Страница:
— Короче, ты там дохнешь от скуки и целыми днями дрочишь на снафф?
Фу! Кшися! Не вопи так, ради бога! Во-первых, тебе всего двенадцать лет — по крайней мере, с виду; а во-вторых, за столиком соседним, например, уже сменились люди, они не видели ни удостоверения твоего, ни заявления твоего не слышали: «Морф, двадцать семь лет, полиция». Дай им поесть спокойно, на них и так уж нет лица. И ни на что я не дроту. Тем паче — на работе.
— Прекрасная формулировка, прекрасная, мой дорогой.
Нахалка.
— Если твоя семейная жизнь так же сексуально насыщена, как и твоя профессиональная…
— Кшиська!
— Молчу, молчу. Скажи только: у Руди все хорошо? А вот теперь и я молчу. У Руди все хорошо. Работает, осталось всего четыре года ординатуры — и он совсем самостоятельный невропатолог, с деньгами и с профессией, с немалым талантом, как утверждают его коллеги, с прекрасными перспективами. Красивый. Глаз не отвести. И не отводят, довольно часто. И он, конечно, не отводит глаз в ответ. А я, как маленький мальчик, дрожу, дрожу, деревенской девицей, боюсь смертельно, что в один прекрасный день он, чмокнув меня в щеку, как обычно, уйдет к кому-нибудь до ночи пить чай — и ночевать — а утром позвонит, что к вечеру появится — а вечером опять мне позвонит и скажет, что «застрял тут до утра», и в третий раз проявится лишь через двое суток и скажет, что хотел бы заскочить за кое-какими шмотками — «ну, на пару дней тут съезжу с двумя ребятами на этот семинар…» — и… и…
— Все хорошо у Руди. Смотрит нежно и говорит:
— Послушай, я скажу тебе, можно? Я знаю, в целом, Руди кое-как, но тебя я гораздо лучше знаю, как облупленного тебя знаю, дорогой; запомни раз и навсегда: от тебя никуда невозможно деться. Тебя нельзя бросить. Тебя нельзя разлюбить. Тебя можно полюбить иначе, чем раньше, да, — но разлюбить нельзя. Вот мне же — не удалось?
И улыбается.
И я совсем не плачу.
Глава 8
Глава 9
Глава 10
Глава 11
Фу! Кшися! Не вопи так, ради бога! Во-первых, тебе всего двенадцать лет — по крайней мере, с виду; а во-вторых, за столиком соседним, например, уже сменились люди, они не видели ни удостоверения твоего, ни заявления твоего не слышали: «Морф, двадцать семь лет, полиция». Дай им поесть спокойно, на них и так уж нет лица. И ни на что я не дроту. Тем паче — на работе.
— Прекрасная формулировка, прекрасная, мой дорогой.
Нахалка.
— Если твоя семейная жизнь так же сексуально насыщена, как и твоя профессиональная…
— Кшиська!
— Молчу, молчу. Скажи только: у Руди все хорошо? А вот теперь и я молчу. У Руди все хорошо. Работает, осталось всего четыре года ординатуры — и он совсем самостоятельный невропатолог, с деньгами и с профессией, с немалым талантом, как утверждают его коллеги, с прекрасными перспективами. Красивый. Глаз не отвести. И не отводят, довольно часто. И он, конечно, не отводит глаз в ответ. А я, как маленький мальчик, дрожу, дрожу, деревенской девицей, боюсь смертельно, что в один прекрасный день он, чмокнув меня в щеку, как обычно, уйдет к кому-нибудь до ночи пить чай — и ночевать — а утром позвонит, что к вечеру появится — а вечером опять мне позвонит и скажет, что «застрял тут до утра», и в третий раз проявится лишь через двое суток и скажет, что хотел бы заскочить за кое-какими шмотками — «ну, на пару дней тут съезжу с двумя ребятами на этот семинар…» — и… и…
— Все хорошо у Руди. Смотрит нежно и говорит:
— Послушай, я скажу тебе, можно? Я знаю, в целом, Руди кое-как, но тебя я гораздо лучше знаю, как облупленного тебя знаю, дорогой; запомни раз и навсегда: от тебя никуда невозможно деться. Тебя нельзя бросить. Тебя нельзя разлюбить. Тебя можно полюбить иначе, чем раньше, да, — но разлюбить нельзя. Вот мне же — не удалось?
И улыбается.
И я совсем не плачу.
Глава 8
Я, Лис, его не приручал. Он сам родился через пять лет после меня и с того самого момента, мама говорит, от меня ни на секунду не отлипал. Ползал за мной, когда я бегал по комнате, таскался следом, когда я ходил в школу, крался за деревьями, когда я бегал на свидания, и всегда чего-нибудь нудно, невыносимо, заунывно требовал: то мою игрушку, то мои моторники, то мой виар, то пять азов, то сто, то пару тысяч для покрытия своего первого букмекерского долга, — вот тогда-то, наверное, — пять? шесть лет назад? — мне надо было сказать ему: знаешь, дорогой, катился бы ты. Решай свои проблемы сам. Но он смотрел, расставив зенки, и слезы по плохо выбритым помятым щекам текли так горестно, что я не мог не слазить в карман за коммом и не бимнуть ему эти две тысячи — хотя сумма была равна примерно трети того, что мне удалось отложить в первый год работы.
Самое удивительное — наблюдать, как он немедленно, немедленно веселеет, как только получает то, что ему нужно; он просветляется буквально, озаряется изнутри ангельским сиянием и становится неописуемо прекрасен — остроумен, нежен, мягок в движениях; получение чужих денег вызывает у него эйфорический эффект, как хорошо приторкнутый бион.
При такой фамилии, как у нас с ним, трудно отделаться от клички «Лис»; но при том, что мы оба Лисицыны, Виталик как-то автоматически оказался у нас мамочкиным Маленьким принцем, — а Лисом, соответственно, оказался я. И ладно бы; но в первый раз я понял, какова подлянка, когда этот засранец безо всякого зазрения совести одним махом инвертировал роли сразу не понравившейся мне сентиментальной книжки и жестко заявил в ответ на мои попытки погнать его долой с площадки, на которой мы с ребятами из класса гоняли мяч: «Ты в ответе за тех, кого приручил». Я даже задохнулся от такого хамства — и вот тогда бы мне поколотить его, — он, может быть, не только бы меня оставил навсегда в покое, но даже вырос бы, может, человеком, а не сидящим на чужой шее противным слизнем. Но фраза эта, ненавидимая мной впоследствии до белого каления, так парализовала юного меня, что я позволил Виталичке остаться посмотреть, как мы играем, — и потом меня же едва не четвертовали мама с папой, когда этот негодный обормот ввалился с воплями слюнявыми в квартиру, держась за основательно подбитый мячом заплывший глаз.
И так годами; впрочем, что же я. Простите, уважаемый полковник, у вас тут должен быть задержан мой сучий брат, Виталий Лисицын, он у нас немножко дурачок, и я подумал — может, я могу какой-нибудь уместный штраф… На ваше усмотрение… Не понял, почему? Я думал, он был просто в ненужном месте в неподходящее время… Он, знаете, у нас немножко… Простите???
Боже мой, не верю, я не верю своим ушам. Как этот идиот сумел попасться с полной сумкой чилльных сетов? Во-первых, почему он их не отдал клиенту, а во-вторых, ну, ладно, опоздал, как водится за ним, ну, разминулся с этим Волчеком на ринге, ну, не нашел его в толпе, — но, блядь, когда идет облава — можно ведь хоть на пол бросить, хоть ногой подальше от себя откинуть чертову наполненную сумку, — или и это надо было объяснять подробно, или и до этого он сам додуматься не мог? Не верю, я не верю, боже мой, за что мне этот крест…
Простите, уважаемый полковник, но он у нас немножко не того, он, в общем, дурачок, я думаю, что кто-то ему подкинул в сумку эту мерзость, он, знаете, хороший мальчик, он даже, как вы видите по его номеру, женат, имеет маленькую дочку, — словом, быть может, за солидный штраф, какой-нибудь такой, вполне приличный, я мог бы… Извините, он под чем?
Под химией. Я не могу себе представить. Человек с полной сумкой нелегальных сетов (то есть и бионов тоже!), на которых есть всё — от «кровавого изнасилования» до «отдыха на пляже втроем», — только выбирай! — предпочитает. Есть. Вещества. Внутрь. Ртом. В себя. Есть. Есть в себя ртом наркотики, настоящие, химические. Химические, по всему миру запрещенные строже, чем изнасилование несовершеннолетних, наркотики мой родной недоумок-брат ест внутрь, как ели двадцать лет назад. Такого даже срока нет, наверное, у нашей доблестной полиции, на который, по идее, должен сесть человек с полной сумкой грязнейших запрещенных сетов, у которого в крови химические наркотики — и еще — услужливо подсказывает мне сунутый полковником в руки протокол задержания — запас этих наркотиков он имеет при себе!
Полковник, я теряюсь. Я уверен, что нашему, простите, дурачку все это подкинули, засунули в карман, насильно в рот впихнули, — но интуиция подсказывает мне, что некоторый штраф я должен, конечно, здесь, на месте, заплатить, а после обсудить с вашим начальством необходимость штрафа дополнительного, искупающего бесспорную вину Лисицына Виталия в том, что он в такой неподходящий час находился в таком неподходящем месте… Да, прошу вас, конечно, вы скажите, сколько нужно.
Самое удивительное — наблюдать, как он немедленно, немедленно веселеет, как только получает то, что ему нужно; он просветляется буквально, озаряется изнутри ангельским сиянием и становится неописуемо прекрасен — остроумен, нежен, мягок в движениях; получение чужих денег вызывает у него эйфорический эффект, как хорошо приторкнутый бион.
При такой фамилии, как у нас с ним, трудно отделаться от клички «Лис»; но при том, что мы оба Лисицыны, Виталик как-то автоматически оказался у нас мамочкиным Маленьким принцем, — а Лисом, соответственно, оказался я. И ладно бы; но в первый раз я понял, какова подлянка, когда этот засранец безо всякого зазрения совести одним махом инвертировал роли сразу не понравившейся мне сентиментальной книжки и жестко заявил в ответ на мои попытки погнать его долой с площадки, на которой мы с ребятами из класса гоняли мяч: «Ты в ответе за тех, кого приручил». Я даже задохнулся от такого хамства — и вот тогда бы мне поколотить его, — он, может быть, не только бы меня оставил навсегда в покое, но даже вырос бы, может, человеком, а не сидящим на чужой шее противным слизнем. Но фраза эта, ненавидимая мной впоследствии до белого каления, так парализовала юного меня, что я позволил Виталичке остаться посмотреть, как мы играем, — и потом меня же едва не четвертовали мама с папой, когда этот негодный обормот ввалился с воплями слюнявыми в квартиру, держась за основательно подбитый мячом заплывший глаз.
И так годами; впрочем, что же я. Простите, уважаемый полковник, у вас тут должен быть задержан мой сучий брат, Виталий Лисицын, он у нас немножко дурачок, и я подумал — может, я могу какой-нибудь уместный штраф… На ваше усмотрение… Не понял, почему? Я думал, он был просто в ненужном месте в неподходящее время… Он, знаете, у нас немножко… Простите???
Боже мой, не верю, я не верю своим ушам. Как этот идиот сумел попасться с полной сумкой чилльных сетов? Во-первых, почему он их не отдал клиенту, а во-вторых, ну, ладно, опоздал, как водится за ним, ну, разминулся с этим Волчеком на ринге, ну, не нашел его в толпе, — но, блядь, когда идет облава — можно ведь хоть на пол бросить, хоть ногой подальше от себя откинуть чертову наполненную сумку, — или и это надо было объяснять подробно, или и до этого он сам додуматься не мог? Не верю, я не верю, боже мой, за что мне этот крест…
Простите, уважаемый полковник, но он у нас немножко не того, он, в общем, дурачок, я думаю, что кто-то ему подкинул в сумку эту мерзость, он, знаете, хороший мальчик, он даже, как вы видите по его номеру, женат, имеет маленькую дочку, — словом, быть может, за солидный штраф, какой-нибудь такой, вполне приличный, я мог бы… Извините, он под чем?
Под химией. Я не могу себе представить. Человек с полной сумкой нелегальных сетов (то есть и бионов тоже!), на которых есть всё — от «кровавого изнасилования» до «отдыха на пляже втроем», — только выбирай! — предпочитает. Есть. Вещества. Внутрь. Ртом. В себя. Есть. Есть в себя ртом наркотики, настоящие, химические. Химические, по всему миру запрещенные строже, чем изнасилование несовершеннолетних, наркотики мой родной недоумок-брат ест внутрь, как ели двадцать лет назад. Такого даже срока нет, наверное, у нашей доблестной полиции, на который, по идее, должен сесть человек с полной сумкой грязнейших запрещенных сетов, у которого в крови химические наркотики — и еще — услужливо подсказывает мне сунутый полковником в руки протокол задержания — запас этих наркотиков он имеет при себе!
Полковник, я теряюсь. Я уверен, что нашему, простите, дурачку все это подкинули, засунули в карман, насильно в рот впихнули, — но интуиция подсказывает мне, что некоторый штраф я должен, конечно, здесь, на месте, заплатить, а после обсудить с вашим начальством необходимость штрафа дополнительного, искупающего бесспорную вину Лисицына Виталия в том, что он в такой неподходящий час находился в таком неподходящем месте… Да, прошу вас, конечно, вы скажите, сколько нужно.
Глава 9
У вас встреча назначена или вы на кастинг?
Немаленькое здание; ей представлялась какая-нибудь подпольная конура, подвал, куда надо спускаться в темноте по отвратительным железным ступенькам, тусклые лампочки и почему-то красный плюш. А тут приличное такое заведение, в два этажа, из пластика и белого металла. Подпольщики, понимаешь.
—Мисс?
— Эээ, кастинг, кастинг.
На самом деле совершенно все равно, что соврать секретарше, — выглядит на двадцать, а глаза смотрят с пятидесятилетней высоты, вот этого морфом не изменить, и психотерапией не изменить, и навешиванием на себя бионов с «юной бодростью» не изменить. Пропусти меня внутрь, ты, морфированный цербер, а там я разберусь, встреча у меня или с кем.
— Вы на который час? А сейчас который?
— Эээ, на три.
— Фелиция Лалли? Да хоть Гитара Джонс.
— Да-да.
— По коридору направо, по лестнице налево. Первая дверь.
Куда идти? А это зависит от того, куда ты хочешь попасть. Но сейчас никакого особого выбора, попадешь, куда повезет. До этого, между прочим, один раз в жизни была на съемочной площадке (а это, безусловно, именно съемочная площадка — камеры, софиты, все дела) — в Диснее, с классом, на экскурсии. Огромный кран катал на длинной шее маленьких человечков, зырящих на нее, Byпи, в объектив; все думала — зачем? Потом решила, что ей лишь кажется, что смотрят на нее и что ее снимают, — так просто целятся, чтоб детям показать, как выглядит на вышке оператор; а оказалось — действительно, Дисней в тот день делая фильм про школьные экскурсии на их студию. Через полгода в возбуждении позвонила мамина сестра, сказала, что видела «нашу крошку» по шестому каналу. Вупи никогда так и не удалось увидеть этот фильм; осталось смутное чувство обиды, как если бы ее использовали и даже не дали наслад…
Включили свет. Одна, кажется, волкус — прочерненные ноздри и серый мохнатый лоб, красивые лапы видны в широких рукавах китайской блузки; маленькие груди, должно быть, тоже с мехом; второй — миксус, вроде как мышь, но лицо чистое и уши уголками; словом, нечто мелкое, пушное. Смешно: мелкое-пушное немаленького роста и довольно недюжинной комплекции, а волкус маленькая. Серенькая. Того и гляди, цапнет за бочок.
— Наденьте, пожалуйста, вот это.
Навешиваешь на запястье голубенький бион. Никаких ощущений — значит, записывающий; хороша все-таки у них секьюрити. Теперь надо сказать им что-то такое, от чего они немедленно проведут ее к начальству. После ночи размышлений она остановилась на фразе: «Ваше начальство ждет меня» — если войдет человек неначальственного вида и на фразе: «Давайте сразу поговорим о деле» — если войдет человек вида начальственного… Трясет как, господи; сейчас только начинаешь понимать, какая дура, что сюда приперлась; ну что ты скажешь этому самому «начальству»? Казалось ночью, что это прекрасный метод не сидеть сложа руки, хоть что-нибудь да предпринять, — а мысли о том, что это самоубийство — влезть в черный нелегальный мир, подставиться под идеальный шантаж, рискнуть, возможно, жизнью (а вдруг пришьют, принявши за шпионку, или еще чего похуже сделают, чтоб неповадно было соваться в дела такого бизнеса)? Бежать, бежать к чертям; я представляю себе, как там, снаружи, на парковке, стоит моя машина, машина, машинка родная; добраться бы до тебя и мотать скорей подальше; да кто заметит этот твой дурацкий сет? Да кто тебя вообще узнает на обложке, с такой мордой перекошенной, подумай, а? Да много ли среди твоих знакомых тех, кто покупает чилли, а среди них тех, кто любит зоусов (не знаю, если честно, ни одного!), а среди них тех, кто любит аматюр, а среди них — тех, кто сподобится из сотен доступных сетов в этой теме выбрать именно твой? Да шансов ноль! Машина, машинка моя…
Волкус зашла Вупи за спину, и у Вупи сразу появилось неприятное, но самое что ни на есть четкое ощущение, что рыпаться поздно. В следующую секунду теплые — даже сквозь ткань блузки чувствуется — лапы плотно охватили талию, а на шее чужое дыхание сменилось влажным прикосновением языка. В то же время Пушной взял лицо Вупи в сухие ладони и плотно вмазал в губы поцелуй. От неожиданности и ярости перехватило дыхание, Вупи резко дернулась вбок, от чего волкус за спиной, кажется, даже пошатнулась, а Пушной застыл с несколько недоуменным выражением лица и нелепо приподнятыми руками. Однако объятие на талии не разомкнулось, и Вупи, чувствуя, как в ушах нарастает звон от страха и злости, попыталась каблуком туфли лягнуть назад, садануть волкуса по ноге, но не достала, — и тут Пушной, как ей показалось, пожал плечами, и лицо его пластилиново переменилось, в глазах зажглась не то чтобы злость, но довольный и отвратительный охотничий азарт, и в следующую секунду Вупи взвизгнула под звон тяжеленной оплеухи — и продолжала визжать, падая на пол от ловкой подсечки сзади под коленки.
Она ударилась левой коленкой и дернулась вперед, но в этот момент волкус уже держала ее закинутые за голову руки железной хваткой, в мягкую кожу запястий впивались когти, Вупи рвалась и извивалась, едва не калеча себе позвоночник, но разведенные бедра были крепко придавлены мохнатыми коленями, Пушной медленно расстегивал ширинку. Вупи заорала еще громче во внезапно проснувшейся детской надежде, что кто-нибудь услышит и спасет; глаза застилали слезы, от отвращения и бессилия она задыхалась, в горле колотилось разрывающееся сердце. Она ухитрилась укусить в губы склонившееся перевернутое лицо сидящей на ее руках волкуса — жуткое, инопланетное, со ртом во лбу и дико поднимающимися и опускающимися нижними веками, — но за укусом последовала увесистая волчья пощечина, и Вупи захлебнулась плачем, обмякла; захлестнула волна звериного запаха, острые, хоть и маленькие волчьи клыки мстительно впились ей в рот, и тут низ тела дернуло и разорвало тяжелой болью: Пушной пытался засунуть в нее высвободившийся из мехового кармана член.
Успела подумать: какой ужас, по сухому — но вошел неожиданно глубоко и мягко, и на секунду Були даже показалось, что тело предательски отзывается на проникновение, что влагалище сжалось податливо и бедра поползли навстречу насилующему, — но ненависть немедленно разбила подозрения в куски, и Вупи взвыла и зарычала, как зверь среди зверей, и попыталась вцепиться ногтями в запястья сучки, уже мявшей ее груди под задранной к подбородку блузкой, — но волкус сидела как раз на локтевых сгибах, и Вупи оставалось только колотить костяшками сжатых кулаков по полу и плакать, плакать, теряя волю, все сильнее проникаясь мыслью, что все уже произошло и страшную реальность не изменить.
После короткой судороги Пушной обмяк на несколько секунд; потом Вупи почувствовала, как освобождают ее спекшие руки, и попыталась подтянуться и сесть, но ее рванули за бедра, нажатием заставили перевернуться на живот, и на попытку едва ли не уползти ответили грубым пинком под ребра и захватом сначала одного запястья, потом другого; до боли резко дернули заломленные руки вверх и так поставили на колени. У нее не хватало сил раскрыть глаза, но терпкий и солоноватый запах узнавался безошибочно — через секунду обвисший член ткнулся ей в губы, она попробовала отдернуть лицо и на мгновение даже ощутила прежнюю ярость — но уже ожидаемая оплеуха немедленно вернула ее в прежнее апатичное состояние, и она покорно раскрыла рот, приняла в него мокрый вялый отросток, начавший медленно двигаться, невыносимо щекоча ей ноздри шерстью кармана. Она почувствовала себя странно равнодушной к происходящему, время провисало между движениями тех, кто распоряжался ее телом, она только раскрыла шире рот, когда член Пушного начал набухать, и напрягла ноющую шею, чтобы головка, проникая глубоко, не вызывала слишком сильных рвотных спазмов. Сквозь боль в нестерпимо ноющих руках Вупи ощущала, что волкус что-то проделывает с ее влагалищем — не то гладит, не то лижет, потом погружает в него пальцы или какой-то другой предмет, — и понимала, что уже довольно долго водит языком по головке члена и осторожно, ритмично движет бедрами, стараясь облегчить проникновение чего бы там ни было сначала внутрь своей вагины, потом — внутрь заднего прохода; ее держали уже совсем не так крепко, как раньше, но сопротивляться не было сил, пропала ярость, и ненависть перестала застить глаза, и стало даже все равно, скоро ли закончится весь этот ад, — и в целом вообще все стало все равно.
Клацнула, приоткрываясь, дверь; в проеме девочка-белочка, вздрагивают рыжие кисточки:
— Ой, простите, мне сказали — в три… Я подожду, простите! (Юрк — назад.)
И дверь закрылась.
Немаленькое здание; ей представлялась какая-нибудь подпольная конура, подвал, куда надо спускаться в темноте по отвратительным железным ступенькам, тусклые лампочки и почему-то красный плюш. А тут приличное такое заведение, в два этажа, из пластика и белого металла. Подпольщики, понимаешь.
—Мисс?
— Эээ, кастинг, кастинг.
На самом деле совершенно все равно, что соврать секретарше, — выглядит на двадцать, а глаза смотрят с пятидесятилетней высоты, вот этого морфом не изменить, и психотерапией не изменить, и навешиванием на себя бионов с «юной бодростью» не изменить. Пропусти меня внутрь, ты, морфированный цербер, а там я разберусь, встреча у меня или с кем.
— Вы на который час? А сейчас который?
— Эээ, на три.
— Фелиция Лалли? Да хоть Гитара Джонс.
— Да-да.
— По коридору направо, по лестнице налево. Первая дверь.
Куда идти? А это зависит от того, куда ты хочешь попасть. Но сейчас никакого особого выбора, попадешь, куда повезет. До этого, между прочим, один раз в жизни была на съемочной площадке (а это, безусловно, именно съемочная площадка — камеры, софиты, все дела) — в Диснее, с классом, на экскурсии. Огромный кран катал на длинной шее маленьких человечков, зырящих на нее, Byпи, в объектив; все думала — зачем? Потом решила, что ей лишь кажется, что смотрят на нее и что ее снимают, — так просто целятся, чтоб детям показать, как выглядит на вышке оператор; а оказалось — действительно, Дисней в тот день делая фильм про школьные экскурсии на их студию. Через полгода в возбуждении позвонила мамина сестра, сказала, что видела «нашу крошку» по шестому каналу. Вупи никогда так и не удалось увидеть этот фильм; осталось смутное чувство обиды, как если бы ее использовали и даже не дали наслад…
Включили свет. Одна, кажется, волкус — прочерненные ноздри и серый мохнатый лоб, красивые лапы видны в широких рукавах китайской блузки; маленькие груди, должно быть, тоже с мехом; второй — миксус, вроде как мышь, но лицо чистое и уши уголками; словом, нечто мелкое, пушное. Смешно: мелкое-пушное немаленького роста и довольно недюжинной комплекции, а волкус маленькая. Серенькая. Того и гляди, цапнет за бочок.
— Наденьте, пожалуйста, вот это.
Навешиваешь на запястье голубенький бион. Никаких ощущений — значит, записывающий; хороша все-таки у них секьюрити. Теперь надо сказать им что-то такое, от чего они немедленно проведут ее к начальству. После ночи размышлений она остановилась на фразе: «Ваше начальство ждет меня» — если войдет человек неначальственного вида и на фразе: «Давайте сразу поговорим о деле» — если войдет человек вида начальственного… Трясет как, господи; сейчас только начинаешь понимать, какая дура, что сюда приперлась; ну что ты скажешь этому самому «начальству»? Казалось ночью, что это прекрасный метод не сидеть сложа руки, хоть что-нибудь да предпринять, — а мысли о том, что это самоубийство — влезть в черный нелегальный мир, подставиться под идеальный шантаж, рискнуть, возможно, жизнью (а вдруг пришьют, принявши за шпионку, или еще чего похуже сделают, чтоб неповадно было соваться в дела такого бизнеса)? Бежать, бежать к чертям; я представляю себе, как там, снаружи, на парковке, стоит моя машина, машина, машинка родная; добраться бы до тебя и мотать скорей подальше; да кто заметит этот твой дурацкий сет? Да кто тебя вообще узнает на обложке, с такой мордой перекошенной, подумай, а? Да много ли среди твоих знакомых тех, кто покупает чилли, а среди них тех, кто любит зоусов (не знаю, если честно, ни одного!), а среди них тех, кто любит аматюр, а среди них — тех, кто сподобится из сотен доступных сетов в этой теме выбрать именно твой? Да шансов ноль! Машина, машинка моя…
Волкус зашла Вупи за спину, и у Вупи сразу появилось неприятное, но самое что ни на есть четкое ощущение, что рыпаться поздно. В следующую секунду теплые — даже сквозь ткань блузки чувствуется — лапы плотно охватили талию, а на шее чужое дыхание сменилось влажным прикосновением языка. В то же время Пушной взял лицо Вупи в сухие ладони и плотно вмазал в губы поцелуй. От неожиданности и ярости перехватило дыхание, Вупи резко дернулась вбок, от чего волкус за спиной, кажется, даже пошатнулась, а Пушной застыл с несколько недоуменным выражением лица и нелепо приподнятыми руками. Однако объятие на талии не разомкнулось, и Вупи, чувствуя, как в ушах нарастает звон от страха и злости, попыталась каблуком туфли лягнуть назад, садануть волкуса по ноге, но не достала, — и тут Пушной, как ей показалось, пожал плечами, и лицо его пластилиново переменилось, в глазах зажглась не то чтобы злость, но довольный и отвратительный охотничий азарт, и в следующую секунду Вупи взвизгнула под звон тяжеленной оплеухи — и продолжала визжать, падая на пол от ловкой подсечки сзади под коленки.
Она ударилась левой коленкой и дернулась вперед, но в этот момент волкус уже держала ее закинутые за голову руки железной хваткой, в мягкую кожу запястий впивались когти, Вупи рвалась и извивалась, едва не калеча себе позвоночник, но разведенные бедра были крепко придавлены мохнатыми коленями, Пушной медленно расстегивал ширинку. Вупи заорала еще громче во внезапно проснувшейся детской надежде, что кто-нибудь услышит и спасет; глаза застилали слезы, от отвращения и бессилия она задыхалась, в горле колотилось разрывающееся сердце. Она ухитрилась укусить в губы склонившееся перевернутое лицо сидящей на ее руках волкуса — жуткое, инопланетное, со ртом во лбу и дико поднимающимися и опускающимися нижними веками, — но за укусом последовала увесистая волчья пощечина, и Вупи захлебнулась плачем, обмякла; захлестнула волна звериного запаха, острые, хоть и маленькие волчьи клыки мстительно впились ей в рот, и тут низ тела дернуло и разорвало тяжелой болью: Пушной пытался засунуть в нее высвободившийся из мехового кармана член.
Успела подумать: какой ужас, по сухому — но вошел неожиданно глубоко и мягко, и на секунду Були даже показалось, что тело предательски отзывается на проникновение, что влагалище сжалось податливо и бедра поползли навстречу насилующему, — но ненависть немедленно разбила подозрения в куски, и Вупи взвыла и зарычала, как зверь среди зверей, и попыталась вцепиться ногтями в запястья сучки, уже мявшей ее груди под задранной к подбородку блузкой, — но волкус сидела как раз на локтевых сгибах, и Вупи оставалось только колотить костяшками сжатых кулаков по полу и плакать, плакать, теряя волю, все сильнее проникаясь мыслью, что все уже произошло и страшную реальность не изменить.
После короткой судороги Пушной обмяк на несколько секунд; потом Вупи почувствовала, как освобождают ее спекшие руки, и попыталась подтянуться и сесть, но ее рванули за бедра, нажатием заставили перевернуться на живот, и на попытку едва ли не уползти ответили грубым пинком под ребра и захватом сначала одного запястья, потом другого; до боли резко дернули заломленные руки вверх и так поставили на колени. У нее не хватало сил раскрыть глаза, но терпкий и солоноватый запах узнавался безошибочно — через секунду обвисший член ткнулся ей в губы, она попробовала отдернуть лицо и на мгновение даже ощутила прежнюю ярость — но уже ожидаемая оплеуха немедленно вернула ее в прежнее апатичное состояние, и она покорно раскрыла рот, приняла в него мокрый вялый отросток, начавший медленно двигаться, невыносимо щекоча ей ноздри шерстью кармана. Она почувствовала себя странно равнодушной к происходящему, время провисало между движениями тех, кто распоряжался ее телом, она только раскрыла шире рот, когда член Пушного начал набухать, и напрягла ноющую шею, чтобы головка, проникая глубоко, не вызывала слишком сильных рвотных спазмов. Сквозь боль в нестерпимо ноющих руках Вупи ощущала, что волкус что-то проделывает с ее влагалищем — не то гладит, не то лижет, потом погружает в него пальцы или какой-то другой предмет, — и понимала, что уже довольно долго водит языком по головке члена и осторожно, ритмично движет бедрами, стараясь облегчить проникновение чего бы там ни было сначала внутрь своей вагины, потом — внутрь заднего прохода; ее держали уже совсем не так крепко, как раньше, но сопротивляться не было сил, пропала ярость, и ненависть перестала застить глаза, и стало даже все равно, скоро ли закончится весь этот ад, — и в целом вообще все стало все равно.
Клацнула, приоткрываясь, дверь; в проеме девочка-белочка, вздрагивают рыжие кисточки:
— Ой, простите, мне сказали — в три… Я подожду, простите! (Юрк — назад.)
И дверь закрылась.
Глава 10
Морф Кшисе сделали полтора года назад, через полгода буквально после ее прихода в отдел по борьбе с педофилией и детской порнографией. При природном росте метр сорок два она была идеальным кандидатом на должность агента в таком отделе — и с наслаждением прошла морф, едва окончился испытательный срок. Никогда Кшися не нравилась себе в качестве взрослой женщины, никогда; в двенадцать тело было так прекрасно, нежно, чисто и, главное, так изумительно отзывчиво, так страстно в моменты прикосновений, поглаживаний, разглядываний себя в зеркале: слабый пух под мышками, одна грудка уже выступает вперед, а вторая еще совсем детская, трогательные ключицы и ножки мальчика-бегуна… А потом Кшися стремительно перестала нравиться себе; при таком росте постоянно кажется, что ты какая-то грудастая пародия на настоящих женщин, а в двадцать пять, с первыми морщинками у глаз, начинаешь вообще чувствовать себя старой карлицей; невыносимо.
Поэтому еще на втором курсе академии Кшися поставила себе цель: агент отдела по борьбе с порнографией и педофилией, единственный способ сочетать вымечтанный еще в восемнадцать запредельно дорогой «детский» морф с достойной и желанной работой по защите отечества. И шла к цели оставшиеся три с лишним года учебы, как сеймер; собирала все газетные вырезки по теме, не пропустила ни одного подходящего семинара, ни одной лекции заезжего зубра — ненавистника растлителей; диплом писала по сложной, тонко нюансированной теме «Юридические аспекты следствия при подозрении на совращение подростков, приближающихся к возрасту согласия». И уже в первые полгода испытательного срока стала незаменима для любимого отдела — еще в мерзкой «старой», как Кшися называет ее теперь, «шкуре», — потому что оказалась ходячей энциклопедией по случаям совращения малолетних и даже сумела своими советами начальство однажды навести на постоянного клиента, связав жалобы школьницы с очень похожей по деталям историей четырехлетней давности — а в промежутке, оказалось, этот гад имел дело с еще тремя девочками в возрасте от девяти до одиннадцати лет, переезжая из штата в штат.
Честно, трудом и знаниями, заслужила Кшися дорогостоящий морф — хотя начальство буквально умоляло не губить талант, продолжать заниматься следствием вместо того, чтобы в качестве секретного агента подставлять свою крошечную морфированную пизденку всяким негодяям. Уметали, да зря, — не знали, что Кшисе поначалу даже не особо много было дела до бедных маленьких страдалиц, но цель была — вернуться в тот единственный облик, который она всегда считала своим. Это уже потом, когда ты начинаешь лично иметь дело с грязными подонками вроде того, о котором вчера шла речь, ты учишься их ненавидеть. Вчера, собственно, когда давала показания в суде, в какой-то момент слезы полились из глаз — от ненависти к этому скрючившемуся под взглядами присяжных говну, от жалости к выступавшей до тебя — и тоже рыдавшей — настоящей маленькой девочке, от боли за ее бледного, как стенка, отца, так обнявшего свое дитя на выходе из зала, как если бы выжать хотел из хрупкого тельца все страшные воспоминания. Когда в деталях описывала процесс изнасилования, невольно вспомнила огромную мохнатую родинку у педа на ключице, передернулась — и аж спиной почувствовала, как передернулись вместе с ней присяжные. Ох.
И тем приятнее Кшисе после такой ужасной, такой трудной работы был разговор с начальством на следующее утро; вызвали не просто так, но прямо в кабинет Самого, перед которым непосредственный Кшисин начальник, не по-полицейски хлыщеватый Дада, стоял по струночке, как пятилетний мальчик перед военным оркестром. Вызвали и доверили такое задание, что у маленькой Кшиси поджилки затряслись от страха — но и гордость в душе взыграла в то же время пьянящей пенистой волной. Осталось лишь дожить до пятницы — а дальше останется лишь выжить — после того как Кшисю подставной введет за ручку в подпольную студию, где снимают педофилическое чилли; можно бы прихлопнуть гадов уже давно по статье «пропаганда педофилии», посадить кого положено на три-четыре года, — но есть данные, что они не только морфов используют для создания богопротивных сетов про изнасилование маленьких мальчиков и девочек, но также для отдельных, особо богатых клиентов периодически делают съемки с настоящими детьми, — причем не просто съемки… а это уже, знаете, совсем другая статья. Представить только — заманивают, завлекают, угрожают, а потом… ну ничего себе… кровь стынет в жилах, и вера в человечество могла бы пошатнуться навсегда, когда бы не стояли в тот момент перед тобою в кабинете лучшие люди твоей родной полиции — Дада, и Мерд, и Анна-Аделина, и, безусловно, Сам Великий Скиннер, легенда, вдохновитель всего отдела, только что доверивший тебе, быть может, самое серьезное задание всей твоей жизни, Кшися Лунь.
— Сержант, вы понимаете, насколько опасной будет теперь ваша работа?
— Я понимаю, сэр.
— Я верю в вас, сержант.
Поэтому еще на втором курсе академии Кшися поставила себе цель: агент отдела по борьбе с порнографией и педофилией, единственный способ сочетать вымечтанный еще в восемнадцать запредельно дорогой «детский» морф с достойной и желанной работой по защите отечества. И шла к цели оставшиеся три с лишним года учебы, как сеймер; собирала все газетные вырезки по теме, не пропустила ни одного подходящего семинара, ни одной лекции заезжего зубра — ненавистника растлителей; диплом писала по сложной, тонко нюансированной теме «Юридические аспекты следствия при подозрении на совращение подростков, приближающихся к возрасту согласия». И уже в первые полгода испытательного срока стала незаменима для любимого отдела — еще в мерзкой «старой», как Кшися называет ее теперь, «шкуре», — потому что оказалась ходячей энциклопедией по случаям совращения малолетних и даже сумела своими советами начальство однажды навести на постоянного клиента, связав жалобы школьницы с очень похожей по деталям историей четырехлетней давности — а в промежутке, оказалось, этот гад имел дело с еще тремя девочками в возрасте от девяти до одиннадцати лет, переезжая из штата в штат.
Честно, трудом и знаниями, заслужила Кшися дорогостоящий морф — хотя начальство буквально умоляло не губить талант, продолжать заниматься следствием вместо того, чтобы в качестве секретного агента подставлять свою крошечную морфированную пизденку всяким негодяям. Уметали, да зря, — не знали, что Кшисе поначалу даже не особо много было дела до бедных маленьких страдалиц, но цель была — вернуться в тот единственный облик, который она всегда считала своим. Это уже потом, когда ты начинаешь лично иметь дело с грязными подонками вроде того, о котором вчера шла речь, ты учишься их ненавидеть. Вчера, собственно, когда давала показания в суде, в какой-то момент слезы полились из глаз — от ненависти к этому скрючившемуся под взглядами присяжных говну, от жалости к выступавшей до тебя — и тоже рыдавшей — настоящей маленькой девочке, от боли за ее бледного, как стенка, отца, так обнявшего свое дитя на выходе из зала, как если бы выжать хотел из хрупкого тельца все страшные воспоминания. Когда в деталях описывала процесс изнасилования, невольно вспомнила огромную мохнатую родинку у педа на ключице, передернулась — и аж спиной почувствовала, как передернулись вместе с ней присяжные. Ох.
И тем приятнее Кшисе после такой ужасной, такой трудной работы был разговор с начальством на следующее утро; вызвали не просто так, но прямо в кабинет Самого, перед которым непосредственный Кшисин начальник, не по-полицейски хлыщеватый Дада, стоял по струночке, как пятилетний мальчик перед военным оркестром. Вызвали и доверили такое задание, что у маленькой Кшиси поджилки затряслись от страха — но и гордость в душе взыграла в то же время пьянящей пенистой волной. Осталось лишь дожить до пятницы — а дальше останется лишь выжить — после того как Кшисю подставной введет за ручку в подпольную студию, где снимают педофилическое чилли; можно бы прихлопнуть гадов уже давно по статье «пропаганда педофилии», посадить кого положено на три-четыре года, — но есть данные, что они не только морфов используют для создания богопротивных сетов про изнасилование маленьких мальчиков и девочек, но также для отдельных, особо богатых клиентов периодически делают съемки с настоящими детьми, — причем не просто съемки… а это уже, знаете, совсем другая статья. Представить только — заманивают, завлекают, угрожают, а потом… ну ничего себе… кровь стынет в жилах, и вера в человечество могла бы пошатнуться навсегда, когда бы не стояли в тот момент перед тобою в кабинете лучшие люди твоей родной полиции — Дада, и Мерд, и Анна-Аделина, и, безусловно, Сам Великий Скиннер, легенда, вдохновитель всего отдела, только что доверивший тебе, быть может, самое серьезное задание всей твоей жизни, Кшися Лунь.
— Сержант, вы понимаете, насколько опасной будет теперь ваша работа?
— Я понимаю, сэр.
— Я верю в вас, сержант.
Глава 11
Я часто думаю о том, что являюсь патриотом России; я, возможно, являюсь им в большей мере, чем очень многие наши политики, общественные деятели и другие лицензированные обожатели отечества. Я сужу об этом просто по тому факту, что мог давно не жить здесь, не здесь жить: поддаться, наконец, и голосу Яэль, и голосу собственного сердца — и осесть в Израиле, прекратить мотаться туда-сюда, прекратить дрожать за собственную шкуру каждую секунду, которую я провожу в нашей богоспасаемой, серой, грязной, страшной стране. Но я не могу. Долго, между прочим, объяснял себе, что дело только в деньгах: три года как минимум себе врал, с тех пор как начал мотаться с грузом через границу и каждый раз чуть ли не в штаны накладывать от ужаса, — но все всегда обходилось более или менее неплохо.
Но вот в последний год — с тех пор как началось у нас с Яэль все то, что началось — я вынужден был отдать себе отчет в том, что дела обстоят совсем не так… прозаично, что ли; что дело не только в деньгах — как минимум. Что я, видимо, совершенно не могу выдернуть из себя эту вросшую в меня страшную страну, у которой под европейской тонкой кожей прячется гниющее червивое мясо, разъеденное многовековой дикостью, опричниной в тех или иных ее проявлениях, коррупцией, общей какой-то непреодолимой грязью — всем, что складывается в понятие «свинство». А я, понимая все это, не могу перестать приезжать сюда — в единственное, наверное, цивилизованное государство в мире, где в аэропорту на паспортном контроле тебе. Никто. Никогда. Не, Улыбается. И когда вчера я в письме дал ей, своей голубке, девочке кареглазой, клятву, что отпашу в своем бесчестном деле еще полтора года и навсегда приезжаю к ней, и делаю с ней сына, и еще сына, и дочку, и никогда больше не отрываюсь от нее до самыя до смерти, я уже знал, что теперь у меня есть ровно полтора года на то, чтобы убедить себя: я сказал ей правду. Я действительно смогу переехать к ней навсегда.
А этот, значит, тоже патриот, похлеще моего; и главное, из тех патриотов, которых я не выношу на дух: не жил здесь, как минимум, пять лет, несомненно, имеет МВА, проходя мимо бомжа, тщательно задерживает дыхание и никогда, ни при каких обстоятельствах не спускается в метро. Приехал на родину делать «цивилизованный бизнес», — не остался, да, где-нибудь в EU или в каком-нибудь из AU, — нет, по патриотическим соображениям явился облагодетельствовать своими деловыми знаниями Россию. Окно в Европу прорубить в задней стене деревенского пивного ларька.
— Простите, мне неловко называть вас «Лис», я — … О'кей, О’кей. Понимаете, Лис, я много лет не жил в России (ай-йя! неужели!). Я в какой-то мере совсем не русский, вернее, я, конечно, русский, но совершенно не российский человек (как я люблю эти тонкие, лишенные всякой ксенофобии градации). Я потерял в определенной мере даже навыки жизни в этой стране. Вы не поверите, но я не могу заставить себя войти в метро ни под каким предлогом, — мне душно, жарко, я не могу перестать задерживать дыхание в страхе перед запахом пота, ну, вы знаете, в нашей стране есть такая проблема (сейчас бы взять да и обнюхать себя под мышками). Я рад тому, что могу, благодаря ряду обстоятельств, ну, вполне по-европейски здесь жить. В определенной мере мне от этого стыдно (в определенной мере, мужик, ты становишься симпатичнее мне с каждой фразой). И при этом я, к своему изумлению, обнаруживаю в себе самый что ни на есть настоящий патриотизм. Я понимаю, что патриотизм должен быть не таким, а, что ли, небрезгливым, как любовь, когда любимой женщине можно, ну, клизму поставить во время там запора. Я не могу относиться к этой стране так; если заставить меня подойти к ней с клизмой, мне станет дурно, да, я отдаю себе отчет. Но я странным образом при этом совершенно не готов воспринимать ее как бессмысленное грязное существо. Я и в Принстоне чувствовал, и сейчас чувствую — просто интуитивно, — что у этой страны огромный потенциал во всем практически, — и при этом огромная же, исторически смоделированная зажатость, неспособность и неготовность в полной мере этот потенциал реализовать. Я, вы поймите, совершенно не считаю, что могу быть пассионарием и таким образом перевернуть сознание своего народа. Я вообще по натуре лидер совсем другого типа, Но я могу дать поворот хоть какой-то части отечественной индустрии, просто в результате сочетания моей, ну, глубокой личной веры в здешних людей и, простите, элементарных профессиональных навыков, делового опыта, всего такого. Вы понимаете? (Я понимаю.) Я долго думал — что? Что именно? Изучал все вполне серьезно, искал. И вот, понимаете, я подхожу к главному: я думаю, Россия может очень много достичь на рынке порноиндустрии (а сейчас?..). Ну, сейчас же мы фактически сырьевой придаток к Израилю; вы сами, в силу ваших, простыми словами, профессиональных занятий, знаете, как на самом деле все обстоит с
Но вот в последний год — с тех пор как началось у нас с Яэль все то, что началось — я вынужден был отдать себе отчет в том, что дела обстоят совсем не так… прозаично, что ли; что дело не только в деньгах — как минимум. Что я, видимо, совершенно не могу выдернуть из себя эту вросшую в меня страшную страну, у которой под европейской тонкой кожей прячется гниющее червивое мясо, разъеденное многовековой дикостью, опричниной в тех или иных ее проявлениях, коррупцией, общей какой-то непреодолимой грязью — всем, что складывается в понятие «свинство». А я, понимая все это, не могу перестать приезжать сюда — в единственное, наверное, цивилизованное государство в мире, где в аэропорту на паспортном контроле тебе. Никто. Никогда. Не, Улыбается. И когда вчера я в письме дал ей, своей голубке, девочке кареглазой, клятву, что отпашу в своем бесчестном деле еще полтора года и навсегда приезжаю к ней, и делаю с ней сына, и еще сына, и дочку, и никогда больше не отрываюсь от нее до самыя до смерти, я уже знал, что теперь у меня есть ровно полтора года на то, чтобы убедить себя: я сказал ей правду. Я действительно смогу переехать к ней навсегда.
А этот, значит, тоже патриот, похлеще моего; и главное, из тех патриотов, которых я не выношу на дух: не жил здесь, как минимум, пять лет, несомненно, имеет МВА, проходя мимо бомжа, тщательно задерживает дыхание и никогда, ни при каких обстоятельствах не спускается в метро. Приехал на родину делать «цивилизованный бизнес», — не остался, да, где-нибудь в EU или в каком-нибудь из AU, — нет, по патриотическим соображениям явился облагодетельствовать своими деловыми знаниями Россию. Окно в Европу прорубить в задней стене деревенского пивного ларька.
— Простите, мне неловко называть вас «Лис», я — … О'кей, О’кей. Понимаете, Лис, я много лет не жил в России (ай-йя! неужели!). Я в какой-то мере совсем не русский, вернее, я, конечно, русский, но совершенно не российский человек (как я люблю эти тонкие, лишенные всякой ксенофобии градации). Я потерял в определенной мере даже навыки жизни в этой стране. Вы не поверите, но я не могу заставить себя войти в метро ни под каким предлогом, — мне душно, жарко, я не могу перестать задерживать дыхание в страхе перед запахом пота, ну, вы знаете, в нашей стране есть такая проблема (сейчас бы взять да и обнюхать себя под мышками). Я рад тому, что могу, благодаря ряду обстоятельств, ну, вполне по-европейски здесь жить. В определенной мере мне от этого стыдно (в определенной мере, мужик, ты становишься симпатичнее мне с каждой фразой). И при этом я, к своему изумлению, обнаруживаю в себе самый что ни на есть настоящий патриотизм. Я понимаю, что патриотизм должен быть не таким, а, что ли, небрезгливым, как любовь, когда любимой женщине можно, ну, клизму поставить во время там запора. Я не могу относиться к этой стране так; если заставить меня подойти к ней с клизмой, мне станет дурно, да, я отдаю себе отчет. Но я странным образом при этом совершенно не готов воспринимать ее как бессмысленное грязное существо. Я и в Принстоне чувствовал, и сейчас чувствую — просто интуитивно, — что у этой страны огромный потенциал во всем практически, — и при этом огромная же, исторически смоделированная зажатость, неспособность и неготовность в полной мере этот потенциал реализовать. Я, вы поймите, совершенно не считаю, что могу быть пассионарием и таким образом перевернуть сознание своего народа. Я вообще по натуре лидер совсем другого типа, Но я могу дать поворот хоть какой-то части отечественной индустрии, просто в результате сочетания моей, ну, глубокой личной веры в здешних людей и, простите, элементарных профессиональных навыков, делового опыта, всего такого. Вы понимаете? (Я понимаю.) Я долго думал — что? Что именно? Изучал все вполне серьезно, искал. И вот, понимаете, я подхожу к главному: я думаю, Россия может очень много достичь на рынке порноиндустрии (а сейчас?..). Ну, сейчас же мы фактически сырьевой придаток к Израилю; вы сами, в силу ваших, простыми словами, профессиональных занятий, знаете, как на самом деле все обстоит с