Я сказала: - Пожалуйста.
   Стало так интересно, что по спине побежали холодные мурашки.
   - Что она, при всех, что ли, будет? Чтобы все узнали? - Юлечка таращила глазки, и это ей очень шло.
   Мы договорились купить хлеб, отнести его домой и встретиться у Дышихиного дома.
   Мы с Мариной пришли первые, но боялись выйти под дышихины окна и стояли в проулке, между двух глухих стен соседних домов. Там было эхо - и поэтому мы уже не сомневались, что Дыши погадает нам правду. Мы говорили шепотом, и наши тени на белой облупившейся стене были какие-то необыкновенно черные.
   Наконец мы увидели, как по дороге идут Олька и Юлечка. Юлечка переоделась, а Олька специально шаркала, чтобы пылить ей на гольфы.
   Мы медленно подошли к дому.
   Одинаковые цветы росли в палисаднике и в горшках на окнах.
   - Иди, шумни своей подружке, - сказала Олька.
   - Ага, умная, я зайду, а там Володька.
   Юля пошла вперед, но не приблизилась к крыльцу, и закричала:
   - Тетя Тоня! Тетя Тоня! Тетенька Тонечка!
   - Дышиха, выходи, хрычовка! - крикнула Олька.
   Дверь распахнулась, и, резко откинув занавесь, появилась Дыши-не-дыши.
   Марина завизжала, я испугалась ее визга, мы хотели бежать, но остались.
   - Ну что орете? Что вам приспичило? - громко говорила Дышиха, быстро спускаясь с крыльца.
   Лицо и руки у нее были в лепехах рыжих веснушек.
   - Погадайте нам, тетя Тонечка, пожалуйста.
   - Не могу и не могу. Нашли гадалку.
   Дышиха нашла в траве веник и пошла с ним к дому.
   - Ну пожалуйста, вы же можете, вы же Лидке Орловой всю правду сказали, - просила Юлечка.
   - Дышиха, гадай давай, карга, набреши чего-ничего! - крикнула Олька, как только Дыши закрыла за собой дверь.
   Дыши тотчас вернулась на крыльцо.
   - Погадаю. Иди сюда, кошечка.
   Мы сразу поняли, что кошечка - это Юля.
   Юля боязливо взбежала на крыльцо и подала ладошку.
   - Жизнь у тебя будет ровная и спокойная, - сказала Дыши. - Замуж выйдешь в восемнадцать лет, через год разведешься и опять выйдешь, за мужчину старше тебя, богатого. Родишь ему двойню, мальчика и девочку. Жить будешь счастливо и лет до восьмидесяти.
   Дверь опять открылась, и в темноте коридора появился юноша, бледный, с впалой грудью. Лицо его напоминало череп. Он собрал занавеску и держал ее в руке на отлете.
   Олька и Марина завизжали, Юля опрометью бросилась с крыльца и чуть не сбила меня с ног.
   Это был сын Дыши, Володька, наркоман и лунатик.
   Гриша рассказал нам, как-то ночью он встретил Володьку в саду и следил за ним. А тот бродил с невидящими глазами, потом забрел в детский сад и качался на качелях - да так, что несколько раз сделал солнышко. Луна отражалась в его неподвижных, широко раскрытых глазах.
   Второй раз я увидела Володю Дыши через десять лет.
   Полгода назад он вернулся из тюрьмы.
   Это было ночью, на пустыре. Вдалеке от костра, на бревне, сильно согнувшись, сидел худой изможденный человек.
   Юлечка уже была женой директора совхоза и матерью двойняшек.
   Кто-то из ребят у костра крикнул Володе:
   - Дыши, расскажи про Есенина!
   Дыши медленно поднял голову, и я увидела, что на коленях у него ежик.
   Володя тихо стал рассказывать:
   - Вот идет он по улице, набежали, куртку снимают. "Вы чего, ребята, я - Есенин!" "Так чего же ты сразу не сказал!" И на руках отнесли его домой. Он был женат на этой, на Дункан, вот идет он по Америке, видит - в газете свой портрет напечатан. Накупил штук пятьдесят, он сам парень был Рязанский, думает - своим всем, в деревню. А Дункан прочитала, там не по-нашему чего написано было - вот, пьянь из России приехала и пьет здесь. Он осерчал и разорвал все газеты на кусочки, вот так.
   Парень, который просил про Есенина, принялся ломать сучья для костра. Сухие, они щелкали, и парень матерился и щурился.
   Дыши замолчал и снова опустил голову.
   Приехал Гриша. Огонь костра осветил его длинные скулы и отразился в бензобаке его мотоцикла.
   - Володьк, поехали, прости, что задержался, непутевый я, - сказал Гриша.
   Дыши медленно поднялся, выпустил ежика в черную траву, сел позади Гриши и обнял его бледными дрожащими руками. Пепельная ветхость была в его пальцах, длинных и худых, как кости.
   Я подошла к Грише, чтобы передать зеркальце, которое возвращала ему Марина, и ощутила запах гнилого рта Дыши.
   Он сидел за поножовщину. Осудили многих, но самый большой срок дали Володе. В этой драке зарезали старшего Гришиного брата.
   ШУРА
   Гриша уехал в Вязово на несколько дней, погулять. Пока его не было, в одну из ночей ближе к рассвету на улице кричали и плакали пьяные, и прогуливающаяся молодежь старалась обходить голоса, обсуждая, "кто там есть" и кто кого бьет. Усталый лай переливался с одного порядка на другой, а когда расходились по домам, слышали, как воет женщина и собака Гришиных соседей рычит так, словно чует кровь.
   Утром Шура и Оксанка встретились у магазина и уселись на горячем бетонном крыльце ждать продавщицу. Цветные ромашки на клумбе со сломанной оградкой качались во все стороны, потому что в них лазили цыплята.
   Поодаль, по сизому асфальту катились машины. Свет солнца вваливался в окна каждой, но весь так и не мог уехать из поселка.
   Девчонки делали пищалки из стручков акации и расчесывали комариные укусы.
   К ним подошла Аня, Гришина сестра. Обычно ее желто- зеленоватые волосы были так гладко зачесаны, что голова напоминала луковицу с косичкой, но в то утро Аня была простоволоса, и блестящие пряди падали на облупившееся лицо в розовых веснушках. Она сказала:
   - Не ждите, девчонки, мамка не откроя.
   - А чего с мамкой?
   - Рот разорватый. Лежит. Гришка приехал, сказал: "Найду, кто избил мамку, зарублю".
   - А она не зная кто?
   - Чегой-то не зная? Не говорит ему, боится.
   - А ты не видала?
   - Чегой-то не видала? Видала - Оксанкин папка.
   Оксанка, Анина подружка, как улыбалась, ковыряя стручок, так и продолжала улыбаться. Поднесла пищалку к тугим, в перетяжках, губам, стручок сломался, бросила, плюнула, достала из кармана другой.
   Из-за магазина вышел Гриша. Он заметил девчонок и свернул к ним. Его лицо скорее порозовело, чем загорело за лето, но светлые брови выделились. Гриша хмурился от солнца и улыбался, выдвигая нижнюю челюсть. На нем ничего не было, кроме штанов на подтяжках, и солнце освещало распятие, вытатуированное между синих сосков. Гриша закричал еще издалека, голыми пальцами надламывая крапивные стебли вдоль тропинки:
   - Оксанка! Замуж возьму! Жди сватов!
   - Да иди ты! - Оксанка поправила коричневую, как сургуч, тяжелую косичку.
   Гриша схватил Оксанку с крыльца и перевернул ее вниз головой: - Что? Согласна?!
   Подошвы Оксанкиных сандалий блеснули на солнце. Стручки и смятый фантик высыпались у нее из кармана. Оксанка визжала и хохотала:
   - Нет!
   - Нет?! - и Гриша тряс и мотал ее в воздухе, перехватывая то одной рукой с заметными под тонкой кожей венами на мышцах, то другой.
   - А теперя?
   - Нет! - визжала Оксанка, и мокрые губы у нее сияли.
   - Пусти ее, дурень, уронишь, - голосом матери сказала Аня. Шура выбросила свои стручки и пошла в ту же сторону, откуда пришел Гриша, удлиняя тем самым путь домой. Она трогала теплую крапиву, сломанную Гришей, и чувствовала, что солнце жжет ей уши и открытую шею.
   ДАНКОВ
   Тетя Лиза и дядя Захар давно уже старики, а все "тетя" и "дядя".
   Все племянницы, внучатые племянницы, их дочки и двоюродные сестры жили и учились или подолгу гостили в Данкове у тети Лизы и дяди Захара.
   Их домик почти не виден с улицы. Только когда подходишь к калитке, угол его появляется в лилиях и флоксах, будто сад белозубо улыбнулся.
   Я взялась за калитку, и какая-то женщина в сапогах и халате окликнула меня:
   - Это Маринка или кто?
   - Я Надя, племянница тети Веры.
   - А! Учиться приехала?
   - Нет, в гости.
   - А! Ну привет тете Верке скажи от Наташки, сестры, скажи, Ольгиной, если не помнит - дочки Раисы Петровны, учительницы-то.
   Жирные цветы качались, сплетаясь над дорожкой, и черный шланг мокрым удавом свешивался с водосточного бака.
   На двери висел замок, и я пошла в сад. Все там было перегорожено, огорожено -- каждое дерево, каждый куст, в огороде между грядок деревянные настилы, сарайчики низкие, а двери их еще ниже...
   Тетя Лиза была в вишняке. Она стояла на табуретке и на шее у неё висела маленькая баночка, в которую она рвала вишни - аккуратно, по одной, каждую осматривая, подопрелые кушала, а расклеванные бросала...
   Я позвала тихонько тетю Лизу, она не узнала меня, испугалась, что не узнала, а когда я назвалась - заплакала. Я сняла ее с табуретки, и тетя Лиза заплакала еще горше:
   Что ты, тяжести поднимать!
   Мы расцеловались, тетя Лиза заставила меня съесть пригоршню отборных вишен и повела в дом так, будто бы я впервые в жизни шла этой дорогой.
   - Сюда, за мной, - говорила тетя Лиза, - осторожно, здесь не споткнись, а тут угол - не ударься.
   Тетя Лиза ввела меня в дом и распахнула двери во все комнаты - сном и тенью повеяло оттуда.
   В первой комнате, с вишневым паласом и плюшевым ковром на стене, изображающим яркий шатер под дубом с гирями вместо желудей и старика, присевшего отдохнуть в холодке, было темно от яблонь за окном.
   Во второй комнате, устеленной красными дорожками, старые фотографии висели на стенах и стучала в окно старая груша.
   В третьей комнате пахло чистыми некрашеными полами, в окладе из фольги в чистых крахмальных полотенцах Иоанн Креститель смотрел на свою голову в чаше, и дуб за окном темнил ему.
   Выбирай, где будешь жить! - сказала тетя Лиза.
   Я стала объяснять, что приехала ненадолго, и уеду сегодня же, и тетя Лиза обиделась, как ребенок надула губы, сердито велела мне прилечь на диване и ушла на кухню. Я пошла за ней.
   Кухня была устроена на веранде, и вьюны, опираясь листьями на изумрудные жерди, наклонялись над столом. Капли росы круглились на клеенке, крошки пыльцы стояли в них, и два шмеля, переваливаясь с боку на бок, ползали по столу.
   Тетя Лиза простила меня. Она не разрешила мне помочь ей чистить картошку и велела сидеть в скрипящем плетеном кресле.
   - А какой тут страх был, - тетя Лиза говорила быстро-быстро, то ли боялась, что мне не интересно, то ли утомлять меня не хотела, а не рассказать не могла. - Поставила я варенье варить, уморилася, села вон на стулу, где ты сидишь, сижу. Чую краем глаза - движется что-то сзади. Обернулась, глядь - ползет. Ползет, ползет по дереву страшное, крыса вроде, а на меня смотрит. Увидал, что я смотрю, и скачком, скачком вверх по калине, по крыше затопало - и на чердак. Я Захару говорю: "Захар, там у них, видать, гнездо, ты бы сделал что-нибудь, страх ведь". - "Сейчас", говорит. Пошел и калину срубил. "Чтобы больше не лазали", - говорит. Он добрый.
   Тетя Лиза засмеялась. В этом году у нее и на губах выступили коричневые пятнышки - в прошлом не было.
   Ни собаку, ни кошку тетя Лиза и дядя Захар не держат: "кормить нечем". Но постоянно то хвост собачий маячит за калиткой, то на дорожке мяукает чумазый кот - тетя Лиза вынесет мисочку, подождет, пока поест, и прикажет дяде Захару прогнать, "чтобы больше не приходили". А придут опять выносит мисочку, которая всегда наготове.
   А мы вот поросеночка взяли. Как бы не заболел, Господи! Нехорошо вчера кушал - осталось чуть-чуть в корыте. Может, не понравилось. Подогрею ему сегодня кашку - тепленькое любит.
   Пришел дядя Захар. Все - и на молокозаводе, где он сторожит, и родные, и соседи, и соседские дети - говорят ему "ты". Он и обидится, обратись к нему кто-нибудь по-другому: "Что я, барин, что ли? Это Елизавета Николаевна у нас барыня, а я этого не люблю". Дядя Захар поставил бидон на стол:
   - Ой-ой-ой! Кто же эта прекрасная в нашем сарае?
   Тетя Лиза напустилась на него в притворном гневе:
   - Нашел сарай! Уж, слава Богу, не сарай! И что ты - Надюшку не узнал? Не пьяный ты? Как ее не узнать можно?
   - Пьяный? Видно и правда давно она меня пьяным не видела! А что не признал - простите, мадам, ослеп от красы.
   - Хватит болтать, старый! Дай молока-то, поросеночку плесну.
   - Отдай ему все, мать, пусть ест, пьет, что хочет. А мы как-нибудь. Положи его на диван, а меня в закуту.
   Тетя Лиза ничего не ответила, отлила молока и выскочила с ведерком. Дядя Захар стал медленно опускаться на стул, но взглянул, увидал на нем мою куртку и сел на пол. Я взялась за куртку, хотела убрать, но дядя Захар вырвал ее у меня и комком снова положил на стул, медленно отнимая руки, будто боялся, что куртка улетит.
   - Пусть так. И баста.
   - Что же ты на полу?!
   - А пол - сиденье самое просторное. Захочу - так сяду, захочу - так.
   Дядя Захар заелозил, вытянул ноги - и едва не споткнулась тетя Лиза.
   - Ах, подберись-ка, распластался!
   Дядя Захар хотел подняться, а поскользнулся и ногой попал под стол. Там загремело, и закрученная банка покатилась.
   - Тише ты! Вступило что ли?
   Дядя Захар сделал вид, что и не думал вставать:
   - Ах вот как! А я-то думал, что там такое краснеется? Зачем так много вишен? Может, на следующий год земной шар перевернется, а варенье останется.
   - Как останется? Некому, что ли, кушать? Вот Надюшке баночку, и Вере отвезет.
   - Так ведь если земной шар...
   - Да ну тебя, говорун! Руки мой! Покажи, грязные?
   Тетя Лиза взяла дядю Захара за руку - посмотреть. Да и потянула, подняла. Я зазевалась, а дядя Захар смирился, сел на стул, на куртку...
   Тетя Лиза подала нам огромные тарелки с щами, до половины в них уходила ложка, а дядя Захар начал резать хлеб - и порезал целую буханку шесть кусков получилось у него. Тетя Лиза намазала мне хлеб домашним маслом - желтым, зернистым, так густо, что едва бы и в рот вошло. Я это масло не люблю, и каждый раз, как я гостила у нее, тетя Лиза мучила меня этим маслом - только тетя Лиза уйдет с веранды, я умолю дядю Захара, он возьмет мой бутерброд, пальцем снимет масло и съест, как возвращается тетя Лиза. Оказывается, она за новой банкой масла ходила в погреб - и уже намазывает мне новый кусок...
   Обычно дядя Захар любил расспрашивать гостей и квартиранток "чему сейчас учат" - какие есть предметы, что какой предмет изучает. Особенно интересовался он биологией и происхождением человека. Я все ждала, когда же дядя Захар заговорит на любимую тему, еще в автобусе придумывала, что скажу. Но скоро поняла, что дядя Захар едва ли помнит меня и не знает, учусь ли я, работаю, замужем или нет. Марина рассказывала мне, как она объясняла дяде Захару теорию Дарвина, показывала схемы в учебнике. Дядя Захар грозил ей пальцем:
   - Если я посажу клен - из него никогда ясень не вырастет!
   - Ну а Бог-то откуда?
   - Бог, он и есть Бог! Откуда!
   Я вспомнила об этом и, чтобы сделать дяде Захару приятное, сказала:
   Знаете, ученые доказали, что человек не от обезьяны произошел.
   - А откуда взялся? - спросил дядя Захар.
   - А вы как думаете?
   --Кто ж его знает. Я и не знаю - жизнь прожил, не видал, и откуда человек берется? Может, баба рожает, а может, планетяне приносят.
   - Вот болтун! Болтун! - сказала тетя Лиза и отерла лицо мокрым полотенцем, которым только что вытирала посуду.
   С собой мне дали неподъемную сумку, потому что я отказалась от второй, и тетя Лиза тайком вдвое утяжелила первую, и ведро сметаны.
   Тетя Лиза, сморкаясь, простилась со мной у калитки, а дядя Захар пошел было провожать меня до остановки, как всегда, но, к счастью, встретился нам парень с шеей, задавленной плечами, и дядя Захар перепоручил меня ему...
   - Маринке, эта, привет и все дела, - сказал парень, проталкивая мое ведро в автобус. - От Вавана, она знает, брата Кабанова, и все дела.
   Все племянницы, внучатые племянницы, их дочки и двоюродные сестры жили и учились или подолгу гостили в Данкове у тети Лизы и дяди Захара. И ни одна не вышла замуж в Данкове, ни одна не осталась работать.
   Каждый вечер сидит дядя Захар в саду, под дубом, который сам посадил двадцать лет назад.
   ОЖИДАНИЕ
   -1
   В ту зиму мне выпало неудачное время - все мои друзья разъехались, и мне пришлось ждать.
   Дядя Василий вез меня в кабине Инженерского фургона с зарешеченными окнами без стекол. Дверцы фургона непрерывно лязгали, и мне казалось, что что-то с грохотом валится на дорогу.
   Когда мы подъезжали к поселку, стало светать - и прежде светлело не небо, а складчатые залежи снега по обе стороны дороги, похожие на застывшие волны рассеченного Моисеем моря.
   На посыпанном рудым песком крыльце нас встречала Марина в сером заячьем полушубке. Она закрывала ладонями холодные уши и целовала меня, собирая губы дудочкой, так, что мне казалось, что маленький упругий мячик крест-накрест тыкается в мое лицо и отскакивает.
   С первым автобусом Марина уехала в Данков.
   И я все дни проводила одинаково. До обеда грела ноги на батарее и читала, наугад вытаскивая книги из шкафа. После обеда ходила в гости к Марининой подруге, живущей через два дома от нас.
   Жизнь ее текла в поисках позы поудобней на бугристой перине, набитой свалявшимся пухом.
   Лена опутывала себя вязальными нитками, разноцветные пуповины тянулись к ней, и в тишине слышно было, как клубки ворочаются и подпрыгивают в кастрюлях.
   Я ходила к Лене только затем, чтобы уйти из дома, и от жары и скуки у нее меня клонило в сон. Сливались колкий блеск - снега за окном, и матовый - спиц, которыми Лена как веслами ворочала, вывязывая шерстяные волны. То исчезали в моей дреме, то появлялись в болезненной ясности напряженная голая лампочка, золотой зуб в Ленином зеве, ее вздохи, тоскующий голос и ветер в проводах.
   Проезжал второй автобус. Я уходила от Лены и шла домой, делая крюк через весь поселок.
   У дома Аслановых я искала свежие - с острыми краями - следы, но Юсуф не приезжал.
   С третьим автобусом возвращалась из школы Зухра. Она хозяйничала в доме, цветной тенью мелькая за обледенелыми окнами.
   -2
   Вечерами все собирались у Конька.
   Его молодость прошла в тюрьме. Он вернулся пьяницей в пустой дом.
   Ребята приносили ему самогон, иногда еду. Конек почти ничего не ел и спал, не раздеваясь. Из-под посеревшего одеяла торчали сапоги.
   Стулья и лавки давно исчезли, и садились в шубах и телогрейках на не застланную кровать.
   Снег возле дома никто не расчищал, и у самых подоконников начиналась снежная гладь, поглотившая все дворовые постройки. Только верхние ветки каких-то кустов со сморщенными, будто тряпичными, ягодами еще торчали над поверхностью снега.
   Жорик Петух и Сеня Леший приходили раньше всех и топили облупленную печь штакетником хозяина.
   Вечера проходили однообразно, но они проходили в ожидании.
   Кто-то приезжал и вечером оказывался у Конька. Молча, как и до отъезда, здоровался с каждым парнем за руку и садился на освобожденное для него место.
   Время измерялось автобусами. Знатоки расписаний, ожидающие спорили, кто "приедет со вторым автобусом", а кто "с третьим". "С первым" можно было только уехать.
   И я спорила, и я гадала - кто приедет раньше - Марина из Данкова или Юсуф из Чаплыгина?
   Лена и у Конька зевала в ожидании жениха. Мою щеку кололи ее волосы, сожженные городской парикмахершей.
   -3
   На улице было тесно от снега, заполнившего небо и землю.
   Я стала первой читательницей "Одиссеи", страницы которой успели пожелтеть не разлепленными и трещали, когда я переворачивала их.
   Но хотя бы однажды эту книгу открывали до меня: я нашла в ней письмо, несколько месяцев назад отправленное из Чаплыгина в Данков.
   В нем не было ничего, драгоценнее обратного адреса. Я оставила письмо себе.
   Автобусы шли и шли. Скоро и я должна была уехать. Я собиралась сойти с поезда во Льве и отправиться в Чаплыгин, к Юсуфу.
   За день до отъезда я ходила за хлебом. Легкая, сквозная метель укладывала снег на обочинах береговой кромкой, а на шоссе переплетения следов темнели разными потоками.
   Я купила теплый черный хлеб с пористыми корками, и когда я клала буханки в сумку, все они как живые вздохнули, раздувая сдавленные на лотке бока.
   Прошел второй автобус.
   За мной увязались собаки - они проводили хозяев до остановки и теперь принюхивались к теплым запахам моей шубы и моего хлеба, забегали вперед и устроили возню на дорожке, которую каждое утро расчищали Аслановы.
   Меня встретила Зухра. Сегодня ей было лень идти в школу, и она стирала. Я спросила, можно ли мне переждать у нее, пока пробегут собаки.
   О, конечно!
   Мы прошли на кухню, где простыни истекали над ванной рисовыми каплями.
   Я услышала голос выходящего из спальни и опустилась на табуретку, покрытую испариной.
   Вошел юноша смуглый, и румяный от того, что он только что, чуть раньше меня, с мороза. Холодные вишни его зрачков так ясно блестели, что мне захотелось тотчас же, при Зухре, сказать ему, что я его люблю.
   Но завязалась суетная беседа, Юсуф спрашивал, когда приедет Марина, рядом Зухра раскладывала чайные ложки, пыталась мокрой тряпкой вытереть мокрый стол.
   Я решила дождаться вечера. Я хотела только, чтобы Юсуф запомнил что-то, связанное с моей любовью.
   -4
   Я ушла и оставила у Аслановых хлеб для того, чтобы вернуться, или чтобы Юсуф догнал меня с каленой от мороза сумкой в руках.
   Но они прислали Вениамина.
   Я и Вениамину была рада: он носил в себе образ Юсуфа - даже родинки на лице у него были расположены так же. У него тоже были две макушки и привычка щелкать пальцами при ходьбе. Мне казалось, что семь лет назад Юсуф был точно таким же.
   Вениамин постучал в окно, поставил сумку за дверь, рядом с валенками, и убежал. Еще не разогнавшись, он на бегу собрал с нашего подоконника снег для снежка, и его рука без варежки проскакала за окном как бельчонок.
   В этот же день Лена зашла ко мне попрощаться. В искусственной шубе и вязаном платке она была как в коконе.
   Она сказала, Юрочка приехал в Лебедянь, к своей замужней сестре - с ней Лена училась в одном классе. Она узнала об этом случайно, через конторских, теперь едет с третьим. Она придет к подруге, как будто не знает, кто у нее в гостях, и скажет, что ездила в больницу и опоздала на все автобусы.
   Я не могла читать и смотрела гравюры в "Одиссее".
   -5
   Дорогу на главной улице так укатали, что сапоги стучали по снегу, как по деревяшке. Я ждала Аслановых, глядя, как сумерки пожирают видимость.
   Один раз я уже ошиблась - приняла за одинокую Зухру дочку Инженера. На лыжах младшего брата она бежала к почте опускать письмо. Без лыж она не добралась бы до почтового ящика - он висел на стене, между окон, а дорожку расчищали только к крыльцу. Инженеровы собаки сопровождали ее и наступали ей на лыжи.
   Наконец соринка на горизонте превратилась в одинокую фигуру.
   -- Юсуф спит, - сказала Зухра.
   Она будила его, но он не встал.
   В доме у Конька светились окна, и в комнате с яркими тенями все было видно отчетливо - даже трещины на печке можно было увидеть в окно.
   Ванька Толстый черным совком копался в топке. Его кожа переняла цвет пламени, и красное раскаленное ухо грозило расплавиться и капнуть мочку на распирающее телогрейку плечо. Штукатурка на печи лупилась от жара и отскакивала, как скорлупа.
   Гриша ножницами стриг Конька, собирая серые волосы в щепотки.
   Мы вошли, и Конек замычал, замахал на нас желтой рукой с черными гранеными ногтями.
   Выйдите, девчонки, он стесняется, - сказал Гриша.
   Мы вернулись в темный тамбур и держались за руки. Снег слабо светился в маленьком окошке, ничего не освещая, только две тусклые блестки отражались в глазах Зухры.
   "Сейчас скажу, что заболела голова, и уйду. Буду бросать снег в его окно".
   Кто-то прошел у окошечка и открыл дверь.
   Юсуф! - позвала Зухра.
   Что ты здесь?
   Там Конек стригется, нас Гришка не пустил.
   Пусть не фигеет.
   Невидимый Юсуф ногой толкнул дверь в комнату, и электрический свет бросился к нам, вылепив Юсуфа оранжевым, в валенках и синтепоновой куртке в снегу. Гриша дул на Конька, словно хотел остудить его со всех сторон.
   Мы ушли все вместе, и Конек уже спал, один, в темноте. В доме у него не было ни капли воды, и я знала, что когда он проснется на рассвете и жажда будет мучить его, он выйдет на крыльцо и будет есть снег, как манну.
   Молча прощались друг с другом, пожимая руки - сначала Ваньке Толстому, потом Сене. Я попросила Юсуфа проводить меня. Он остановился со мной у калитки и пожал руку Грише.
   Гриша уходил и орал слова, смысл которых сводился к пожеланию всем спящим плодиться и размножаться. Просыпались и лаяли собаки. Мы с Юсуфом смотрели вслед Грише, и Юсуф улыбался, морща родинку в ямке у губы. Я спросила его, помнит ли он, когда мы познакомились.
   Нет, не помню.
   Я сказала, что летом.
   Вы приехали сюда той зимой.
   Два года назад.
   Я сказала: - Тогда я тебя любила.
   Юсуф опустил голову и стал валенком расчищать площадку в снегу.
   А сейчас?
   Я сказала, что не знаю.
   А как ты хочешь?
   Мне все равно.
   И сейчас.
   А Марина не любила.
   Я сказала: - И сейчас.
   Меня в Чаплыгине многие любят.
   А меня в Москве.
   У тебя есть часы?
   Без десяти три.
   Юсуф разровнял площадку, и она блестела ярче, чем рыхлый снег вокруг, блестела как чистый лист бумаги.
   Юсуф сказал: - Ну что, по домам, что ли?
   Да, по домам.
   Может, увидимся завтра. Ты с каким поедешь?
   Меня дядя Василий повезет, или с третьим.
   А я со вторым.
   Он подал мне руку, сухую, не горячую, мягкую, как хлеб, и пошел в обход, как я ходила от Лены.
   Я решила смотреть, как он идет, пока он не свернет к школе, и он сказал мне, громко, не оборачиваясь:
   Я писем уже два года не пишу, времени нет, но, может, напишу, если время будет.
   Оттого, что он соврал, отрекся от письма, вложенного в "Одиссею", или даже забыл о нем, мне стало хорошо.