Говард Джейкобсон
Время зверинца

   ZOO TIME
   by Howard Jacobson
   Copyright © 2012 by Howard Jacobson
   This edition is published by arrangement with Curtis Brown UK and The Van Lear Agency
 
   © В. Дорогокупля, перевод, 2013
   © ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2013
   Издательство Иностранка®
 
   Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
 
   © Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()
   Блестящая, горькая комедия с меланхоличным привкусом невосполнимой утраты.
The Times
   Безупречное чтение для любителей сильной, умной прозы.
Houston Chronicle
   Да, не каждый из нас постоянно фантазирует о том, чтобы бросить жену ради тещи, – но это не значит, что на такой основе нельзя слепить превосходный роман, едкий и увлекательный от первой до последней страницы, до неожиданного сюжетного поворота в финале.
The Forward
   Подобно Джойсу или Теннисону, Джейкобсон обладает идеальным писательским слухом – его проза очень музыкальна. Читая «Время зверинца», постоянно хочется насвистывать.
Literary Review
   В образе Гая Эйблмана автор вывел на сцену незабываемого повествователя, в чьей голове «слова выделывают антраша под стать русским прима-балеринам»… И от его лица нам подается блестящая, остроумная и злая комедия, герои которой рикошетируют от главы к главе, как шаровые молнии в летнюю грозу… Не многие современные романы могут похвастать таким сбалансированным сочетанием абсурда и артистизма, фаллического и философского, дурного и мудрого.
The Herald
   Джейкобсона читают не ради серьезного и уважительного анализа того, что происходит между мужчиной и женщиной, но ради беспощадной, рискованной, не заботящейся о приличиях демонстрации самых наших потаенных мыслей, того, что все мы в глубине души действительно хотели бы друг с другом проделать. Ну и конечно, ради шуток, а уж их во «Времени зверинца» с избытком.
Guardian Summer Reading
   Роман Говарда Джейкобсона являет собой пространное сетование насчет «предсмертного» состояния современной литературы – когда исписавшиеся писатели превосходят числом немногих еще оставшихся читателей, а среди издательских работников и литагентов свирепствует эпидемия самоубийств. И все это сочетается с цинично-уморительным изображением творческих мук… Если Джейкобсон пускается во весь опор, мало кто из британских писателей может с ним потягаться на его родном поле воинствующей комедии и сатиры.
Metro
   Бескомпромиссно остроумный, искрящийся энергией, театральный в лучшем смысле этого слова роман. Джейкобсон блестяще описывает животные импульсы, двигающие нами, и человеческие чувства, которые могут возвысить и опечалить.
Sunday Herald
   «Время зверинца» читается на редкость легко и гладко, что само по себе уже иронично, учитывая заявление главного героя, писателя Гая Эйблмана, что хорошая литература и читабельность несовместны… Эту книгу можно назвать своеобразной одой искусству сочинительства, которая наверняка будет раздергана на цитаты критиками и библиофилами. Согласно еще одному утверждению Гая Эйблмана, писать романы о писателях само по себе есть признак творческого кризиса. Однако «Время зверинца» показало, что его автору насчет кризисов беспокоиться нечего.
Stylist
   Новое подтверждение уникального умения Джейкобсона сплетать секс, комедию и роман идей в неразрывное и невероятно увлекательное целое.
Jewish Book World
   В последние тридцать лет постоянными темами книг Джейкобсона были утраты и неудачи. И он не изменил этой традиции даже после того, как его предыдущий роман, «Вопрос Финклера», обернулся большой удачей, завоевав Букеровскую премию. На сей раз автор изобразил неудачниками (утрируя, но не слишком) практически всех британских и не только британских писателей, ставших жертвами кризиса традиционной литературы. Для главного героя эта профессиональная напасть усугубляется личными проблемами с амбициозной и стервозной женой, его влюбленностью в собственную тещу и сложными отношениями с родней, живущей на севере Англии… Как и в других книгах Джейкобсона, смех здесь играет вполне серьезную роль, и авторская насмешка над захлестнувшим нас филистерством представляется до боли убедительной.
Mail Online
   Как никто другой, Джейкобсон умеет заставить читателя хохотать до упаду.
Scotsman Book of the Year
   Обычно вы осознаете, что жили в золотом веке, лишь задним числом, когда этот век уже утратит свою позолоту. Новый роман Говарда Джейкобсона рисует упадок и гибель литературы после ста лет ее относительного процветания… Автор пишет вес ело и зло, вынося вердикты с той же обличительной точностью, что и великие английские сатирики прошлого, которые показывали упадок нашей аристократии, науки, армии, финансов или кинематографа.
The Daily Telegraph
   Эта книга полна великолепной непочтительности ко всему на свете. Расслабьтесь и отпустите тормоза – наступило «Время зверинца».
We Love This Book
   Джейкобсон вновь проявил себя как мастер словесной игры и языковой пиротехники… Проницательный, циничный и сардонически смешной роман, где есть и плавно текущее повествование, и бурные диалоги, а изящные шутки перемежаются грубыми проклятиями и глубокими размышлениями. Пять звезд!
Amazon
   Животики надорвете… Такого романа о смерти романа вы еще не читали.
Cleveland Plain Dealer
   Автор носит свой гнев, как добротный костюм, идеально подогнанный под ритм его прозы. Ненавязчивая мизантропия служит ему противоядием от мнений огромной массы нечитающей публики…
The Independent
   Джейкобсон не подвел – его фирменное остроумие, энергия, любовь к печатному слову, как всегда, налицо.
New Statesman
   Что действительно необычно в книге Джейкобсона, так это сочетание экзистенциального святотатства с традициями старой английской комедии.
The Guardian
   Это не столько роман в традиционном понимании жанра, сколько развернутая тирада – причудливая, яростная и во многом похожая на блестящий образчик эстрадного комического номера.
The New York Times
   Посвящается
   Дженни и Дине, а также Марли и Ните


   Спрашивается, как человек полюбит дочь, если он не любил ее мать?
Джеймс Джойс. Улисс[1]

 

ЧАСТЬ I
МАРТЫШКА

1. ОН-ШТРИХ-ОНА

   Полиция взяла меня близ места преступления с поличным: книгой, похищенной из оксфэмовского[2] магазина в Чиппинг-Нортоне, милом таком городке среди Котсуолдских холмов[3], куда я прибыл накануне для встречи с читателями. Последние, числом около дюжины, оказались настроенными агрессивно, и я запоздало понял, что единственной целью этого сборища было смешать писателя с грязью.
   – Почему вы так ненавидите женщин? – непременно желала знать одна из читательниц.
   – Вы не могли бы привести пример этой ненависти из моих текстов? – вежливо поинтересовался я.
   Конечно же она могла. У нее под рукой были сотни моих фраз, отмеченных маленькими, колючими, фосфоресцирующими стрелками, обвинительно вонзающимися в местоимение «он».
   – Что значит это «он-штрих-она»? – вопросила читательница, ногтем рисуя в воздухе перед моим лицом знак «/» и дополняя его точкой, опасно нацеленной мне в глаз.
   – Это означает нейтральность, – сказал я, пятясь. – Без предпочтений тому или другому полу.
   – Слово «они» тоже без предпочтений. – Да, но уже в объединяющем смысле.
   – Вы, значит, против единения людей?
   – А дети! – вскричала другая читательница. – Откуда у вас такое отвращение к детям?
   Я объяснил, что вообще ничего не пишу о детях.
   – В том-то и дело! – торжествующе констатировала она.
   – В вашей книге мне попалась лишь одна героиня, с которой я могла бы себя отождествить, – заявила третья. – Та, которая умерла.
   На самом деле она не сказала «книга». И вообще, никто здесь не произносил это слово таким образом, чтобы его можно было срифмовать, скажем, с «фигой», «интригой» или хотя бы «ханыгой» (то есть оглушая и размазывая звуки, как говорили в полудиком Ланкашире, всего в нескольких милях от мирных и сонных чеширских болот, где я вырос). Здесь они перевирали это слово таким образом, что получалось некое подобие «гниды»: «В вашей гниде мне попалась лишь одна героиня…» Возникало впечатление, что им просто не под силу совладать с некоторыми звуками, которые вставлялись в слово самопроизвольно.
   – Я рад, что вас так глубоко тронула ее смерть, – сказал я.
   Она вся тряслась от той особенной ярости, какую можно встретить только у завзятых книгочеев. Может, все дело в том, что чтение уже отмерло как вид цивилизованной деятельности и потому немногие оставшиеся читатели поневоле впадают в ярость, нарастающую с каждой новой перевернутой страницей? Может быть, это предсмертный пароксизм читательства?
   – Тронула?! – взвилась она, и я почувствовал, что запросто могу схлопотать по черепу моей же гнидой. – Кто сказал, что она меня тронула? Просто я позавидовала этой героине. Я отождествляла себя с ней, потому что мне самой хотелось поскорее отбросить концы с той самой минуты, как я прочла первую вашу фразу!
   – Копыта, – машинально поправил я, надевая пиджак. – Отбрасывают копыта, а концы, как правило, отдают.
   Поблагодарив их за неравнодушный прием, я вернулся в отель, быстро прикончил пару бутылок вина, очень предусмотрительно купленных накануне, рухнул на кровать и уснул не раздеваясь. Собственно, я согласился посетить Чиппинг-Нортон единственно потому, что эта поездка давала мне предлог для визита к теще, с которой я давно уже хотел вступить в интимную связь, однако мои планы расстроила жена, как назло в то же самое время пригласившая свою маму проведать нас в Лондоне. Узнав об этом лишь по прибытии на место, я мог бы сразу же сесть в обратный поезд и присоединиться к ним за обедом, но вместо этого на сутки застрял в провинции. И сейчас я был вполне солидарен с местными гнидочеями в желании просто взять и отбросить что бы там ни было…
   Проснувшись слишком поздно для завтрака, я отправился на прогулку по городу. Миленькое местечко. Старинные дома из желтого известняка, свежий запах коровьего навоза. («Почему в ваших романах не чувствуется местный колорит?» – несправедливо пытали меня накануне.) Ощутив позывы голода, я купил в булочной пирожок с мясом и, жуя на ходу, завернул в книжный магазин Оксфэма. Бледнокожий продавец с большущими дисками в мочках ушей – точь-в-точь как у замбезийских бушменов – строго указал мне на табличку: «Никакой еды в помещении!» Весьма тактичный ход, надо признать: как-то неловко спасать голодающих всего мира, одновременно запихиваясь мясным пирогом. Судя по выражению его лица, он догадался, что в глубине души я питаю ненависть к замбезийским бушменам наряду с традиционно ненавидимыми мною женщинами и детьми. Во избежание скандала я убрал недоеденный пирожок в карман, однако продавца это не удовлетворило. Строго говоря, спрятанный в карман пирожок продолжал быть «едой в помещении». Тогда я запихнул его в рот и начал медленно, с усилием жевать. Так мы и стояли лицом к лицу – белый замбезийский бушмен и рожденный в Чешире, а ныне проживающий в Лондоне женоненавистник, педофоб и сочинитель всяческих гнид – в ожидании, когда пирожок наконец дожуется и проследует далее по пищеводу. Посторонний наблюдатель мог бы, пожалуй, углядеть в этой сцене какой-то постколониальный символизм. Проглотив последний кусок, я спросил, можно ли мне теперь заглянуть в секцию художественной литературы. При этом слово «литература» я произнес с изрядной долей иронии. Он развернулся и повел меня в дальний конец магазина.
   Мои последующие действия – как я объяснил полицейским, схватившим меня на Нью-стрит, в полусотне шагов от оксфэмовского магазина, – были обусловлены необходимостью. Что касается обвинения в краже, то я посчитал это слово не вполне уместным в данном случае, поскольку я был автором той самой книги, хищение которой мне приписывалось.
   – А какое слово кажется вам более уместным в данном случае, сэр? – спросил младший из двух полисменов.
   Мне очень хотелось заметить, что этот разговор гораздо больше напоминает литературно-критическую дискуссию, чем моя вчерашняя встреча с читателями, но я решил ограничиться прямым ответом на поставленный вопрос. В Чиппинг-Нортоне у меня и без того уже имелось достаточно врагов.
   – «Освобождение», – сказал я. – Правильнее будет сказать, что я освободил эту книгу.
   – От чего именно вы ее освободили, сэр? – уточнил второй полисмен, постарше и с гранитным брюхом того типа, какой можно увидеть в спецотрядах по разгону демонстраций или у луизианских шерифов. Интересно, что разгонщики демонстраций и луизианские шерифы могут делать в Чиппинг-Нортоне?
   В общих чертах мой ответ свелся к следующему:
   Я ничего не имею конкретно против Оксфэма. Я поступил бы точно так же, увидев свою книгу на любой секонд-хендовой распродаже. Тут дело принципа. Моему авторскому кошельку без разницы, где потом окажутся плоды моих трудов с истрепанной обложкой и загнутыми страницами, однако всем нам не мешало бы проявлять больше почтения к павшим. Книга в целом, как престижный объект и как источник мудрости – «Всякий человек, я пойду с тобой, чтобы служить тебе проводником»[4] и все такое, – сейчас умирает. Попытки ее реанимировать, скорее всего, тщетны, однако мы можем хотя бы устроить достойные похороны. Где и с кем мы заканчиваем свой путь в этом мире – вот что имеет значение, офицер.
   Прикидывая, насколько я опасен для общества и стоит ли возиться с оформлением протокола, они полистали злосчастную книжку (не без сардонических ухмылок, как мне показалось, хотя тут уж сетовать грех – бедному да вору вся одежка впору). Странное возникает чувство, когда посреди оживленной улицы провинциального городка два копа бегло изучают твой литературный опус, из ближайших лавочек пялятся торговцы, а туристы, облизывая мороженое, кучкуются вокруг и любопытствуют, что за злодейство ты совершил. Я очень надеялся, что какая-нибудь прочитанная строка заставит одного из копов рассмеяться, а еще лучше – пустить слезу. Однако более всего их заинтересовало само название: «Мартышкин блуд».
   Младший полисмен не знал исходной идиомы и потребовал пояснений.
   – Это типа когда блудливый ханыга косит под трудягу, – пояснил я.
   Много чего я подрастерял в этой жизни, продолжая терять все больше с каждым часом, однако пока еще сохранил способность имитировать смачный прононс ланкаширских обормотов, сам будучи всего лишь их соседом из Чешира.
   – Вона что! – молвил он растерянно, однако тут же сформулировал новый вопрос.
   Поскольку я назвался писателем – именно назвался, а не являюсь, каковой нюанс он подчеркнул, будто собираясь проверить это по прибытии в участок, – и поскольку я вроде кое-что смыслю в мартышках, он пожелал узнать такую вещь: если мартышке дать сколько угодно свободного времени и хороший компьютер, сможет ли она написать, к примеру, «Гамлета»?
   – Я думаю, что произведение искусства можно создать спонтанно, вовсе к этому не стремясь, – сказал я. – И время тут не имеет значения.
   Он поскреб подбородок:
   – Это значит «да» или «нет»?
   – В конечном счете, – сказал я, – все зависит от самой мартышки. Надо лишь найти такую, у которой сила духа, интеллект, воображение и поэтический дар будут сравнимы с шекспировскими, и тогда все возможно. Вот только зачем такой мартышке заново писать что-то уже написанное?
   Хотелось добавить, что лично мне было бы куда интереснее узнать, сможет ли сколь угодное количество мартышек, не ограничиваемых во времени, совместными усилиями прочесть того же «Гамлета»? Но, будучи жестоко уязвленным и только что смешанным с грязью писателем, я прикусил язык.
   Между тем «луизианский шериф» так и эдак вертел в руках вещественное доказательство, напоминая букиниста, который приценивается к раритету. Открыв «Мартышкин блуд» на странице с посвящением, он прочел вслух:
   – «Красоте и безупречности: с нежной любовью жене и теще»… Не слишком ли круто загнуто?
   – Вы о чем?
   – Я о нежной любви к теще.
   Через его плечо я заглянул в книгу. Посвящение было написано несколько лет назад, а такие мелочи забываются быстро. Да что там говорить – с течением лет порой забываются и люди, которым посвящались книги.
   – Нет, – сказал я, – «нежная любовь» относится только к жене, а теща идет через союз «и».
   – Тогда правильнее было бы вставить перед «и» разделительную запятую, разве нет? – И он ткнул пальцем в книгу, указывая место, где следовало находиться запятой.
   Я был в курсе бесконечной оксфордской полемики насчет пунктуации при перечислении, однако до сей поры мне и в голову не приходило, что эта полемика может выйти за пределы университетских стен и проникнуть в ряды нашей полиции. Без сомнения, у Оксфорда имелись особые правила и насчет «раздвоения» эпитетов. Как же называлась эта фигура речи, непреднамеренно (если то и впрямь была простая небрежность) мной употребленная? Что-то вроде зевгмы, только не зевгма. Может, спросить у копа? Уж он-то знает наверняка.
   – Послушайте, – сказал я, – раз уж вы оказались таким вдумчивым читателем, можно вручить вам подарок в виде мною написанной книги?
   – Разумеется, нельзя, – сказал он. – Мало того что я окажусь виновным в получении взятки, так я буду виновен еще и в хранении краденого имущества.
   В итоге я был счастлив отделаться только формальным предупреждением, учитывая нешуточные обстоятельства дела, – как-никак, помимо кражи книги, мне вменялись в вину уклонение от постановки запятой и нечистые помыслы относительно собственной тещи.

2. ВИП

   Разделительной запятой между ними не было никогда – так повелось с самого начала нашего знакомства.
   Однажды темным февральским вечером, когда я уже отпустил по домам сотрудников магазина, по каменным ступеням старинного георгианского здания, в котором расположена «Вильгельмина», громко зацокали каблуки, а затем в дверях появилась Ванесса, первым делом пожелавшая знать, не заходила ли сюда ее мама. Я попросил дать описание этой предполагаемой посетительницы.
   – Высокая… – сказала Ванесса и подняла руки, изобразив нечто вроде беседки.
   – Стройная… – продолжила она, и руки опустились, сближаясь и расходясь, как водосточные трубы по краям этой беседки.
   – С пышным бюстом… – Она опустила взгляд на собственный бюст и как будто слегка удивилась его размерам.
   – Беспокойная… – Энергичный взмах обеими руками, напоминающий колыхание ветвей на ветру. – И рыжие волосы, как у меня.
   – Такой здесь не было, – сказал я, порывшись в памяти. – Хотя… вы не могли бы описать ее внешность подробнее?
   Но этого не потребовалось, ибо в следующую минуту, легка на помине, с громким цоканьем каблуков по каменным ступеням явилась она сама – высокая, как беседка, стройная, как водосточная труба, пышногрудая и беспокойная, как фруктовый сад в эпицентре торнадо.
   И вдобавок рыжие волосы, к которым я всегда питал слабость. Рыжие волосы, завитые самым экстравагантным образом, чуть ли не в насмешку над собой, как будто она сознавала – как будто они обе сознавали, – что с такой красотой можно позволить себе любые смелые эксперименты.
   Две неопалимые купины, две королевы мюзик-холла, с яркими губами под цвет своих волос.
   Здесь, пожалуй, надо сказать несколько слов о магазине, которым я заведовал. «Вильгельмина» была самым изысканно-стильным бутиком в Уилмслоу, элитарном местечке к востоку от Честера, населенном смесью из полусонной вырождающейся аристократии и суетливых плебеев-нуворишей без элементарного вкуса и такта. Скажу больше: «Вильгельмина» была не только самым изысканно-стильным и самым дорогим бутиком в Уилмслоу; это был самый изысканно-стильный и самый дорогой бутик во всем Чешире. Да что там – богатые модницы со всего севера Англии, не находя достойных себя товаров в Манчестере и Лидсе (не говоря уже про Честер), с ног до головы одевались у нас. Я говорю «у нас», потому что «Вильгельмина» была семейным предприятием. Его основала моя мать, которая, уйдя на покой (как она это называла), передала управление мне. Между тем мой младший брат, более подходящий для этой роли, обучался в местном бизнес-колледже, чтобы по завершении учебы взять семейное дело в свои руки. В семье меня считали «мечтателем». Я играл словами. Я читал книги. Это означало, что на меня нельзя положиться. Книги отвлекали меня, они мешали мне вести здоровый образ жизни, они были моей болезнью. Мне впору было обратиться в инстанции за инвалидным знаком для своей машины, позволяющим парковаться без ограничений повсюду на территории Чешира, – до такой степени меня выбивали из нормальной колеи эти слова и книги. Я забывался и игнорировал покупателей, играя словами или уткнувшись в Генри Миллера, который был моим любимым писателем в ту пору, когда Ванесса и следом ее мама – без разделительной запятой – процокали каблуками по моей лестнице. Они как будто сошли со страниц «Сексуса» и «Нексуса» прямо в помещение магазина, подобно оживающим игрушкам в «Щелкунчике».
   Пожалуй, меня сильнее впечатлила появившаяся чуть позже мать, поскольку ее появление было двойным: сперва в словесном описании дочери, а затем вживую. Слова всегда впечатляли меня сильнее, чем люди. Но и Ванесса не оставила меня равнодушным. Высокая и стройная красавица, постоянно пребывающая в движении, она казалась чем-то разозленной – не исключено, что фактом наличия у нее столь привлекательной матери. Причем злость эта была не сиюминутной прихотью, а перманентным состоянием. Я бы сравнил ее с идущей под всеми парусами шхуной – туго натянутые снасти, вибрирующий от напряжения корпус, – как изобразил Джозеф Конрад первый корабль под своей командой. (Именно после таких пассажей в тебе пробуждается тяга к сочинительству, хотя это не объясняет, почему тебя при этом тянет сочинять вещи в духе Генри Миллера.) Дрожь конрадовского корабля, как я понимал, в действительности была дрожью его молодого капитана. Вероятно, то же самое было справедливо в отношении Ванессы, да и меня самого. От ее вида меня бросило в дрожь. Первый корабль под моей командой. Или под ее, что ближе к истине. Однако же я вовсе не был разозлен. Вся злость этой ситуации принадлежала ей, злость была свойством ее натуры. Для Ванессы злиться было так же естественно, как для подсолнуха – поворачиваться вслед за солнцем. Я же в тот момент не имел никаких поводов для расстройства и злости, ибо в моем полном распоряжении был магазин, озаренный сразу двойным сиянием – пламенеющим присутствием Ванессы и ее матери.
   Я до сих пор отчетливо помню, как была одета Ванесса в тот вечер: лакированные туфли на высоком каблуке, оставляющие открытым подъем ступни; пальто из тончайшей кожи, обтягивающее бедра туго, как юбка-дудочка, что создавало неподвижную точку напряжения в районе таза, тогда как все остальное вибрировало, словно готовясь оторваться от земли вопреки закону тяготения; меховой воротник в форме буквы «V», напоминающий гигантскую вагину; чуть сдвинутая на затылок меховая шапка, из-под которой выбивались огненно-рыжие волосы (мне пришло в голову сравнение с Анной Карениной), а мех колебался в струе воздуха от калорифера, как шерсть русского медведя, вломившегося в здание с ветрено-морозной улицы.
   В целом наряд ее был не из дорогих – по меркам «Вильгельмины». Все это было наилучшего качества, какое можно найти в престижных универмагах, но универмаги – они и есть универмаги, ничего более. Так что с моей стороны было вполне естественно тут же вообразить, как бы она выглядела, одеваясь у нас.
   Я бы одел Ванессу в стиле Задры Роудс[5]. У нее были гордая осанка и волевая линия подбородка. Она запросто могла носить самые яркие цвета. Вызывающие жесты были вполне в ее духе. Но ни тогда, ни позднее, уже будучи моей женой и имея возможность бесплатно пользоваться услугами фирмы, Ванесса не прислушивалась к моим рекомендациям.