Но эту гриву потерять? Да лучше бы остаться без куска хлеба; с трех лет она вот так, с тяжелым гребнем, по два часа каждый божий день проводит перед зеркалом, перебирая пряди, размеренными, полными истомы движениями нежно проводя по медным, и коричневым, и золотым сверкающим волнам, невыносимо все же возбуждаясь процессом созерцания бликов света на изгибах этих волн — и тем, как тело сладко отзывается на прикосновение волос, и тем, кик под прикрытьем гривы потихоньку соски твердеют, — жать их вместе с прядями, сквозь волосы лишь кончики пальцев пропустить, пощипывать набухшие острия грудей, осесть на рыжий, в масть, ковер, зарыться в собственные полосы, в их запахе найти источник буйства и тугим локоном, все ускоряясь, щекотать себя, воображая сцены, из которых никто не выходил живым — включая ее саму.
   И так прекрасно тело отзывалось на каждое прикосновение и особенно на эти фантазии, что даже сама мадам Глория была в восторге, впервые просмотрев бион с тяжелой, но совершенно необходимой сценой, случившейся в тот день, когда Афелия пришла к ней наниматься на студию. Конечно же, на студии мадам, занимающейся специально садомазохистским, строго запрещенным чилли, Афелию приняли, распростерши наждачные объятия, — но мадам сама сказала милой девочке, еще подвешенной за эти волосы роскошные (потом, вернувшись домой, три часа осматривала в панике — но нет, не повредили вроде ничего, ни пряди, кажется, не выдрали, не обкорнали ни локона) к сырому потолку центральной съемочной площадки: дорогая, я знаю ваши вкусы, но поверьте: при вашей удивительной фактуре, при этих волосах (сухой морфированный палец с пятисантиметровым ногтем легко качнулся в сторону крюков) вам нужно все-таки играть скорее sub, чем dom; за эти волосы (вот эти; ворсинки от ковра налипли, спутались концы, и, кажется, придется их сейчас расчесывать сначала) любому человеку в нашей теме, вы ж понимаете, вас хочется схватить и медленно наматывать косу на локоть, наблюдая, как ваше обдирается лицо о камень пола, — вы слышите? — и Фелли, Афелия Ковальски, молодчина, успела тихо сказать губами «да», прежде чем сладко потерять сознание.

Глава 4

   Еще бы сантиметром левее он ее свалил — и она наверняка могла бы дотянуться до прикроватной тумбы, схватить бокал из-под шампанского или комм и заехать этому огромному подонку по голове; еще бы сантиметром правее — и она могла бы слабой ручкой уцепиться за стул и попытаться этим стулом хоть как-нибудь садануть мерзавца, — но, видно, опыт ему помог, и повалил он ребенка так, что только маленькими кулачками она его колотит по спине, исходя слезами, в мучительном и страшном отвращении задыхаясь под поцелуями (еще и укусить за губы норовит слегка и слизывает слезы, — какая гадость, господи спаси, освободи меня из плена этого громадного тела, такого красивого, как мне казалось, когда он меня в прошлые разы совсем невинно кормил конфетами и подливал морсу, смотрел веселыми глазами, слушал мои девические бредни про мальчиков и девочек, в которых влюблялась прежде, во втором и третьем классе, и про мою серьезную любовь, которой уже две недели, — с самого Первого звонка она меня не отпускает). Еще надежда есть, что он своим огромным членом в меня хотя бы не полезет, хотя уже раздел совсем, перехватил мне руки, что-то шепчет, проводит пальцами по пуху золотому в моем паху, ох, нет, пожалуйста, пустите! — внезапно остановился, смотрит:
   — Что, страшно?
   Только не туда, пожалуйста; только не это.
   —Ну-ну.
   Рывком сажает на кровати, становится во весь свой взрослый рост.
   — Соси получше; если сможешь сделать так, чтобы я кончил тебе в рот, — что же, я, может быть, и не стану ебать твою писечку, только посмотрю.
   Какое кончил? Дышать же невозможно, душит кашель, слюна мешается со слезами.
   — Все ясно.
   За шкирку, валит на подушку лицом и тут же сверху валится, едва не сплющивает ребра, подсовывает руку под живот; пытаясь вырваться, вцепляешься ногтями ему в бедро — орет и бьет лицом об край кровати; кровь идет губой, но в тот же миг перестаешь чувствовать и скулу ноющую, и губу, и ободранное колено — какая боль ужасная, он все порвет мне, какой кошмар, подушка душит крики, но не иссушает слез; изо всех сил тычешь языком себя под правый верхний клык и начинаешь считать, закрыв глаза, пытаясь как-то сладить с этой болью, и с ненавистью, и со страхом, что никто и никогда тебя отсюда не спасет:
   — Один, два, три, четыре, пять…
   От каждого его толчка становится больнее; что-то хлюпает, и ты немедленно решаешь, что это кровь, и в ужасе захлебываешься…
   — …шесть, семь, восемь, девять, десять…
   Почему так невыносимо долго? Почему не семь, не десять даже? Неужели это никогда не кончится?
   — …одиннадцать, двенадцать, тринадцать… Грохот входной двери, упавшей в коридоре; ну, слава богу, что они там делали все это время — цветочки собирали? спали на посту? Одним коротким поворотом руку им рвать из захвата, вывернуться, в шею ударить подлеца большим пальцем, обмякшее тело скинуть с себя — его немедленно подхватят коллеги, скрутят, приведут дубинкой в чувство и заберут в машину. Скатать бион, отдать Камилле: все запечатают и отвезут в пакете с видеозаписью для передачи следствию. В комнате разгром, оставшаяся рядом Кама подает трусы и сарафанчик. Надо сказать, что все-таки промежность болит нещадно: тело двенадцатилетней девочки всегда не слишком хорошо переносит интерактив с мужским здоровым членом, это-то не новость, — но с таким увесистым, как у этого гада двухметрового… модифицировал он его, что ли? Сука. На маленьких девочек с модифицированным хуем в полруки ходить; убить подонка.
   Осторожно смазываешь кремом растертую кожу; Кама курит, заполняет протокол, спрашивает сочувственно:
   — Ты как?
   — А как? Не первый раз. Знаешь, Кама, я часто думаю, что все это стоит того; я думаю об этом, когда лежу под каким-нибудь из этих говен; даже мне — понимаешь, мне, взрослой женщине, знающей, на что идет, так больно и так противно, и так — ты понимаешь — стыдно, что вот меня, ребенка, насилует какой-то подонок, — и не просто вдруг из кустов выскочив, набросившись в темноте, — но, понимаешь, три раза меня в гости приглашал, не трогал пальцем, покупал доверие!
   В бессилии и отвращении бьешь кулаком по тумбочке; летит на пол бокал из-под шампанского, которым подпаивал (а морф, конечно, всю биохимию взрослого человека сохраняет, выгляди ты хоть двухмесячным младенцем; не дураки; агента полбокалом шипучки с ног не свалить).
   — Ты знаешь, — Кама отзывается, не поднимая головы от занесенья протокола в комм, — ты знаешь, тебя тут пару дней назад Лепай назвал «Красной Шапочкой»,.
   — Это почему это?
   — Ну, говорит, Кшися идет в пасть волку, несет с coбой в зубике сигнальную кнопку; волк ее, естественно, в положенный момент: цап! Отъел левую руку! Кшися сигнал подала — и ждет. Цап! Правую руку — а Кшися ждет, а бригады все нет; цап! — ножку левую! Кшися в три ручья: уууу! Пощади меня, Серый Волк! — а про себя: блядь, да где эти ебаные пидарасы, тоже мне охотники! Волк правую ногу — цап! Тут — бабах! — вваливаемся мы, а Кшися лежит вся в кровище, без ручек без ножек, и орет детским голосочком: блядисукипидарасы! Вы там что — цветочки собирали? Спали на посту? Да я вас суки старше по з-званию каждого третьего пидарасы говны мямли я па вас рапорт паскуды бляди куда ведете сучьего волка я с ним щас сама блядь разберусь он мне ножки повыплевывает блядь назад!
   — Лучше бы входили быстрее, суки бляди пидарасы тоже мне охотники.
   — В суде необъеденное не считается.

Глава 5

 
   «Ради бога, прости меня; этой ночью все было не так, как надо
   я пишу тебе уже с работы, глаза болят, и от недосыпа рябит голограмма
   прости меня
   я обещаю никогда больше не говорить с тобою о Боге
   это было нечестно, даже подло
   я не думала шантажировать тебя так наивно, я и не смогла в результате — и слава ему, о котором я не буду говорить с тобой больше
   это правда
   мне тоже по большому счету все равно, чего он хочет
   но не тогда, когда он хочет, чтобы мы были вместе
   извини меня
   я испортила нам ночь
   но просто —
   каждый раз, когда ты уезжаешь, я чувствую себя Эвридикой, наблюдающей в муке, как Орфей спускается в ад, и кричащей ему надсадно: да не лезь же туда! Я же тут, я стою в четырех шагах, в четырех тысячах километров от тебя; мне не надо, чтобы ты спасал меня из Аида; просто повернись, перейди по трапу, сядь в самолет, окажись со мною
   понимаешь, мне ничего не нужно, ничего из того, за чем ты ездишь в Москву и потом обратно
   мне не нужны деньги, за которые ты так упорно борешься, заставляя меня умирать от страха
   мне не нужно твое геройство
   мне не нужно даже, чтобы ты оставался русским, — я все понимаю, что ты говорил вчера, я все помню
   не понимаю, на самом деле
   но все равно помню
   но извини меня, я баба, я всегда ей останусь; я хочу клекотать над тобой, как наседка, я хочу провожать тебя в аэропорт, только если ты едешь встречать нашего сына из турпоездки
   я хочу сына, наконец
   понимаешь?
   Лис
   послушай
   я вчера просто сорвалась
   я понимаю, как тебе трудно, — но и мне не слишком легко каждый раз смотреть, как ты из раскаленного тель-авивского рая должен вываливаться в этот дождь или снег вашей людоедской столицы
   я знаю, знаю, нормальный европейский город
   я не поэтому я потому, что Москва все время отгрызает от тебя какие-то ужасные куски, которые я каждый твой приезд должна слюной и слезами приклеивать на место
   пожалуйста, послушай
   сегодня утром я вышла на кухню и увидела баночку из-под йогурта; она лежала на боку, потому что ее повалила оставленная внутри ложка
   ты, как всегда, не выкинул баночку и ложку не убрал
   это все, чего я хочу от жизни: каждое утро думать: черт, он опять не выкинул баночку!
   ты понимаешь?
   если бы ты сказал мне: «Послушай, Яэль. Еще… (тут какой-нибудь срок, я боюсь называть какой, но какой-нибудь, который я могу пережить) или еще (число, тоже боюсь) поездок — и я остаюсь в Израиле с тем, что успел заработать; все, хватит», я бы, наверное, сумела взять себя в руки и все это пережить в течение сколько ты там назовешь (только, ради бога, будь милосерден!)
   но
   я искренне боюсь, что не продержусь долго, не зная, как скоро закончится эта пытка бесконечного к тебе приклеивания и отдирания тебя от себя снова через день, или два, или три от силы и отпускания тебя в Аид
   Лис
   светлый мой
   светлый-светлый
   пожалуйста
   пожалуйста
   а?»

Глава 6

   На комме Леночка улыбалась, конечно, и плечиками радостно поводила: приезжай! ждем! ждем! — а от этого стало только противней: не появлялась — сколько? Восемь месяцев, со дня рождения, и вдруг появилась — сразу ясно, что ты от них чего-то хочешь. Но ситуация такая, — говоришь себе, преодолевая стыд и совесть, — что тут не до китайских церемоний, да и они поймут, конечно. Значит, в восемь.
   От тортика заметно пахнет нефтью, дешевый, в «Сэйфвее» купленный кусок какашки — и от него еще стыдней, но тоже — как бы жест, на самом деле этот тортик никто; как всегда в таких случаях, есть не станет, радостно положат в холодильник и будут там держать, пока не сдохнет. Не просто восемь месяцев ни слуху ни духу — сейчас придется признаваться, что и адрес-то не слишком твердо помнишь, а наугад кружить по этому району бесполезно — совершенно одинаковые типовые блоки, дешевая застройка времен «Пылесоса Джулиани».
   Леночка все-таки очень хороша — странная, как единорог, широко рассаженные глаза и мягкие, припухшие губки эмбриона при пластике не то стриптизерши, не то, наоборот, невинной школьницы, бессовестно дразнящей в тенистом летнем сквере взрослых похотливых дядек. У Рыжего, по-моему, очки становятся все толще и толще с каждым днем; сейчас только, увидев его в прихожей, и понимаешь, что от общего ужаса последних суток забыла даже Ленку спросить: а Рыжий-то будет дома? Как-то уверена была, что будет, — все слишком плохо, чтобы еще и тут судьба тебя так гнусно наколола.
   Смешной двуносый чайник, забавный, но ужасно неудобный; Ленка его держит — хочется сказать: «тремя руками» — так велико усилие двух ее рук, — двумя руками, пытаясь избежать ожога паром из одного носика, пока через другой в чашку льется кипяток. Совершенно нет сил на светскую беседу.
   — Рыжий, скажи мне, пожалуйста, ты до сих пор работаешь в палатке?
   Нью-йоркские русские; откуда они такие берутся? Не хотят ассимилироваться, не меняют имен, не ищут нормальной работы, — не все, конечно, но вот эта пара и их компания, знаю еще двоих или троих. Пишут статьи, читают стихи, рисуют картинки, кормятся какими-то ужасными работами со дня на день: то рекламными объявами для захудалых русских ресторанов, то переводами на тот же русский с китайского инструкций к товарам широкого потребления или рекламных проспектов про туры в Шанхай, то какими-то совсем уж дурными делами, вроде того как Рыжий торгует порносетами в одной из тысяч нелегальных палаток. Весь день читает книжки и тихонько пишет в комм, на покупателей глядит недобро, но что-нибудь советует обязательно, и настойчиво довольно советует — чтобы скорей ушли. Когда-то, когда сама Були еще чувствовала себя ужасной нарушительницей закона, покупая в Квинсе свои первые сеты со звериками, она спросила Рыжего: слушай, ведь это все запрещено, откуда палатки, откуда сеты, как что происходит? Рыжий тогда пустился в длинные объяснения по поводу законов «серого» порнорынка, — но Вупи не дослушала, отвлеклась немедленно и скоро перебила; дура, теперь бы знала больше в десять раз, и, может, не пришлось бы скакать к друзьям, похеренным на восемь месяцев за личными хлопотами, и задавать довольно стыдные вопросы. Ну что ж, вперед.
   — Работаю, а что?
   А то, что один… ну, малознакомый мальчик, похоже, записал у себя дома наш с ним не очень, как бы это сказать, тривиальный секс. Мы практически, понимаешь, были незнакомы. И сейчас я его как-то не могу найти, ну, может, уехал. А я тут шла случайно вдоль палаток и вдруг…
   — Увидела свой сет?
   Мда. Ленка оборачивается на сто восемьдесят градусов (спасибо, что торт не роняет мне на колени) и со свойственной ей непосредственностью восхищенно говорит:
   — Ай-йя!
   — Ленка, какое «ай-йя»??? У меня работа!!! Я менеджер! У нас большая корпорация! У нас клиенты! Лена, ты что, не понимаешь? У меня мама, в конце концов! Да даже если б там была ваниль — она и то была бы против, может быть!
   — Господи, Вуп, ну скажи уже, что там? Блин.
   — Короче, Рыжий, скажи, что мне делать? Я в той палатке все скупила, у них четыре копии было, но как мне знать, что он не продал еще в двадцать палаток?
   — Никак.
   Интересно, а что это я взбесилась? Я что ждала услышать — «Спи спокойно, Вупи, детка. Скупила — ну и все, закончилась история».
   — Мало того, я могу тебя заверить, что этот сет появится не то что в нескольких палатках — далее в той, где ты все скупила, появятся через пару дней новые копии.
   — Так может, я их там и попрошу его со мной связаться, как появится?? Мне уже похуй принципы, ты же понимаешь, мне надо выкупить у него свой бион.
   Черт!
   — Да это же не он им копии привозит! Послушай, дай я объясню; любителей аматюра довольно много, это рынок, так? Но одиночкам на нем делать нечего совершенно, невозможно бегать по палаткам продавать, что нахапал сам, да и не даст тебе никто: там рынок же железный, тебя отпиздят и скажут на чужой кусок роток не разевать. Поэтому все делается так: крупные компании, которые в той пли иной теме, как, например, в теме зооморфов…
   Откуда знает??? Знают, значит, друзья; ну ладно, что теперь, — кажется, весь Нью-Йорк будет знать уже скоро, не о друзьях забота.
   — …выпускают серии аматюрных фильмов; это дешевле, конечно, в пятьдесят раз, чем любая постановка, плюс бион совсем другой, не спутаешь, плюс рынок есть — почему не воспользоваться? Ну, нанимают агентов со всем своим: квартирой, аппаратурой — и по небольшой цене принимают у них отснятые сеты. А распространением, конечно, занимаются сами. Корпоративненько.
   О боже.
   — Ты с собою принесла?
   Да, вот противная коробка; ох, ну и вид тут все же у тебя, сутки не могла заставить себя рассмотреть как следует: пасть приоткрыта, глаза закатились так, что белки видны… аж передергивает, фу. Коза бесстыжая, такой себе раскованной и сексуальной казалась, в теплой водичке валяясь враскоряку с человеком, которого впервые в жизни увидела; свинья.
   — Да, есть такая компания, вот логотип: «Скуби Дёрти Ду», они, по-моему, из Кэмбрии, там этих компаний штук пятьдесят; точно, впрочем, не знаю. Послушай, Вуп, я тебе сразу скажу: ни звонить им, ни писать письма, ни денег предлагать — нельзя. Они тебе в лучшем случае назовут, пуганой, такую сумму, что только дурно сделается; а если еще и не противно им руки пачкать, то просто в открытую доить тебя начнут, раз сама подставилась. А в худшем случае может вообще что угодно быть. Я готов с тобой обойти палатки в основных местах, купим то, что там; и если еще где увижу — буду скупать, обещаю; такие сеты не слишком ценятся, месяца через два они его просто снимут с тиражирования — и, дай бог, никто не увидит и не узнает. Просто пронесет. Ты меня слышишь?
   Ох, Рыжий, Рыжий; ты явно не понимаешь степени риска; представь себе — ты тратишь жизнь на то, чтобы создать себе уютненькую микросферку: хорошая работа, карьера, сделанная не по везению, но зубами выгрызенная у тех, кто после университета с тобою вместе начинал, а теперь кланяется при встрече; квартирка в лучшем виде, что ни месяц — какие-нибудь приятные покупки, отличное здоровье за счет неустанного над ним контроля, приятели как на подбор, такие же красивые и молодые, и будущее в целом положительно вполне отсюда выглядит, — выглядело, выглядело еще всего лишь двое суток назад, до обнаружения ужасного сета в задрипанной лавчонке для низкопробных извращенцев вроде тебя самой. Да если до кого хотя бы случайно — частично — слухом маленьким дойдет известие о существовании этого сета, никто меня, директора отдела электронной коммерции, не пощадит; полетишь вниз по кроличьей норе, и не сухие листья будут внизу, а острые колья, потому что в большой компании всегда найдется тот, кому ты мешаешь, — те, кто подо мной, зубами норовят схватить за пятки, чтобы самим повыше подтянуться, те. Кто выше, сами боятся, что я их за пятки зубами, — а я могу… А что поделаешь? Нормально, в этом-то и есть азарт любого бизнеса; в такую игру играть надо — с оттяжкой, как всегда играла, пока сейчас не выяснила, что контрольный джойстик, может быть, уже в руках кого-нибудь, кто только ищет повод тебя под г'ейм-овер подвести.
   — Ты меня слышишь, Вуп? Алле?
   — Я слышу, Рыжий, слышу.

Глава 7

   Кш! Кш!
   Пытаешься стряхнуть ее с себя, краснеешь, выглядывая из-за детского плеча, озираешь смущенно посетителей кафе; кое-кто уже смотрит нехорошо, и бабка в углу вроде как даже остолбенела в праведном возмущении. Каждый раз она это проделывает — хоть не встречайся с маленькой заразой в общественных местах, — но вот откинулась, висит на шее, спрыгивает, тонкими ручонками колотит по груди, хохочет и кокетливо облизывает детские пухлые губки после поцелуя, закатывает в комически-развратной манере невинные глазки.
   — Ну! Скажи! Я свет твоей жизни? Я огонь твоих чресл? — И, разворачиваясь к маленькому залу пижонского дайнера, — нежным, по дуге идущим профессиональным движением выхватывает из-под детской маечки с медвежонком Фуффи удостоверение сержанта полиции: — Морф, двадцать семь лет.
   Надо бы за такие шутки заехать ей по попе как следует, но не поднимается рука; такая сияющая, такая довольная собственным безобидным свинством стоит перед тобой Кшися, что опять сгребаешь ее в охапку и прижимаешь к груди — аж косточки цыплячьи хрустят.
   — Ой, ой, ой! Покалечишь ребенка! Тебе лишь бы тискаться, старый развратник!
   Удостоверение официанту под нос:
   — Виски.
   Казалось, столько лет знакомы; успели давным-давно, еще в раннем студенчестве, и полюбиться, и разлюбиться, а вот до сих пор — три недели ее не видел — и так соскучился, как будто не видел триста лет.
   — Ну?
   — Ну?
   Ада веранде играют джаз, как сорок лет назад; за что люблю «А Нуне» — за эту ностальгическую ноту, за старые настоящие сиди, за атмосферу золотого времени — начала века, пускай совсем не золотого на самом деле, но дымкой нежной позолоты, как любое прошлое, подернутого. За соседним столиком семья снимается на комм, потом радостно потрошит коробку чистых бионов — накатывают на себя и даже на крошку лет двух отроду, — собираются записать свои ощущения от этого прекрасного вечера — на память, в семейную пыльную коробку с бархатом обитыми ячейками и с приторной витиеватой надписью «Наши дни…» на крышке, — чтобы потом годами донимать гостей: «А это мы в Анталии… А это мы в Копенгагене… А это мы тут, у нас, в одном ресторане отмечаем Дженничкин день рожденья…»
   — Послушай, я тобой горжусь. Я думаю, что если бы меня какой-нибудь подонок изнасиловал вот так, как тебя три дня назад этот говнюк калифорнийский, то я бы две недели страдал депрессией и хавал «Прозак плюс».
   — А если бы ты знал, что ты вот сейчас перетерпел — и все, закончилось; что ты при этом взрослый человек, специально подготовленный, обученный не только терпеть, но и фиксировать свои ощущения на аппаратуру, — и теперь благодаря тебе несколько маленьких девочек — настоящих, а не таких фальшивых Лолиточек, как ты, — могут чувствовать себя в безопасности? Ты бы хавал «Прозак плюс»?
   — Вот поэтому я тобой и горжусь. Это же надо в голове держать.
   Вдруг делается очень серьезной — и удивительная происходит штука, которую я за эти полтора года — с тех пор, как она пришла в отделение работать и ей сделали
   «детский» морф — наблюдал сотню раз, а привыкнуть все не могу: с лица маленькой девочки, прозрачного, без единой складочки, даже глуповатого слегка, на меня глянули тяжело глаза усталой женщины-полицейского.
   — Нет, ЭТО не надо в голове держать. Весь способ выжить заключается в том, Зухраб, чтобы в голове этого не держать никогда. Немедленно забывать. Потому что если держать в голове все, что мы тут говорим, ну, знаешь, про долг и ля-ля-ля — то надо держать в голове, что я уже пять раз ложилась ради этого ля-ля-ля под разных подонков, которые меня… а я, ты знаешь, вообще не слишком жалую, когда…
   — Послушай, извини; ну, я хотел приятное тебе сказать, наоборот; короче, знай, ты вызываешь у меня чувство, ну, что в мире есть по-настоящему хорошие люди.
   Смеется, расслабляется.
   — Ну, ладно, эдак мы сейчас до пения гимна докатимся; ты лучше расскажи, пожалуйста, как ты живешь?
   И я рассказываю долго про первые мои два месяца в отделе по борьбе с чилли.
   Надо сказать, что мне довольно страшно: я заканчивал академию не как следователь и не как аналитик, а как командир оперотряда; сам захотел, мне тогда по молодости лет казалось, что если уж идти в полицию, то — как на смертный бой. Наверное, проблема была в том, что я всегда был худшим типом идеалиста — идеалистом, рвущимся не просто родину защищать, но — грудью на сеймеры ложиться. Слава богу, декан меня уговорил уже после диплома отучиться еще год, сменить специализацию, стать, как он твердил, «небезмозглой человекой». Но я все равно год этот делал за два года — не было уже сил сидеть за партой; вот днем бегал-прыгал со своими мальчиками и девочками за какими-то козлами, грабившими супермаркеты и отели, а вечером заочно возился с историей криминалистики и методами бионного расследования. И вот два месяца назад — прощай, оружие, и здравствуй, кабинет, и здравствуйте, Каэтан Альба, синьор старший следователь отдела по борьбе с де-юре запрещенной, а де-факто открыто процветающей порнушкой-чилли, то есть со всем, что не попадает под код AFA— а значит, пропагандирует насилие, неравенство и так далее, и тому подобное. И, конечно, здравствуйте, железный мистер Скиннер, с которым я по малости своей и десяти, пожалуй, слов за это время не сказал, но все равно при каждой встрече в коридоре у меня кровь стынет в жилах при виде этой живой легенды наших сыскных сил. Я, в целом, счастлив; но, конечно, чувствую себя совсем щенком; привык, что у меня под рукой десяток автоматчиков и право в любой момент скомандовать «огонь!». А тут, ты не поверишь, Кш, я большей частью сижу в прохладной комнатке и пялюсь в экран или навешиваю на себя, прикрутив интенсивность, один другого грязней бионы как бы снаффа — и вся моя работа нынче в том, чтобы классифицировать, отслеживать и запоминать мелькающие темы, лица, тела, морфированные конечности, и груди, и глаза, предметы обстановки, реакции — составлять картину всего этого подземного царства. И так, родная Кш, неделю за неделей; узнать врага в лицо и это лицо всегда иметь перед глазами, до каждой похотливой морщинки его помнить в ожидании дня, когда наш Скиннер по ему лишь одному понятным тончайшим признакам решит, что пришло время действовать.