Страница:
Нас убивали собственные, никем не прочитанные слова.
Но даже перед лицом катастрофы не наблюдалось признаков единения. Мы уклонялись от собраний и вечеринок в своей литературной среде из боязни наткнуться на какого-нибудь счастливчика-коллегу, избежавшего общей участи, уловившего намек на добрые новости, шепоток заинтересованности от богов теле– и киноиндустрии или одобрительное словечко от самого Э. Э. Фревиля, иначе именуемого Эриком Рекомендателем, – когда-то он был готов настрочить хвалебную рецензию кому угодно за стакан дешевого пойла, но потом сорвал рекомендательный джекпот с чередой нобелевских лауреатов («Так хватает за душу, что не оторвешься», «Я смеялся до слез и расплакался от смеха», «Увлекательное чтиво эпических пропорций» и т. п.), сам заделался литературной знаменитостью и теперь, по слухам, даже стал прочитывать книги прежде, чем рекомендовать их к прочтению широкой публике. Мне и самому довелось столкнуться с недоверием и подозрительностью коллег, когда на «Амазоне» начали появляться до странности благосклонные отзывы («Скрестите миссис Гаскелл с Апулеем, и вы получите Гая Эйблмана», – говорилось в одном из последних). Собратья по перу хотели знать, что я сделал такого особенного. Откуда у меня взялись читатели? Однако читателей у меня не было, одни только звездочки на «Амазоне». Более того – хотя никто из коллег этому не верил, – издатели фиксировали резкое падение продаж моих книг всякий раз, когда в Сети появлялась очередная экстравагантная похвала типа: «Суперфонтан словесной спермы! В своем последнем романе Гай Эйблман превзошел всех, кто когда-либо окунал перо в чернила эротических откровений».
– Это и впрямь очень странно, – признал Мертон. – Быть может, людям просто не нравится, когда за них решают, что должно им нравиться.
– Ты имеешь в виду эротические откровения?
– Я имею в виду все, что угодно.
– А если действовать от противного? – предложил я. – Закинем на «Амазон» рецензии, клеймящие мои книги как полную хрень.
Он отверг эту идею. Людям точно так же не нравится, когда за них решают, что должно им не нравиться. И потом, ругать самого себя на «Амазоне» с целью повышения продаж – это уже выход за рамки, недопустимый для серьезного автора.
– А может быть, даже подсудный, – добавил Мертон и быстро огляделся, проверяя, не прислушивается ли кто-нибудь к нашему разговору.
…До того последнего обеда в крошечном ресторанчике я не виделся с Мертоном более двух лет и теперь не узнал бы его при встрече, если бы не знакомый наряд: мятые и засаленные от тысячекратного вытирания о них рук летние брюки того сорта, что обычно покупают мужьям экономные жены, и псевдоспортивная куртка, наверняка приобретенная в одном из магазинчиков на Пикадилли. За прошедшие пару лет Мертон лишился половины зубов и всех волос. Он никогда не отличался словоохотливостью, даже в эпоху издательского процветания и застолий с реками бордо; теперь же он молча горбатился над нетронутым свекольным салатом и едва пригубленным бокалом вина, упершись локтями в столик и яростно вертя головой, как будто хотел вытрясти изо рта оставшиеся зубы.
– Мммм, – произносил он, когда мы встречались глазами или сталкивались коленями.
Не зная, чем заняться, я начал отдирать заусеницы с ногтей, пряча руки под столом.
Протяжный звук «мммм» может означать смиренное принятие существующего положения вещей, неторопливое раздумье или некоторое замешательство. Мычание Мертона не подпадало ни под одну из этих категорий. Его мычание просто свидетельствовало о тщетности и ненужности слов.
И по этой причине оно было заразным.
– Мммм, – произнес я в свою очередь.
В прежние времена, когда издатель приглашал на обед кого-нибудь из своих авторов, он интересовался, как продвигается работа над новой книгой. Но сейчас Мертон, как и все издатели, боялся услышать ответ. А вдруг работа продвигается полным ходом? А вдруг я захочу показать ему уже готовый текст? А вдруг я попрошу аванс?
Наконец – опасаясь, что, если так пойдет дальше, я могу остаться без ногтей, а также беспокоясь за Мертона, на которого было просто жалко смотреть, – я решил начать разговор. Я мог бы, к примеру, сказать: «Черт, какие здесь неудобные стулья! А помнишь, Мертон, как ты раньше водил меня обедать в „Этуаль“ и угощал телячьими мозгами – не чета здешнему пудингу». Но я этого не сказал, понимая, что нужно найти тему, более соответствующую его настроению. Вот хотя бы про двух почтенных издателей, объявленных «замшелыми ретроградами» после того, как они в прошлый уикенд публично посетовали на безграмотность нынешних авторов: мол, те допускают в рукописях массу грамматических и орфографических ошибок, возводят нечитабельные нагромождения метафор, путаются в причастных оборотах, втыкают апострофы куда попало, сплошь и рядом перевирают близкие по звучанию, но разные по написанию и смыслу слова. Мы не только разучились продавать книги; мы разучились их писать. Разумеется, воткнутые куда попало апострофы не были главной причиной депрессии Мертона, но они вполне могли этой депрессии поспособствовать.
– Глядя на тебя, Мертон, – сказал я, прикладывая салфетку ко рту, как будто в свою очередь боялся потерять зубы, – можно подумать, что ты давно уже не читал никаких мало-мальски приличных текстов.
Эта фраза подразумевала: «Я тебя понимаю, старина, всем нам сейчас нелегко».
– Наоборот, – откликнулся он, массируя уголки глаз кончиками пальцев (которые были в таком состоянии, будто он недавно открывал устрицы голыми руками – вот только угощение это ныне было ему не по карману). – Как раз наоборот. Вся трагедия в том, что только за последний месяц мне попались как минимум два десятка бессмертно-гениальных романов.
Мертон славился тем, что искренне верил в бессмертную гениальность каждого попадавшего к нему романа. Он был, что называется, издателем старой школы. Именно поиск бессмертно-гениальных трудов стал главным мотивом, в свое время побудившим его заняться издательским бизнесом.
– Мммм, – сказал я.
Когда речь заходила о бессмертно-гениальных трудах, обычно неразговорчивый Мертон становился почти болтливым.
– Думаю, не будет преувеличением сказать, – сказал он, безбожно преувеличивая, – что восемь из десяти этих вещей – истинные шедевры.
Я выдрал пару волосков из своих усов.
– Настолько хороши?
– Они потрясающи!
Поскольку это не касалось моих сочинений (как бы их ни расхваливали на «Амазоне»), мне было трудно в полной мере разделить его энтузиазм.
– Тогда в чем же трагедия? – спросил я, втайне надеясь услышать, что как минимум четверо или пятеро из этих гениальных авторов уже отдали концы.
Впрочем, ответ я знал заранее. Ни в одном из этих романов не фигурировали вампиры. Ни один из них не относился к эпохе Тюдоров. Ни один не мог быть выброшен на рынок как тематическое продолжение сверхпопулярной «Девчонки, сожравшей свою плаценту».
Я бы не удивился, узнав, что никто из этих авторов не избежал путаницы с причастными оборотами. Хотя Мертон и был издателем старой школы, его профессиональные устои уже основательно размылись под натиском новых веяний, согласно которым книге совсем не обязательно быть грамотно написанной, чтобы оказаться истинным шедевром, – более того, истинные шедевры чуть ли не обязаны быть безграмотными. В результате он перестал различать, что хорошо и что плохо в предложенных ему рукописях.
– Знаешь, чего я от тебя хочу? – сказал он и вдруг посмотрел мне прямо в глаза. – Я хочу, чтобы ты занялся твиттингом.
– Чем?
– Ну, то есть твиттерил в «Твиттере», или как оно там называется.
– А почему ты этого от меня хочешь?
– Тем самым ты окажешь услугу издательству, выполняя за нас рекламную работу. Ты сможешь общаться со своими читателями, рассказывать им, что ты сейчас пишешь, что ты читаешь, что ты хочешь сказать по какому-нибудь поводу, что ты ешь на обед, в конце концов.
– Сейчас я ем хреновый пудинг.
Ему это не показалось смешным.
– Но почему ты обратился именно ко мне? – спросил я.
– Не только к тебе. Я прошу об этом всех, кого только можно. Но не просить же Сэлинджера твиттернуть пару строк.
– Сэлинджер умер.
– Оно и не удивительно.
Он снова погрузился в мрачное молчание, а через какое-то время спросил, использую ли я интернет.
«Использовать интернет» – ну как было не любить Мертона, настолько оторванного от всей этой сраной жизни!
– Немного.
– Имеешь свой блок?
– В смысле – блог? Нет, не имею.
– Но ты читаешь другие блоки?
– Блоги. Читаю иногда.
– Блоги – это конец всему, – сказал он.
В устах Мертона это слово звучало так же неестественно, как прозвучали бы в устах архиепископа Кентерберийского рассуждения о танцевальном фитнесе. Я хотел сказать, что блоги уже не так актуальны, а если ты хочешь на что-то свалить вину, вали ее на все эти myBlank, shitFace, или как их там еще, которые поощряют «нечитающую публику» писать в Сети все, что взбредет в башку. Но я промолчал, дабы не прерывать Мертона, который в кои-то веки разговорился.
– Поясни свою мысль, – сказал я.
Он обвел взглядом тесный ресторанчик так, будто увидел его впервые.
– Что тут пояснить? Романы уходят в прошлое не потому, что их никто больше не может писать, а потому, что их никто не может читать. Это же совсем другой подход к языку. Загляни в интернет, и все, что ты там найдешь, будет… – Он запнулся в поисках нужного слова.
Я предложил «фырканье». Мой любимый термин в данном случае. Он напоминал о вздорных стариках, вечно недовольных всем и вся. Правда, теперь фыркали в Сети большей частью молодые люди.
Это слово Мертону понравилось, насколько ему вообще что-нибудь могло понравиться в его нынешнем состоянии.
– Писатель ищет свой путь к цели в процессе работы, – сказал он.
Я согласно кивнул. Чем еще, как не этими поисками, я был занят по сей день? Однако он обращался не ко мне, а в пространство, к чему-то незримому.
– А нынешние блоггеры знают заранее, что хотят сказать, – продолжил он. – Они делают категорические заявления – и это все, для чего им требуются слова. Мои дети все время спрашивают, что я имею в виду, говоря то или это. Они хотят, чтобы все было разжевано и положено им в рот. Просят меня рассказать сюжеты книг, которые я издаю. О чем они, па? Объясни в нескольких словах, и тогда нам не придется эти книги читать. А у меня не получаются такие объяснения. О чем, например, «Преступление и наказание»?
– О преступлении и наказании, надо полагать.
Он не оценил мой сарказм:
– Так ты считаешь, что они правы, задавая такие вопросы?
По-твоему, роман вполне можно загнать в рамки синопсиса?
– Ты прекрасно знаешь, что я так не считаю.
– У тебя есть дети? Я что-то не припомню.
– Нет.
– В этом тебе повезло. Ты не видишь изо дня в день, какими неучами они растут. Мои в школе прочитают сцену под дождем из «Короля Лира» – те сцены, где Лир сухой, почему-то не входят в программу – и уже четко знают, о чем пьеса. «Она об этом старом пердуне, па».
– И что ты им отвечаешь?
– Я говорю, что литература не сводится к простым «о чем-то».
– А они что говорят?
– Говорят, что я старый пердун.
За время того обеда я услышал от Мертона больше слов, чем за десять предыдущих лет.
Но это были его последние слова. «Мммм», – сказал он, взглянув на счет. А немного погодя, даже не твиттернув на прощание, он сделал то, что должен был сделать.
Если не принимать в расчет воровство книг, «сочинение губами» и выдирание волосков из усов, я находился в лучшей кондиции, чем многие другие. И уж точно в лучшей кондиции, чем бедняга Мертон. Я по-прежнему одевался с иголочки – это было у меня в крови, – покупал дорогую обувь и не забывал заправлять рубашку в брюки, исходя из принципа «кто неряшливо одет, тот неряшливо пишет». Но даже с очень большой натяжкой меня нельзя было назвать преуспевающим человеком. Мне шел сорок третий год – староват для писателя двадцать первого века и уж точно слишком стар для новомодных писательских ранжировок, – а выглядел я еще лет на десять-двенадцать старше своего возраста. Я не стал продлевать абонемент в тренажерном зале, увеличил потребление вина до двух бутылок за вечер, перестал стричься и подравнивать брови.
Со стороны могло создаться впечатление, что я ни с кем не хочу иметь дела (собственно, так оно и было).
Но меня гораздо больше беспокоил тот факт, что никто не хотел иметь дела со мной. Я был как запущенный сад, который обходили стороной даже торнадо.
5. Я, Я, Я
Но даже перед лицом катастрофы не наблюдалось признаков единения. Мы уклонялись от собраний и вечеринок в своей литературной среде из боязни наткнуться на какого-нибудь счастливчика-коллегу, избежавшего общей участи, уловившего намек на добрые новости, шепоток заинтересованности от богов теле– и киноиндустрии или одобрительное словечко от самого Э. Э. Фревиля, иначе именуемого Эриком Рекомендателем, – когда-то он был готов настрочить хвалебную рецензию кому угодно за стакан дешевого пойла, но потом сорвал рекомендательный джекпот с чередой нобелевских лауреатов («Так хватает за душу, что не оторвешься», «Я смеялся до слез и расплакался от смеха», «Увлекательное чтиво эпических пропорций» и т. п.), сам заделался литературной знаменитостью и теперь, по слухам, даже стал прочитывать книги прежде, чем рекомендовать их к прочтению широкой публике. Мне и самому довелось столкнуться с недоверием и подозрительностью коллег, когда на «Амазоне» начали появляться до странности благосклонные отзывы («Скрестите миссис Гаскелл с Апулеем, и вы получите Гая Эйблмана», – говорилось в одном из последних). Собратья по перу хотели знать, что я сделал такого особенного. Откуда у меня взялись читатели? Однако читателей у меня не было, одни только звездочки на «Амазоне». Более того – хотя никто из коллег этому не верил, – издатели фиксировали резкое падение продаж моих книг всякий раз, когда в Сети появлялась очередная экстравагантная похвала типа: «Суперфонтан словесной спермы! В своем последнем романе Гай Эйблман превзошел всех, кто когда-либо окунал перо в чернила эротических откровений».
– Это и впрямь очень странно, – признал Мертон. – Быть может, людям просто не нравится, когда за них решают, что должно им нравиться.
– Ты имеешь в виду эротические откровения?
– Я имею в виду все, что угодно.
– А если действовать от противного? – предложил я. – Закинем на «Амазон» рецензии, клеймящие мои книги как полную хрень.
Он отверг эту идею. Людям точно так же не нравится, когда за них решают, что должно им не нравиться. И потом, ругать самого себя на «Амазоне» с целью повышения продаж – это уже выход за рамки, недопустимый для серьезного автора.
– А может быть, даже подсудный, – добавил Мертон и быстро огляделся, проверяя, не прислушивается ли кто-нибудь к нашему разговору.
…До того последнего обеда в крошечном ресторанчике я не виделся с Мертоном более двух лет и теперь не узнал бы его при встрече, если бы не знакомый наряд: мятые и засаленные от тысячекратного вытирания о них рук летние брюки того сорта, что обычно покупают мужьям экономные жены, и псевдоспортивная куртка, наверняка приобретенная в одном из магазинчиков на Пикадилли. За прошедшие пару лет Мертон лишился половины зубов и всех волос. Он никогда не отличался словоохотливостью, даже в эпоху издательского процветания и застолий с реками бордо; теперь же он молча горбатился над нетронутым свекольным салатом и едва пригубленным бокалом вина, упершись локтями в столик и яростно вертя головой, как будто хотел вытрясти изо рта оставшиеся зубы.
– Мммм, – произносил он, когда мы встречались глазами или сталкивались коленями.
Не зная, чем заняться, я начал отдирать заусеницы с ногтей, пряча руки под столом.
Протяжный звук «мммм» может означать смиренное принятие существующего положения вещей, неторопливое раздумье или некоторое замешательство. Мычание Мертона не подпадало ни под одну из этих категорий. Его мычание просто свидетельствовало о тщетности и ненужности слов.
И по этой причине оно было заразным.
– Мммм, – произнес я в свою очередь.
В прежние времена, когда издатель приглашал на обед кого-нибудь из своих авторов, он интересовался, как продвигается работа над новой книгой. Но сейчас Мертон, как и все издатели, боялся услышать ответ. А вдруг работа продвигается полным ходом? А вдруг я захочу показать ему уже готовый текст? А вдруг я попрошу аванс?
Наконец – опасаясь, что, если так пойдет дальше, я могу остаться без ногтей, а также беспокоясь за Мертона, на которого было просто жалко смотреть, – я решил начать разговор. Я мог бы, к примеру, сказать: «Черт, какие здесь неудобные стулья! А помнишь, Мертон, как ты раньше водил меня обедать в „Этуаль“ и угощал телячьими мозгами – не чета здешнему пудингу». Но я этого не сказал, понимая, что нужно найти тему, более соответствующую его настроению. Вот хотя бы про двух почтенных издателей, объявленных «замшелыми ретроградами» после того, как они в прошлый уикенд публично посетовали на безграмотность нынешних авторов: мол, те допускают в рукописях массу грамматических и орфографических ошибок, возводят нечитабельные нагромождения метафор, путаются в причастных оборотах, втыкают апострофы куда попало, сплошь и рядом перевирают близкие по звучанию, но разные по написанию и смыслу слова. Мы не только разучились продавать книги; мы разучились их писать. Разумеется, воткнутые куда попало апострофы не были главной причиной депрессии Мертона, но они вполне могли этой депрессии поспособствовать.
– Глядя на тебя, Мертон, – сказал я, прикладывая салфетку ко рту, как будто в свою очередь боялся потерять зубы, – можно подумать, что ты давно уже не читал никаких мало-мальски приличных текстов.
Эта фраза подразумевала: «Я тебя понимаю, старина, всем нам сейчас нелегко».
– Наоборот, – откликнулся он, массируя уголки глаз кончиками пальцев (которые были в таком состоянии, будто он недавно открывал устрицы голыми руками – вот только угощение это ныне было ему не по карману). – Как раз наоборот. Вся трагедия в том, что только за последний месяц мне попались как минимум два десятка бессмертно-гениальных романов.
Мертон славился тем, что искренне верил в бессмертную гениальность каждого попадавшего к нему романа. Он был, что называется, издателем старой школы. Именно поиск бессмертно-гениальных трудов стал главным мотивом, в свое время побудившим его заняться издательским бизнесом.
– Мммм, – сказал я.
Когда речь заходила о бессмертно-гениальных трудах, обычно неразговорчивый Мертон становился почти болтливым.
– Думаю, не будет преувеличением сказать, – сказал он, безбожно преувеличивая, – что восемь из десяти этих вещей – истинные шедевры.
Я выдрал пару волосков из своих усов.
– Настолько хороши?
– Они потрясающи!
Поскольку это не касалось моих сочинений (как бы их ни расхваливали на «Амазоне»), мне было трудно в полной мере разделить его энтузиазм.
– Тогда в чем же трагедия? – спросил я, втайне надеясь услышать, что как минимум четверо или пятеро из этих гениальных авторов уже отдали концы.
Впрочем, ответ я знал заранее. Ни в одном из этих романов не фигурировали вампиры. Ни один из них не относился к эпохе Тюдоров. Ни один не мог быть выброшен на рынок как тематическое продолжение сверхпопулярной «Девчонки, сожравшей свою плаценту».
Я бы не удивился, узнав, что никто из этих авторов не избежал путаницы с причастными оборотами. Хотя Мертон и был издателем старой школы, его профессиональные устои уже основательно размылись под натиском новых веяний, согласно которым книге совсем не обязательно быть грамотно написанной, чтобы оказаться истинным шедевром, – более того, истинные шедевры чуть ли не обязаны быть безграмотными. В результате он перестал различать, что хорошо и что плохо в предложенных ему рукописях.
– Знаешь, чего я от тебя хочу? – сказал он и вдруг посмотрел мне прямо в глаза. – Я хочу, чтобы ты занялся твиттингом.
– Чем?
– Ну, то есть твиттерил в «Твиттере», или как оно там называется.
– А почему ты этого от меня хочешь?
– Тем самым ты окажешь услугу издательству, выполняя за нас рекламную работу. Ты сможешь общаться со своими читателями, рассказывать им, что ты сейчас пишешь, что ты читаешь, что ты хочешь сказать по какому-нибудь поводу, что ты ешь на обед, в конце концов.
– Сейчас я ем хреновый пудинг.
Ему это не показалось смешным.
– Но почему ты обратился именно ко мне? – спросил я.
– Не только к тебе. Я прошу об этом всех, кого только можно. Но не просить же Сэлинджера твиттернуть пару строк.
– Сэлинджер умер.
– Оно и не удивительно.
Он снова погрузился в мрачное молчание, а через какое-то время спросил, использую ли я интернет.
«Использовать интернет» – ну как было не любить Мертона, настолько оторванного от всей этой сраной жизни!
– Немного.
– Имеешь свой блок?
– В смысле – блог? Нет, не имею.
– Но ты читаешь другие блоки?
– Блоги. Читаю иногда.
– Блоги – это конец всему, – сказал он.
В устах Мертона это слово звучало так же неестественно, как прозвучали бы в устах архиепископа Кентерберийского рассуждения о танцевальном фитнесе. Я хотел сказать, что блоги уже не так актуальны, а если ты хочешь на что-то свалить вину, вали ее на все эти myBlank, shitFace, или как их там еще, которые поощряют «нечитающую публику» писать в Сети все, что взбредет в башку. Но я промолчал, дабы не прерывать Мертона, который в кои-то веки разговорился.
– Поясни свою мысль, – сказал я.
Он обвел взглядом тесный ресторанчик так, будто увидел его впервые.
– Что тут пояснить? Романы уходят в прошлое не потому, что их никто больше не может писать, а потому, что их никто не может читать. Это же совсем другой подход к языку. Загляни в интернет, и все, что ты там найдешь, будет… – Он запнулся в поисках нужного слова.
Я предложил «фырканье». Мой любимый термин в данном случае. Он напоминал о вздорных стариках, вечно недовольных всем и вся. Правда, теперь фыркали в Сети большей частью молодые люди.
Это слово Мертону понравилось, насколько ему вообще что-нибудь могло понравиться в его нынешнем состоянии.
– Писатель ищет свой путь к цели в процессе работы, – сказал он.
Я согласно кивнул. Чем еще, как не этими поисками, я был занят по сей день? Однако он обращался не ко мне, а в пространство, к чему-то незримому.
– А нынешние блоггеры знают заранее, что хотят сказать, – продолжил он. – Они делают категорические заявления – и это все, для чего им требуются слова. Мои дети все время спрашивают, что я имею в виду, говоря то или это. Они хотят, чтобы все было разжевано и положено им в рот. Просят меня рассказать сюжеты книг, которые я издаю. О чем они, па? Объясни в нескольких словах, и тогда нам не придется эти книги читать. А у меня не получаются такие объяснения. О чем, например, «Преступление и наказание»?
– О преступлении и наказании, надо полагать.
Он не оценил мой сарказм:
– Так ты считаешь, что они правы, задавая такие вопросы?
По-твоему, роман вполне можно загнать в рамки синопсиса?
– Ты прекрасно знаешь, что я так не считаю.
– У тебя есть дети? Я что-то не припомню.
– Нет.
– В этом тебе повезло. Ты не видишь изо дня в день, какими неучами они растут. Мои в школе прочитают сцену под дождем из «Короля Лира» – те сцены, где Лир сухой, почему-то не входят в программу – и уже четко знают, о чем пьеса. «Она об этом старом пердуне, па».
– И что ты им отвечаешь?
– Я говорю, что литература не сводится к простым «о чем-то».
– А они что говорят?
– Говорят, что я старый пердун.
За время того обеда я услышал от Мертона больше слов, чем за десять предыдущих лет.
Но это были его последние слова. «Мммм», – сказал он, взглянув на счет. А немного погодя, даже не твиттернув на прощание, он сделал то, что должен был сделать.
Если не принимать в расчет воровство книг, «сочинение губами» и выдирание волосков из усов, я находился в лучшей кондиции, чем многие другие. И уж точно в лучшей кондиции, чем бедняга Мертон. Я по-прежнему одевался с иголочки – это было у меня в крови, – покупал дорогую обувь и не забывал заправлять рубашку в брюки, исходя из принципа «кто неряшливо одет, тот неряшливо пишет». Но даже с очень большой натяжкой меня нельзя было назвать преуспевающим человеком. Мне шел сорок третий год – староват для писателя двадцать первого века и уж точно слишком стар для новомодных писательских ранжировок, – а выглядел я еще лет на десять-двенадцать старше своего возраста. Я не стал продлевать абонемент в тренажерном зале, увеличил потребление вина до двух бутылок за вечер, перестал стричься и подравнивать брови.
Со стороны могло создаться впечатление, что я ни с кем не хочу иметь дела (собственно, так оно и было).
Но меня гораздо больше беспокоил тот факт, что никто не хотел иметь дела со мной. Я был как запущенный сад, который обходили стороной даже торнадо.
5. Я, Я, Я
Возможно, я сгущал краски – представителям отмирающей профессии свойственно жалеть себя и пенять на злую судьбу. Ванесса не принимала мои страдания всерьез, полагая, что я просто-напросто нуждаюсь в отдыхе. По ее словам, мне не мешало бы развеяться, сменить обстановку, провести какое-то время вдали от нее – и это притом, что мы без малого двадцать лет прожили вместе.
– То есть отдохнуть от тебя?
– От своей работы. И от себя самого. Побудь кем-то другим для разнообразия.
– Я и так слишком часто бываю кем-то другим. В этом состоит моя работа.
– Ни хрена подобного. Ты – это всегда ты. А в книгах ты лишь придумываешь себе другие имена. Я издал типично супружеский вздох.
– Только не надо этих звуков, – сказала она.
Я изобразил типично супружеское пожатие плеч, но ее это не остановило.
– Освободись от себя самого. А если тебе нужен отдых от меня, отдыхай на здоровье. Я тебе препятствовать не буду. Когда такое было? Взгляни на меня. Скажи честно. – Она просунула ладонь меж моих бедер. – Будь честен с самим собой.
Когда такое было?
Начиная возбуждаться, я позабыл начало вопроса:
– Когда было что?
Она убрала руку:
– Когда я тебе препятствовала?
– Никогда, – сказал я.
– Спасибо за честный ответ.
Я ждал, когда ее рука вернется на то же место. Не таким ли способом жены вознаграждают мужей за честность?
– Но это не означает зеленый свет для одной из твоих литераторских интрижек, – продолжила она. – Я ведь сразу догадаюсь. Ты знаешь, я всегда угадываю такие вещи. Достаточно услышать по телефону твой слащавый голос и увидеть дрянные букеты, которые ты начинаешь слать по два раза на дню. В таком случае резвись на здоровье, но не рассчитывай найти меня здесь, когда вернешься.
– Если вернусь…
Это прозвучало так, будто я хотел с ней расстаться. Но ничего такого я не хотел. Я любил Ванессу. Она была второй по значимости женщиной в моей жизни. Мне была нужна лишь тема для такой книги, которую захочет прочесть кто-нибудь, кроме меня самого. Если она меня бросит, мое сердце будет разбито, но, с другой стороны, разбитое сердце – вот уже и тема. Не бог весть что, конечно, но все-таки тема.
– Оставь эти пустые угрозы, – сказала она.
Если у меня было туго с идеями, то у нее было туго с чувством юмора. Не то чтобы она не понимала шуток, просто она была слишком хороша для такой ерунды. В сорок один год она по-прежнему могла, не сгибая колени, элегантно вышагивать на семидюймовых каблуках. А для таких упражнений нужна серьезная концентрация.
– Тогда едем вместе, – предложил я и тут же вообразил картину, как мы гуляем по какой-нибудь континентальной набережной, она возвышается надо мной на своих садистских шпильках, а все мужчины завидуют мне, глядя на ее ноги. Как мы останавливаемся тут и там, она сует руку между моих бедер и все мужчины снова мне завидуют.
– Я и без тебя могу отлично провести время, – напомнила она.
– Это мне известно, однако дело не только в тебе. Я не могу отлично проводить время, когда ты не со мной. – Ты, ты, ты.
– Я, я, я.
– Ну и куда мы поедем?
– Выбирай сама. В Австралию?
А вот это уже был вызов. Годом ранее я ездил с ней в Австралию, на Аделаидский фестиваль – куда же еще? – в надежде собрать материал для книги о писателе, поехавшем на Аделаидский фестиваль – а как же иначе? – и там наш брак едва не распался. Обычная история. Поклонница по имени Филиппа говорит писателю, с каким трепетом она читает каждое написанное им слово, а писатель, воровато оглядевшись, увлекает поклонницу в ближайший виноградник и с не меньшим трепетом исследует каждую пуговку на ее платье.
Знала ли об этом Ванесса? Она знала обо всем.
– Еще раз вот так исчезнешь, – предупредила она меня на следующий день во время «завтрака знакомств» в Бароссе (Филиппа, к тому времени уже хорошо мне знакомая, сидела напротив, вся такая чопорно-бесстыдная, – эти «трепещущие над словами» те еще сучки), – и ты отправишься в Лондон один.
– Ты хочешь остаться в Австралии? Да ты здесь в два счета свихнешься.
– Нет, это ты здесь свихнешься. Впрочем, ты уже свихнулся.
– А ты что будешь делать: разводить кур и выращивать виноград?
– Я найду здесь покой.
Ага, покой! Если женщина ищет покоя, ей противопоказан брак с писателем. Уж лучше попытать счастья со взрывотехником.
Так что теперь, предложив поехать в Австралию, я сознательно провоцировал Ванессу. Писатель провоцирует свою жену – чем не завязка сюжета?
В конечном счете мы остались в Лондоне и начали обсуждать развод.
– Не угрожай тем, что ты не готов сделать, – сказала она.
Вообще-то, идея принадлежала ей, и я об этом напомнил. Менее всего я хотел развода. Я по-прежнему получал болезненное удовольствие от общения с Ванессой и приходил в возбуждение от одного ее вида. Лицо ее было как комната со стенами, покрытыми осколками зеркал, острыми и кровоточащими. Глядя на свое отражение в этом лице, я видел себя изрубленным на мелкие кусочки.
Нимб ее огненно-рыжих волос уподоблялся моей фонтанирующей крови. Ее слегка неровные зубы – которые казались расшатанными, хотя это было не так – напоминали состояние моего рассудка.
Тогда почему я сбежал от нее в ту южно-австралийскую ночь с Филиппой, которая не шла с ней ни в какое сравнение? Да просто потому, что подвернулся случай. И потому, что мне надо было поддерживать репутацию Дикого Гая. Только не спрашивайте, в чьих глазах. В своих собственных, на худой конец.
И еще потому, что угрозы Ванессы подать на развод приятно щекотали мои нервы.
– Разумеется, идея принадлежит мне, – ответила она. – Все твои идеи так или иначе исходят от меня.
– Не буду спорить. Тем более что у меня вообще нет идей. Я не философ, я антифилософ. Я рассказываю истории.
– Истории? Когда у тебя были свои истории, помимо тех, что ты получал от меня?
– Назови хоть одну такую, Ванесса.
– Да хотя бы вот эта!
– Пожалуй.
– Ты должен знать, – сказала она, вдруг отворачиваясь от меня, словно любое другое зрелище было ей приятнее, – что мне противен твой образ мыслей.
– Моих мыслей?
– Или мыслишек, если выражаться точнее.
– Тебя злит, что я начал новую книгу?
Ванесса злилась всякий раз, когда я начинал новую книгу. Ведь тем самым у меня их становилось еще одной больше, чем у нее, так и не начавшей новую книгу, поскольку она еще не закончила – да и не начинала – предыдущую. Впрочем, злилась она и в периоды, когда работа у меня не шла, поскольку от этого я делался сварливым и норовил завести интрижку на стороне. Когда я работал над книгой, она хотя бы знала, чем я занят и где нахожусь. С другой стороны, когда она знала, где я нахожусь, ей хотелось, чтобы я находился где-нибудь в другом месте.
Насчет новой книги я соврал – в том смысле, что я не начал по-настоящему писать. Беззвучное говорение не в счет – я вот так «сочинил губами» добрую сотню книг, не веря ни в одну из них. И это касалось не только моих сочинений; я перестал верить в книги как таковые. Если со мной, писателем, был о покончено, то лишь потому, что покончено было с литературой в целом. Однако Ванесса не представляла себе действительных масштабов кризиса. Она видела меня удаляющимся в свой кабинет, слышала дробный перестук клавиш и думала, что я продолжаю этаким неумолкающим китсовским соловьем[18] изливать душу перед компьютером.
Иногда я даже имитировал творческую эйфорию и, выходя к чаю, напевал «Я на седьмом небе»[19].
– Ни хрена подобного! – кричала она из своей комнаты.
Дух противоречия сидел в ней всегда.
– «Я сделал на свой лад!»[20] – пел я наутро после нашей свадьбы.
– Ни хрена подобного, – отвечала она, не отрывая взгляд от газеты.
Если мое пение ее раздражало, то моя работа над книгой доводила ее почти до безумия. Точно так же она реагировала и на мое безделье. В этом заключалась одна из проблем нашего брака. Второй проблемой был я. Не мои действия, а я сам. Факт моего существования. «Ты, ты, ты», – только что в тысячный раз произнесла она. Это звучало как заклинание, частое повторение которого когда-нибудь заставит ненавистное «я, я, я» исчезнуть, раствориться без следа в парах красного вина.
В тот вечер мы ужинали в ресторане, как обычно. Хороший ужин в приличном заведении, на людях оставался одним из немногих удовольствий, какие мы еще могли себе позволить. Данный ресторан был из числа тех, где швейцар имеет обыкновение обходить зал и чинно приветствовать знакомых ему клиентов. Без приветствия швейцара ты как бы выпадал из круга избранных, обращался в ничто. Подойдя ко мне, он приподнял шляпу, и мы обменялись рукопожатием.
Я держал его руку в своей достаточно долго, чтобы все вокруг видели, насколько хорошо мы знакомы. Для полноты картины мне не хватало только назвать его «сэром» и попросить чаевые.
Когда швейцар удалился, мы возобновили прерванный разговор.
– Мы говорили обо «мне, мне, мне», – напомнил я.
– Ты возомнил себя единственным человеком, который не получает то, что заслуживает. А я, значит, получаю по заслугам? Меня тошнит от этих твоих разглагольствований об исчезающем искусстве чтения. А как насчет исчезнувшего умения писать? Падкий до похабщины лавочник из Уилмслоу сочиняет истории о похабном лавочнике из Уилмслоу. Боже, да при таком раскладе будет воистину чудом, если хоть кто-то прочтет твои книжонки!
– Я никогда не был лавочником, Ви. Я был консультантом в магазине модной одежды.
– Модный консультант, подумать только! И кого же ты модно консультировал?
Я хотел сказать: «Женщин из Уилмслоу», что было бы истинной правдой, но в контексте нашего спора такому утверждению недоставало весомости.
– Моим советам следовали многие, – сказал я, – но только не ты, надо признать.
– Ты всего лишь присматривал за магазином своей чокнутой мамаши да пускал слюни, обслуживая клиенток. Я это видела – не забывай, я ведь была одной из них. А твоим советам я не следовала потому, что не желала походить на какую-нибудь чеширскую лахудру.
Тут она была права.
Ванесса никогда не бывала неправа, и за это я ее уважал. Я мог бы сказать: «За это я ее любил», однако я любил ее как раз вопреки тому, что она была вечно права.
Я оглядел ресторанный зал. Психолог наверняка предположил бы, что я неосознанно ищу здесь чеширскую лахудру, на которую не желала походить Ванесса, но в действительности я высматривал среди посетителей кого-нибудь более известного и состоятельного, чем я. Мне доставила бы утешение мысль, что и такие люди не нашли лучшего способа потратить свой вечер. Соответственно, менее известных и состоятельных людей должна была утешать аналогичная мысль при виде меня. Не исключено, что я неосознанно высматривал и этих людей тоже.
Ванесса меж тем говорила, что я должен быть счастлив, если смогу заполучить хотя бы одного читателя.
– Если у тебя появится хоть один, это уже будет одним читателем больше, чем ты заслуживаешь. И одним больше, чем имею я.
Я не стал вдаваться в банальности, уточняя, что она не могла иметь читателей, так как не являлась писателем. И я вовсе не называл себя «единственным человеком, не получающим то, что заслуживает». Я только сказал… что же я сказал? Что-то о крыше, которая вот-вот рухнет всем нам на головы. О том, что никто не получает именно то, что он (то есть он / она) заслужил, хотя некоторые получают больше, чем ему / ей (им) полагается по справедливости. Новый порядок вещей не предусматривал воздаяния пропорционально деяниям. Ты получал либо слишком мало, либо слишком много. Это была жалоба на мироустройство в целом, а не по личному поводу. Однако Ванесса считала, что я не вправе жаловаться ни по каким поводам. Я был одним из счастливчиков. Меня издавали…
Вот в чем было дело. Подобно большинству людей, Ванесса хотела издаваться. Она являла собой прообраз будущего, в котором не будет читателей, зато каждый будет писателем. Я стал писателем у нее на глазах; она видела, как заполнялись текстом страницы, присутствовала при радостном событии первой публикации и рассуждала так: уж если издаваться начал я – уступающий ей в росте даже без семидюймовых каблуков, постоянно говорящий глупости, готовый перепихнуться с первой попавшейся лахудрой, крадущий в магазинах собственные книги и заимствующий у нее все свои лучшие идеи, – то почему бы не издаваться и ей? Разве она не написала пробный текст, по прочтении которого маститый литагент сказал, что у нее есть все необходимые задатки?
– То есть отдохнуть от тебя?
– От своей работы. И от себя самого. Побудь кем-то другим для разнообразия.
– Я и так слишком часто бываю кем-то другим. В этом состоит моя работа.
– Ни хрена подобного. Ты – это всегда ты. А в книгах ты лишь придумываешь себе другие имена. Я издал типично супружеский вздох.
– Только не надо этих звуков, – сказала она.
Я изобразил типично супружеское пожатие плеч, но ее это не остановило.
– Освободись от себя самого. А если тебе нужен отдых от меня, отдыхай на здоровье. Я тебе препятствовать не буду. Когда такое было? Взгляни на меня. Скажи честно. – Она просунула ладонь меж моих бедер. – Будь честен с самим собой.
Когда такое было?
Начиная возбуждаться, я позабыл начало вопроса:
– Когда было что?
Она убрала руку:
– Когда я тебе препятствовала?
– Никогда, – сказал я.
– Спасибо за честный ответ.
Я ждал, когда ее рука вернется на то же место. Не таким ли способом жены вознаграждают мужей за честность?
– Но это не означает зеленый свет для одной из твоих литераторских интрижек, – продолжила она. – Я ведь сразу догадаюсь. Ты знаешь, я всегда угадываю такие вещи. Достаточно услышать по телефону твой слащавый голос и увидеть дрянные букеты, которые ты начинаешь слать по два раза на дню. В таком случае резвись на здоровье, но не рассчитывай найти меня здесь, когда вернешься.
– Если вернусь…
Это прозвучало так, будто я хотел с ней расстаться. Но ничего такого я не хотел. Я любил Ванессу. Она была второй по значимости женщиной в моей жизни. Мне была нужна лишь тема для такой книги, которую захочет прочесть кто-нибудь, кроме меня самого. Если она меня бросит, мое сердце будет разбито, но, с другой стороны, разбитое сердце – вот уже и тема. Не бог весть что, конечно, но все-таки тема.
– Оставь эти пустые угрозы, – сказала она.
Если у меня было туго с идеями, то у нее было туго с чувством юмора. Не то чтобы она не понимала шуток, просто она была слишком хороша для такой ерунды. В сорок один год она по-прежнему могла, не сгибая колени, элегантно вышагивать на семидюймовых каблуках. А для таких упражнений нужна серьезная концентрация.
– Тогда едем вместе, – предложил я и тут же вообразил картину, как мы гуляем по какой-нибудь континентальной набережной, она возвышается надо мной на своих садистских шпильках, а все мужчины завидуют мне, глядя на ее ноги. Как мы останавливаемся тут и там, она сует руку между моих бедер и все мужчины снова мне завидуют.
– Я и без тебя могу отлично провести время, – напомнила она.
– Это мне известно, однако дело не только в тебе. Я не могу отлично проводить время, когда ты не со мной. – Ты, ты, ты.
– Я, я, я.
– Ну и куда мы поедем?
– Выбирай сама. В Австралию?
А вот это уже был вызов. Годом ранее я ездил с ней в Австралию, на Аделаидский фестиваль – куда же еще? – в надежде собрать материал для книги о писателе, поехавшем на Аделаидский фестиваль – а как же иначе? – и там наш брак едва не распался. Обычная история. Поклонница по имени Филиппа говорит писателю, с каким трепетом она читает каждое написанное им слово, а писатель, воровато оглядевшись, увлекает поклонницу в ближайший виноградник и с не меньшим трепетом исследует каждую пуговку на ее платье.
Знала ли об этом Ванесса? Она знала обо всем.
– Еще раз вот так исчезнешь, – предупредила она меня на следующий день во время «завтрака знакомств» в Бароссе (Филиппа, к тому времени уже хорошо мне знакомая, сидела напротив, вся такая чопорно-бесстыдная, – эти «трепещущие над словами» те еще сучки), – и ты отправишься в Лондон один.
– Ты хочешь остаться в Австралии? Да ты здесь в два счета свихнешься.
– Нет, это ты здесь свихнешься. Впрочем, ты уже свихнулся.
– А ты что будешь делать: разводить кур и выращивать виноград?
– Я найду здесь покой.
Ага, покой! Если женщина ищет покоя, ей противопоказан брак с писателем. Уж лучше попытать счастья со взрывотехником.
Так что теперь, предложив поехать в Австралию, я сознательно провоцировал Ванессу. Писатель провоцирует свою жену – чем не завязка сюжета?
В конечном счете мы остались в Лондоне и начали обсуждать развод.
– Не угрожай тем, что ты не готов сделать, – сказала она.
Вообще-то, идея принадлежала ей, и я об этом напомнил. Менее всего я хотел развода. Я по-прежнему получал болезненное удовольствие от общения с Ванессой и приходил в возбуждение от одного ее вида. Лицо ее было как комната со стенами, покрытыми осколками зеркал, острыми и кровоточащими. Глядя на свое отражение в этом лице, я видел себя изрубленным на мелкие кусочки.
Нимб ее огненно-рыжих волос уподоблялся моей фонтанирующей крови. Ее слегка неровные зубы – которые казались расшатанными, хотя это было не так – напоминали состояние моего рассудка.
Тогда почему я сбежал от нее в ту южно-австралийскую ночь с Филиппой, которая не шла с ней ни в какое сравнение? Да просто потому, что подвернулся случай. И потому, что мне надо было поддерживать репутацию Дикого Гая. Только не спрашивайте, в чьих глазах. В своих собственных, на худой конец.
И еще потому, что угрозы Ванессы подать на развод приятно щекотали мои нервы.
– Разумеется, идея принадлежит мне, – ответила она. – Все твои идеи так или иначе исходят от меня.
– Не буду спорить. Тем более что у меня вообще нет идей. Я не философ, я антифилософ. Я рассказываю истории.
– Истории? Когда у тебя были свои истории, помимо тех, что ты получал от меня?
– Назови хоть одну такую, Ванесса.
– Да хотя бы вот эта!
– Пожалуй.
– Ты должен знать, – сказала она, вдруг отворачиваясь от меня, словно любое другое зрелище было ей приятнее, – что мне противен твой образ мыслей.
– Моих мыслей?
– Или мыслишек, если выражаться точнее.
– Тебя злит, что я начал новую книгу?
Ванесса злилась всякий раз, когда я начинал новую книгу. Ведь тем самым у меня их становилось еще одной больше, чем у нее, так и не начавшей новую книгу, поскольку она еще не закончила – да и не начинала – предыдущую. Впрочем, злилась она и в периоды, когда работа у меня не шла, поскольку от этого я делался сварливым и норовил завести интрижку на стороне. Когда я работал над книгой, она хотя бы знала, чем я занят и где нахожусь. С другой стороны, когда она знала, где я нахожусь, ей хотелось, чтобы я находился где-нибудь в другом месте.
Насчет новой книги я соврал – в том смысле, что я не начал по-настоящему писать. Беззвучное говорение не в счет – я вот так «сочинил губами» добрую сотню книг, не веря ни в одну из них. И это касалось не только моих сочинений; я перестал верить в книги как таковые. Если со мной, писателем, был о покончено, то лишь потому, что покончено было с литературой в целом. Однако Ванесса не представляла себе действительных масштабов кризиса. Она видела меня удаляющимся в свой кабинет, слышала дробный перестук клавиш и думала, что я продолжаю этаким неумолкающим китсовским соловьем[18] изливать душу перед компьютером.
Иногда я даже имитировал творческую эйфорию и, выходя к чаю, напевал «Я на седьмом небе»[19].
– Ни хрена подобного! – кричала она из своей комнаты.
Дух противоречия сидел в ней всегда.
– «Я сделал на свой лад!»[20] – пел я наутро после нашей свадьбы.
– Ни хрена подобного, – отвечала она, не отрывая взгляд от газеты.
Если мое пение ее раздражало, то моя работа над книгой доводила ее почти до безумия. Точно так же она реагировала и на мое безделье. В этом заключалась одна из проблем нашего брака. Второй проблемой был я. Не мои действия, а я сам. Факт моего существования. «Ты, ты, ты», – только что в тысячный раз произнесла она. Это звучало как заклинание, частое повторение которого когда-нибудь заставит ненавистное «я, я, я» исчезнуть, раствориться без следа в парах красного вина.
В тот вечер мы ужинали в ресторане, как обычно. Хороший ужин в приличном заведении, на людях оставался одним из немногих удовольствий, какие мы еще могли себе позволить. Данный ресторан был из числа тех, где швейцар имеет обыкновение обходить зал и чинно приветствовать знакомых ему клиентов. Без приветствия швейцара ты как бы выпадал из круга избранных, обращался в ничто. Подойдя ко мне, он приподнял шляпу, и мы обменялись рукопожатием.
Я держал его руку в своей достаточно долго, чтобы все вокруг видели, насколько хорошо мы знакомы. Для полноты картины мне не хватало только назвать его «сэром» и попросить чаевые.
Когда швейцар удалился, мы возобновили прерванный разговор.
– Мы говорили обо «мне, мне, мне», – напомнил я.
– Ты возомнил себя единственным человеком, который не получает то, что заслуживает. А я, значит, получаю по заслугам? Меня тошнит от этих твоих разглагольствований об исчезающем искусстве чтения. А как насчет исчезнувшего умения писать? Падкий до похабщины лавочник из Уилмслоу сочиняет истории о похабном лавочнике из Уилмслоу. Боже, да при таком раскладе будет воистину чудом, если хоть кто-то прочтет твои книжонки!
– Я никогда не был лавочником, Ви. Я был консультантом в магазине модной одежды.
– Модный консультант, подумать только! И кого же ты модно консультировал?
Я хотел сказать: «Женщин из Уилмслоу», что было бы истинной правдой, но в контексте нашего спора такому утверждению недоставало весомости.
– Моим советам следовали многие, – сказал я, – но только не ты, надо признать.
– Ты всего лишь присматривал за магазином своей чокнутой мамаши да пускал слюни, обслуживая клиенток. Я это видела – не забывай, я ведь была одной из них. А твоим советам я не следовала потому, что не желала походить на какую-нибудь чеширскую лахудру.
Тут она была права.
Ванесса никогда не бывала неправа, и за это я ее уважал. Я мог бы сказать: «За это я ее любил», однако я любил ее как раз вопреки тому, что она была вечно права.
Я оглядел ресторанный зал. Психолог наверняка предположил бы, что я неосознанно ищу здесь чеширскую лахудру, на которую не желала походить Ванесса, но в действительности я высматривал среди посетителей кого-нибудь более известного и состоятельного, чем я. Мне доставила бы утешение мысль, что и такие люди не нашли лучшего способа потратить свой вечер. Соответственно, менее известных и состоятельных людей должна была утешать аналогичная мысль при виде меня. Не исключено, что я неосознанно высматривал и этих людей тоже.
Ванесса меж тем говорила, что я должен быть счастлив, если смогу заполучить хотя бы одного читателя.
– Если у тебя появится хоть один, это уже будет одним читателем больше, чем ты заслуживаешь. И одним больше, чем имею я.
Я не стал вдаваться в банальности, уточняя, что она не могла иметь читателей, так как не являлась писателем. И я вовсе не называл себя «единственным человеком, не получающим то, что заслуживает». Я только сказал… что же я сказал? Что-то о крыше, которая вот-вот рухнет всем нам на головы. О том, что никто не получает именно то, что он (то есть он / она) заслужил, хотя некоторые получают больше, чем ему / ей (им) полагается по справедливости. Новый порядок вещей не предусматривал воздаяния пропорционально деяниям. Ты получал либо слишком мало, либо слишком много. Это была жалоба на мироустройство в целом, а не по личному поводу. Однако Ванесса считала, что я не вправе жаловаться ни по каким поводам. Я был одним из счастливчиков. Меня издавали…
Вот в чем было дело. Подобно большинству людей, Ванесса хотела издаваться. Она являла собой прообраз будущего, в котором не будет читателей, зато каждый будет писателем. Я стал писателем у нее на глазах; она видела, как заполнялись текстом страницы, присутствовала при радостном событии первой публикации и рассуждала так: уж если издаваться начал я – уступающий ей в росте даже без семидюймовых каблуков, постоянно говорящий глупости, готовый перепихнуться с первой попавшейся лахудрой, крадущий в магазинах собственные книги и заимствующий у нее все свои лучшие идеи, – то почему бы не издаваться и ей? Разве она не написала пробный текст, по прочтении которого маститый литагент сказал, что у нее есть все необходимые задатки?