Россией. Здесь, мы понимаем, ничего не продюсируют, не снимают, не записывают самостоятельные бионы, — ну, две-три компании записывают, конечно, продюсируют, да, — но какие у них тиражи? — так, все на местном рынке пропадает. Что у России? Дешевые копировальные мощности. Весь мир здесь делает самую тупую работу — за гроши тиражируют готовые сеты. Это просто стыдно. Ведь у нас же прекрасно все, все же есть — актеры, режиссеры, аппаратура, нет только, ну, инфраструктуры, людей, которые практически поднимут здесь самостоятельную порноиндустрию, просто вот с нуля. А я — могу. Я знаю, что могу. Я вижу, где капитал, где люди, где все ходы. Я совершенно…
   — Дорогой господин Завьялов, это очень интересно, но мне через двенадцать часов и шесть минут нужно улетать. Вы не могли бы рассказать мне как можно более сжато, почему вы попросили Щ со мной связаться?
   — Ох, простите, ради бога, я немедленно перехожу… как, извините, вы его назвали?
   — Щ. Неважно. Григория,
   — Да-да. Дорогой Лис, я имею к вам совершенно легальную просьбу: отвезите, пожалуйста, вот эти два десятка ванильных сетов вашим израильским друзьям-дистрибьюторам. Их спродюсировал я, это фактически на мои личные деньги сделано; мне надо просто, ну, чтобы их посмотрели, может, сказали пару слов — хорошо, плохо, есть ли потенциал, я даже не говорю — если бы кто-то пожелал купить и принять к распространению… Понимаете, я очень искренне, глубоко верю в то, что в России можно…
   — Сколько я получаю за эту маленькую услугу?
   — Восемь тысяч.
   — Десять.

Глава 12

   Трясутся поджилки» — это, видимо, когда вот так вздрагивает и мелко трепещет что-то вдоль всего живота, от подреберья до лобка; видимо, это когда под жилками на запястьях мелко колотится нерв, которого там не должно и быть вообще; видимо, это когда рука, комкающая платье, чтобы заткнуть им кривую чемоданью пасть, вдруг начинает вибрировать от локтя к кисти так, что приходится схватиться за руку другой рукой, левую руку правой руке протянуть и переплести их пальцами, чтобы дрожь унялась — но в результате только того и добиваешься, что тряска передается по пальцам от правой руки к левой руке, к локтю, к плечу, к губам, к векам, ресницам, и вот уже в каждой капле слез отряжается пережитый ужас и снесенный позор, и аптечка падает на ковер, не собрать, потому что с ковра не встать, в руки себя не взять.
   Отпуск на весь накопленный срок, чтобы потом, конечно, никогда не вернуться. Об отпуске, разумеется, положено аж за месяц предупреждать, — но соврала по комму, что мама совсем больна, — что, конечно, стало бы правдой, если бы мама узнала про то, как вчера руки заламывали самонадеянной идиотке, били по морде, тискали буфера. Как было можно думать, что ты придешь и они начнут говорить с тобой, выслушивать твои условия (или мольбы, что мало сейчас меняет ситуацию), делиться своими взглядами на проблемы продажи сетов, записанных без согласия самонадеяных лопухов, только и заслуживших, что быть проученными — и хорошо запомнить преподанный им урок.
   Уменьшиться бы сейчас до ниже пола. Утром говорила соседке: «На месяц, видимо; поливайте, — ну, как-нибудь, это неважно… как-нибудь на свое усмотрение поливайте!» — потому что не поворачивался язык говорить сейчас о цветах и вообще о чем-нибудь живом, — потому что ничего живого и не осталось, все выжжено напалмом вчерашнего ужаса. Как нарвалась сама! Как могла сомневаться, что они, конечно, в любой момент ждут прихода таких, с претензиями, с требованием снять с прилавков, отдать назад, возместить ущерб; ждут и отделывают этих наивных кретинов, как вчера отделали тебя, и записывают, как тебя записали вчера (под руки проводили, трясущуюся, к двери, сняли бион и сказали с садистической легкой оттяжкой, с улыбкой светской и свинской: «Мы с вами свяжемся непременно»). Кажется, ты хотела создать ситуацию, когда тебя не смогут шантажировать тем, таким невинным, таким, в сущности, эротичным маленьким сетом с чертовым подлым бобром. Мало того что ты показала, как сильно боишься (чем ты думала? как на такое можно было пойти вообще?), — ты дала им, о, совершенно прекрасный, новый, свежий материал; в глазах начальства, семьи, сотрудников, клиентов, партнеров по биопсихической индустрии он, конечно, создаст тебе красивую репутацию. Краше некуда. Краше в гроб кладут.
   Шести часов (шести часов! гордись мною, мама!) хватило на то, чтобы найти работу на другом конце страны; штат Иллинойс, теплое место, на улице ждут отпечатков наших ног. Потерять в зарплате ровно в два раза, потерять приличную медицинскую страховку, получить почти что в два раза меньше дней отпуска — но снимать какую-нибудь квартирку — хватит, хватит на еду, что же, какое-то время будешь ездить в метро, пока не подберешь себе менее захудалое место. Можно надеяться, что это произойдет очень быстро: этим, например, хватило одного разговора по комму со включенным экраном да резюме с превосходным послужным списком, да демонстрации диплома Гарвардской
   Школы Бизнеса. Они были явно рады заполучить меня и явно не понимали, как это им так повезло.
   Это, наверное, потому, что они не видели, как существо, похожее на гигантскую мышь, проводило по моим глазам измазанным в сперме хуем, пока волчица двумя пальцами растягивала мне анус и запускала в него язык.
 

Глава 13

   Впечатление такое, что за дверью молча орудует стадо горилл; или, еще хуже, что Щ накрыли, — но разгром там точно происходит какого-то совсем уж невообразимого, космического масштаба. На секунду я даже испугался, что, когда дверь наконец раскроется, я задохнусь от облака вырвавшейся наружу штукатурки. Или дыма. Или еще чего-нибудь, как в боевиках. Так или иначе, в жизни Щ явно настал черный день; надо было считать до трех и пытаться высадить дверь, если…
   Дверь распахнулась, но не облако штукатурки ударило меня по лицу, а какой-то ужасный белый предмет, а следом на меня с диким воплем: «Аи, блядь, стой!» — буквально рухнул Щ. Почему-то мой живот начал бешено трепетать и биться под его телом, как если бы наружу пытался выбраться инопланетный урод, как в старом фильме; в процессе этот урод явно норовил как можно точнее вписаться какой-то частью тела мне в печень. Если бы Щ хоть на секунду перестал извиваться на мне и отвалил, я бы попытался спастись из этого неописуемого и невообразимого ужаса, но Щ, видимо, совсем сдурел и мял меня, постоянно заходясь то хохотом, то выжимаемыми из хохота комками мата. Наконец он издал короткий победный крик и перекатил через меня свое длинное жилистое тело, так двинув мне при этом по грудине, что я задохнулся и закашлялся.
   Несколько секунд он сидел в позе человека, страдающего тяжелейшим язвенным приступом, и конвульсивно дергался от хохота. Я выполз и готов был не то ударить его ногой, не то вызвать «скорую». Наконец этот балбес разогнулся и показал мне нечто всклокоченное, мечущееся и дергающееся в его крепко сжатых ладонях, как дергался и метался за секунду до этого сам Щ.
   — Он… — выдавил из себя мой нежнейше любимый друг, валясь в очередном пароксизме счастья на травяной пол, — он — иххххххи! — съебал!..
   Пельмень. То ужасное месиво из белой шерсти, розовых ушей и вусмерть перепуганных глаз, которое, кажется, наградило мою скулу хорошим синяком и которое Щ пытается удержать в ладонях, — это его карликовый кролик по кличке Пельмень. Я знал Пельменя вот такусеньким, и он, надо сказать, никогда до сегодняшнего дня не отличался буйным нравом — наоборот, был тих, обаятелен, склонен к серьезным размышлениям; много ел, часто дрочил об поилку и периодически позволял друзьям Щ поднимать себя за уши. Последнее упражнение, честно говоря, не доставляло удовольствия никому, кроме самого Щ: Пельмень страдальчески смотрел из-под съехавшего скальпа, держащий его за уши гость чувствовал себя мучителем животных — и только Щ, качая породистым пальцем, спрашивал гостя насупленно и серьезно:
   — А? Теперь ты понимаешь, что такое иметь власть? Послушай, отпусти животное, уродец, и дай мне воды.
   — Отпусти?! Да он тут только что полквартиры, блин, чуть не снес!
   Чего это с ним, а? С чего его плющит?
   Смотрит серьезно и отвечает со вдумчивым кивком:
   — На нем мой бион., Щ, ты что, охуел?
   — Это же круто!
   Это тебе круто! Ты на него посмотри!
   — Ну счас снимем. Но ты видел, как он себя вел? Он же себя как человек вел! Он же все обалденно понимал!
   — Ты его с ума сведешь!
   Становится очень серьезным, поднимает палец:
   — А ты знаешь, что исследования показали, что кролики — самые психически устойчивые существа на земном шаре? Что свести кролика с ума занимает больше времени, чем свести с ума, например, обезьяну? И ты знаешь почему? (Эффектная пауза.) Потому что они тупые!!!
   О господи! Щ, ради бога, сними с кролика бион, мне больно смотреть на его конвульсии. Ты понимаешь, что ему сейчас кажется, что он прямоходящий и у него при росте восемнадцать сантиметров хуй девятнадцать сантиметров?
   — Ну лааадно! Ему кажется, что у него рост метр восемьдесят и хуй двадцать два сантиметра!
   — Щ!
   С явной неохотой этот ненормальный начинает искать у извивающегося (с пеной у пасти — если вы можете представить себе пену у кроличьей пасти) животного кнопку биона, шаря в мехе пальцами так энергично, как если бы он ими могилу рыл. Наконец находит кнопку, выхватывает розовый шарик у кролика из-за уха и демонстрирует мне, как если бы шарик содержал не запись последнего полового акта Щ и какого-нибудь андроида, а ответы на наиболее важные вопросы мироздания; например, на вопрос о том, почему я уже девять лет так нежно люблю этого психа.
   Кролик обмякает у Щ на руках и, кажется, теряет сознание от счастья. Щ несет его в клетку и несколько секунд пытается силой запихнуть в пасть несчастного зверя сосок поилки, но Пельмень пребывает в блаженной отключке и явно не хочет ни воды, ни еды, а только чтобы боженька немедленно и навсегда забрал его на небо. Наконец Щ запирает клетку и поворачивается ко мне с видом человека, совершившего изнурительную, но крайне полезную работу.
   — Видал? Он перся! Он смеялся! Ну не смотри ты на меня так! Может, у меня такой «белый кролик»! Ты знаешь, что такое «белый кролик»?
   Маленькое животное с нарушениями пигментации.
   — Неееет! Это у тех, кто много с порнухой возится, есть понятие «белый кролик». Это то, на что у них стоит. Потому что со временем у них. ни на что нормальное уже не стоит, а стоит на какого-нибудь белого кролика. Вот у тебя — какой «белый кролик»?
   Послушай, ты, ненормальный, мне сейчас ехать в аэропорт; я к тебе посоветоваться зашел.
   — Ой-ё, да, ты ж сегодня летишь. Слушай, идем в спальню, я тебе покажу кое-что, ну просто улетное. У меня новый андроид.
   Куда еще один?
   — Идем, идем.
   Стоит у кровати, прислоненная к стене, ужасного вида дура в человеческий рост. Я видел таких только… не знаю, нигде таких не видел. Это какой-то реликт, музейный экспонат. Латекс вместо кожи и нарисованные прямо поверх латекса бессмысленные синие глаза; соски почему-то ярко-оранжевые, а обведенная красным глубокая воронка изображает рот. Ноги у уродицы разведены в стороны и руки тоже; внизу условного живота — какие-то нитки, претендующие на звание лобковых волос. Такое впечатление, что красотка была удушена на нудистском пляже. Причем в последний миг узрела бога да так и осталась лежать — с широко распахнутыми глазами.
   Кажется, мое молчание неприятно расстраивает Щ. Он явно ждал восторгов.
   — Она старинная?
   Супер! Я явно попал в точку! Дорогой друг огревает меня по плечу:
   — Сечеееешь! Антикварная! Три штуки отдал — вот так, даже не задумываясь. Иди, иди сюда, послушай!
   Поворачивает в спине у чудища какой-то рычаг, и оно начинает вибрировать с отвратительным механическим звуком. Щ счастлив.
   — А? Иди, послушай, ну, приложи ухо! — И сам прикладывает ухо к розовому надувному туловищу, сладко закрывает глаза. Мне начинает казаться, что от него самого идет какой-то механический звук.
   Я не помню уже, когда именно Щ заявил, что лучший секс в мире — это секс с андроидом. До этого у нашего милого друга было много обсессий — кролики, bag-size monsters, гыргай, какие-то водоросли и практически все наиболее невменяемые изводы христианства — от старосатанизма до трогательного школярского бреда «Друзей Распятого». Мы полагали, что андроиды продержатся месяца два или три (за эти два или три месяца Щ, правда, успел бы купить, выебать и продемонстрировать нам десять лучших моделей на всем рынке, — плюс написать двадцать статей в жанре новой искренности о любви машин). Но эти восхитительные молчаливые девочки с чуть угловатой походкой, ласковыми глазами, волосами до попы и прекрасной, нежной искусственной кожей, все как одна блондинки вырожденческого вида, в соответствии со вкусами моего дорогого друга, — прижились, задержались в его безумном мире, стали тихими и прекрасными обитателями его прекрасной и тихой квартиры. Я привык, что в последние пару лет, когда я приходил сюда, — чай, легкие эйфобионы, старый джаз или новый лизмо (странная все-таки штука и странные эти ребята, «Спайсу Рору», которые первыми придумали играть по одной ноте, без аккордов) — Щ включал какую-нибудь из куколок в режиме «соц» — «светское присутствие»; куколка делала прелестное, придуманное самим Щ (а может, подсмотренное у той живой девочки, которой, как я знаю — а Щ не знает, не надо ему знать, — уже год как нет в живых и даже в мертвых нет) движение: прикрывала личико высоко поднятой и сильно выставленной вперед рукой, как будто заслонялась от солнца, — но глядела из-под руки так кокетливо, что хотелось немедленно погладить ее по голове, как шкодливого, но знающего цену своему обаянию ребенка. Они, эти прелестные автоматы, обычно сидели тихо, иногда кивали в рандомальном режиме нашим разговорам, иногда как-бы-сглатывали-слюну — прелестная живая статуэтка в небольшой человеческий рост. Мне было странно, что Щ испытывает к ним сексуальное влечение, но постепенно это даже перестало быть темой для шуток; он жил со своими механическими женами дружной патриархальной семьей и, кажется, был совершенно счастлив. Сегодняшнее чудовище выбивалось из всей коллекции; до нее самой старой куклой здесь была выпущенная в Германии двадцать лет назад Агата; у нее в местах суставов еще прощупывались совершенно отчетливо круглые пупсовые шарниры — но все-таки у Агаты была синтетическая, хоть и грубая кожа и вполне правильное человеческое тело; она совсем не была похожа на эту надутую хозяйственную перчатку…
   — Нет, спасибо, дорогой, я не буду прикладывать ухо.
   — Она охуенная! Ты понимаешь, как было плохо с телками в те годы, если они вот такое готовы были ебать?
   На Пельмене вот был мой бион с ней. Так ты знаешь что? Он сначала грохнулся на спину и дергал жопой — ебался! Ты себе представляешь? К счастью, нет.
   — Ну (опять по плечу; спасибо, что не по скуле), ты как?
   — Послушай, у меня после твоего цирка буквально пять минут есть; я прекрасно. То есть хуево. Мне с тобой надо поговорить.
   Щ замирает, словно не зная, какое выражение лица тут пристало: «плюнь, все хуйня» или «ой, как ты влип».
   — Ну?
   — Начать с того, что я ненавижу своего брата. И ты «тешь, за что я его ненавижу? Не зато, что он инфантильный идиот, не за то, что он подставляет меня всю жизнь, не за то, что ему всегда жалко только себя, и жалко до такой степени, что он даже забывает, что другие люди существуют (Щ согласно кивает на каждое мое „не за то“, словно подтверждая „да, да, совсем не за это!“)… А ненавижу я его за то, что каждый раз, когда я с ним общаюсь, я становлюсь похож на него. Я выкупаю его у ментов — и что я думаю? Я думаю не о том, что, если его не выкупить, он сгниет в тюрьме, — нет, я думаю о том, как же мне не повезло с братом. Мне жалко себя, понимаешь, да? Я уже почти начал молить бога или там не знаю кого (ох, как Щ дернулся на запретное слово!), чтобы он забрал Виталичку из моей жизни — ну, совершенно в его духе же желание. Я скулю про себя и терплю, когда плачу за него вьетам, — а хочу, как хотел бы на моем месте Виталичка, дать им навсегда забрать его из моей жизни. Каждый раз, каждый раз, когда я связываюсь с ним, я чувствую себя инфантильным недоумком, которого наебывают на каждом шагу, я чувствую, что все, все, поголовно все — должны мне за то, что я с ним нянчусь! А это же он, он всегда думает, что ему все должны! Ты понимаешь меня?
   — Ты знаешь, в AU-2 в прошлом году судили семилетнюю девочку, которая попыталась спустить своего месячного брата в унитаз.
   — Щ, ради бога! Он уже не пролезет! Он ростом с меня! И мне уже не семь лет, я не хочу его в унитаз.
   — Суд ее оправдал, потому что она сказала, что думала, что он соскучился по жизни в водной среде, где провел девять месяцев до рождения.
   — Щ, оставь сейчас девочку, пожалуйста. Послушай, так вот: мало того, что этот придурок едва не загубил мне клиента, что он сосет из меня бабки, что он с ума меня сводит — так он еще, как выяснилось, жрет химию ртом.
   — Пиздишь! — Щ сразу оживился.
   — Щ, ради бога; я вчера заплатил за него восемьсот азов вьетам.
   — Ай-йя? Где берет?
   — Говорит — какие-то придурки вроде него, сами из чего-то гоняют, из нефти, я не знаю, не понимаю. Я не мог своим ушам поверить. Ебена мать! Если тебя так тошнит от собственных мозгов — да обвешайся с ног до головы бионами с любым дерьмом, хоть трипами, хоть слэмами, и прись! Но химию?
   — Послушай, но это же офигенно!!! Интересно, на что я надеялся, когда сюда шел?
   — Щ, послушай, помолчи секунду; я знаю, ты читал про химию; ты мне скажи, от нее действительно загибаются за месяц?
   — А ни фига; ну, типа, зависит, какую ты жрешь… Они жрут или шприцом колют?
   — Жрут.
   — А, то, что жрут, — то все фигня, не парься; ну то есть можно обожраться, конечно, но надо ж мозгов не иметь…
   Это, дорогой, не знаешь ты моего Виталичку.
   Подходит близко, как если бы нас могли подслушать, и спрашивает сокровенно:
   — Слушай, а у них можно мне достать? Я б купил. Ну, го есть любые бабки.
   Он меня в гроб сведет.
   — Щ, ради всего святого, ну тебе-то нахуя? Ну любые же бионы можно, триповые, больные, серые даже можно достать, — но в тело-то зачем???
   Внезапно становится серьезен и спокоен, и вот таким и его люблю — когда вдруг становится видно, что на самом деле ему уже тридцать пять, что в профессиональных делах он жесткий, умный, хладнокровный человек (начал возить сеты за год до меня и меня привел, когда скрутило, взяло за горло и впору было подметки жрать), что он очень зрелый, и очень многое понимающий, и очень вменяемый человек — и хорошо, без отвращения к жизни, от этой жизни уставший.
   —А вот это, дорогой Лис, я легко тебе объясню. Когда ты надеваешь на себя чужой трип — пусть даже самый яркий и удачный, — ты просто зритель; ты как бы смотришь на то, что вещества высвобождают из чужого мозга; благодаря тому, что это все-таки бион, ты шкурой чувствуешь то, что чувствовал под трипом реципиент, когда наелся, собственно, химии и для себя или на продажу записывал бион — да? Но все, что ты из этого бионного трипа у таешь — ты узнаешь О НЕМ. Об этом человеке. ТЫ ощущаешь присутствие его демонов. И глазами, не забывай, ничего не видишь. Только сенсорика, бион есть бион, да? А когда ты сам ее ртом ешь — ты узнаешь О СЕБЕ. Ты свою подкорку видишь, ты заговариваешь своих демонов, ты свои самые сладкие мечты и самые страшные кошмары узнаешь. Это, понимаешь, как разница между «подземельем» в парке аттракционов и тремя днями под руинами Букингемского дворца, как Строжьев сидел. Или — вот, даже, пожалуй, точнее — это как разница между живым человеком и калькой; с бионом ты носишь чужие ощущения на себе, как с калькой — чужие знания, понимаешь? А ради взгляда внутрь самого себя, а не кого другого я готов, понимаешь, есть химию. Со всеми рисками и со всем остальным. Потому что бион, дорогой, —это только легкая прогулка по чужим мозгам. А тайных путей надо искать — в своих.
   Через десять минут провожал меня до двери и все как-то закрывал ее телом, явно хотел сказать еще что-то, думал.
   — Послушай, три вещи. Первая: спроси его для меня. Я хочу купить. Вторая: не парься. Я не думаю, что он обожрется. Они, полагаю, столько в домашних своих условиях просто не нахимичат, — ну, по крайней мере, серьезных вещей. А третье — как ты думаешь, Виталик согласится работать?
   — Типа?
   — У меня есть чувак, который наверняка с ним рад бы был познакомиться.
   —Ну?
   — Записывать бионы. Раз уж он все равно ест химию внутрь.

Глава 14

   Изласканная солнцем, истертая ногами тень на полу веранды густеет на глазах, а под столами сбивается в шершавые комки. Фонарики качаются ночные, и страшно даже помыслить о том, чтобы встать, спуститься на тротуар, идти домой — добровольно покинуть блаженный круг, очерченный висящей над столом совсем домашней лампой, — радиус проложен тенью от узкой и высокой бутылки, и слабый желтоватый червячок, упавший с ветки, бредет по нему, как по серой широкой тропе, потерянным путником в густую смертную тьму, разъедающую углы скатерти.
   — Ну Дэээн, это же нереально! Господь с тобой, я за такое не возьмусь. Ты хоть и коп, а совсем глупый; мы же все-таки не детский сааадик и не ваниииль, если меня поймают за этим делом, ты думаешь, мне выыыговор сделают? Меня же просто излупят! Как мииинимум!
   У Дэна приятное лицо, приятные руки, приятный голос — все приятное. Афелии он приходится дядей, хотя младше на год; бабушка очень долго не хотела заводить второго ребенка, а когда собралась наконец — выяснилось, что можно только мальчика. Бабушка была очень расстроена, но решила, что мальчик — это тоже ничего; однако Дэн утверждает, что в течение всего детства очень остро ощущал, что его пытаются взрастить совсем сю-сю, и яростно сопротивлялся.
   Афелии всегда казалось, что именно поэтому и получился из него такой мачо-мэн при общей нежности черт ища, при маленьком, в общем-то, росте, при совсем крошечных кистях рук и тонких ступнях Когда молодой дядюшка снимал очки, Афелия иногда качала головой и говорила: «Добрый-добрый… В жизни, наверное, человека не упарил!» Эта шутка была очень смешна им обоим, еще более смешна, чем прочим присутствующим при ее произнесении: все смеялись, потому что Дэн был известен в целом как самый жесткий следователь всего отдела, как человек, явно способный быть жестоким, хоть и не проявлявший свою жестокость никогда. Однако жестокость эта сочилась из его пальцев, перекатывалась на языке, рассыпалась бликами с оправы узких очков, — и Афелия очень ценила эту жестокость, ибо часто, очень часто с наслаждением бывала ее свидетельницей: один раз любящий дядюшка в их играх довел ее до сотрясения мозга, Другой раз — фактически выбил из сустава большой палец на левой руке.
   Жестокость Дэна была изысканной и утонченной, и с ним Афелия даже помыслить не могла взяться самой за плетку, но только сладко обмякала и тихо подчинялась; в отличие от большинства партнеров своей племянницы, он был превосходным психологом, «инквизитором» — говорила Афелия, — и секс с ним сводился не к боли и подвываниям от ударов плетки или ремня, но к сложной и сладкой муке терпения, унижения и ожидания: Когда-то они приехали к ней домой после вот такого вечера в кафе и она еще в подъезде сказала, что очень хочет добраться наконец до туалета. Добраться до туалета Дэн ей не дал: начал уже в лифте медленно расстегивать ее шубку, осторожным движением растянул эластичный шнур, удерживавший водопад волос, и уронил всю эту огненную роскошь ей на спину, медленно изобразил стряхивание невидимой пылинки с племянницыного рукава. Афелия застонала от желания .. — это была его манера, он мог по полчаса не прикасаться к ее коже, но при этом все время оплетать движениями рук, маневрами, взглядами. В коридоре, не вытерпев муки, она попыталась поцеловать его, даже не рассчитывая на результат, зная, что ее ждет сейчас медленная пытка раздевания, вымаливаний у него поцелуя, возможно, стояния на коленях или подробной демонстрации гениталий и груди прежде, чем он разрешит ей хотя бы взять в рот его палец. Но в этот раз он поцеловал ее немедленно и нежно, и нежно же вел себя в спальне, ласкал ее, как обычный мальчик обычную девочку, с состраданием целовал его же ножом оставленные несколько дней назад у нее на груди порезы и впервые, кажется, за всю историю их отношений теребил языком ее клитор, пережидал оргазм, чтобы повторить снова. Полный мочевой пузырь придавал остроту ощущениям, когда Дэн совершал глубокие и частые фрикции, и Афелия несколько секунд пролежала, блаженствуя, после того, как он кончил, у него на груди и сказала, смеясь: «Еще пару раз так — и мой мир — ваниль навеки!» Дэн посмотрел на нее ласково, достал из-за спины наручники и ловко прихватил ее запястье к изголовью кровати. Она сладко потянулась в предвкушении пытки и попросила:
   — В туалет все-таки дай сходить сначала.
   Дядя посмотрел на нее молча, потом улыбнулся, потрепал ее весьма ощутимо за щечку и спросил с деланым детским интересом:
   — Зачем?
   Вернулся он через полтора часа. Прежде чем отпустить Афелию, просунул под нее ладонь, изобразил одобрение: