего лишь несколько дней, открылось такое средство. Теперь можно было наконец пойти на то, чего так страстно хотелось и армии и народу. В эти последние дни Барклай был готов встретиться с Наполеоном. Будет успех - не он поведет войска к новым победам. Будет поражение - не он соберет и укрепит разбитые силы. Надо было решиться на бой, чтобы имя полководца Барклая не оказалось связанным навеки с одними лишь отступательными маневрами предусмотрительного и осторожного ума. Прежде чем покинуть армии, Михаил Богданович хотел оправдаться в их глазах. Единственным средством был генеральный бой.
- Eine starke Position! - говорил Толь.
- Покажите мне эту позицию, Карл Федорович, - сказал Барклай. - Я осмотрю ее вместе с князем Багратионом.
Он никогда не просил, - он приказывал. Но приказательная форма редко подкреплялась у него соответствующим тоном. По отношению к Толю он, сверх того, и не хотел быть повелительным. А между тем именно от этого разыгрывалось самолюбие полковника и странно раздражалась его заносчивая мысль. Он поклонился с холодной улыбкой.
Десятого августа оба главнокомандующих и цесаревич, со штабами и свитами, выехали на осмотр позиции. Покачиваясь впереди на своем сером иноходце, Толь давал пояснения. Его плечистая фигура, быстро поворачивавшаяся в седле то туда, то сюда, загораживала собой места, о которых он говорил. Но он не замечал этого. Несколько раз Багратион ударял серого иноходца нагайкой по репице, - Толь оглядывался, прикладывал пальцы к киверу и снова заслонял своей спиной весь горизонт. Давно уже этот самоуверенный и нагловатый человек не нравился князю Петру Ивановичу. И даже во внешности его было много такого, что Багратион находил противным, - и сытая розовость, и вечная улыбка с оттенком надменности, и голос, отрывистый и грубый.
- Эко время наше, ваше высочество, - прошептал князь Петр цесаревичу. Тот и молодец, кто плут и наглец!
Константин Павлович взглянул на Толя и, соглашаясь, кивнул головой.
- Однако, Карл Федорович, - сказал Барклай, - эго вовсе не сильная позиция. Возвышенность на правом фланге приходится как раз против продолжения первой линии наших войск. Это означает, что французы вдоль всего фронта нашего могут бить...
- Можно занять возвышение редутом, ваше высокопревосходительство, отвечал Толь, - и неудобства не будет.
- Да, можно поставить там редут. Но озеро помешает нам поддерживать редут войсками. Придется сразу отрядить туда много пехоты и артиллерии, чем лишим их участия в общем бое. А ежели их вытеснят оттуда, то где путь безопасного для них отступления?
Толь не ожидал ничего подобного. Барклай критиковал позицию самым обстоятельным и глубоким образом, - так, как он один только и умел. Генерал-квартирмейстер покраснел от досады. Во-первых, он не понимал смысла этой привязчивости, во-вторых, критика непоправимо подрывала его репутацию самого ученого и знающего штабного офицера в армии. И это происходило за несколько дней до приезда нового главнокомандующего! Вероятно, Барклай не подозревает, что судьба его уже известна Толю. Надо было сейчас же покончить с этим нелепым и до крайности невыгодным положением. Барклай должен получить резкий и твердый отпор, тогда он поймет всю запоздалость и ненужность своих придирок. Толь быстро перебрал пальцами ремни уздечки и мундштука. На лице его явственно проступило выражение надменного и дерзкого упрямства.
- Лучшей позиции, чем эта, не может сыскаться, ваше высокопревосходительство. Не знаю, чего вы желаете от меня. Я выбрал позицию со всей тщательностью, - следовательно, в ней нет и тех недостатков, о которых вы говорите.
"Я выбрал", - он с особенной округлостью и твердостью выговорил это "я".
Багратион внимательно прислушивался к разговору главнокомандующего с генерал-квартирмейстером. Барклай был прав: позиция никуда не годилась. Князю Петру живо представилось, какие бессмысленные ошибки в ве" дении боя были бы неизбежны, если бы армия заняла ее. Сколько жертв, крови, страданий и потерянных шансов на успех! Честь Барклаю, что заметил оплошность любимца своего и не скрыл ее, как бывает! Здесь нельзя давать боя. Умен Барклай! Но Толь - что за птица! И как скоро сменил покорность на неслыханную дерзость, с которой защищается! Спроста ли? Нет, конечно! Пронюхал - и полез оскорблять. Впечатлительность Багратиона больно страдала. И вдруг, как порох, вспыхнул в нем жаркий гнев. Он с такой силой дал своему коню шенкеля и шпоры, что тот прыгнул вперед и зашатался, наскочив на серого генерал-квартирмейстерского иноходца.
- Как смеешь ты так говорить, полковник? - в бешенстве крикнул Багратион. - И перед кем? Перед братом своего государя... Перед главнокомандующим... Ты... мальчишка... Знаешь ли, чем пахнет это? Белой сумой! Солдатской рубашкой! В ранжир тебя!..
Он с размаху ударил кулаком по шее своего коня, резкий профиль его четко обозначился на фоне согретого солнцем светлого неба. Словно орлиная голова выглянула из-под шляпы с разноцветным перьем.
Кругом было тихо. Барклай неподвижно сидел в седле со спокойным, почти равнодушным лицом. Цесаревич осадил своего чалого в толпу свитских офицеров. Толь побелел. Приложив пальцы к шляпе, он так вытянулся, что мог сойти и за худенького. Еще мгновение - и по лицу его побежали крупные, прозрачные слезы. Багратион повернулся к Барклаю.
- Вы правы, Михайло Богданыч! И по мнению моему, позиция здешняя гиль. Боя давать нельзя тут. Жаль очень, что завели нас сюда. Приходится отступать! Не мешкая, будем к Гжати двигаться. Там Милорадовича с подкреплениями дождемся, а уж потом станем биться порядочно. Далее - ни шагу.
Барклай молчал. Как он мог сказать "да" или "нет", когда, по-видимому, не он уже будет и командовать в Гжатске? А выговорить во всеуслышание этот последний резон - трудно. О, как трудно! Вот если бы помог кто... Это сделал Багратион. Он все понял. И поняв, словно вынул из кармана и на стол положил:
- Может в Гжать и новый главнокомандующий прибыть... А впрочем, как вам, Михайло Богданыч, угодно!
И он с такой открытой улыбкой посмотрел кругом, что и Барклаю, и цесаревичу, и Ермолову, и даже Толю показалось, будто, глядя прямо в лица единомышленников и врагов, хочет он влить в них частичку своей простой и честной, прекрасной души. Барклай наклонил голову.
- Едва ли в Гжатске распоряжение будет еще мне принадлежать, господа.
Он вернулся к дежурному генералу Кикину.
- Тотчас повеление дайте к отходу на завтра в четыре часа поутру.
На обратном пути Ермолов подъехал к Толю.
- Как же это вы, Карл Федорыч? Ошиблись - пустое. А зачем в драку кинулись?
Толь поднял на него угрюмый взгляд и ответил по-французски, чтобы не понял Багратион:
- S'il n'y a pas de position, il faut en faire tine. C'est mon metier faites le votre aussi bien{83}.
Глухие раскаты канонады доносились из арьергарда: это Платов удерживал натиск французских войск, рвавшихся к Москве.
"Завтра же буду проситься в строй", - подумал Толь.
В Дорогобуже было всего две улицы, пересеченные переулками и застроенные низенькими деревянными домиками. Середину города, вплоть до реки, занимала широкая площадь, поросшая травой и цветами. Днем на ней мирно паслись коровы и гуси. А сейчас, в темный и ненастный вечер, предвещавший скорое наступление ранней осени, по площади этой проходили войска. Главнокомандующий пропускал мимо себя сводную гренадерскую дивизию Первой армии.
Жители покинули город. Завтра надвинется на него арьергард, еле отбившийся от французов. Вспыхнет Дорогобуж, и останутся от него одинокие трубы да обуглившиеся стропила. Так погибло в огне уже немало мелких городов, через которые отступала армия. Теплый и удобный ночлег мог бы найти враг в тысячах домов, обжитых многими поколениями русских людей. И не нашел! Никто не сомневался в том, что так лучше, что именно так и надо. Но эти картины разрушения жизни, чужой и вместе - близкой, ожесточали отступавшую армию не только против французов, но и против Барклая.