Страница:
Сергей Кузнецов посвящает эту книгу своему брату, который понимает его лучше других.
Часть правды, самая очевидная и соблазнительная, выглядит так: эта книга, знаете ли, о порнографии… А вот если ползать по строчкам чуткой букашкой, как и положено брату нашему читателю, очень быстро станет ясно: книга эта о любви и боли или же о боли и любви.
Макс Фрай.
Глава 1
Вдруг сдавило горло, больно и неприятно, мягким и мохнатым хлопнуло по лицу; сердце прыгнуло и упало, мелькнуло: «Будешь знать…», но тут же взгляд поймал ярко-рыжую кисточку на конце хвоста, знакомое порыкивание нежно вплыло в ухо:
— Арчи, ты псих!
Смеется — очень красивый, очень выигрышного цвета, даже в этом жутком неоне оранжевая шкурка остается режуще-яркой, полосы кажутся глубже; чувственно дышат широкие черные ноздри. Вдруг подумала даже: может, Арчи мне и хватит на сегодня, если он тут без какой-нибудь девахи, может, повторить прежние забавы? — вспомнила, как он осторожно ловил клыками ее палец, потеплела.
— Вупи-Вупи, конечно, я псих! Я самый клевый псих! —играет хвостом, щекочет ее ухо. — Расскажи же мне про ЖИЗНЬ.
Сует в руку свой наполовину выпитый коктейльчик, смотрит желтыми глазами. Что рассказать про жизнь? Вечер разговения, вполне понятная жизнь в такие вечера, даже для тех, кто, как она, не постится и не ждет первой звезды, чтобы с наслаждением наесться до отвала, включить какую-нибудь передачку, сладко потискаться. Для тех, кто не постится, да еще и живет один, да еще и имеет — ну, скажем так — не самые простые вкусы, — это не слишком приятный вечер, вечер разговения. Хотела рано лечь спать и рано же завтра выйти на работу, хоть что-то успеть, потому что в последние дни настоящее проскальзывает в прошлое, как вот этот желток — в горло: начнешь разбирать почту — уже стемнело. Хотела посидеть в ванне и лечь спать, но за стеной звякают вилками соседи, радостно вопит ребенок — включили телевизор? дали бутерброд с долгожданной колбасой? — тошно, тошно. Вот, Арчи, собралась, пришла, — так, потусоваться, увидеть знакомые рожи. Здесь много знакомых рож, раз в месяц или чаще заскочишь сюда на часок-другой, уйдешь расслабленной, иногда еще с каким-нибудь милым тигрусом, котусом — теплая лапа на плече, в такси осторожные когти пощипывают тонкую человеческую шкуру, утром вычесываешь из пледа клочки посторонней индийскому кашемиру синтетической звериной шерсти, умиляешься ей, как детскому волосу на мужской рубашке.
Арчи, видимо, понял уже, что особого разговора не будет. Гладит по головке тяжелой лапой, осторожно отводит волосы за ухо длинным когтем.
— Тошно?
Недаром психиатр по профессии, что ему объяснять-то. Несколько раз они приезжали к ней или к нему — с тех пор как опять развелся, — из «Микки-Мауса», ласкались нежно. Були до сих пор чувствует к нему смешную благодарность — ее первый морф, познакомились совсем случайно, на какой-то профессиональной выставке, — она бегала вдоль стенда фирмы уж под завязку экспозиционного дня, распихивала по коробкам залежавшиеся образцы, он досматривал выставленные на полуразобранных стендах чудеса биопсихической индустрии. Поздоровался, накрыл руку лапой — и все, через час уже лежала она на заднем сиденье его синей красотки, цеплялась побелевшими пальцами за гладкую мохнатую холку, истекала соком от запаха шерсти и скольжения шершавого языка. Школьницей еще мечтала о зооморфе, представляла себе обрывками: член, медленно выскальзывающий из мохнатого короткого чехла, проблеск тонких зубов на умном лице, загнутый коготь, полумесяцем лежащий вокруг соска, нежно объезжающий полукруг: туда-сюда, туда-сюда, оставляя намек на кровавую царапину, которая появилась бы на соске, не будь этой нежности, этой теплой игры. Про себя называла их «зверики», но слова этого стеснялась и брезговала случайными знакомыми, предпочитала или уж не зооморфов совсем, или уж настоящего — не пижона, на три месяца наращивающего себе два бледных клыка, и не модную дурочку с оленьим разрезом глаз при лысом человеческом тельце с морфированной длинной и острой грудкой, а вот такого, как Арчи: тигруса, левуса, зубруса, но лишь бы весь в меху и действительно похож на человека-медведя из давней сказки, — умного, нежного, сладко и пахуче мохнатого, большелапого, круглоглазого.
Арчи был женат, да ей и не хотелось никаких любовей — хорошо жила, была работа, были деньги, хватало развлечений и без того. Но уж после Арчи — не сразу поняла, кстати, а месяца через три — ни разу не подпустила к себе никого гладкокожего; и только раз в недели две увозила к себе из «Мауса» девочку или мальчика, кисуса или зебруса, отзывалась на их звериный зов, иногда записывала на биопы эти игры в «Королеву Джунглей», как сама их называла стыдливо (ни за что никогда не сказала бы вслух). Вообще трепещущую красоту — муж? друг?.. Кто-то еще только что был замечен краем глаза — кто-то, с кем однажды явно была хорошо знакома, что-то вспоминается — только шерсть, без модификаций, человеческие ногти на изящной полосатой руке, — а, да, помню, нет, не хочу. В затылок кто-то дышит — а?
— Можно я не буду никаких банальных фраз говорить? Вы мне просто очень нравитесь. Пустите рядом посидеть?
Морф легкий, изящный: лицо чистое, руки тоже, но к тяжелым кистям рук сбегает очень гладкая, очень короткая шерсть, широкий хвост овалом виден в прорезе джинсов, когда залазит на табурет, сам крепкий и едва ли не ниже Були ростом, белые зубы.
— Бобрик? Улыбается.
— Бобрус, да. Но за «бобрика» — спасибо, хорошее слово. Меня так мама зовет.
— Ей нравится? — имеется в виду шкурка, и он понимает, конечно.
— Она не против. Я хороший сын и без шкурки был, и со шкуркой остался.
Через час в такси Були отдергивает руку от гладкой шеи — оказалась негладкой, что-то острое, так и палец порезать можно. Он наклоняет голову, смотрит искоса, по-птичьи, тычет себе в шею пальцем:
— Жабры.
С ума сойти — зачем бобру-то жабры?
— Да ведь бобром потом уже стал — так, для удовольствия; а жабры были — сразу и для дела.
Оказывается, ныряльщик, с аквалангом нырял, работа такая. Сделал жабры — сразу стало легче, можно баллоны не таскать, и костюм облегченный. А потом один мальчик рассказал, тюленис, что с шерстью правильной — ну, водоплавающего, — под водой прикольно. Долго сомневался, потом рискнул. Оказалось — ай-йя!
— А ты любишь именно зоусов?
Ох, да замолчи ты. Целоваться, оказывается, что с жабрами, что без жабр; ну и ванна у этого мальчика, полквартиры, ты что, и тут ныряешь?
Смотрит хитро.
— Ты любишь, когда тебе языком делают? Люблю.
— А под водой? Ох.
Опустошает в поднимающийся над водой пар какие-то бутылочки — сразу пахнет йодом, солью, рыбой; пока Вупи вылазит из тесных белых штанов, отклеивает от груди силиконовый топ — он убегает и прибегает, катает на пальцах два биона: молочно-белый и радужный, полосатый; полосатый кладет на запястье, тычет в кнопку — шарика нет, и только отблескивает радужно-полосатым светом маленькое блестящее пятно на гладкой шерсти. Выдыхает резко, сияет глазами:
— Возьми второй. Специально в Карибском море нырял, записывал. Ну?
Плюхается в воду, подныривает, сверкает сплошной коркой намокшей шерсти.
Видно, как жабры приоткрываются в зеленоватом мареве.
Теплая вода, хорошие руки. Молочно-белый шарик — ключик к заколдованной крошечной дверке; хорош ли окажется вожделенный волшебный садик? Пальцем в кнопку — аааахх, хорош, хорош, — зелено в глазах, на коже колышется соленая вода, плавают тени, что-то скользит по руке — рыбка?
Бион аккуратно передает восторг чужого тела, очень сильного, очень водного, передает трепетание жабр на шее, пузырьки в горле, мягкое объятие защитных очков на висках. Королева Джунглей в воде прибрежного залива гладит ласковое тело с топорщащейся под водой короткой шерсткой; пошло, фу — но… но…
Язык раздвигает складки плоти, касается ноющего от возбуждения клитора, бедра покалывают острые края жабр, — ааааххх, въехать пальцами в его волосы, колышущиеся под водой, как водоросли, сжать кулак, царапнув ногтем крутой лоб, заныть от удовольствия, — горячие волны по плечам, горячие волны по телу.
Не оставил ни номера своего комма, ни имени. Через пару дней даже сама позвонила Арчи — ты не знаешь, в «Маусе» был бобрус такой, молоденький мальчик, гладколапый? — не знает. Ну, не страшно, хотя приятно было бы повторить. Еще через неделю предложили в киоске «Игры в прибое» — правда, бион только морфа, но зато, знаете, очень необычный, и вижуал тоже красивый; бион наденьте-попробуйте — хлоп: с первых же секунд — морской запах, под коленом — гладкое дно огромной ванны, языком раздвигаешь складки плоти, дотягиваешься до терпкого от воды полного клитора; ощутимо вздрагивает чужое тело, в качаемые водой волосы вцепляется женская рука, ногтем проезжаясь по лбу: черт!
Продавец глядит с насмешкой: хотите и вижуал посмотреть? Узнал, узнал.
На обложке сета твое лицо, запрокинутое на край этого чертова корыта.
Скотский бобр.
Попалась.
— Арчи, ты псих!
Смеется — очень красивый, очень выигрышного цвета, даже в этом жутком неоне оранжевая шкурка остается режуще-яркой, полосы кажутся глубже; чувственно дышат широкие черные ноздри. Вдруг подумала даже: может, Арчи мне и хватит на сегодня, если он тут без какой-нибудь девахи, может, повторить прежние забавы? — вспомнила, как он осторожно ловил клыками ее палец, потеплела.
— Вупи-Вупи, конечно, я псих! Я самый клевый псих! —играет хвостом, щекочет ее ухо. — Расскажи же мне про ЖИЗНЬ.
Сует в руку свой наполовину выпитый коктейльчик, смотрит желтыми глазами. Что рассказать про жизнь? Вечер разговения, вполне понятная жизнь в такие вечера, даже для тех, кто, как она, не постится и не ждет первой звезды, чтобы с наслаждением наесться до отвала, включить какую-нибудь передачку, сладко потискаться. Для тех, кто не постится, да еще и живет один, да еще и имеет — ну, скажем так — не самые простые вкусы, — это не слишком приятный вечер, вечер разговения. Хотела рано лечь спать и рано же завтра выйти на работу, хоть что-то успеть, потому что в последние дни настоящее проскальзывает в прошлое, как вот этот желток — в горло: начнешь разбирать почту — уже стемнело. Хотела посидеть в ванне и лечь спать, но за стеной звякают вилками соседи, радостно вопит ребенок — включили телевизор? дали бутерброд с долгожданной колбасой? — тошно, тошно. Вот, Арчи, собралась, пришла, — так, потусоваться, увидеть знакомые рожи. Здесь много знакомых рож, раз в месяц или чаще заскочишь сюда на часок-другой, уйдешь расслабленной, иногда еще с каким-нибудь милым тигрусом, котусом — теплая лапа на плече, в такси осторожные когти пощипывают тонкую человеческую шкуру, утром вычесываешь из пледа клочки посторонней индийскому кашемиру синтетической звериной шерсти, умиляешься ей, как детскому волосу на мужской рубашке.
Арчи, видимо, понял уже, что особого разговора не будет. Гладит по головке тяжелой лапой, осторожно отводит волосы за ухо длинным когтем.
— Тошно?
Недаром психиатр по профессии, что ему объяснять-то. Несколько раз они приезжали к ней или к нему — с тех пор как опять развелся, — из «Микки-Мауса», ласкались нежно. Були до сих пор чувствует к нему смешную благодарность — ее первый морф, познакомились совсем случайно, на какой-то профессиональной выставке, — она бегала вдоль стенда фирмы уж под завязку экспозиционного дня, распихивала по коробкам залежавшиеся образцы, он досматривал выставленные на полуразобранных стендах чудеса биопсихической индустрии. Поздоровался, накрыл руку лапой — и все, через час уже лежала она на заднем сиденье его синей красотки, цеплялась побелевшими пальцами за гладкую мохнатую холку, истекала соком от запаха шерсти и скольжения шершавого языка. Школьницей еще мечтала о зооморфе, представляла себе обрывками: член, медленно выскальзывающий из мохнатого короткого чехла, проблеск тонких зубов на умном лице, загнутый коготь, полумесяцем лежащий вокруг соска, нежно объезжающий полукруг: туда-сюда, туда-сюда, оставляя намек на кровавую царапину, которая появилась бы на соске, не будь этой нежности, этой теплой игры. Про себя называла их «зверики», но слова этого стеснялась и брезговала случайными знакомыми, предпочитала или уж не зооморфов совсем, или уж настоящего — не пижона, на три месяца наращивающего себе два бледных клыка, и не модную дурочку с оленьим разрезом глаз при лысом человеческом тельце с морфированной длинной и острой грудкой, а вот такого, как Арчи: тигруса, левуса, зубруса, но лишь бы весь в меху и действительно похож на человека-медведя из давней сказки, — умного, нежного, сладко и пахуче мохнатого, большелапого, круглоглазого.
Арчи был женат, да ей и не хотелось никаких любовей — хорошо жила, была работа, были деньги, хватало развлечений и без того. Но уж после Арчи — не сразу поняла, кстати, а месяца через три — ни разу не подпустила к себе никого гладкокожего; и только раз в недели две увозила к себе из «Мауса» девочку или мальчика, кисуса или зебруса, отзывалась на их звериный зов, иногда записывала на биопы эти игры в «Королеву Джунглей», как сама их называла стыдливо (ни за что никогда не сказала бы вслух). Вообще трепещущую красоту — муж? друг?.. Кто-то еще только что был замечен краем глаза — кто-то, с кем однажды явно была хорошо знакома, что-то вспоминается — только шерсть, без модификаций, человеческие ногти на изящной полосатой руке, — а, да, помню, нет, не хочу. В затылок кто-то дышит — а?
— Можно я не буду никаких банальных фраз говорить? Вы мне просто очень нравитесь. Пустите рядом посидеть?
Морф легкий, изящный: лицо чистое, руки тоже, но к тяжелым кистям рук сбегает очень гладкая, очень короткая шерсть, широкий хвост овалом виден в прорезе джинсов, когда залазит на табурет, сам крепкий и едва ли не ниже Були ростом, белые зубы.
— Бобрик? Улыбается.
— Бобрус, да. Но за «бобрика» — спасибо, хорошее слово. Меня так мама зовет.
— Ей нравится? — имеется в виду шкурка, и он понимает, конечно.
— Она не против. Я хороший сын и без шкурки был, и со шкуркой остался.
Через час в такси Були отдергивает руку от гладкой шеи — оказалась негладкой, что-то острое, так и палец порезать можно. Он наклоняет голову, смотрит искоса, по-птичьи, тычет себе в шею пальцем:
— Жабры.
С ума сойти — зачем бобру-то жабры?
— Да ведь бобром потом уже стал — так, для удовольствия; а жабры были — сразу и для дела.
Оказывается, ныряльщик, с аквалангом нырял, работа такая. Сделал жабры — сразу стало легче, можно баллоны не таскать, и костюм облегченный. А потом один мальчик рассказал, тюленис, что с шерстью правильной — ну, водоплавающего, — под водой прикольно. Долго сомневался, потом рискнул. Оказалось — ай-йя!
— А ты любишь именно зоусов?
Ох, да замолчи ты. Целоваться, оказывается, что с жабрами, что без жабр; ну и ванна у этого мальчика, полквартиры, ты что, и тут ныряешь?
Смотрит хитро.
— Ты любишь, когда тебе языком делают? Люблю.
— А под водой? Ох.
Опустошает в поднимающийся над водой пар какие-то бутылочки — сразу пахнет йодом, солью, рыбой; пока Вупи вылазит из тесных белых штанов, отклеивает от груди силиконовый топ — он убегает и прибегает, катает на пальцах два биона: молочно-белый и радужный, полосатый; полосатый кладет на запястье, тычет в кнопку — шарика нет, и только отблескивает радужно-полосатым светом маленькое блестящее пятно на гладкой шерсти. Выдыхает резко, сияет глазами:
— Возьми второй. Специально в Карибском море нырял, записывал. Ну?
Плюхается в воду, подныривает, сверкает сплошной коркой намокшей шерсти.
Видно, как жабры приоткрываются в зеленоватом мареве.
Теплая вода, хорошие руки. Молочно-белый шарик — ключик к заколдованной крошечной дверке; хорош ли окажется вожделенный волшебный садик? Пальцем в кнопку — аааахх, хорош, хорош, — зелено в глазах, на коже колышется соленая вода, плавают тени, что-то скользит по руке — рыбка?
Бион аккуратно передает восторг чужого тела, очень сильного, очень водного, передает трепетание жабр на шее, пузырьки в горле, мягкое объятие защитных очков на висках. Королева Джунглей в воде прибрежного залива гладит ласковое тело с топорщащейся под водой короткой шерсткой; пошло, фу — но… но…
Язык раздвигает складки плоти, касается ноющего от возбуждения клитора, бедра покалывают острые края жабр, — ааааххх, въехать пальцами в его волосы, колышущиеся под водой, как водоросли, сжать кулак, царапнув ногтем крутой лоб, заныть от удовольствия, — горячие волны по плечам, горячие волны по телу.
Не оставил ни номера своего комма, ни имени. Через пару дней даже сама позвонила Арчи — ты не знаешь, в «Маусе» был бобрус такой, молоденький мальчик, гладколапый? — не знает. Ну, не страшно, хотя приятно было бы повторить. Еще через неделю предложили в киоске «Игры в прибое» — правда, бион только морфа, но зато, знаете, очень необычный, и вижуал тоже красивый; бион наденьте-попробуйте — хлоп: с первых же секунд — морской запах, под коленом — гладкое дно огромной ванны, языком раздвигаешь складки плоти, дотягиваешься до терпкого от воды полного клитора; ощутимо вздрагивает чужое тело, в качаемые водой волосы вцепляется женская рука, ногтем проезжаясь по лбу: черт!
Продавец глядит с насмешкой: хотите и вижуал посмотреть? Узнал, узнал.
На обложке сета твое лицо, запрокинутое на край этого чертова корыта.
Скотский бобр.
Попалась.
Глава 2
Внезапно перестал теснить пиджак, манжеты словно растворились в поту, пересох язык; ярко-синяя фосфоресцирующая молния летит, летит, сверкая, над полутемной площадкой, целя острием в невидимое смертным небо, ярко-синий фосфоресцирующий шар бешено катится за ней низом, низом, — и, как всегда, когда понимаешь, что вот сейчас, сейчас все решится — видишь все медленно и так детально, что хочется закрыть глаза, — невыносимо, слишком ярко и слишком страшно. Нет уже ни пиджака, ни тугих манжет, ни пропотевшего насквозь за последние тридцать секунд воротничка ну очень неплохой рубашки, — а только с испариной выступают на лоб азарт и ужас, и ты сам невольно втягиваешь голову в плечи, поджимаешь локти, сгибаешься едва не вдвое и готов немедленно покатиться в сопереживательном экстазе, — слава богу, плотная толпа едва дает не то что покатиться — ногами переступить. Внутри тикает метроном, сводит живот, и только следишь в адской прозрачной тишине подпольного ринга, как медленно склоняет молния свое острие — оп-па! — и тут время, как полоумное, начинает нестись вскачь, а шар все катится, катится, а молния все ниже, ниже, и ясно уже, что ты все проиграешь сегодня, все спустишь тут до нитки, до исподнего, голым уйдешь отсюда — потому что не остается времени на пируэт, не остается ни доли секунды, не остается… Шар превращается в струну, струна взлетает в воздух, переворачивается раз, и два, и три, крошечная голая ножка вбивается в ковровое покрытие площадки, другая пикой взмывает вверх, в дугу сгибается спина, прилизанная детская головка едва не касается ковра тугим узлом волос на хрупком затылке, и уже у пола полупрозрачная ручка железным захватом ловит приземляющуюся синюю ленту, успевая пустить в липкий от напряжения воздух восхитительную длинную спираль. Аккорд, аккорд. Все.
Рев наваливается таким страшным комом, что опять вминает в тело и пиджак, и рубашку, немедленно ставшую стокилограммовой, и галстук, затянувшийся удавкой. На табло горят списки выигрышей, у тебя сегодня будет повод хорошо расслабиться в номере, — молодец, мальчик, молодец, Волчек. Молодец, но бредешь через толпу на ватных ногах к кассе и клянешься себе: никогда, никогда, никогда больше. Никогда, ни на какую интуицию не полагаясь, не ставишь ты больше такие суммы на темных лошадок. Пусть и посмотрела на тебя эта десятилетняя девочка такими ледяными глазами, что ты, пять лет уже ставящий на гимнасток по всему свету, видавший все, бывший в Багдаде, когда сломала себе шею Жанна Свентицки, отстирывавший кровь с рубашки, когда разорившийся псих разрывным кольцом в клочья порвал поскользнувшуюся после кульбита девятилетнюю Таллину Курных, — так вот, сегодня на тебя эта неведомая никому девочка так посмотрела, что ты понял: порвет всех, выгрызет победу у судей из горла, об колено раскурочит любую, которая посмеет получить на одну десятую балла больше, чем она — уродливая, длинноносая, гуттаперчевая, с железными тросами сухожилий под детской прозрачной кожей.
Подумал тогда: только в этой стране на рингах можно увидеть такие глаза; у этих девочек везде страшные лица, но только здесь… Говорят, их тренеры ездят по стране, по самой черной, нищей глубинке, покупают их, этих девчонок, двух-трехмесячными у запойных тупых родителей. Подходящих выявляют так: берут за ножки и тянут в разные стороны; младенец орет, а они тянут; если растягивают до ста двадцати градусов — есть задатки, пойдет. И потом держат в черном теле и тренируют по двенадцать часов в день с годовалого возраста, и с четырех лет выпускают на ринги — для разогрева; с шести на них начинают делать ставки. В двенадцать лет их вышвыривают на улицу — говорят, они все умственно отсталые, некоторые даже с трудом понимают нормальную речь, привыкши к набору команд из двадцати слов.
Обо всем этом Волчек старался никогда не думать. Сочувствие он испытывал не к девочкам, а к тренерам, — может быть, отдаленное сходство профессий, потребность постоянно мотаться по чертовым русским деревням, где до сих пор пьют водку, и по чертовым арабским деревням, где до сих пор курят гаш, сильно отбивает у профессионалов сочувствие к подчиненным. Глядя на тренера, стоящего подвижно у края ринга, пока крошечная невесомая девочка запускает к потолку булавы размером в полсебя, Волчек часто представлял себе, как этот человек тянет младенцев за ножки в поисках урода вообще-то, чрезмерно гибкого ребенка е неестественно податливыми связками. Почти коллега, что же за мир гадкий.
Аккуратно подал в окошко карточку, аккуратно забрал кэш; редкое ощущение живых бумажек в пальцах, скоро начислять на комм станет безопасней даже здесь, в России, даже в подпольных залах: человек с купюрами выглядит подозрительным — с какой стати? где взял? Впрочем, в России еще любят бумажные деньги. Ох, как любят деньги в России, хоть бумажные, хоть электронные, хоть синие, — нигде их так не любят, кажется Волчеку иногда. Под голой стенкой, дрожь в руках уняв, засунуть кэш в карман поглубже, прислониться, отдохнуть; еще есть дельце тут, еще один тут мальчик должен подойти. Всегда, когда я в этом клубе, мне кажется, я слышу, как над головой шумит Манежка, как ходят девочки на морфных каблуках — высоких пяточках смешных, как цокают набойки вьетов. Вот кто благословляет, верно, запрет на профессиональный спорт как «разжигающий межнациональную рознь». За эти годы им, небось, столько наотстегивали лихие хозяева подпольных рингов здесь, и там, и тут, что хорошо бы забить на все, скосить себе глаза и тоже в эту братию податься — поземочкой свистеть по Красной площади, ветерком ходить по чужим карманам. Мне часто кажется, что чутким, почти звериным ухом менты, вьетнамцы эти, модифицированная за госсчет безжалостная лимита, биенье сердца моего улавливают сквозь тысячелетний слой московских почв.
Спокойно, Волчек, спокойно, мистер Сокуп, вон идет к тебе, похоже, тот самый мальчик с широко рассаженными дикими глазами; забрать у мальчика набор новых нелегальных московских сетов и тихо, как достойный гражданин, почтенный иностранный яппи, идти к себе, в прекрасный номер гостиницы «Москва», жене сказать по комму приятных пару слов и потом валяться, одновременно выполняя профессиональный долг и исключительно приятно проводя время с бионами очень милых натуральных уродцев. Такая новая концепция у Волчекова мудрого начальства — искать природных выродков, сиамских близнецов, гермафродитов, не модифицированных, но подлинных, короче — «натуралов», а значит — допускаемых спокойно, по закону, к съемкам в ванили. До сих пор везде, и здесь, в России, тоже, только на нелегальных сетах такие люди появлялись пред очи сладострастных грешников, готовых дорого заплатить за право смотреть, как двухголовые красотки насилуют какого-нибудь вьета, связавши по рукам и по ногам.. Таких двуглавых Волчеку, быть может, и не надо: их сеты не пройдут ни по статьям политкорректности, ни по статьям «заботы о хорошем вкусе»; но если телку с бюстом с два арбуза или самца с прибором до колена, то мистер Волчек Сокуп получает свои премиальные плюс процент с прибыли.
Господи, какие с гимнастками выходят фильмы! Их же можно узлами завязывать, в такие ставить позы, что и не спились нашим мудрецам. И все это — в ваниль, в легальный бизнес, потому что девочки все — натуралки. Правда, фильмы с этими девочками начали пропускать по рейтингам AFA только в последний, может, год: до этого считалась неполиткорректной такая чрезмерная растянутость. Двадцать лет существует AFA, и двадцать лет задыхается легальная порнография в этой удавке — «неполиткорректно». Впрочем, если бы не AFA, не было бы и легальной порнографии никакой: двадцать лет понадобилось Adult Freedom Association, начинавшейся с объединения трех зачуханных порностудий, для того, чтобы добиться легитимизации — то есть беспрепятственного, внерейтингового транслирования по телевизору, в кинотеатрах, по коммам — фильмов, соответствующих ими самими созданному и пропиаренному «Коду AFA». «Код AFA» стал счастьем и бедой того, что теперь называется «легальной порнографией», «ванилью»: составителям его под всех пришлось лечь, всем жопу вылизать — феминисткам, защитникам прав сексуальных меньшинств, обществу любителей собак, «Amnesty», «Travel Fox»… Начинали с двух страниц — «непропаганда насилия, расовой или классовой розни, детской порнографии…» — а сейчас четыре тома занимает «Код» и все пополняется. Минет по продолжительности должен быть равен куннилингусу. Актеру во время оргазма запрещено лаять. Количество представителей каждой расы должно быть одинаковым в любом фильме, произведенном компанией, состоящей в AFA (когда-то еще шутили, что минимальный половой акт в ванильном фильме — групповуха на пятерых; теперь не шутят). С трудом удалось отстоять позу «мужчина сверху». Потом двенадцать лет назад запретили морфов. С мотивировкой, как в незапамятные времена: «Просмотр фильмов такого рода наносит зрителю психологическую травму, создавая у него превратное впечатление о пропорциях и анатомии человеческого тела». А что было делать? Шестьдесят судебных исков в месяц от возмущенных зрителей. Вводить в «Код» пункт о максимальной допустимой длине морфированного члена? о размере груди? каждый раз спорить с рейтинговой комиссией о том, испугает ли зооморф с 10 клешнями ребенка? устанавливать максимальное количество допустимых клешней?..
Какое-то время был такой проект даже, да, попытка сохранить за актерами право на морфированность, но как-то ограничить, что ли, полет фантазии, — но морфировались всё причудливее, бесконечные суды вынимали из AFA ее робкую жадную душу, активисты кидали в окна офисов Ассоциации ошметки разодранных бионов и орали «Human sex for human beings!»… И закрылся для морфов путь в ваниль навсегда. Компании обливались слезами и увольняли людей. Всех, кто был в штате, приходилось гнать на анализ. Сестричка Волчека, по молодости морфом увеличившая свою очаровательную курносость, вылетела из компании, где провела четыре года, — анализ, знаете, есть анализ. Господи, какой был ад. Индустрия дрожала и разваливалась, акции ванильных компаний упали на семьдесят-семьдесят пять процентов, он, Волчек, помнит, как семнадцатилетним пацаном покупал чилльные сеты прямо в метро — киоски росли на каждом углу! — на них на всех стояли логотипы компаний-членов AFA, еще неделю назад планировавших выпустить эти диски в легальный прокат. Алена просидела три недели, крутя собственные сеты, не моясь, не выходя из дома, рыдая, как обиженный ребенок. Чилли тогда брезговали невыносимо, профессиональные порноактеры обходили нелегальные студии за два квартала, дека боялась, что ей придется менять профессию. Полгода болталась, не делала ничего. Потом в Праге была эпидемия W-4. Умерли восемь человек. Я даже не понял, как это произошло, два дня — и все, пустая кровать, пугающе легкий гроб, серое лицо Георга во время кремации.
Георгины, маленький стеклянный кубик с прахом, очень легкий гроб. Очень легкий гроб, как если бы в нем лежала десяти-, одиннадцати-, двенадцатилетняя девочка.
Иди же ближе, волоокий мальчик, так странно почему-то пошатывающийся, так затуманенно глядящий, — что, интересно, за бион на тебе навешен, тебя колотит или кажется издалека? Что ж ты стоишь столбом, поторопись, — смотри, все закрутилось, задергалось, всеобщим визгом налилось; перед лицом скакнул какой-то растрепанный японец, взвизгнула неюная мадама, да это вьеты! — черт, им что же, мало дали? — похоже, это был последний вечер подпольного гимнастического ринга в торговом комплексе «Охотный ряд»; кого-то, кажется, уже менты электрошоком пиздят, кому-то два железных пальца,a вбивают под ребро, еще не старого седого джентльмена валяют вдоль стены по каменному полу каблуками, а мальчика, который шел тебе навстречу, куда-то, сволочи, под мышки волокут. Какое счастье, что в Москве умеют любить гостей богатых иностранных; мурлу поганому, хранящему и вход, и выход, даешь спокойно свой зеленый паспорт, вложив в него развернутую сотню, и мигом паспорт у тебя в руках, и паренек, подняв два фирменных железных пальца, пускает между ними слабую искру: возьмите честь, любимый иностранец, спасибо за поддержку наших сил.
Фух, выбрался. О, дивная столица, о, свет кремлевских звезд.
Рев наваливается таким страшным комом, что опять вминает в тело и пиджак, и рубашку, немедленно ставшую стокилограммовой, и галстук, затянувшийся удавкой. На табло горят списки выигрышей, у тебя сегодня будет повод хорошо расслабиться в номере, — молодец, мальчик, молодец, Волчек. Молодец, но бредешь через толпу на ватных ногах к кассе и клянешься себе: никогда, никогда, никогда больше. Никогда, ни на какую интуицию не полагаясь, не ставишь ты больше такие суммы на темных лошадок. Пусть и посмотрела на тебя эта десятилетняя девочка такими ледяными глазами, что ты, пять лет уже ставящий на гимнасток по всему свету, видавший все, бывший в Багдаде, когда сломала себе шею Жанна Свентицки, отстирывавший кровь с рубашки, когда разорившийся псих разрывным кольцом в клочья порвал поскользнувшуюся после кульбита девятилетнюю Таллину Курных, — так вот, сегодня на тебя эта неведомая никому девочка так посмотрела, что ты понял: порвет всех, выгрызет победу у судей из горла, об колено раскурочит любую, которая посмеет получить на одну десятую балла больше, чем она — уродливая, длинноносая, гуттаперчевая, с железными тросами сухожилий под детской прозрачной кожей.
Подумал тогда: только в этой стране на рингах можно увидеть такие глаза; у этих девочек везде страшные лица, но только здесь… Говорят, их тренеры ездят по стране, по самой черной, нищей глубинке, покупают их, этих девчонок, двух-трехмесячными у запойных тупых родителей. Подходящих выявляют так: берут за ножки и тянут в разные стороны; младенец орет, а они тянут; если растягивают до ста двадцати градусов — есть задатки, пойдет. И потом держат в черном теле и тренируют по двенадцать часов в день с годовалого возраста, и с четырех лет выпускают на ринги — для разогрева; с шести на них начинают делать ставки. В двенадцать лет их вышвыривают на улицу — говорят, они все умственно отсталые, некоторые даже с трудом понимают нормальную речь, привыкши к набору команд из двадцати слов.
Обо всем этом Волчек старался никогда не думать. Сочувствие он испытывал не к девочкам, а к тренерам, — может быть, отдаленное сходство профессий, потребность постоянно мотаться по чертовым русским деревням, где до сих пор пьют водку, и по чертовым арабским деревням, где до сих пор курят гаш, сильно отбивает у профессионалов сочувствие к подчиненным. Глядя на тренера, стоящего подвижно у края ринга, пока крошечная невесомая девочка запускает к потолку булавы размером в полсебя, Волчек часто представлял себе, как этот человек тянет младенцев за ножки в поисках урода вообще-то, чрезмерно гибкого ребенка е неестественно податливыми связками. Почти коллега, что же за мир гадкий.
Аккуратно подал в окошко карточку, аккуратно забрал кэш; редкое ощущение живых бумажек в пальцах, скоро начислять на комм станет безопасней даже здесь, в России, даже в подпольных залах: человек с купюрами выглядит подозрительным — с какой стати? где взял? Впрочем, в России еще любят бумажные деньги. Ох, как любят деньги в России, хоть бумажные, хоть электронные, хоть синие, — нигде их так не любят, кажется Волчеку иногда. Под голой стенкой, дрожь в руках уняв, засунуть кэш в карман поглубже, прислониться, отдохнуть; еще есть дельце тут, еще один тут мальчик должен подойти. Всегда, когда я в этом клубе, мне кажется, я слышу, как над головой шумит Манежка, как ходят девочки на морфных каблуках — высоких пяточках смешных, как цокают набойки вьетов. Вот кто благословляет, верно, запрет на профессиональный спорт как «разжигающий межнациональную рознь». За эти годы им, небось, столько наотстегивали лихие хозяева подпольных рингов здесь, и там, и тут, что хорошо бы забить на все, скосить себе глаза и тоже в эту братию податься — поземочкой свистеть по Красной площади, ветерком ходить по чужим карманам. Мне часто кажется, что чутким, почти звериным ухом менты, вьетнамцы эти, модифицированная за госсчет безжалостная лимита, биенье сердца моего улавливают сквозь тысячелетний слой московских почв.
Спокойно, Волчек, спокойно, мистер Сокуп, вон идет к тебе, похоже, тот самый мальчик с широко рассаженными дикими глазами; забрать у мальчика набор новых нелегальных московских сетов и тихо, как достойный гражданин, почтенный иностранный яппи, идти к себе, в прекрасный номер гостиницы «Москва», жене сказать по комму приятных пару слов и потом валяться, одновременно выполняя профессиональный долг и исключительно приятно проводя время с бионами очень милых натуральных уродцев. Такая новая концепция у Волчекова мудрого начальства — искать природных выродков, сиамских близнецов, гермафродитов, не модифицированных, но подлинных, короче — «натуралов», а значит — допускаемых спокойно, по закону, к съемкам в ванили. До сих пор везде, и здесь, в России, тоже, только на нелегальных сетах такие люди появлялись пред очи сладострастных грешников, готовых дорого заплатить за право смотреть, как двухголовые красотки насилуют какого-нибудь вьета, связавши по рукам и по ногам.. Таких двуглавых Волчеку, быть может, и не надо: их сеты не пройдут ни по статьям политкорректности, ни по статьям «заботы о хорошем вкусе»; но если телку с бюстом с два арбуза или самца с прибором до колена, то мистер Волчек Сокуп получает свои премиальные плюс процент с прибыли.
Господи, какие с гимнастками выходят фильмы! Их же можно узлами завязывать, в такие ставить позы, что и не спились нашим мудрецам. И все это — в ваниль, в легальный бизнес, потому что девочки все — натуралки. Правда, фильмы с этими девочками начали пропускать по рейтингам AFA только в последний, может, год: до этого считалась неполиткорректной такая чрезмерная растянутость. Двадцать лет существует AFA, и двадцать лет задыхается легальная порнография в этой удавке — «неполиткорректно». Впрочем, если бы не AFA, не было бы и легальной порнографии никакой: двадцать лет понадобилось Adult Freedom Association, начинавшейся с объединения трех зачуханных порностудий, для того, чтобы добиться легитимизации — то есть беспрепятственного, внерейтингового транслирования по телевизору, в кинотеатрах, по коммам — фильмов, соответствующих ими самими созданному и пропиаренному «Коду AFA». «Код AFA» стал счастьем и бедой того, что теперь называется «легальной порнографией», «ванилью»: составителям его под всех пришлось лечь, всем жопу вылизать — феминисткам, защитникам прав сексуальных меньшинств, обществу любителей собак, «Amnesty», «Travel Fox»… Начинали с двух страниц — «непропаганда насилия, расовой или классовой розни, детской порнографии…» — а сейчас четыре тома занимает «Код» и все пополняется. Минет по продолжительности должен быть равен куннилингусу. Актеру во время оргазма запрещено лаять. Количество представителей каждой расы должно быть одинаковым в любом фильме, произведенном компанией, состоящей в AFA (когда-то еще шутили, что минимальный половой акт в ванильном фильме — групповуха на пятерых; теперь не шутят). С трудом удалось отстоять позу «мужчина сверху». Потом двенадцать лет назад запретили морфов. С мотивировкой, как в незапамятные времена: «Просмотр фильмов такого рода наносит зрителю психологическую травму, создавая у него превратное впечатление о пропорциях и анатомии человеческого тела». А что было делать? Шестьдесят судебных исков в месяц от возмущенных зрителей. Вводить в «Код» пункт о максимальной допустимой длине морфированного члена? о размере груди? каждый раз спорить с рейтинговой комиссией о том, испугает ли зооморф с 10 клешнями ребенка? устанавливать максимальное количество допустимых клешней?..
Какое-то время был такой проект даже, да, попытка сохранить за актерами право на морфированность, но как-то ограничить, что ли, полет фантазии, — но морфировались всё причудливее, бесконечные суды вынимали из AFA ее робкую жадную душу, активисты кидали в окна офисов Ассоциации ошметки разодранных бионов и орали «Human sex for human beings!»… И закрылся для морфов путь в ваниль навсегда. Компании обливались слезами и увольняли людей. Всех, кто был в штате, приходилось гнать на анализ. Сестричка Волчека, по молодости морфом увеличившая свою очаровательную курносость, вылетела из компании, где провела четыре года, — анализ, знаете, есть анализ. Господи, какой был ад. Индустрия дрожала и разваливалась, акции ванильных компаний упали на семьдесят-семьдесят пять процентов, он, Волчек, помнит, как семнадцатилетним пацаном покупал чилльные сеты прямо в метро — киоски росли на каждом углу! — на них на всех стояли логотипы компаний-членов AFA, еще неделю назад планировавших выпустить эти диски в легальный прокат. Алена просидела три недели, крутя собственные сеты, не моясь, не выходя из дома, рыдая, как обиженный ребенок. Чилли тогда брезговали невыносимо, профессиональные порноактеры обходили нелегальные студии за два квартала, дека боялась, что ей придется менять профессию. Полгода болталась, не делала ничего. Потом в Праге была эпидемия W-4. Умерли восемь человек. Я даже не понял, как это произошло, два дня — и все, пустая кровать, пугающе легкий гроб, серое лицо Георга во время кремации.
Георгины, маленький стеклянный кубик с прахом, очень легкий гроб. Очень легкий гроб, как если бы в нем лежала десяти-, одиннадцати-, двенадцатилетняя девочка.
Иди же ближе, волоокий мальчик, так странно почему-то пошатывающийся, так затуманенно глядящий, — что, интересно, за бион на тебе навешен, тебя колотит или кажется издалека? Что ж ты стоишь столбом, поторопись, — смотри, все закрутилось, задергалось, всеобщим визгом налилось; перед лицом скакнул какой-то растрепанный японец, взвизгнула неюная мадама, да это вьеты! — черт, им что же, мало дали? — похоже, это был последний вечер подпольного гимнастического ринга в торговом комплексе «Охотный ряд»; кого-то, кажется, уже менты электрошоком пиздят, кому-то два железных пальца,a вбивают под ребро, еще не старого седого джентльмена валяют вдоль стены по каменному полу каблуками, а мальчика, который шел тебе навстречу, куда-то, сволочи, под мышки волокут. Какое счастье, что в Москве умеют любить гостей богатых иностранных; мурлу поганому, хранящему и вход, и выход, даешь спокойно свой зеленый паспорт, вложив в него развернутую сотню, и мигом паспорт у тебя в руках, и паренек, подняв два фирменных железных пальца, пускает между ними слабую искру: возьмите честь, любимый иностранец, спасибо за поддержку наших сил.
Фух, выбрался. О, дивная столица, о, свет кремлевских звезд.
Глава 3
Кончается антистатик; хорошо потрясти бутылку, пальчиком по зубцам размазать прыснувшую пенку и с довольным вздохом запустить тяжелый гребень натуральной слоновой кости в медную прекрасную волну. На гребне золотые чеканки; дорогой подарок, мамин, на шестнадцатилетие еще, когда волосы едва доходили до лодыжек, но уже было не удержать ни лентой, ни заколкой, — огромная тяжеловесная грива, из-за которой всегда так надменно вздернут прелестный круглый подбородок. Такую нелегко носить; краса-красой, но на пять кило, наверное, эта грива тянет, а как устанешь — кажется, на двадцать или даже на двадцать пять.
Особенная прелесть — подпушка, как у редкого зверька; как долго ни отращивай, но все же вот здесь, у бледного виска, и на широком лбу стоят ореолом красного золота короткие и нежные, густые волоски, — и надо всей огромной копной бесценных рыжих локонов слегка клубится этот золотистый дымок, так часто заставляющий новых знакомых сначала ахать, а потом восхищенно говорить: «Какой прекрасный морф!» И аж бледнеют, цветом становясь вот с эту длинную тугую прядку, когда услышат — никакого морфа; натуралка, свои-родные эти огненные пряди, в распущенном виде обтекающие хрупкую фигурку, совсем ее скрывающие под собой, как в старых мультиках, и по полу ползущие ей вслед плащом роскошным. Недаром папа вот в такие моменты, как сейчас, входил тихонько в комнату, смотрел на это рыжее сиянье, на сладкое усилье тонких рук, вот так закладывающих прядь за прядь за прядь, и говорил: «А вам желаю, Афелия, чтоб ваша красота была единственной болезнью принца». Вот эта красота — в огромном зеркале сверкает, едва ли не солнечных зайчиков разбрасывает по стенам, специально в нежно-кремовый цвет покрашенным. При романтическом таком и имени, и облике, и взгляде только романтическую и можно было себе избрать профессию, — порноактриса, с отличием закончила престижный киноколледж, на выпускном спектакле так чудно хороша была, так сладостно раскидывала руки и ими, как в бреду, делила волосы на две реки прекрасных, два водопада огненных (вот так; и боком повернуться, чтобы сквозь просвет виднелись в зеркале две крошечных прелестных ягодицы) и ими так страстно обвивала партнера, словно силясь к себе его кудрями Лорелеи навеки привязать, что даже в «Викли» о ней писали: «Ее готовы мы любить, как сорок тысяч братьев». Вот только всех перехитрила многообещающая дебютантка: не захотела сниматься ни в одной из ста шестидесяти трех компаний-членов AFA, но предпочла легальной и обыденной ванили подпольный бизнес, съемки в брейкерских жестоких чилли, — почему?
Да потому, что первому своему мальчику в двенадцать лет Афелия сломала палкой два ребра, привязав его таким вот тяжелым золотым шнуром, как этот, сейчас вплетаемый в бесценную косу, за руки к собственной кровати, — и, стонущего, слезы роняющего на прикроватный, коврик, шмыгающего носом, заставила его лизать ей пятки, угрожая все той же палкой для раздвигания гардин, — пока не кончила, как раньше не кончала даже сама, даже в фантазиях сдирая кожу с этого же мальчика или с других, не менее прелестных сверстников, уже тогда мечтавших в ее прекрасных медных, до полу доходящих локонах увязнуть телом и душой. Определившаяся top, садистка, лютый зверь в прекрасной шкурке (четыре пряди вправо, а теперь — четыре влево; кольцо из кос, пытающееся сдержать безумный водопад). Впрочем, любила и когда партнер пожестче и посильнее, не стерпев терзанья напряженных гениталий тонким каблучком, скидывал с себя в раздрае личину sub и так прохаживался по бледному, с веснушками листу сегодняшней звезды подпольной компании «Глория'с Бэд Чиддрен», что случалось Афелии потом ползти домой, утирая кровь с разбитой губы и становясь с большим трудом на отбитые ремешком розовые пятки.
Как утопает в волосах ладонь; как сладко это… нет, не щекотанье — скольжение, бессовестная ласка, сладострастный контакт; как палец вдоль по локону скользит, стремился к острию — и наконец срывается и, не перенеся разлуки, сам лезет снова в рыжую петлю. Вот так же перед зеркалом стояла Афелия Ковальски в какой-то день, довольно близкий ко дню получения диплома, и думала о том, что — безусловно, она актриса хоть куда, но при ее же очень жестких вкусах она в легальном порно мало чего добьется; хороший вижуал, конечно, можно дать, но на бион запишется — ну, просто слабое девичье возбужденье, ну, легонький оргазм, ну, два, ну, три. Звездой не станешь, да еще сказали сразу: придется волосы обрезать, дорогая, никто и не поверит, что натуралка, да и вообще в те годы — ну, десять лет назад — в легальном порно снимали очень сереньких девиц, смазливеньких, но суперусредненных, чтобы не оскорбить, не дай господь, общественного вкуса, чтоб грудью слишком крупной, пусть и натуральной, случайно феминисток не обидеть, чтоб полнотой излишней не сскорбить ни «Общество защиты людей с высоким весом, ни наоборот — ассоциацию „Лайт-Лайф“, отстаивающую права анемиков и аноректиков на легкость тела.
Особенная прелесть — подпушка, как у редкого зверька; как долго ни отращивай, но все же вот здесь, у бледного виска, и на широком лбу стоят ореолом красного золота короткие и нежные, густые волоски, — и надо всей огромной копной бесценных рыжих локонов слегка клубится этот золотистый дымок, так часто заставляющий новых знакомых сначала ахать, а потом восхищенно говорить: «Какой прекрасный морф!» И аж бледнеют, цветом становясь вот с эту длинную тугую прядку, когда услышат — никакого морфа; натуралка, свои-родные эти огненные пряди, в распущенном виде обтекающие хрупкую фигурку, совсем ее скрывающие под собой, как в старых мультиках, и по полу ползущие ей вслед плащом роскошным. Недаром папа вот в такие моменты, как сейчас, входил тихонько в комнату, смотрел на это рыжее сиянье, на сладкое усилье тонких рук, вот так закладывающих прядь за прядь за прядь, и говорил: «А вам желаю, Афелия, чтоб ваша красота была единственной болезнью принца». Вот эта красота — в огромном зеркале сверкает, едва ли не солнечных зайчиков разбрасывает по стенам, специально в нежно-кремовый цвет покрашенным. При романтическом таком и имени, и облике, и взгляде только романтическую и можно было себе избрать профессию, — порноактриса, с отличием закончила престижный киноколледж, на выпускном спектакле так чудно хороша была, так сладостно раскидывала руки и ими, как в бреду, делила волосы на две реки прекрасных, два водопада огненных (вот так; и боком повернуться, чтобы сквозь просвет виднелись в зеркале две крошечных прелестных ягодицы) и ими так страстно обвивала партнера, словно силясь к себе его кудрями Лорелеи навеки привязать, что даже в «Викли» о ней писали: «Ее готовы мы любить, как сорок тысяч братьев». Вот только всех перехитрила многообещающая дебютантка: не захотела сниматься ни в одной из ста шестидесяти трех компаний-членов AFA, но предпочла легальной и обыденной ванили подпольный бизнес, съемки в брейкерских жестоких чилли, — почему?
Да потому, что первому своему мальчику в двенадцать лет Афелия сломала палкой два ребра, привязав его таким вот тяжелым золотым шнуром, как этот, сейчас вплетаемый в бесценную косу, за руки к собственной кровати, — и, стонущего, слезы роняющего на прикроватный, коврик, шмыгающего носом, заставила его лизать ей пятки, угрожая все той же палкой для раздвигания гардин, — пока не кончила, как раньше не кончала даже сама, даже в фантазиях сдирая кожу с этого же мальчика или с других, не менее прелестных сверстников, уже тогда мечтавших в ее прекрасных медных, до полу доходящих локонах увязнуть телом и душой. Определившаяся top, садистка, лютый зверь в прекрасной шкурке (четыре пряди вправо, а теперь — четыре влево; кольцо из кос, пытающееся сдержать безумный водопад). Впрочем, любила и когда партнер пожестче и посильнее, не стерпев терзанья напряженных гениталий тонким каблучком, скидывал с себя в раздрае личину sub и так прохаживался по бледному, с веснушками листу сегодняшней звезды подпольной компании «Глория'с Бэд Чиддрен», что случалось Афелии потом ползти домой, утирая кровь с разбитой губы и становясь с большим трудом на отбитые ремешком розовые пятки.
Как утопает в волосах ладонь; как сладко это… нет, не щекотанье — скольжение, бессовестная ласка, сладострастный контакт; как палец вдоль по локону скользит, стремился к острию — и наконец срывается и, не перенеся разлуки, сам лезет снова в рыжую петлю. Вот так же перед зеркалом стояла Афелия Ковальски в какой-то день, довольно близкий ко дню получения диплома, и думала о том, что — безусловно, она актриса хоть куда, но при ее же очень жестких вкусах она в легальном порно мало чего добьется; хороший вижуал, конечно, можно дать, но на бион запишется — ну, просто слабое девичье возбужденье, ну, легонький оргазм, ну, два, ну, три. Звездой не станешь, да еще сказали сразу: придется волосы обрезать, дорогая, никто и не поверит, что натуралка, да и вообще в те годы — ну, десять лет назад — в легальном порно снимали очень сереньких девиц, смазливеньких, но суперусредненных, чтобы не оскорбить, не дай господь, общественного вкуса, чтоб грудью слишком крупной, пусть и натуральной, случайно феминисток не обидеть, чтоб полнотой излишней не сскорбить ни «Общество защиты людей с высоким весом, ни наоборот — ассоциацию „Лайт-Лайф“, отстаивающую права анемиков и аноректиков на легкость тела.