Страница:
Он решился на это только почти через год, следующей весной, когда Алла уже получила место и снимала квартиру в Лебедяни.
Рустам приехал к нам без предупреждения, просто однажды позвонил в дверь. Сказал, что они с Аллой решили пожениться и перед свадьбой она отправила его устраиваться в Москве: искать работу, снимать квартиру. Мы приняли его как родственника, родители ничего не имели против того, чтобы он пожил у нас. Даже собака на него не залаяла. Немного удивляло, что ни Алла, ни ее отец, а мамин брат, нам не позвонили, но Рустам так обаятельно передавал от них приветы. Мы рассудили, что они просто побоялись отказа. Решили: теперь гулять с собакой будет Рустам.
Когда мы остались вдвоем, Рустам помрачнел, ссутулился, лихорадочное отчаянное обаяние лгуна сошло с него, лицо вытянулось. Рустам вздыхал и говорил, глядя на кончики пальцев своей ноги:
«Слух прошел, что Алька от меня беременна. Она, бедненькая, в шоке, вообще же ничего не было. Просила меня уехать, чтоб все забыли… Алька обманывает меня, говорит, никто не приходил в гости, а оказывается, приходили какие-то парни. Я ее спрашиваю: «Почему ты мне не сказала? Я же понимаю – друзья. Я ж тебе верю». «Я боялась, ты будешь беситься». Один парень снился мне в плохом сне. И не зря снился. Я приехал к ней, жду со смены, звонок. Открываю, думал, кто из девчонок, а это он. «Алла дома?» – «Нет, ее нет». – «А ты кто?» – «Я – двоюродный брат. Заходи, подождешь, поговорим». Пили чай, съели полшоколадки, какую парень Алле принес. Вдруг спрашивает: «А ты все-таки кто?» – «Я – будущий муж». – «Тогда я пошел». И так было не раз с другими. То я видел, как парень с автобуса шел к Альке, а она потом говорила, что никто не приходил… Она адрес всем дает, боится обидеть. Но с этим парнем что-то не то…» – и Рустам горестно и нежно всхлипнул.
Рустам собирался записаться на курсы поваров, но утром не смог встать – у него поднялась температура.
Через неделю Рустам поправился, но на курсы опоздал, надо было ждать следующего набора.
Рустам гулял с собакой и готовил – кухня тоже постепенно вошла в его обязанности. Он читал газеты, смотрел футбол и вел себя совершенно как домочадец. Когда я уходила на работу, Рустам еще спал, когда возвращалась – уже спал, тайно напившись пива. Он засыпал в одной позе, положив руку на грудь и склонив голову к плечу, так, что слеза всегда катилась по одному маршруту.
Жилье и работу для него мы сначала искали, но сами не заметили, как искать бросили, даже про курсы поваров забыли. Своим сонным, созерцательным бытием Рустам вписался в нашу жизнь. У нас он был с Аллой и без нее, отдыхал от нее, с ней не расставаясь. Покинул передовую, но пребывал в тылу Аллы.
Когда Рустам звонил Алле, я оставляла его и только однажды слышала их разговор. Рустам говорил несколько минут с нежностью, машинально лаская трубку, потом слушал, медленно сгибаясь в кресле, будто его позвоночник таял. Я вышла и когда вернулась минут через сорок, Рустам все так и сидел, печально сгорбившись. Сказал чуть не плача: «Голос такой недовольный… Плохо ей, бедненькой».
Мои друзья любили Рустама как новое развлечение. Он наивно радовался успеху и отчаянно ухаживал за моими подругами, которым казался дрессированным зверьком.
Он читал стихи по-таджикски, которые выучил еще в школе, иногда, развеселившись, болтал о своих приключениях, и после этого страшно было выпускать его из дома:
«Пошел я к грузинам за водкой, но постучался неправильно, не рукой, а ногой, – накостыляли. Вернулся я к ребятам, рассказал, а дурачок Ванька пошел и поджег у них стог, чтоб за меня отомстить. Я и по пьяни бы не стал у них стог поджигать – рядом стог Алика, друга моего. Грузины подали на меня заявление – я последним к ним тогда приходил. Участковый меня поймал пьяного, отвез в вытрезвитель, а оттуда в отделение, к следователю Кнутову. Тот бил по шее, до сотрясения мозга, но я ничего не подписал. Отпустили, сказали извиниться.
Я Ваньке говорю: «Ты хоть мне признайся, что это ты поджег». А он: «Что я, дурачок, что ли, признаваться?»
Отец потом грузинам наше сено по пьянке отдал. Отец, когда трезвый, – нормальный, поговорить с ним можно, а как выпьет – убил бы. Я его только потому не убил, что потом думать буду, вспоминать. А так легко – пьяный лежит, водку залил ему, и все», – сказал Рустам. Страшный Случай дергал его за рукав, а в характере Рустама не было ничего, что могло бы отвратить от опасности.
Наконец мы устроили Рустама торговать книгами.
Он оказался артистом – расспрашивал покупателей, для чего им книга – для института или училища, реферата или сочинения, – и «рекомендовал» издание, говорил, что отдает последний, «свой» экземпляр, и удваивал цену.
У него появились шальные деньги, и Рустам несколько раз напился. Мама попросила его найти другое жилье.
Рустам исчез и бросил работу.
Так, словно пружина, стала разворачиваться его погибель.
Когда Рустам пришел за вещами – устроился «в общежитии у друзей», я сказала ему, что еду в деревню на майские праздники.
«Поцелуй за меня Алечку, скажи, скоро с ума сойду без нее», – вкрадчиво попросил Рустам, завязывая шнурки. Он нарочно делал это медленно, не поднимая вспыхнувшего лица, чтобы подождать, пока оно остынет, но я видела его рубиновые уши.
На вокзале меня встретила Алла. Расцеловала, не встречаясь глазами, будто пыталась во время поцелуя разглядеть, чистые ли у меня уши, и подвела к серебристой «Ладе». В машине смеялись длиннолицые близнецы с двумя отличиями: один сиял золотым зубом, губу второго прикрывали усы.
Усатый отсел назад, с Аллой.
У них оказалась фамилия Гольц. В зеркальце водителя я увидела, как усатый – Глеб Гольц – бестрепетно взял Аллу за руку. Орала музыка, ржали близнецы, в профиль напоминающие Месяца Месяцовича, материализовалась измена.
«Ты меня осуждаешь?» – спросила Алла, когда мы легли спать, и она коснулась моего уха холодным носом. Конечно, нет.
Алла рассталась с Рустамом, выдумав в качестве предлога слух о беременности. Рустам спросил, вернется ли она к нему, если он устроится на работу в Москве. У него был голос труса. «Возможно». – Она сказала так не только для того, чтобы вернее от него отделаться. – «Может быть, я еще к нему вернусь, хотя навряд ли… У Гольца – дом в Лебедяни, машина и мать – глава администрации… Они умные, кроссворды разгадывают, Глеб в милицейскую академию поступает, Глеб добрый, он мне розу дарит, а когда она засыхает, дарит другую, у меня всегда стоит на столе роза», – сказала Алла.
Я передала Рустаму запечатанное письмо. Он вскрывал конверт медленно, отрывая от него клочки, будто чистил незрелый апельсин. Знал, что это приговор, но страшился подробностей.
«У них любовь?» – «Не знаю. У него, кажется… похоже на то». – «Я понял по письму».
Рустам сидел у меня на диване и дрожал. Подступающие рыдания исказили лицо, оно словно стало обнаженным, что стыднее обнаженного тела. Я в смущении отвернулась.
Рустам сдержался.
«Помню я ее слова… И все слова ее глупые… За дурака меня считала… Сколько раз обманывала…»
«Может, сходим куда-нибудь?»
«Нет».
Рустам позвонил Жорику, торгующему в Москве овощами, и договорился с ним ехать.
Остановился в дверях:
«Ты читала книгу «Мотылек»? Исповедь беглого каторжника. Мне Алька давала читать. Там написано: «Что бы ни случилось – надо жить».
О том, что Рустам снова приехал в Москву, я узнала от знакомых.
Впрочем, он появился – взять в долг. Рустам вернулся другим человеком – шпана, как она есть. Пришел в белых брюках и белой рубахе, с бутылкой дорогого пива в руках и, смеясь, сказал, что обкурился и потерял все – документы, вещи и одет в чужое. Намекал, что будет вместе с Жорой торговать планом и скоро у него заведутся деньги.
С тех пор он звонил мне, только чтобы попросить в долг.
Однажды позвонил Жора: Рустам у него, ему плохо, зовет меня. Я поехала, чувствуя свою вину в том, что Рустам пошел вразнос, а я, больше занятая собой, не остановила его.
Рустам с одутловатым, несчастным лицом лежал на тахте. Темный свет торшера делал его кожу оранжевой. Я села рядом и взяла Рустама за руку.
– Хорошо я выгляжу?
Я солгала.
– Стараюсь… Я Аллу видел, даже сам не стал с ней говорить, она была с Глебом, бухая… Как все в жизни меняется, как люди меняются… Ребята говорят: «Давай кинем их, на машине подрежем…» Я говорю: «Не, она не виновата… Вернее, она-то виновата, а Гольцы не виноваты…» Я так за Алечку переживаю. Даже не то, что она меня бросила, а то, что попала в плохие руки.
– У Аллы все будет нормально. Думай о себе, Рустам.
Он обнял меня и пригнул мою шею к своей груди, где так билось сердце:
– Дай я тебя согрею.
Шесть лет назад я мечтала об этом. Мое сознание раздвоилось. Прошлое рвалось наружу, обещая записать этот случай на свой счет, не позволив ему коснуться настоящего, а настоящее протестовало, всеми своими прожекторами высвечивая образ другого мужчины, любимого сейчас, мужчины, с которым мы только вчера гуляли в университетском саду и простились до завтрашнего свидания. Прошлое уломало мою волю, и я ответила на поцелуй.
Но поцелуй разочаровал. Рустам закрыл глаза, движения его губ и языка были автоматическими, предначертанными. Целуя меня, он оставался в одиночестве, на моем месте могла быть любая. И я освободилась из объятий. Быстро поправила одежду – так, будто выйдя из машины.
– Я же погибну, хоть ты меня не обламывай! – протестовал Рустам. Я оставила его, и жалея, и злорадствуя.
Вскоре он снова уехал.
Зимой Алла вышла замуж. Рустам на свадьбе не появился, хотя Алла позвала его – великодушно отправила приглашение по почте.
Рустам сошелся с медичкой – на пару с ней Алла снимала квартиру до замужества. Он и жил с новой подругой в той же квартире. Спал на кровати, на которой спала Алла, ел за столом, за которым ела Алла. Ходил встречать медичку к той же больнице, куда и Гольц приезжал…
Это было отчаяние, иллюзия реванша после окончания игры, но Алле мерещился недобрый умысел, какая-то странная месть. «Рустам меня бесит», – говорила она, прищуриваясь, вызывая из небытия разметку будущих морщин.
Прошло еще четыре года. Глядя в зеркало, я стала замечать течение времени.
И снова зимой была свадьба. Выходила замуж младшая сестра Аллы, Марьяша. В восьмидесятом тетя Инна показала нам ее из окна роддома: в коконе одеяльца ворочалось розовое помятое личико, черты которого еще не расправились, как крылья новорожденной бабочки. А через двадцать лет Марьяна в фате была похожа на елку в обильном «дождике». В ЗАГСе она куксилась, терла покрасневший нос и громко шептала: «Алка, что делать, меня сейчас прямо тут вырвет…»
Свадьбу играли в клубе – его подняли из руин, но словно таким же, каким он был до того, как рухнуть. Оконные проемы затянули полиэтиленом, на самодельную проводку накрутили шары, которые сумрак сделал бесцветными, а тенями их пятнались деревянные столы, выструганные специально к свадьбе.
Гостьи в шифоне и бархате плясали на сквозняке, заносящем под дверь клуба снежную пыль. Плясали так, что на столах из стопок выплескивалась самогонка. Неприглашенные бабы и дети, пришедшие «на глядешки», в пальто, валенках и козьих платках мрачно сидели вдоль стен на клеенчатых – словно тех же, из моей юности, – стульях.
Лет пятнадцать назад я также была здесь, на чьей-то чужой свадьбе, и говорила себе: «Запомни этот клуб, эту пляску с частушками под баян хромого деда Коли, этот запах пота и хлебного самогона, этот блеск – жира на мослах в тарелках, испарины на скулах и слюны на зубах из «цыганского» золота, эти хищные цветы на платках и платьях, этот смех, в другом месте неприличный, эти клубы пара из разверстых ртов». Думала, что это пройдет. Но прошли мое детство, моя юность, а это осталось. Даже старуха в платье с гремушками на подоле была жива и все так же пела вместо не знающей слов невесты:
Взял меня за запястье и выдернул в круг танцующих, словно в последний раз мы встречались вчера. Я видела: ему плохо, он бравирует и знает, как пахнет у него изо рта.
«Я про долг помню, при первой возможности верну», – сказал Рустам так, будто это финальная фраза скабрезного анекдота.
«Иди ты к черту». – Я взяла его голову за скулы и развернула к себе, глаза в глаза.
«Выходи за меня замуж». – И вдруг, заметив мою сестру, закричал с той отчаянной нежностью, с которой обращаются к опасно больному ребенку: «Аллочка, иди сюда!»
Мы, пьяные, стояли втроем, обнявшись, сойдясь лбами, смеялись и плакали. Ни ревности, ни вражды, ни дружбы, ни страсти не было между нами. Мы встретились в лучшие наши годы, мы знали друг друга юными, прекрасными и всесильными. Для любви этого достаточно.
Аллу увез Гольц, меня позвали убирать, Рустам принялся допивать из стаканов, его выгнали. Он упал и лежал на снегу перед клубом до тех пор, пока мы с тетей Инной и другими женщинами не вышли, перемыв посуду. Была уже глубокая ночь. Снег искрился, как белое звездное небо. Рустам не изменил привычке спать, склонив голову к правому плечу. Женщины позвали ребят, и те с гоготом, как черти в пекло, потащили тряпичную куклу Рустама в сторону его дома.
И еще пять лет прошло. Я жила одна. Романы мне наскучили, теперь я интересовалась «идеями». Ходила на домашние лекции шейха Сафара, йеменца в галстуке от «Кензо», как-то по-английски попыхивающего трубкой с вишневым табаком. Он пытался объяснить европейцам, что ислам – это пояс шахида на сердце. Разница с терроризмом только в том, что истинный шахид погибнет оттого, что его сердце разорвется от любви к Аллаху Всемилостивому, Милосердному, а не оттого, что его тело разлетится на куски от ненависти к врагам. Он рассказывал о суфии Сахле, который отказывался лечиться, говоря, что удар Возлюбленного не причиняет боли. Приводил слова Ад-Дарани: «Велишь ввергнуть меня в ад, стану возвещать его обитателям о моей любви к Тебе», и Абу Йазида, просившего Божьей кары, ибо все, чего он желал, он уже имел, кроме наслаждения мукой Господней.
Я случайно нашла Рустама, когда уезжала из деревни. Он ушел от матери – не мог больше переносить ее слез и упреков – и поселился с другими бомжами в брошенном доме, выходящем окнами на снова обветшавший клуб, где Рустам бывал так счастлив и так несчастен.
В полдневный жар Рустам лежал на обочине, пальцем затыкая горло пивной бутылки, которую не успел допить, задремывая. Пахло горячей пылью и куриным пометом. Поодаль в кустах расположились товарищи Рустама, на первый взгляд – натюрморт с ветошью. Они-то и перенесли спящего в мою машину.
Еще полгода назад я не сделала бы этого. Теперь же под впечатлением от уроков Сафара я опоэтизировала Рустама и вообразила бомжа дервишем, презревшим мир, как крылышко мошки.
Он проснулся только на Кольцевой автодороге – свет фонарей, прошивающий салон, разбудил его.
Первое, о чем попросил Рустам, зайдя в квартиру, – показать ему видеозапись Аллиной свадьбы. Он смотрел на экран, не отрывая рук от лица, мучая его и терзая, как грешник на фреске Страшного суда, тщащийся избегнуть кары, содрав собственный лик и оставшись неузнанным. Бормотал: «Некрасивая… некрасивая… Нет, красивая. Все равно вдовой будет…»
Утром я вошла в комнату, где постелила ему. Рустам лежал как в больнице, вытянув худые руки вдоль тела, поверх одеяла, и, не моргая, смотрел в светлую щель между неплотно задернутыми шторами. Он не повернул головы в мою сторону, будто не мог отвести взгляд от этой сияющей полосы, напоминающей ртуть в термометре. Я легла рядом, спиной чувствуя холод края кровати, и обняла Рустама. Он подвинулся и сжал мою ладонь.
Мне было тридцать. Я больше не нуждалась в мотивах для того, чтобы лечь с мужчиной в постель. Я делала это по привычке, не объясняя себе, зачем, как если бы с мужем. Многоликим многоименным мужем. Детская страсть к Рустаму – первая, короткая, не физиологическая – ведь я жаждала самого человека, а не наслаждения, которое он мог дать, – была самым сильным моим чувством за все эти годы. За все. И я устыдилась своей нищеты перед Рустамом. Он-то ведь любил. На минуту мне захотелось, чтобы он поверил, что и я люблю – люблю его, до сих пор.
Рустам так и не вышел из сомнамбулической задумчивости и отвечал на поцелуи не механически, как когда-то, а машинально, – такими лобзаниями прощаются с надоевшими гостями.
«Я тебя разочаровал?» – «Нет-нет». – «Думаешь, я не мужик стал? Спился? Рада, что Аллочка со мной не стала жениться? Сейчас бы плохой муж у сестры был… А я бы не пил с ней. У меня цирроз. Я запустил потому что, а не оттого, что пью много. Все что-то колет, колет, надо в больницу идти, а я ее за километр обхожу – там же Алла. Помню, очухался – не могу понять, где. В палате. И Алла заходит с врачами. Как ангел. Стыдно как… и перед тобой стыдно. Одолжишь мне еще денег? Домой поеду, в Таджикистан. Все-таки Родина, и еще подальше от Аллы. Я ее, конечно, не забуду. Но если ее не видеть и не вспоминать этого всего, то я, возможно, брошу. У меня в Таджикистане все родственники, только мама и сестренка здесь. Раньше война была, а теперь нет. Чего мне здесь делать? Да, Катюш?»
И я отправила его в Таджикистан. У меня была своя жизнь, в которой уже не оставалось места первой любви, но присутствие Рустама в досягаемости все-таки уязвляло. Как если бы он был моим братом. Отсылая его в неизвестность, я лишала себя возможности деятельно любить его, возможности, пользоваться которой не хотела. Предпочла Рустама в отдалении, Рустама, у которого вроде бы все хорошо.
В аэропорту он просто махнул мне рукой: пока, мол, давай, – и исчез в его недрах, не обернувшись, – стыдился и хорохорился.
Рустам писал матери и Зайнаб. Он поселился не в Турсун-Заде, а в Чаптуре, у родственников отца, пас с ними овец. Прислал фотографию – с бородой, в тюбетейке.
– Правильно сделал, что уехал. Только позорился тут и меня позорил, пьяный ходил, похвалялся: «Глеба убью», – говорила Алла. С годами Рустам все больше раздражал ее, она стеснялась их былого. Своим беспутным настоящим Рустам будто бы порочил ее прошлое, доказывая, что не было ни счастья, ни его возможности, убивая фантазию, без которой воспоминания – яд не сладкий.
Я смотрела на сестру с печалью. Она осунулась, ее шею испещряли морщины, как рябь – осеннюю воду. Золотая цепь уходила в вырез платья, повторяя сложные мятые складки кожи, седина запятнала незакрашенные виски. Моя сестра стала старой, измученной женщиной с выпирающим животом – вечной памятью о второй беременности. Роза уже давно не стояла на ее столе, а Гольц не ночевал дома.
Мы сели на диван, покрытый пыльным пестрым атласом, и Алла достала фотоальбомы. Их плотные картонные обложки было сложно измочалить, но времени это удалось. Оно словно грызло их и терзало, силясь отнять у памяти нашу нетленную игрушку – прошлое. В альбомах не было фотографий Рустама, но он присутствовал незримо, он только случайно не попал в кадр. Вот свадьба Аллы, свадьба Марьяши, ныне матери пятерых, вот и то лето, когда Рустам еще был женихом Аллы, и то, в которое я любила его, и то, в которое он жил у меня. Вот мы с Аллой и Рустамом пошли в лес, вот костер, который он развел, и шалаш, который он построил, вот мы с Аллой обнимаемся – нас сфотографировал Рустам. Вот еще, и еще Алла, увиденная его карим глазом в рождественском вертепе объектива. Она, тогда красавица, плохо вышла на этих фотографиях; Рустам словно хотел снять ее не так, как это сделал бы любой другой фотограф, но «мыльница» не дала. Даже этого не позволила ему судьба.
Я думала, что больше никогда не увижу Рустама, мне он не писал.
Сколько времени прошло – год или два, прежде чем подруга показала мне документальный фильм о тарикате Кадирийа в Гиссаре?
Громкий зикр в доме усопшего. Пятьдесят мужчин двигались по кругу, с каждым выдохом припадая на одну ногу. Хромающий хоровод ускорялся, и слова его – «ля илляха илля-ллах» – сливались в гул большого механизма, вибрацию, исходящую будто бы от гор, иногда мелькающих за окнами в случайных прорехах между теснящимися телами, накрененными к центру круга. Лица мюридов, сосредоточенные, залитые потом, лица тех, кто именно сейчас, в эту минуту отдался высшей силе, напоминали лица космонавтов, глядящих из иллюминатора сквозь пелену плавящейся обшивки. Само движение – дело жизни тех и других.
«Муж снимал, зикр длился четыре часа, – взволнованно говорила Ксения. – В мавланистском Таджикистане кадириты редкость, состоят в ордене в основном вайнахи. Мюриду во время зикра представляется, что он летит низко над землей как бы в раскрученном диске, издающем свистящий, пульсирующий гул, ощущение реальности исчезает. Зикр – четки в руках Аллаха, мюрид – бусина, Аллах каждого по очереди касается перстами. В воздухе появляется запах розового масла с Его перстов. Масло на потолке, на стенах, на полу, на людях… Потом женщины отовсюду оттирают. А вот этот парень спрашивал, знаю ли я тебя, представляешь?! Он с какой-то твоей родственницей знаком. Мюридам еще кажется, будто все вокруг охвачено огнем, и только место, на котором совершается зикр, остается вне пламени». Ксения нажала на «паузу», и в лице юноши, который уже много раз проносился в зикре и оставался мною не узнанным, вдруг проступили черты Рустама. В его глазах бушевал океан пламени, окружающий зикр, и, наклоняясь в круг, Рустам уворачивался от огненных всплесков.
Я никогда не видела, как Рустам играет в футбол. И вдруг с болью, сжавшей грудную клетку, пожалела об этом. Сколько красоты, тигриной грации искало выхода и нашло его только здесь, в ритуальном танце чужого Рустаму народа. О, если бы он не предпочел Аллу сборной России! А может, и футбол был иллюзией, мнимой жертвой, и Рустам играл, как всякий дворовый мальчишка…
Заменяла ли ему Алла искомого Бога? Или вера заместила любовь, как бывает у натур женственных, как случилось у Эммы Бовари? Ад-Даркави сказал: «Не говорите: «я – ничто» или «я – нечто». Не говорите: «я нуждаюсь в том-то и том-то» или «я не нуждаюсь ни в чем». Но говорите: «Аллах» – и вы увидите чудеса». Изо всех моих знакомых только Рустам мог бы сказать «Аллах» именно так. Он не умел обладать ничем, тем более – собой, он всегда безраздельно принадлежал возлюбленному божеству.
Мать Рустама сидела на крыльце магазина – ведь одинокое горе невыносимо – и плакала, сжимая в руке сбитые в ком платок и письмо от Рустама, – он стал «совсем религиозным» и уехал в Дагестан – «воевать с вахаббитами». В последний раз мы говорили с ней лет десять назад, но она узнала меня и подозвала. Я опустилась рядом, на теплый бетон, Ольга Михайловна обняла мое плечо и покачивалась, будто баюкая ребенка. Мне пришлось уткнуться лицом в ее одежду, пахнущую только что выстиранной, все еще влажной тканью. Выстиранной слезами. «Вот, Катюша, какой глупый сыночек мой. Молодцы вы, девчонки, что с дураком не связались. А может, женился бы, и не было бы этого ничего, не знаю», – шептала Ольга Михайловна, и я видела, как смятая бумага превращается в тесто между ее пальцами, привыкшими к тесту больше, чем к бумаге.
Месяцев через пять я тоже получила письмо из Махачкалы.
«Здравствуй Катюша.
Пишет тебе твой друг Рустам. Помнишь ли ты меня еще, Катюша? Думаю, помнишь. Как дела? Как сама? Зая мне писала, что ты вышла замуж. Поздравляю. Надеюсь, твой муж не обидится, что я пишу тебе письмо. Мы ведь друзья. Передавай мужу от меня привет. Я как вчера вспоминаю дни, которые мы проводили с тобой и с твоей сестрой Аллой. Помнишь, как мы втроем ночевали в лесу? Было еще много хороших дней. А потом много лет все было как в тумане. Не удивляйся, что письмо придет с Дагестана. Но сначала все по порядку. Ты, наверное, никогда не ночевала в горах, не видела звездного неба в горах. Только оно меня и спасало здесь. Хорошо об этом написал Тимур Зульфикаров, помнишь, Катя, ты давала мне читать. Днем, Катя, мне хотелось умереть, но я ждал ночи, как свидания с Аллой. Ночью я смотрел на небо, и звезды смотрели мне в глаза. И я уверовал в Аллаха. В то, что нет Бога, кроме Аллаха, и Мухаммед посланник его. Но это тебе, Катя, не интересно. Ты же, как и Аллочка, крестик носишь, я помню. Я приехал в Дагестан воевать с вахаббитской сволочью. Они извращают ислам, делают теракты, убийства мирных людей, говорят, что суфизм – это плохо, запрещают делать зикрулла. Я поехал с ребятами по контракту, обещали хорошо платить. И один раз даже заплатили. Скажу тебе честно, Катюша, заплатили хорошо. Не могу написать, сколько, я давал подписку никому не говорить. Все это время, Катя, мы были в лагере и обучались воевать. А вчера был тренировочный бой. И я, Катя, понял, что война – это не для меня. Деньги я решил потратить на то, чтобы съездить в Россию и повидаться с Аллочкой, мамой и сестренкой. И с тобой, Катя, конечно. Столько не виделись. А еще я помню, что тебе должен. Так что ждите. Еду с деньгами!
Рустам приехал к нам без предупреждения, просто однажды позвонил в дверь. Сказал, что они с Аллой решили пожениться и перед свадьбой она отправила его устраиваться в Москве: искать работу, снимать квартиру. Мы приняли его как родственника, родители ничего не имели против того, чтобы он пожил у нас. Даже собака на него не залаяла. Немного удивляло, что ни Алла, ни ее отец, а мамин брат, нам не позвонили, но Рустам так обаятельно передавал от них приветы. Мы рассудили, что они просто побоялись отказа. Решили: теперь гулять с собакой будет Рустам.
Когда мы остались вдвоем, Рустам помрачнел, ссутулился, лихорадочное отчаянное обаяние лгуна сошло с него, лицо вытянулось. Рустам вздыхал и говорил, глядя на кончики пальцев своей ноги:
«Слух прошел, что Алька от меня беременна. Она, бедненькая, в шоке, вообще же ничего не было. Просила меня уехать, чтоб все забыли… Алька обманывает меня, говорит, никто не приходил в гости, а оказывается, приходили какие-то парни. Я ее спрашиваю: «Почему ты мне не сказала? Я же понимаю – друзья. Я ж тебе верю». «Я боялась, ты будешь беситься». Один парень снился мне в плохом сне. И не зря снился. Я приехал к ней, жду со смены, звонок. Открываю, думал, кто из девчонок, а это он. «Алла дома?» – «Нет, ее нет». – «А ты кто?» – «Я – двоюродный брат. Заходи, подождешь, поговорим». Пили чай, съели полшоколадки, какую парень Алле принес. Вдруг спрашивает: «А ты все-таки кто?» – «Я – будущий муж». – «Тогда я пошел». И так было не раз с другими. То я видел, как парень с автобуса шел к Альке, а она потом говорила, что никто не приходил… Она адрес всем дает, боится обидеть. Но с этим парнем что-то не то…» – и Рустам горестно и нежно всхлипнул.
Рустам собирался записаться на курсы поваров, но утром не смог встать – у него поднялась температура.
Через неделю Рустам поправился, но на курсы опоздал, надо было ждать следующего набора.
Рустам гулял с собакой и готовил – кухня тоже постепенно вошла в его обязанности. Он читал газеты, смотрел футбол и вел себя совершенно как домочадец. Когда я уходила на работу, Рустам еще спал, когда возвращалась – уже спал, тайно напившись пива. Он засыпал в одной позе, положив руку на грудь и склонив голову к плечу, так, что слеза всегда катилась по одному маршруту.
Жилье и работу для него мы сначала искали, но сами не заметили, как искать бросили, даже про курсы поваров забыли. Своим сонным, созерцательным бытием Рустам вписался в нашу жизнь. У нас он был с Аллой и без нее, отдыхал от нее, с ней не расставаясь. Покинул передовую, но пребывал в тылу Аллы.
Когда Рустам звонил Алле, я оставляла его и только однажды слышала их разговор. Рустам говорил несколько минут с нежностью, машинально лаская трубку, потом слушал, медленно сгибаясь в кресле, будто его позвоночник таял. Я вышла и когда вернулась минут через сорок, Рустам все так и сидел, печально сгорбившись. Сказал чуть не плача: «Голос такой недовольный… Плохо ей, бедненькой».
Мои друзья любили Рустама как новое развлечение. Он наивно радовался успеху и отчаянно ухаживал за моими подругами, которым казался дрессированным зверьком.
Он читал стихи по-таджикски, которые выучил еще в школе, иногда, развеселившись, болтал о своих приключениях, и после этого страшно было выпускать его из дома:
«Пошел я к грузинам за водкой, но постучался неправильно, не рукой, а ногой, – накостыляли. Вернулся я к ребятам, рассказал, а дурачок Ванька пошел и поджег у них стог, чтоб за меня отомстить. Я и по пьяни бы не стал у них стог поджигать – рядом стог Алика, друга моего. Грузины подали на меня заявление – я последним к ним тогда приходил. Участковый меня поймал пьяного, отвез в вытрезвитель, а оттуда в отделение, к следователю Кнутову. Тот бил по шее, до сотрясения мозга, но я ничего не подписал. Отпустили, сказали извиниться.
Я Ваньке говорю: «Ты хоть мне признайся, что это ты поджег». А он: «Что я, дурачок, что ли, признаваться?»
Отец потом грузинам наше сено по пьянке отдал. Отец, когда трезвый, – нормальный, поговорить с ним можно, а как выпьет – убил бы. Я его только потому не убил, что потом думать буду, вспоминать. А так легко – пьяный лежит, водку залил ему, и все», – сказал Рустам. Страшный Случай дергал его за рукав, а в характере Рустама не было ничего, что могло бы отвратить от опасности.
Наконец мы устроили Рустама торговать книгами.
Он оказался артистом – расспрашивал покупателей, для чего им книга – для института или училища, реферата или сочинения, – и «рекомендовал» издание, говорил, что отдает последний, «свой» экземпляр, и удваивал цену.
У него появились шальные деньги, и Рустам несколько раз напился. Мама попросила его найти другое жилье.
Рустам исчез и бросил работу.
Так, словно пружина, стала разворачиваться его погибель.
Когда Рустам пришел за вещами – устроился «в общежитии у друзей», я сказала ему, что еду в деревню на майские праздники.
«Поцелуй за меня Алечку, скажи, скоро с ума сойду без нее», – вкрадчиво попросил Рустам, завязывая шнурки. Он нарочно делал это медленно, не поднимая вспыхнувшего лица, чтобы подождать, пока оно остынет, но я видела его рубиновые уши.
На вокзале меня встретила Алла. Расцеловала, не встречаясь глазами, будто пыталась во время поцелуя разглядеть, чистые ли у меня уши, и подвела к серебристой «Ладе». В машине смеялись длиннолицые близнецы с двумя отличиями: один сиял золотым зубом, губу второго прикрывали усы.
Усатый отсел назад, с Аллой.
У них оказалась фамилия Гольц. В зеркальце водителя я увидела, как усатый – Глеб Гольц – бестрепетно взял Аллу за руку. Орала музыка, ржали близнецы, в профиль напоминающие Месяца Месяцовича, материализовалась измена.
«Ты меня осуждаешь?» – спросила Алла, когда мы легли спать, и она коснулась моего уха холодным носом. Конечно, нет.
Алла рассталась с Рустамом, выдумав в качестве предлога слух о беременности. Рустам спросил, вернется ли она к нему, если он устроится на работу в Москве. У него был голос труса. «Возможно». – Она сказала так не только для того, чтобы вернее от него отделаться. – «Может быть, я еще к нему вернусь, хотя навряд ли… У Гольца – дом в Лебедяни, машина и мать – глава администрации… Они умные, кроссворды разгадывают, Глеб в милицейскую академию поступает, Глеб добрый, он мне розу дарит, а когда она засыхает, дарит другую, у меня всегда стоит на столе роза», – сказала Алла.
Я передала Рустаму запечатанное письмо. Он вскрывал конверт медленно, отрывая от него клочки, будто чистил незрелый апельсин. Знал, что это приговор, но страшился подробностей.
«У них любовь?» – «Не знаю. У него, кажется… похоже на то». – «Я понял по письму».
Рустам сидел у меня на диване и дрожал. Подступающие рыдания исказили лицо, оно словно стало обнаженным, что стыднее обнаженного тела. Я в смущении отвернулась.
Рустам сдержался.
«Помню я ее слова… И все слова ее глупые… За дурака меня считала… Сколько раз обманывала…»
«Может, сходим куда-нибудь?»
«Нет».
Рустам позвонил Жорику, торгующему в Москве овощами, и договорился с ним ехать.
Остановился в дверях:
«Ты читала книгу «Мотылек»? Исповедь беглого каторжника. Мне Алька давала читать. Там написано: «Что бы ни случилось – надо жить».
О том, что Рустам снова приехал в Москву, я узнала от знакомых.
Впрочем, он появился – взять в долг. Рустам вернулся другим человеком – шпана, как она есть. Пришел в белых брюках и белой рубахе, с бутылкой дорогого пива в руках и, смеясь, сказал, что обкурился и потерял все – документы, вещи и одет в чужое. Намекал, что будет вместе с Жорой торговать планом и скоро у него заведутся деньги.
С тех пор он звонил мне, только чтобы попросить в долг.
Однажды позвонил Жора: Рустам у него, ему плохо, зовет меня. Я поехала, чувствуя свою вину в том, что Рустам пошел вразнос, а я, больше занятая собой, не остановила его.
Рустам с одутловатым, несчастным лицом лежал на тахте. Темный свет торшера делал его кожу оранжевой. Я села рядом и взяла Рустама за руку.
– Хорошо я выгляжу?
Я солгала.
– Стараюсь… Я Аллу видел, даже сам не стал с ней говорить, она была с Глебом, бухая… Как все в жизни меняется, как люди меняются… Ребята говорят: «Давай кинем их, на машине подрежем…» Я говорю: «Не, она не виновата… Вернее, она-то виновата, а Гольцы не виноваты…» Я так за Алечку переживаю. Даже не то, что она меня бросила, а то, что попала в плохие руки.
– У Аллы все будет нормально. Думай о себе, Рустам.
Он обнял меня и пригнул мою шею к своей груди, где так билось сердце:
– Дай я тебя согрею.
Шесть лет назад я мечтала об этом. Мое сознание раздвоилось. Прошлое рвалось наружу, обещая записать этот случай на свой счет, не позволив ему коснуться настоящего, а настоящее протестовало, всеми своими прожекторами высвечивая образ другого мужчины, любимого сейчас, мужчины, с которым мы только вчера гуляли в университетском саду и простились до завтрашнего свидания. Прошлое уломало мою волю, и я ответила на поцелуй.
Но поцелуй разочаровал. Рустам закрыл глаза, движения его губ и языка были автоматическими, предначертанными. Целуя меня, он оставался в одиночестве, на моем месте могла быть любая. И я освободилась из объятий. Быстро поправила одежду – так, будто выйдя из машины.
– Я же погибну, хоть ты меня не обламывай! – протестовал Рустам. Я оставила его, и жалея, и злорадствуя.
Вскоре он снова уехал.
Зимой Алла вышла замуж. Рустам на свадьбе не появился, хотя Алла позвала его – великодушно отправила приглашение по почте.
Рустам сошелся с медичкой – на пару с ней Алла снимала квартиру до замужества. Он и жил с новой подругой в той же квартире. Спал на кровати, на которой спала Алла, ел за столом, за которым ела Алла. Ходил встречать медичку к той же больнице, куда и Гольц приезжал…
Это было отчаяние, иллюзия реванша после окончания игры, но Алле мерещился недобрый умысел, какая-то странная месть. «Рустам меня бесит», – говорила она, прищуриваясь, вызывая из небытия разметку будущих морщин.
Прошло еще четыре года. Глядя в зеркало, я стала замечать течение времени.
И снова зимой была свадьба. Выходила замуж младшая сестра Аллы, Марьяша. В восьмидесятом тетя Инна показала нам ее из окна роддома: в коконе одеяльца ворочалось розовое помятое личико, черты которого еще не расправились, как крылья новорожденной бабочки. А через двадцать лет Марьяна в фате была похожа на елку в обильном «дождике». В ЗАГСе она куксилась, терла покрасневший нос и громко шептала: «Алка, что делать, меня сейчас прямо тут вырвет…»
Свадьбу играли в клубе – его подняли из руин, но словно таким же, каким он был до того, как рухнуть. Оконные проемы затянули полиэтиленом, на самодельную проводку накрутили шары, которые сумрак сделал бесцветными, а тенями их пятнались деревянные столы, выструганные специально к свадьбе.
Гостьи в шифоне и бархате плясали на сквозняке, заносящем под дверь клуба снежную пыль. Плясали так, что на столах из стопок выплескивалась самогонка. Неприглашенные бабы и дети, пришедшие «на глядешки», в пальто, валенках и козьих платках мрачно сидели вдоль стен на клеенчатых – словно тех же, из моей юности, – стульях.
Лет пятнадцать назад я также была здесь, на чьей-то чужой свадьбе, и говорила себе: «Запомни этот клуб, эту пляску с частушками под баян хромого деда Коли, этот запах пота и хлебного самогона, этот блеск – жира на мослах в тарелках, испарины на скулах и слюны на зубах из «цыганского» золота, эти хищные цветы на платках и платьях, этот смех, в другом месте неприличный, эти клубы пара из разверстых ртов». Думала, что это пройдет. Но прошли мое детство, моя юность, а это осталось. Даже старуха в платье с гремушками на подоле была жива и все так же пела вместо не знающей слов невесты:
Под вечер среди танцующих появился Рустам с разбитым лицом. Он исхудал и пожелтел после язвы, рваная куртка, настоящее отребье.
Я сестричка-невеличка,
Меня братья продать хочут,
Продать хочут, купцов прочат.
Да я, молода, не продажна,
Не продажна, в уголку привязна…
Взял меня за запястье и выдернул в круг танцующих, словно в последний раз мы встречались вчера. Я видела: ему плохо, он бравирует и знает, как пахнет у него изо рта.
«Я про долг помню, при первой возможности верну», – сказал Рустам так, будто это финальная фраза скабрезного анекдота.
«Иди ты к черту». – Я взяла его голову за скулы и развернула к себе, глаза в глаза.
«Выходи за меня замуж». – И вдруг, заметив мою сестру, закричал с той отчаянной нежностью, с которой обращаются к опасно больному ребенку: «Аллочка, иди сюда!»
Мы, пьяные, стояли втроем, обнявшись, сойдясь лбами, смеялись и плакали. Ни ревности, ни вражды, ни дружбы, ни страсти не было между нами. Мы встретились в лучшие наши годы, мы знали друг друга юными, прекрасными и всесильными. Для любви этого достаточно.
Аллу увез Гольц, меня позвали убирать, Рустам принялся допивать из стаканов, его выгнали. Он упал и лежал на снегу перед клубом до тех пор, пока мы с тетей Инной и другими женщинами не вышли, перемыв посуду. Была уже глубокая ночь. Снег искрился, как белое звездное небо. Рустам не изменил привычке спать, склонив голову к правому плечу. Женщины позвали ребят, и те с гоготом, как черти в пекло, потащили тряпичную куклу Рустама в сторону его дома.
И еще пять лет прошло. Я жила одна. Романы мне наскучили, теперь я интересовалась «идеями». Ходила на домашние лекции шейха Сафара, йеменца в галстуке от «Кензо», как-то по-английски попыхивающего трубкой с вишневым табаком. Он пытался объяснить европейцам, что ислам – это пояс шахида на сердце. Разница с терроризмом только в том, что истинный шахид погибнет оттого, что его сердце разорвется от любви к Аллаху Всемилостивому, Милосердному, а не оттого, что его тело разлетится на куски от ненависти к врагам. Он рассказывал о суфии Сахле, который отказывался лечиться, говоря, что удар Возлюбленного не причиняет боли. Приводил слова Ад-Дарани: «Велишь ввергнуть меня в ад, стану возвещать его обитателям о моей любви к Тебе», и Абу Йазида, просившего Божьей кары, ибо все, чего он желал, он уже имел, кроме наслаждения мукой Господней.
Я случайно нашла Рустама, когда уезжала из деревни. Он ушел от матери – не мог больше переносить ее слез и упреков – и поселился с другими бомжами в брошенном доме, выходящем окнами на снова обветшавший клуб, где Рустам бывал так счастлив и так несчастен.
В полдневный жар Рустам лежал на обочине, пальцем затыкая горло пивной бутылки, которую не успел допить, задремывая. Пахло горячей пылью и куриным пометом. Поодаль в кустах расположились товарищи Рустама, на первый взгляд – натюрморт с ветошью. Они-то и перенесли спящего в мою машину.
Еще полгода назад я не сделала бы этого. Теперь же под впечатлением от уроков Сафара я опоэтизировала Рустама и вообразила бомжа дервишем, презревшим мир, как крылышко мошки.
Он проснулся только на Кольцевой автодороге – свет фонарей, прошивающий салон, разбудил его.
Первое, о чем попросил Рустам, зайдя в квартиру, – показать ему видеозапись Аллиной свадьбы. Он смотрел на экран, не отрывая рук от лица, мучая его и терзая, как грешник на фреске Страшного суда, тщащийся избегнуть кары, содрав собственный лик и оставшись неузнанным. Бормотал: «Некрасивая… некрасивая… Нет, красивая. Все равно вдовой будет…»
Утром я вошла в комнату, где постелила ему. Рустам лежал как в больнице, вытянув худые руки вдоль тела, поверх одеяла, и, не моргая, смотрел в светлую щель между неплотно задернутыми шторами. Он не повернул головы в мою сторону, будто не мог отвести взгляд от этой сияющей полосы, напоминающей ртуть в термометре. Я легла рядом, спиной чувствуя холод края кровати, и обняла Рустама. Он подвинулся и сжал мою ладонь.
Мне было тридцать. Я больше не нуждалась в мотивах для того, чтобы лечь с мужчиной в постель. Я делала это по привычке, не объясняя себе, зачем, как если бы с мужем. Многоликим многоименным мужем. Детская страсть к Рустаму – первая, короткая, не физиологическая – ведь я жаждала самого человека, а не наслаждения, которое он мог дать, – была самым сильным моим чувством за все эти годы. За все. И я устыдилась своей нищеты перед Рустамом. Он-то ведь любил. На минуту мне захотелось, чтобы он поверил, что и я люблю – люблю его, до сих пор.
Рустам так и не вышел из сомнамбулической задумчивости и отвечал на поцелуи не механически, как когда-то, а машинально, – такими лобзаниями прощаются с надоевшими гостями.
«Я тебя разочаровал?» – «Нет-нет». – «Думаешь, я не мужик стал? Спился? Рада, что Аллочка со мной не стала жениться? Сейчас бы плохой муж у сестры был… А я бы не пил с ней. У меня цирроз. Я запустил потому что, а не оттого, что пью много. Все что-то колет, колет, надо в больницу идти, а я ее за километр обхожу – там же Алла. Помню, очухался – не могу понять, где. В палате. И Алла заходит с врачами. Как ангел. Стыдно как… и перед тобой стыдно. Одолжишь мне еще денег? Домой поеду, в Таджикистан. Все-таки Родина, и еще подальше от Аллы. Я ее, конечно, не забуду. Но если ее не видеть и не вспоминать этого всего, то я, возможно, брошу. У меня в Таджикистане все родственники, только мама и сестренка здесь. Раньше война была, а теперь нет. Чего мне здесь делать? Да, Катюш?»
И я отправила его в Таджикистан. У меня была своя жизнь, в которой уже не оставалось места первой любви, но присутствие Рустама в досягаемости все-таки уязвляло. Как если бы он был моим братом. Отсылая его в неизвестность, я лишала себя возможности деятельно любить его, возможности, пользоваться которой не хотела. Предпочла Рустама в отдалении, Рустама, у которого вроде бы все хорошо.
В аэропорту он просто махнул мне рукой: пока, мол, давай, – и исчез в его недрах, не обернувшись, – стыдился и хорохорился.
Рустам писал матери и Зайнаб. Он поселился не в Турсун-Заде, а в Чаптуре, у родственников отца, пас с ними овец. Прислал фотографию – с бородой, в тюбетейке.
– Правильно сделал, что уехал. Только позорился тут и меня позорил, пьяный ходил, похвалялся: «Глеба убью», – говорила Алла. С годами Рустам все больше раздражал ее, она стеснялась их былого. Своим беспутным настоящим Рустам будто бы порочил ее прошлое, доказывая, что не было ни счастья, ни его возможности, убивая фантазию, без которой воспоминания – яд не сладкий.
Я смотрела на сестру с печалью. Она осунулась, ее шею испещряли морщины, как рябь – осеннюю воду. Золотая цепь уходила в вырез платья, повторяя сложные мятые складки кожи, седина запятнала незакрашенные виски. Моя сестра стала старой, измученной женщиной с выпирающим животом – вечной памятью о второй беременности. Роза уже давно не стояла на ее столе, а Гольц не ночевал дома.
Мы сели на диван, покрытый пыльным пестрым атласом, и Алла достала фотоальбомы. Их плотные картонные обложки было сложно измочалить, но времени это удалось. Оно словно грызло их и терзало, силясь отнять у памяти нашу нетленную игрушку – прошлое. В альбомах не было фотографий Рустама, но он присутствовал незримо, он только случайно не попал в кадр. Вот свадьба Аллы, свадьба Марьяши, ныне матери пятерых, вот и то лето, когда Рустам еще был женихом Аллы, и то, в которое я любила его, и то, в которое он жил у меня. Вот мы с Аллой и Рустамом пошли в лес, вот костер, который он развел, и шалаш, который он построил, вот мы с Аллой обнимаемся – нас сфотографировал Рустам. Вот еще, и еще Алла, увиденная его карим глазом в рождественском вертепе объектива. Она, тогда красавица, плохо вышла на этих фотографиях; Рустам словно хотел снять ее не так, как это сделал бы любой другой фотограф, но «мыльница» не дала. Даже этого не позволила ему судьба.
Я думала, что больше никогда не увижу Рустама, мне он не писал.
Сколько времени прошло – год или два, прежде чем подруга показала мне документальный фильм о тарикате Кадирийа в Гиссаре?
Громкий зикр в доме усопшего. Пятьдесят мужчин двигались по кругу, с каждым выдохом припадая на одну ногу. Хромающий хоровод ускорялся, и слова его – «ля илляха илля-ллах» – сливались в гул большого механизма, вибрацию, исходящую будто бы от гор, иногда мелькающих за окнами в случайных прорехах между теснящимися телами, накрененными к центру круга. Лица мюридов, сосредоточенные, залитые потом, лица тех, кто именно сейчас, в эту минуту отдался высшей силе, напоминали лица космонавтов, глядящих из иллюминатора сквозь пелену плавящейся обшивки. Само движение – дело жизни тех и других.
«Муж снимал, зикр длился четыре часа, – взволнованно говорила Ксения. – В мавланистском Таджикистане кадириты редкость, состоят в ордене в основном вайнахи. Мюриду во время зикра представляется, что он летит низко над землей как бы в раскрученном диске, издающем свистящий, пульсирующий гул, ощущение реальности исчезает. Зикр – четки в руках Аллаха, мюрид – бусина, Аллах каждого по очереди касается перстами. В воздухе появляется запах розового масла с Его перстов. Масло на потолке, на стенах, на полу, на людях… Потом женщины отовсюду оттирают. А вот этот парень спрашивал, знаю ли я тебя, представляешь?! Он с какой-то твоей родственницей знаком. Мюридам еще кажется, будто все вокруг охвачено огнем, и только место, на котором совершается зикр, остается вне пламени». Ксения нажала на «паузу», и в лице юноши, который уже много раз проносился в зикре и оставался мною не узнанным, вдруг проступили черты Рустама. В его глазах бушевал океан пламени, окружающий зикр, и, наклоняясь в круг, Рустам уворачивался от огненных всплесков.
Я никогда не видела, как Рустам играет в футбол. И вдруг с болью, сжавшей грудную клетку, пожалела об этом. Сколько красоты, тигриной грации искало выхода и нашло его только здесь, в ритуальном танце чужого Рустаму народа. О, если бы он не предпочел Аллу сборной России! А может, и футбол был иллюзией, мнимой жертвой, и Рустам играл, как всякий дворовый мальчишка…
Заменяла ли ему Алла искомого Бога? Или вера заместила любовь, как бывает у натур женственных, как случилось у Эммы Бовари? Ад-Даркави сказал: «Не говорите: «я – ничто» или «я – нечто». Не говорите: «я нуждаюсь в том-то и том-то» или «я не нуждаюсь ни в чем». Но говорите: «Аллах» – и вы увидите чудеса». Изо всех моих знакомых только Рустам мог бы сказать «Аллах» именно так. Он не умел обладать ничем, тем более – собой, он всегда безраздельно принадлежал возлюбленному божеству.
Мать Рустама сидела на крыльце магазина – ведь одинокое горе невыносимо – и плакала, сжимая в руке сбитые в ком платок и письмо от Рустама, – он стал «совсем религиозным» и уехал в Дагестан – «воевать с вахаббитами». В последний раз мы говорили с ней лет десять назад, но она узнала меня и подозвала. Я опустилась рядом, на теплый бетон, Ольга Михайловна обняла мое плечо и покачивалась, будто баюкая ребенка. Мне пришлось уткнуться лицом в ее одежду, пахнущую только что выстиранной, все еще влажной тканью. Выстиранной слезами. «Вот, Катюша, какой глупый сыночек мой. Молодцы вы, девчонки, что с дураком не связались. А может, женился бы, и не было бы этого ничего, не знаю», – шептала Ольга Михайловна, и я видела, как смятая бумага превращается в тесто между ее пальцами, привыкшими к тесту больше, чем к бумаге.
Месяцев через пять я тоже получила письмо из Махачкалы.
«Здравствуй Катюша.
Пишет тебе твой друг Рустам. Помнишь ли ты меня еще, Катюша? Думаю, помнишь. Как дела? Как сама? Зая мне писала, что ты вышла замуж. Поздравляю. Надеюсь, твой муж не обидится, что я пишу тебе письмо. Мы ведь друзья. Передавай мужу от меня привет. Я как вчера вспоминаю дни, которые мы проводили с тобой и с твоей сестрой Аллой. Помнишь, как мы втроем ночевали в лесу? Было еще много хороших дней. А потом много лет все было как в тумане. Не удивляйся, что письмо придет с Дагестана. Но сначала все по порядку. Ты, наверное, никогда не ночевала в горах, не видела звездного неба в горах. Только оно меня и спасало здесь. Хорошо об этом написал Тимур Зульфикаров, помнишь, Катя, ты давала мне читать. Днем, Катя, мне хотелось умереть, но я ждал ночи, как свидания с Аллой. Ночью я смотрел на небо, и звезды смотрели мне в глаза. И я уверовал в Аллаха. В то, что нет Бога, кроме Аллаха, и Мухаммед посланник его. Но это тебе, Катя, не интересно. Ты же, как и Аллочка, крестик носишь, я помню. Я приехал в Дагестан воевать с вахаббитской сволочью. Они извращают ислам, делают теракты, убийства мирных людей, говорят, что суфизм – это плохо, запрещают делать зикрулла. Я поехал с ребятами по контракту, обещали хорошо платить. И один раз даже заплатили. Скажу тебе честно, Катюша, заплатили хорошо. Не могу написать, сколько, я давал подписку никому не говорить. Все это время, Катя, мы были в лагере и обучались воевать. А вчера был тренировочный бой. И я, Катя, понял, что война – это не для меня. Деньги я решил потратить на то, чтобы съездить в Россию и повидаться с Аллочкой, мамой и сестренкой. И с тобой, Катя, конечно. Столько не виделись. А еще я помню, что тебе должен. Так что ждите. Еду с деньгами!