На двери был замок. Я села на горячее крыльцо и стала разглядывать ранку. Темная кровь сочилась непрерывно, вокруг царапины наметилась опухоль. Платок почти весь пропитался кровью. Сухой треск кузнечиков казался мне каким-то металлическим лязганьем. Нефрит, не вставая со своего места у сарая, вилял хвостом, и рыжее вскидывалось в траве, как пламя. Боковым зрением я увидела подсолнухи и думала, что это что-то желтое висит на бельевой веревке. Несколько раз я оглядывалась, говорила себе: "Это подсолнух", - отворачивалась, и снова забывала...
   - А ребятишки Аслановы на пруд уехали, - сказала из-за забора соседка. - Они в другое верят - видишь, и после Ильи купаются.
   - Нет, я к тете Гюле, на перевязку.
   - А у ней сегодня дежурство, она в Шовском. Чего с рукой-то?
   - Гангрена.
   - Да ты что?
   - Да, уже проходит, до свиданья.
   - До свиданья...
   Соседка Аслановых зашумела колонкой, что-то звенело под землей, и вода разбивалась о камень.
   Кровь не переставала, рука болела, и я пошла в шовскую больницу.
   Я боялась ехать на попутке и сорок минут шла пешком. За это время кровь остановилась, но рука перестала сгибаться. Мимо меня проносились машины, груженые зерном. Сначала меня обдавало раскаленной пылью, потом зловонием бензинного жара, а потом град пыльных зерен хлестал мне в лицо. Я чувствовала, как грязнится моя кожа. Пальцы от жары распухли, и всегда болтающееся колечко сдавило палец. Я знала, что у поворота на Кочетовку есть заржавленная колонка, вокруг растет крапива, а в сточном желобе живут жерлянки. Я надеялась найти там воду, но колонка давно уже была мертва.
   Больничные окна были распахнуты, и в палисаднике пахло лекарствами, цветами и дезинфекцией.
   Я разулась в прихожей, опираясь на инвалидную коляску со спущенными шинами. Усилившийся запах дезинфекции и белые стены удручили меня. Со всем смирением желая себе здоровья, я постучалась в дверь к "Дежурной сестре".
   На больничной банкетке полулежала девушка в коротком белом халате, чистом, но таком потертом, как будто он истлел на ней. Девушка оторвалась от газеты и взглянула на меня. В ее глазах умещалась и плавала вся комната. Девушка снова нашла, где читает, и спросила:
   - Чего?
   Я объяснила, что мне нужна тетя Гюля Асланова. Девушка ответила, что ее нет, она в Лебедяни с главврачом Иосифом. Я испугалась, что эта девушка не поможет мне.
   - А вы не посмотрите мне руку?
   В моем голосе была мольба, и я не устыдилась мольбы.
   На раскрытом окне тикали часы.
   Девушка не спешила смотреть.
   - Что с рукой?
   - Ржавым гвоздем проколола. Сильно.
   - Кровь идет? - девушка не поднимала глаз от газеты.
   Уже нет. Но болит. Посмотрите, пожалуйста, рука не сгибается.
   -- Зеленкой мазала?
   - Нет. У меня нет ни зеленки, ни бинта, ни ваты.
   Все это было у тети Веры, но не тщетно же я шла сюда.
   - И тут глубокий прокол.
   Девушка как будто не верила мне:
   - Некогда сейчас смотреть, надо больных кормить. Пойдем, поможешь.
   Она поднялась с банкетки и изогнулась, уперев руки в поясницу. Потом уронила плечи и пошла к дверям. Я угадала в ее теле боль, и эта догадка дала ей в моих глазах право вести себя так. Я пошла за ней, не спрашивая, посмотрит ли она потом, как если бы участия в кормлении больных мне было достаточно.
   Девушка шествовала по палатам с таким видом, словно все больные попали сюда по ее воле. Палаты затихали, заслышав стук ее туфелек за дверью. Я, превозмогая тупую боль под локтем, вкатывала тележку с тарелками вслед за девушкой. Помощь ей не требовалась, ей просто хотелось разговаривать во время этой работы. Мы обошли девять палат, и в каждой девушка мне что-нибудь объясняла, не обращая внимания на больных. Она говорила:
   - Сухорукому ложку не надо, он ест ртом с тарелки, и слепой, что интересно, тоже. А этот - зэк, тридцать лет в тюрьме, напьется и начнет парализованную руку трясти, трясет и кричит: "Я в жизни ни одной лягушки не убил, у меня на них рука не поднимается, но человека я могу душить, резать, рвать!", - слепого пугает. Стихи пишет. А это бабка-гермафродитка, всю жизнь курила, ходила в штанах. Сует мне в прошлое дежурство пятерку: "На, говорит, - купи себе чего хочешь".
   Девушка усмехнулась, и старуха с тарелкой на коленях поймала ее взгляд и улыбнулась ей беззубо. Так Нефрит смотрел на своих хозяев.
   - А эта здорова, - продолжала девушка, - у нее сын приехал из тюрьмы, стал пить, бить, она и ушла сюда, пока место есть - держим. У нас была девяностопятилетняя девственница, очень этим гордилась. У нее борода и усы выросли, брили. Еще сектантку привозили - жила на отшибе, две бабушки ей прислуживали, как служанки. Священник приехал на праздник причащать больных, а она схватила его сзади и стала трясти: "Ну-ка, скажи мне Закон Божий! Сколько у тебя было женщин?".
   - А он что?
   - Ничего. Понял. "Уберите, - говорит, - больную". Тоже, наверно, была девственница, ее в Кащенко увезли. А вот эта все забыла - были у нее дети, не были, был ли муж, - только поет одну песню, и все по ночам: "Разлука ты, разлука...". А слепой каждый день выйдет в коридор после ужина и кричит: "Люди добрые! Бабулечки-красуточки! Дай Бог вам здоровья на долгие-долгие годы! И еще ходят к нам бандиты деда слепого убивать!", - это он про зэка. Говорит: "Я поздравлю, и мне легче станет".
   Одни больные сидели на кроватях, других девушка быстро приподнимала на подушках и ставила тарелку не на тумбочку, а на одеяло. В открытые окна ветром заносило пыльцу из палисадника, и девушке приходилось ее стряхивать с кроватей, стоящих у окна. Девушка все делала не глядя, только мелькали ее руки, затянутые в белые рукава халата, и розовые коленки.
   - Одна бабка вообразила, что она - моя мать, - сказала девушка, сейчас увидишь.
   Мы вошли в девятую палату. Там стоял сладкий запах, и уличный воздух из раскрытого окна только немного заглушал его. Девушка громко объявила:
   - Я пришла!
   - Дочка, ты? - детским голосом отозвалась маленькая старуха с кровати у окна.
   - Я!
   Пойди же ко мне, хоть посмотрю на тебя.
   Девушка не отвечала - она раздавала тарелки другим больным, по очереди.
   - Говорить не хочешь? Осерчала? А ведь ты моя кровь! А это я серчаю на тебя! Где была? Давно не приходишь, забыла мать, и конфеты не ты принесла чужие люди!
   - Где была? На огороде! И конфеты я тебе купила -- а кто ж? Передала только через других. На, поешь.
   Девушка взяла с тумбочки карамельку и вложила ее старухе в руку.
   - Моя мать даже ревнует, - сказала она мне, - вернусь с дежурства обязательно спросит, как там бабка Земкина.
   Старуха стала послушно сосать карамельку, и легкий ветер из окна остужал ее кашу.
   Собирать посуду было еще рано, и девушка перевязала мне руку. Она опять устроилась на банкетке и велела мне промыть ранку под краном, а потом открыть шкаф и достать оттуда перекись, йод, вату и бинт. Она сказала:
   Спина болит, не могу ни сидеть, ни стоять. Ну ничего - скоро ремонт, больных развезут, а я в отпуск в санаторий поеду.
   Чтобы поддержать разговор, я спросила, привезут ли больных обратно?
   - Нет, - ответила она. - Новых наберут. Стариков - в дома престарелых, "мать" мою - в Елец, например. С новыми больными легче будет, хотя меня и эти любят.
   Я тоже любила ее, соизволившую показать мне разнообразие страданий и навсегда избавившую меня от уверенности, что моя боль - исключительна, и никто другой не в силах перенести ее...
   ПОБЕГ
   В автобусе качались шторки и дымились пылью. Между Шовским и Сурками асфальта не было. Пассажиры накрывались огромным куском полиэтилена, который шофер иногда мыл из шланга. Те, кто стояли, дышали в рукава или натягивали воротники до глаз. Вместо сидений и пестрых пассажиров на них они видели гигантский покачивающийся студень в белом тумане. Когда мы проехали пыль, и полиэтилен взлетел над моей головой, я заметила, что Юсуф сел на переднее сиденье. Он ехал на рынок и держал на коленях белое, как его зубы, эмалированное ведро. За щекой у Юсуфа застрял кусок яблока - стал есть его от скуки и понял, что не хочет. А лениво надкусанный плод Юсуф закопал в своем ведре.
   Мое сердце билось как-то значительно, увесисто, и с каждым ударом тоска все больше вытесняла из него радость - мы ехали встречать маму, и это значило, что ночью мне уже не ходить на поляну...
   Аслановы только что вышли на улицу - отец приехал к ним, и весь вечер готовили, сквозь пелену пота на кухонном окне я видела, как Юсуф режет лук с закрытыми глазами - не знал, что я смотрю, вышли - и сразу пошли меня провожать, в половину двенадцатого. Зухра с сожалением сказала:
   - Плохо, что ты идешь домой в такую рань. Может, хоть в Курпинку завтра со мной сходишь? Я еще брата возьму.
   Она сорвала листик с куста, и сложно сплетенная тень на ее лице так закачалась, что у меня зарябило в глазах.
   - Конечно, пойду!
   - Тебя тетя Рита не пустит, - сказала моя сестра.
   Я не унизилась до ответа, но не посмела отпрашиваться у матери.
   Я проснулась и увидела, что на рассвете блестит все - небо, березы, подоконник, циферблат красного будильника, мои руки и треугольник груди в вырезе ночной рубашки... Птицы так кричали, что я удивилась, почему никогда не просыпалась только от этого крика, и от этого света - все было ярко и громко. Я тихо встала и надела платье. Мне его привезла мама, оно было новое, и я чувствовала, как оно сидит на мне, держит меня.
   Я спала на террасе, а она - в спальне; кухня, зал и коридор разделяли нас, но я слышала ее дыхание, всегда такое спокойное, далекое и животворящее. Хотя она и не всегда была со мной, но до этого утра я знала пока она дышит, и я дышу. Я боялась, что когда-нибудь нить ее дыхания, на которой я держусь, как паучок на паутинке, оборвется...
   Я залезла под одеяло в платье, и только я закрыла глаза - зазвенел будильник, и солнце, отраженное в циферблате, ударило мне в лицо. Я вскочила и схватилась за расческу. И вдруг надежда искусила меня: что, если я смогу вернуться так, что мама ничего и не узнает? Я вытащила из-под простыни тяжелый матрас и завернула его в одеяло. Я не знала, похоже ли это на то, что я сплю, свернувшись калачиком и накрывшись с головой, поэтому, чтобы придать сходства, я отрезала себе половину только что переплетенной косы и устроила ее на подушке: якобы торчит из-под одеяла. Там, в зале, встала бабушка, чем-то занялась на кухне. Она вздыхала и сдавленно кашляла все ближе к двери на террасу. Я испугалась, что она попытается и не сможет остановить меня, но и ссоры я боялась не меньше. Я босиком выскочила на улицу, не помня, как отперла дверь, не смогла запереть и побежала к дому Юсуфа, сжимая колючий ключ в кулаке.
   Холодная роса обжигала ноги, и пятки у меня стыли. Навстречу мне шла розоволосая, по-утреннему блестящая, улыбающаяся Зухра с корзинкой и вела за руку младшего брата, Вениамина.
   Пока мы шли по Дороге, теплело. Земля высыхала, и мои подошвы из черных становились серыми. Сонные бабочки моргали на загустевших лужах, складывали крылья и оказывались не белые, а зеленоватые. До самого поворота Зухра вела брата за руку, как будто боялась, что он исчезнет. Она говорила мне про своего отца.
   До самого поворота я думала о Юсуфе.
   А потом, украшая горизонт, сосновым венцом впереди засияла Курпинка. Дорога тянулась к ней как полотенце, потому что руками никто к ней прикоснуться не посмеет.
   Зухра отпустила Вениамина, и он бросился в поле, на бегу стаскивая с себя рубашку.
   Небо поднималось аркой, пропуская нас под собой, и поля растекались желтыми и зелеными потоками, омывая Курпинку, и то приносили к нам, то уносили от нас Вениамина.
   - Какой здесь воздух вкусный. Как у нас в горах, - сказала Зухра. -Почему называется - Курпинка?
   - Здесь жил помещик, Курпин. Во время революции он бежал, усадьбу разрушили. Остался Старый Сад - помещичий, и посадили Новый, и Пасеку сделали.
   - А осталось что-нибудь от дома?
   - От его - ничего. Там сейчас Плотина, туда за грибами ходят.
   Пойдем, посмотрим грибы.
   И мы вошли в поле за Лосиными Буграми, и Зухра стала звать Вениамина:
   - Иди сюда, дай мне руку, мы в лес вошли!
   Сейчас! Сейчас! Вы вошли, а я нет!
   Он бегал по полю, вскидывая руки, и маленькие смугло-розовые кисти взлетали, как птички, и птицы взлетали, потревоженные в потоках. Оказалось, что Вениамин потерял рубашку.
   - Весь в брата пошел и в отца, - сказала Зухра. - Все они у нас чудаки.
   Мы пошли на Плотину и вышли к Выгоревшей Поляне, по краю поросшей орешником. Ее сжег Садовник, спившийся и сошедший с ума. Орехи здесь не вызревают, и мы набрали молочных, в скорлупках, как бы обтянутых замшей. Мы вступили на глиняный гребень Плотины. Искусственный пруд давно ушел под землю, и склизкие глинистые склоны оврагов, образовавшихся по обе стороны Плотины, заросли молодыми кленами. Глину покрывали истлевающие листья, скопившиеся в оврагах за несколько лет. Они замедляли скольжение, и мы на ногах съехали на дно левого оврага, придерживаясь за тонкие гладкие ветки. Все там было сумрак и тление. Мы нашли несколько мумий белых грибов и чью-то покинутую нору, и серый песок возле входа в нее. Выбраться из оврага было сложнее. Мы карабкались и тащили Вениамина на рогатине, а он, крепко держась за толстый ее конец, норовил ехать вверх. Глина отваливалась с моих ног черепками.
   Скоро лес вывел нас к поляне, задушенной крапивными зарослями. Когда-то тут была Пасека. А теперь только крапива бесплодно жалила. Ничего не осталось от собачьих будок, перевелись щурки, а на том месте, где был дедушкин шалаш, крапива росла выше, как будто и у шалаша была своя могила. И, словно белый остроносый корабль выплыл на нас из зеленого ветреного океана, показался на крапивных волнах угол Дома.
   - Здесь жил барин! - закричал Вениамин.
   - Нет. Это мой Дом.
   - Здесь твои бабушка с дедушкой жили, да ? - сказала Зухра. - Тут должны быть призраки теперь.
   - Я пойду туда, зайду!
   - Нет!
   - Я только на пороге постою!
   Надь, скажи ему, что нельзя!
   Но и не говорить можно было - чужие не заходили в мое святилище, потому что тоска, живущая там, чужда была их душам. Это я несла ее в себе, как в чаше.
   Тамбура нет вовсе - кто-то разобрал на доски, нет дверей, шифер с крыши сняли, стропила обрушились, окна выбиты, рамы вынуты. В коридоре разобраны полы. Я зашла в комнату и увидела разбитую печь, ржавую дедушкину кровать и благородную пахучую плесень, пожирающую Дом изнутри. Везде, везде... Я села на край сетки, и вопль раздался вместо лязга. Позолоченная крапива лезла в окно, и будто бы от нее был в Доме такой зеленый, подводный свет. Там, где была спальня, - завал. Известковая пыль стоит по щиколотку, и торчит из нее черным полумесяцем пуговица от бабушкиного халата. Я пошла на кухню. Липкие - все еще липкие - пузыречки из-под пчелиной подкормки толпились на подоконнике. На гвозде, в коконе пыли и паутины висела уздечка. Я сняла ее - и повесила на место. В кладовку, где всегда стоял бабушкин сундук, я не решилась зайти. Ни разу в жизни я туда не заходила. И заглянуть благочестиво не посмела, только увидела на самом пороге ювелирный, целиковый скелет ласточки. Дом исчезал, он растворялся в Курпинке, претворялся в нее, и вся она становилась Домом, и была уже больше, чем Сад - черты Царствия проступали в ней.
   Когда я вышла из Дома, Зухра и Вениамин, хотя и стояли близко, отступили, и руки их соединились мгновенно, как правая рука находит левую.
   - Видели?
   Я раздвинула давно уже потерявшие гибкость кусты акации.
   Зухра вскрикнула.
   - Могила!
   - Здесь похоронен мой дедушка.
   Пригоршнями я собирала сосновые иглы и кидала их за ограду, как делала моя мама.
   Мы пошли в Липовую Аллею, и там по-прежнему свет лился с веток как мед в золотом истоке ее и в золотом конце, в середине же, под черно-зеленым покровом, можно было и днем спать, даже и в дождь - ни струйки не пропускали густые ветви...
   Там мы кололи орехи и ели их белые ядра, а потом медленно пошли вглубь, и Зухра находила грибы, похожие на янтарь.
   На одном дереве вырезано мое имя. Только последние две буквы подернулись мхом. Я показала Зухре и сказала:
   - Это вырезал мой отец.
   Никто не знал, кто вырезал имя, оно появилось здесь до моего рождения.
   Мы прошли всю Аллею, и Зухра набрала полкорзинки. На пересечении Липовой и Тополиной Аллей мы услышали шорох тележных колес в сухой, но еще не мертвой траве, и стук копыт в ритме тиканья часов верных, стрелки которых цифры с циферблата слизывают.
   - Арба, - сказал Вениамин.
   Мы увидели конопатую лошадь с губами, похожими на персик, и низкобортную длинную телегу. Чужой дед в кепке правил, трое чужих ребятишек валялись в пропахшем лошадью сене и грызли яблоки. Жеребенок и собака бежали следом. А за тополями, потом за Дорогой, Рябина так раскинулась, что грозди как розы топорщились и стояли.
   - Ваша рогожка?
   Дед выдернул из-под себя рубашку Вениамина и бросил в нас.
   - А лапти тоже потеряли? Мы не видали, нет.
   И мальчишка бросил в нашу сторону точеный огрызок.
   Я не прокралась на незапертую террасу с ненужным ключом. Я вошла в калитку и мыла ноги под окном кухни, где за завтраком сидели они: бабушка кричала мне не слышно что, смеялась и замахивалась на окно половником, сверкая глазами и сережками что-то с лукавой улыбкой говорила сестра, и молча глядела мама. У нее были синяки под глазами. Я знала, что она никогда не простит мне, что я была там без нее.
   ПАЛЬМОВЫЕ ВОЛОКНА
   В коридоре было темно, и только бельевые веревки как пепельные витые жилы слабо светились надо мной. Меня встретил Вениамин. Он сказал:
   - К нам Фатьма приехала. Злая такая, скорей бы ее бабушка забрала.
   В спальне за столом сидела черная круглолицая девчонка, белую рыхлую руку она положила на стол и читала. Когда мы вошли, она взглянула на меня из-под шерстяных бровей и промолчала. Свет лампы делал страницы книги желтыми, как песок, и тени лежали на них волнами барханов.
   - Садись, Надь, - сказала Зухра, - я сейчас чай приготовлю. Фатьма, будешь чай?
   - Нет.
   - Я буду! - сказал Вениамин.
   - Ты иди отсюда. Не видишь - здесь взрослые. А ты будешь?
   - Давай, - сказал Юсуф.
   Он упал на кровать, выщипнул из подушки перышко и, протянув руку, стал щекотать Фатьме шею.
   На улице темнело. Черные деревья были нарисованы на густо-синем окне, а за ним - ничего. Ночная бабочка с пылью на крыльях вскарабкалась в приоткрытую форточку и заскользила вниз по стеклу, то ли сбегая, то ли падая. Я села возле колен Юсуфа. Теперь я видела Фатьму в профиль и рыжее как огненный язычок перо у ее шеи.
   - Пожалуйста, прекрати! - сказала Фатьма.
   Юсуф спустил ноги с кровати.
   Вениамин залез в мое кресло и грыз ногти.
   - Ты уйдешь отсюда или нет?
   Юсуф схватил брата и унес его, утонув вместе с ним в складках дверной занавеси. Вениамин рычал как львенок, братья возились в зале, и я впервые услышала, что они говорят по-таджикски. Складки занавеси уже не качались. Они стали неподвижными, как колонны. Я спросила Фатьму:
   - Что ты читаешь?
   - Коран.
   Я подумала: "Не одинока ли я?". Бабочек в спальне стало больше. Две прилепились на стену, под потолком, а одна с легким однообразным шумом кружила возле лампы, иногда ударяясь об нее маленьким тельцем и отлетая к потемневшему окну, вдруг отражаясь в нем.
   Вошла Зухра, она принесла зеленые пиалушки и заварной чайник на подносе; а за ней - Юсуф с большим жестяным чайником. Мы пили красный как дерево чай. Юсуф хлюпал, держа пиалу на растопыренных стройных пальцах. Фатьма взглядывала на него, вскидывая стальные белки, и морщилась. На ее руке лежала серая тень, как крыло огромной бабочки. Кожа у Юсуфа была оранжевая или розовая - поздний вечер не давал мне понять.
   - Что делает Марина? - спросил Юсуф.
   - Опять Марина! Меня замучил и Надю хочешь замучить?
   Я испугалась, не догадывается ли Зухра.
   - Мы стирали сегодня, потом спали...
   ...Вот она лежит на высокой кровати, не разделась, не накрылась, белые носки уже не очень чистые. На лице у нее - тюлевая накидка с толстых бабушкиных подушек. Это правда, и я знаю, что и Юсуф не может увидеть ее спящего лица, приоткрытых губ, маленьких и тугих.
   - Потом Марина пошла к Ленке, а я к вам.
   - Интересно, что она делает у Ленки. Фатьма, прочитай вслух, где ты читаешь?
   Фатьма помедлила и произнесла торжественным глухим голосом:
   - "Клянусь утром и ночью, когда она густеет..."
   Колонны плотных складок в дверях раздались, и в спальню вбежал Вениамин. Он бросил в Зухру верблюжьим одеялом и крикнул:
   - Мамка велела тебе...
   - Знаю! Пошел отсюда!
   - Сейчас он получит...
   Юсуф сделал вид, что встает, его локти сверкнули как медные мечи, а Вениамин уже смеялся на кухне.
   - Вон отсюда, быстро, я сказала! - кричит Шуре Марина, не поднимаясь из-за письменного стола и не отрывая от подбородка руки, которой она подпирает голову.
   Когда я захочу, тогда и уйду.
   Шура стоит на кровати и перебирает что-то на полке. У нее цыпки на коленках.
   Куда с ногами на кровать!
   Марина хочет схватить сестру за ногу, но Шура перепрыгивает через спинку кровати, бросает Марине какую-то книжку в лицо и убегает. Марина гонится, Шура кричит в коридоре, я вижу тени сестер на пороге.
   Фатьма еще ниже склонилась над книгой. Ее пробор похож на серебряную нитку.
   - Слышал, Юсуф, - сказала Зухра, - Антон Ковырялов поехал бычка сдавать и пропил. Танька сказала: "Вернется - зарублю. Не посмотрю, что дети, пусть меня сажают".
   - Она болтает, - ответил Юсуф, - разве баба может убить?
   Я сказала: - Может. Отравить может запросто.
   - Да, - сказала Фатьма. - Я могу, Юсуф.
   - Где читаешь?
   - "В тот день люди будут как разогнанные мотыльки, и будут горы, как расщипанная шерсть".
   - Бабочки куда-то исчезли, - сказала Зухра.
   - Они на ночь спрятались, - ответил Юсуф.
   - Ночные бабочки живут только один день. Наверное, они спрятались куда-нибудь, чтобы умереть.
   Сегодня, когда мы стирали, и мокрые рубашки пузырились в корыте, Марина спросила:
   - Если бы тебе надо было выбрать из родни, чтобы он умер, а иначе все умрут, кого бы ты выбрала? Себя нельзя.
   - Я не всю свою родню знаю. Наверняка кто-нибудь сам хочет.
   А я думала, меня.
   Я поняла, что она все знает. Вечером я в первый раз сказала ей, что пойду к Зухре. Я ходила к ней каждый день.
   Стало совсем темно. Наши бледные призраки сидели в окне, в черной спальне, и отражения немного двоились.
   - Интересно, они уже ушли на поляну? - спросил Юсуф.
   Я сказала: - Зухра, подлей мне чаю, пожалуйста.
   Сейчас попьем и все пойдем, неймется ему! На здоровье. Маринка тебя уже видеть не может, достал ее, как... шайтан.
   Фатьма перестала читать и смотрела на нас. Ее синие ресницы торчали прямо, как иглы.
   - Ты дура, Зухра, я тебе при всех говорю - мы с Мариной будем жениться, я знаю, что делаю. Или я... офигею. Да, Надь?
   - Не знаю. Со временем все меняется.
   Нет!
   Фатьма стала читать вслух, у нее дрожал голос, и от этого дрожания становился все сильнее:
   "Пусть пропадут обе руки Абу Лахаба, а сам он пропал! Не помогло ему богатство его и то, что он приобрел. Будет он гореть в огне с пламенем, и жена его - носильщица дров; на шее у нее - только веревка из пальмовых волокон!".
   Фатьма встала, опираясь на стол так, что пиалушка Юсуфа зазвенела, соприкасаясь с заварным чайником, нагнулась, и конец ее косы упал на стол, стукнув, как что-то тяжелое. Фатьма взяла из-под стула костыли и шагнула к двери. Она отдернула занавесь, и сидевшие в складках мотыльки разлетелись по спальне.
   ДЫШИ-НЕ-ДЫШИ
   Однажды, когда мы с Мариной гуляли, за нами увязалась Олька. Она залезала на все заборы и рассказывала, что видит оттуда. Она видела Москву, как тетя Маня колотит дядю Пашу, и как тетя Полина превратилась в жабу и присосалась к вымени соседской коровы.
   - Вон баба Параша шуруя, колун схватила, да как дала! Вон у жабы лапа-то отлетела! Теперь Полинка охромела либо!
   Вечером к нашей бабушке зашла тетя Полина. Она опиралась на палку, и тапок был не обут, а привязан веревочкой к ее распухшей забинтованной ноге.
   С тех пор мы подружились с Олькой.
   Мы сидели на ступеньках магазина и слушали Олькины рассказы о поселковых бабках, столпившихся под липой в ожидании машины с хлебом. Все они были ведьмы.
   К нам подошла Юлечка, наша ровесница, но до того хорошенькая, что на нее заглядывались и взрослые. Она была в гольфах и с дамским лакированным кошельком под мышкой.
   - Идет, чулида, - сказала Олька.
   - Здравствуйте, девочки, - Юля не села на пыльное крыльцо, а встала поодаль и, зажав кошелек коленками, стала переплетать косичку.
   - Юлькина бабка нашу кобылу испортила, - рассказала Олька. -Плюнула ей под хвост - и все.
   - Хватя болтать! У вас и кобылы-то никогда не было. Папка твой всю жизнь на мерине ездиет.
   - А почему наша кобыла мерином стала? Потому, что твоя бабка-ведьма ей под хвост плюнула. Не знаешь ничего - и молчи.
   - Я не знаю ничего? Вон ведьма идет настоящая - Дышиха, она по руке гадая как цыганка, не знаю я прямо ничего.
   По дороге маленькими шагами шла женщина. Это была Дыши-не-дыши, фельдшерица на пенсии, но назвать ее старухой было бы трудно. Рыжие косы с сединой она уложила корзиночкой, очень модное в городе лет десять назад платье было утянуто в талии узорным пояском, каблуки вихлялись, и ноги Дыши-не-дыши все время подворачивались на комьях засохшей грязи.
   - Добрый день, Антонина Ивановна! - закричала Юлечка.
   - Привет, - сказала Дышиха.
   Она не подошла поздороваться к замолчавшим бабкам, а достала из кармана пачку папирос и закурила.
   - Юль, пусть она нам погадает, - сказала Марина.