Страница:
На сей раз критики сравнили меня с Джоном Брэйном и Аланом Силлитоу. Типа «Вечер вторника, утро среды» и «Путь вниз»[34]. Я воспринял это как явное понижение в статусе, если плясать от Апулея и маркиза де Сада. Один из рецензентов занятно предположил, что «возбужденные визги шимпанзе подгоняют меня в творческом галопе по северо-западным областям Англии», а еще один (явно тот же самый, но под другим именем) посоветовал мне «ограничиться территорией, досконально знакомой и близкой по духу, а именно обезьяньим вольером». Третья рецензия этого Лонни Добсона (он же Донни Робсон и Ронни Хобсон из предыдущих публикаций) содержала наиболее убийственный вердикт: «В своем дебютном романе Гай Эйблман предпринял на редкость неудачную попытку писать от лица женщины. Второй – и, как мы все надеемся, последний – его роман представляет собой еще менее удачную попытку писать от лица мужчины».
Вскоре после выхода в свет моего второго романа я, вопреки предостережениям заледеневшего Квинтона, переехал с семьей в Лондон. Поначалу Ванесса и ее мама этому радовались, успев стосковаться по столичной жизни, но через какое-то время у них начали возникать сомнения в правильности сделанного выбора. На чеширском фоне они смотрелись этакими светскими львицами, попавшими туда после некоего загадочного скандала в высоких сферах, слухи о котором вот-вот должны были настигнуть их и в глухомани. Однако лондонский фон скрадывал это впечатление. Здесь они также смотрелись эффектной парой, но не более того; и их совместное появление на лондонских улицах не создавало транспортные пробки из-за глазеющих водителей, как это случалось в провинциальной среде.
О моей эффектности и говорить нечего.
Существует мнение, что Лондон загубил мой писательский дар. Но есть и другое мнение: мол, там и губить-то было нечего. Несомненно лишь одно: после переезда моя манера письма изменилась, стала менее живой и непосредственной, но в то же время более упорядоченной. Некогда, бродя по улицам Уилмслоу с прилипшей к нижней губе сигаретой, я чувствовал себя изгоем, врагом респектабельного общества, и это отражалось на моих сочинениях. Но едва приступив к сочинительству в Лондоне, я почувствовал, как на мою шею ярмом легла эта самая респектабельность. «Для жителя больших городов, – писал Генри Миллер, – мои деяния весьма скромны и в целом заурядны». Вот что делают мегаполисы: они обращают в заурядность то, что за их пределами представляется необычайным и феноменальным. Человек-обезьяна (ставший моим брендом) не имел особого успеха в Западном Лондоне. В Уилмслоу и Сандбаче он был подобен бодминскому зверю[35] – существу, которого делала значимым его неуместность в данной обстановке, – но стоило переместить его в пабы и клубы столицы, как от значимости не осталось и следа. Казавшийся экзотической диковиной на севере страны, здесь он лишь пополнил собою ряды нелепых провинциалов, мечтающих найти свое место под солнцем в большом городе.
Даже будь мои третий и четвертый романы воистину гениальными, это ничего бы не изменило. Они точно так же канули бы в черную дыру через несколько недель после публикации или в лучшем случае протянули бы чуточку дольше, удостоившись переиздания в мягкой обложке. Читатели стали другими. И от книг они ожидали другого. Точнее, не ожидали ничего.
В какой момент мои книги исчезли из магазинов? Куда они подевались? Тем же вопросом задавался каждый британский романист, способный выстроить условное придаточное предложение. Нас всех одним махом вымарали из истории. И кого следовало в этом винить: засилье всевозможных телешоу? поток мемуаров знаменитостей? Когда-то твои книги рядком, в алфавитном порядке красовались на витринах и стендах, и тебе казалось, что так будет всегда, – но вдруг их как ветром сдуло. Одновременно тебя перестали узнавать продавцы книжных магазинов. В иные времена при твоем появлении глаза их чуть не выпрыгивали из орбит от восторга, а теперь они не отличали тебя от остальной непокупающей публики. «Как ваше имя? – уточняли они, когда ты приходил подписывать собственные книги. – Повторите по буквам, пожалуйста».
Происходило ли то же самое с Кундерой? Или с Гором Видалом?
По буквам: «В», «и», «д», «а», «л».
Мейлер умер, Беллоу умер, Апдайк умер. Может, их доконали просьбы в «Бордерс»[36] повторить свои имена по буквам?
А сейчас и сама «Бордерс» дышала на ладан.
Наверняка всему этому имелась тысяча объяснений, но первейшим из них была Флора.
8. «ЧТО ПРИКАЖЕШЬ ДЕЛАТЬ С ТОБОЙ?»
9. СТАРО КАК МИР
Вскоре после выхода в свет моего второго романа я, вопреки предостережениям заледеневшего Квинтона, переехал с семьей в Лондон. Поначалу Ванесса и ее мама этому радовались, успев стосковаться по столичной жизни, но через какое-то время у них начали возникать сомнения в правильности сделанного выбора. На чеширском фоне они смотрелись этакими светскими львицами, попавшими туда после некоего загадочного скандала в высоких сферах, слухи о котором вот-вот должны были настигнуть их и в глухомани. Однако лондонский фон скрадывал это впечатление. Здесь они также смотрелись эффектной парой, но не более того; и их совместное появление на лондонских улицах не создавало транспортные пробки из-за глазеющих водителей, как это случалось в провинциальной среде.
О моей эффектности и говорить нечего.
Существует мнение, что Лондон загубил мой писательский дар. Но есть и другое мнение: мол, там и губить-то было нечего. Несомненно лишь одно: после переезда моя манера письма изменилась, стала менее живой и непосредственной, но в то же время более упорядоченной. Некогда, бродя по улицам Уилмслоу с прилипшей к нижней губе сигаретой, я чувствовал себя изгоем, врагом респектабельного общества, и это отражалось на моих сочинениях. Но едва приступив к сочинительству в Лондоне, я почувствовал, как на мою шею ярмом легла эта самая респектабельность. «Для жителя больших городов, – писал Генри Миллер, – мои деяния весьма скромны и в целом заурядны». Вот что делают мегаполисы: они обращают в заурядность то, что за их пределами представляется необычайным и феноменальным. Человек-обезьяна (ставший моим брендом) не имел особого успеха в Западном Лондоне. В Уилмслоу и Сандбаче он был подобен бодминскому зверю[35] – существу, которого делала значимым его неуместность в данной обстановке, – но стоило переместить его в пабы и клубы столицы, как от значимости не осталось и следа. Казавшийся экзотической диковиной на севере страны, здесь он лишь пополнил собою ряды нелепых провинциалов, мечтающих найти свое место под солнцем в большом городе.
Даже будь мои третий и четвертый романы воистину гениальными, это ничего бы не изменило. Они точно так же канули бы в черную дыру через несколько недель после публикации или в лучшем случае протянули бы чуточку дольше, удостоившись переиздания в мягкой обложке. Читатели стали другими. И от книг они ожидали другого. Точнее, не ожидали ничего.
В какой момент мои книги исчезли из магазинов? Куда они подевались? Тем же вопросом задавался каждый британский романист, способный выстроить условное придаточное предложение. Нас всех одним махом вымарали из истории. И кого следовало в этом винить: засилье всевозможных телешоу? поток мемуаров знаменитостей? Когда-то твои книги рядком, в алфавитном порядке красовались на витринах и стендах, и тебе казалось, что так будет всегда, – но вдруг их как ветром сдуло. Одновременно тебя перестали узнавать продавцы книжных магазинов. В иные времена при твоем появлении глаза их чуть не выпрыгивали из орбит от восторга, а теперь они не отличали тебя от остальной непокупающей публики. «Как ваше имя? – уточняли они, когда ты приходил подписывать собственные книги. – Повторите по буквам, пожалуйста».
Происходило ли то же самое с Кундерой? Или с Гором Видалом?
По буквам: «В», «и», «д», «а», «л».
Мейлер умер, Беллоу умер, Апдайк умер. Может, их доконали просьбы в «Бордерс»[36] повторить свои имена по буквам?
А сейчас и сама «Бордерс» дышала на ладан.
Наверняка всему этому имелась тысяча объяснений, но первейшим из них была Флора.
8. «ЧТО ПРИКАЖЕШЬ ДЕЛАТЬ С ТОБОЙ?»
Если бы после кражи в магазине собственного романа я был привлечен к суду и озаботился поиском смягчающих обстоятельств, в длинный список таковых непременно вошла бы и Флора. Речь не о популярной марке маргарина, а о легендарной женщине-издателе, которая демонстрировала чудеса изощренности, блокируя продвижение пишущих от первого лица авторов-мужчин, особенно если те легкомысленно трактовали взаимоотношения полов или изображали любовные сцены с сугубо мужской точки зрения. Свою карьеру Фло Макбет начинала с издания дотоле неизвестных писательниц девятнадцатого – начала двадцатого века, чьим сочинениям в свое время помешали увидеть свет их отцы, мужья и братья. При этом достойными удивления были не только литературные качества текстов, спасенных от безвестности Флорой и ее сотрудниками, но и то, с каким упорством вплоть до недавних пор (как минимум до 1940-х годов) мужчины из всех слоев общества по разным причинам старались воспрепятствовать творческой самореализации своих родственниц. Враги Фло не раз громогласно объявляли опубликованные произведения фальшивками, но в таком случае кто их фальсифицировал? Сама Флора? Если так, то ее литературное дарование и мастерство стилизации стояли вровень с ее незаурядным издательским чутьем. Как бы то ни было, когда Фло решила отойти от дел, она была еще не старой и весьма состоятельной женщиной, а ее высочайшую репутацию в своей сфере дополняло звание кавалерственной дамы ордена Британской империи. Впрочем, отдых ей очень скоро наскучил, тем более что она допустила ошибку, характерную для многих книжных червей: поселилась в деревне (холмы и поля, запах сена, блеяние глупых овечек и масса свободного времени для чтения всего, что давно хотелось прочесть). Вернувшись от сельских идиллий к издательскому бизнесу, она неожиданно для всех взялась курировать одну из традиционно «мужских» серий – то есть занялась теми книгами, которые сама она никогда не хотела читать.
Это был странный выбор, с какой стороны ни смотри. Не исключено, что шведская издательская группа, купившая «Сциллу и Харибду», сознательно вела дело к ликвидации этой фирмы. Но чем руководствовалась Флора, принимая предложение шведов? Быть может, она стремилась отомстить за поколения так и не раскрывшихся женских талантов, гася в мужчинах ту самую творческую искру, которую они ранее пытались погасить в женщинах? Мотивы ее были неведомы никому, и менее всего авторам, с которыми она теперь работала, – бедняги не рисковали поднимать щекотливую тему из опасения, что Флора заблокирует продвижение их книг еще жестче, чем блокировала до тех пор. И надо же было такому случиться, что возвращение в бизнес шестидесятилетней Флоры пришлось на то самое время, когда назрело переиздание в мягкой обложке моего третьего романа.
Я изначально допустил ошибку, выбрав местом действия романа Западный Лондон, и все же «Беззвучный вопль» нельзя было назвать однозначно провальным. «По ходу повествования роман плавно обращается в ничто» – таковы были самые суровые слова, какие нашел для него Джонни Джобсон в «Йоркшир пост». Отнюдь не комплимент, однако по сравнению с его же разгромными рецензиями на «Вне закона» (мой предыдущий роман с местом действия в Сандбаче) это был уже прогресс, и я воспрянул духом. Продажи не превысили двух тысяч экземпляров, но на большее рассчитывать и не приходилось, тем более для книги в твердом переплете. Правда, и карманные форматы нынче расходились не лучше – это было как второй надкус уже начавшего подгнивать яблока. А имея дело с Флорой, недолго было остаться и без яблока как такового.
– И что прикажешь делать с тобой? – спросила она, когда я прибыл по вызову в ее офис. Ударение на «тобой» как бы подразумевало, что со всеми прочими она уже разделалась.
– Можешь открутить мне яйца вместо раскрутки книги, – предложил я.
Рискованное предложение. Но я твердо решил не пасовать перед Флорой, пока мое мужское достоинство еще остается при мне.
– Что-то новенькое, Гай… – молвила она со смехом, откидываясь на пружинящую спинку офисного кресла и демонстрируя волевой, четко очерченный подбородок, какой нечасто встретишь у женщин ее возраста.
Маленькая, сухая и жилистая, Фло увлекалась спортивной ходьбой и альпинизмом, подтверждением чему были хорошо развитые икроножные мышцы, вечно выставленные напоказ, ибо она круглый год носила туристические шорты. Она также носила прочные туристические ботинки, которыми, по слухам, без церемоний наподдавала авторам-мужчинам, выражавшим недовольство ее манерой вести их дела.
Лично меня она не пинала. То есть физически. Что до моральных пинков, то к их числу можно было отнести требование найти хотя бы трех молодых писательниц, готовых поместить хвалебный отзыв на обложке моего романа, после чего Фло подумает, стоит ли докучать нашей малочитающей публике его переизданием.
Я предложил обратиться за отзывом к Э. Э. Фревилю – то бишь Эрику Рекомендателю, – заявив, что прежде он был большим поклонником моего творчества.
– Дорогуша, прежде он был большим поклонником всех и вся. Но, во-первых, он не женщина, во-вторых, он не молод, и, в-третьих, сейчас он в обмен на отзыв потребует для себя самого пятидесятитысячный тираж и персональный стенд в «Смитсе»[37].
– Ну так пообещай ему все это.
Флора Макбет громко фыркнула и положила руку на увесистое пресс-папье.
– Вернемся к девчонкам-писательницам, – сказала она. – В идеале, до двадцати лет.
– Фло, у меня нет знакомых девчонок моложе двадцати. У меня вообще нет знакомых-тинейджеров.
– На твоем месте я бы этим не хвасталась.
– Кроме того, – продолжил я, – нынешние двадцатилетние писатели еще ходили пешком под стол, когда был издан мой первый роман.
– Предлагаешь растиражировать это как позитивную рекомендацию? – поинтересовалась она, выполняя разминочные упражнения: один, два, три раза приподняла свое тело, опираясь на ручки кресла, с глубоким вдохом-выдохом при каждом подъеме.
В открытой, демонстративной издевке есть своего рода шик, способный впечатлить зрителя, даже если объектом издевательства является он сам. Я поймал себя на желании похлопать в ладоши и крикнуть: «Браво, Фло!» Но вместо этого я предложил ей самой назвать какую-нибудь женщину, подходящую под заданные творчески-возрастные параметры.
Она изобразила задумчивость, между тем качая бицепсы с парой пресс-папье в роли гантелей.
– В том и проблема, – сказала она, уже неслабо размявшись, так что на предплечьях вздулись голубые вены. – Сможешь ли ты им понравиться?
– А почему я должен им нравиться?
– Не ты сам, а твои сочинения, дорогуша. Как по-твоему, заинтересуют они хоть кого-нибудь из молодых?
– В смысле отождествления себя с моими персонажами?
Вероятно, термин «отождествление» имеет какую-то особую женскую коннотацию (как в случаях с гормонами или капризами); ничем иным я не могу объяснить ее неожиданно гневную реакцию.
– Лучше назвать это «сопереживанием», дорогуша, – проскрежетала она.
Беседуя с Флорой Макбет, вы легко определяли момент, когда следует закругляться. На это указывали такие признаки, как нервическое постукивание кулаком по собственным ребрам и смена тембра голоса – и в обычное-то время резкий и хрипловатый, он теперь начинал звучать, как забитый песком электрический фен.
Через две недели она позвонила мне, чтобы сообщить новость: нашлась одна юная писательница, по имени Хейди Корриган, в целом более или менее готовая назвать меня в числе своих любимых фарсовиков среднего возраста.
Я пропустил мимо ушей язвительную оттяжечку «в целом более или менее», задетый другим:
– Я не фарсовик, Фло.
– Да какая разница! Все равно никто не знает, что это такое.
– Кстати, с Хейди Корриган я знаком. Ее мать заведовала отделом рекламы в «Сцилле и Харибде», когда там выходил мой первый роман. Она часто брала Хейди с собой в офис, и я качал эту крошку на колене, пока мы с ее мамой обсуждали рекламную стратегию.
– Вот видишь, любое доброе дело когда-нибудь да аукнется. Но ты не волнуйся, дорогуша, я об этом никому не скажу.
– Я не волнуюсь. Просто не могу понять, что мне даст отзыв Хейди Корриган?
– Это поможет сбывать книги через уцененку.
– Что?! – Кажется, именно после этого разговора у меня появилась привычка обдирать кожу с пальцев.
– Обещать не могу – четкой договоренности с ними пока нет.
– Ты хочешь сказать, что они согласятся сбывать мою книгу за полцены только из-за похвалы какой-то сопливой девицы на задней обложке?
– А кто говорил о задней? Мы поместим ее отзыв на лицевой стороне – надо же как-то привлекать молодых читателей.
– Но она опубликовала всего-то пару рассказов.
– C’est la vie littéraire[38].
– Флора, я скорее утоплюсь.
После этого связь оборвалась – как обрывались и многие другие наши связи. И все же Фло пошла мне навстречу. Книга была издана без цитат Хейди Корриган – ни спереди, ни сзади. Вот только куда подевался весь тираж по выходе из печати, для меня так и осталось загадкой. Во всяком случае, до магазинов уцененных товаров книга не добралась, это точно.
Но это еще не вся история. Мне стало известно, куда попал по крайней мере один экземпляр моей книги. А попал он на стол Брюса Элсли, писателя двадцатью годами старше (и, стало быть, литературно мертвее) меня, который в случаях с двумя предыдущими книгами присылал издателям письма, обвиняя меня в плагиате. Ничего он этим не добился – и не в последнюю очередь потому, что одновременно предъявлял аналогичные обвинения еще дюжине авторов этого же издательства. Его шансы на успех были бы выше, поумерь он аппетиты и выбери мишенями для нападок по одному автору в каждом издательстве. Впрочем, я не собирался давать ему полезные советы, да и не имел такой возможности. А если бы имел, я бы прежде всего посоветовал ему довести до конца очередной акт эротического самоудушения, ибо Элсли был широко известен своей склонностью к этому экстравагантному и небезопасному виду мазохизма – как-то раз его в самый последний момент успели снять с крюка на двери ванной комнаты в одном валлийском отеле, куда он прибыл для участия в литературном фестивале.
Между прочим, этот инцидент повлек за собой серьезные последствия – и не только для данного фестиваля, но и для всех литературных фестивалей в целом. Большинство из них нуждалось в доброй воле и содействии местных властей, притом что спонсоры из бизнес-клубов и муниципальных комитетов с традиционным подозрением взирали на любые празднества, связанные с книгами, полагая два эти понятия – «праздник» и «книга» – логически несовместимыми. И вот, когда один из приглашенных на фестиваль авторов был найден в своем номере полумертвым, с петлей на шее, апельсином во рту и ажурными дамскими чулками на ногах, их наихудшие подозрения подтвердились. Теперь вопрос стоял ребром: не лучше ли местной общине раз и навсегда порвать всякие связи с литературой?
С большим трудом организаторы фестиваля добились от городских властей «испытательной отсрочки» на один год, – следовательно, ни в коем случае нельзя было допустить новых эксцессов в духе Брюса Элсли. От греха подальше в отелях Хэйон-Уая и Челтнема[39] со всех дверей и стен срочно снимались крюки, как только поступала информация о появлении в их городе литературных деятелей.
Не надо обладать богатой фантазией, дабы предположить, что отстранение Элсли от фестивальной деятельности придало новый импульс его борьбе с поползновениями коварных плагиаторов. Какое-то время спустя он раздобыл мой электронный адрес и начал обращаться уже напрямую ко мне, утверждая, что сюжет «Беззвучного вопля» был по большей части заимствован из его романа «Зримая тьма», название которого сам Элсли позаимствовал у Уильяма Стайрона, в свою очередь позаимствовавшего это выражение у Мильтона. Но если «Зримая тьма» Стайрона являла собой стилистически отточенные мемуары, повествующие о его борьбе с безумием, то Элсли – в его обычной неряшливой манере – состряпал нечто вроде хроники, написанной от первого лица в настоящем времени и посвященной событиям шестого века нашей эры, когда в результате чудовищного вулканического извержения небо на три года затянули облака пепла, губя урожаи и скот, отравляя воду, вызывая выкидыши у женщин, а мужчин доводя до безумия и самоубийства. Что касается моего романа, то в нем сатирически изображались злоключения несостоявшегося писателя, который работает продавцом в лондонском зоомагазине и пытается отсрочить неминуемое банкротство этого заведения, торгуя контрабандными лемурами с Мадагаскара. При всем желании тут было крайне сложно найти хоть какие-то сюжетные параллели с псевдохроникой Элсли. Тем не менее через каждые шесть-семь месяцев он присылал мне очередное письмо, и с каждым разом эти письма становились все более злобными и угрожающими. А вскоре после самоубийства Мертона я получил открытку с репродукцией «Казни» Гойи, на обороте которой чем-то вроде смеси из зеленых чернил, спермы и фекалий было начертано:
– Могу понять его чувства, – сказала она.
Это был странный выбор, с какой стороны ни смотри. Не исключено, что шведская издательская группа, купившая «Сциллу и Харибду», сознательно вела дело к ликвидации этой фирмы. Но чем руководствовалась Флора, принимая предложение шведов? Быть может, она стремилась отомстить за поколения так и не раскрывшихся женских талантов, гася в мужчинах ту самую творческую искру, которую они ранее пытались погасить в женщинах? Мотивы ее были неведомы никому, и менее всего авторам, с которыми она теперь работала, – бедняги не рисковали поднимать щекотливую тему из опасения, что Флора заблокирует продвижение их книг еще жестче, чем блокировала до тех пор. И надо же было такому случиться, что возвращение в бизнес шестидесятилетней Флоры пришлось на то самое время, когда назрело переиздание в мягкой обложке моего третьего романа.
Я изначально допустил ошибку, выбрав местом действия романа Западный Лондон, и все же «Беззвучный вопль» нельзя было назвать однозначно провальным. «По ходу повествования роман плавно обращается в ничто» – таковы были самые суровые слова, какие нашел для него Джонни Джобсон в «Йоркшир пост». Отнюдь не комплимент, однако по сравнению с его же разгромными рецензиями на «Вне закона» (мой предыдущий роман с местом действия в Сандбаче) это был уже прогресс, и я воспрянул духом. Продажи не превысили двух тысяч экземпляров, но на большее рассчитывать и не приходилось, тем более для книги в твердом переплете. Правда, и карманные форматы нынче расходились не лучше – это было как второй надкус уже начавшего подгнивать яблока. А имея дело с Флорой, недолго было остаться и без яблока как такового.
– И что прикажешь делать с тобой? – спросила она, когда я прибыл по вызову в ее офис. Ударение на «тобой» как бы подразумевало, что со всеми прочими она уже разделалась.
– Можешь открутить мне яйца вместо раскрутки книги, – предложил я.
Рискованное предложение. Но я твердо решил не пасовать перед Флорой, пока мое мужское достоинство еще остается при мне.
– Что-то новенькое, Гай… – молвила она со смехом, откидываясь на пружинящую спинку офисного кресла и демонстрируя волевой, четко очерченный подбородок, какой нечасто встретишь у женщин ее возраста.
Маленькая, сухая и жилистая, Фло увлекалась спортивной ходьбой и альпинизмом, подтверждением чему были хорошо развитые икроножные мышцы, вечно выставленные напоказ, ибо она круглый год носила туристические шорты. Она также носила прочные туристические ботинки, которыми, по слухам, без церемоний наподдавала авторам-мужчинам, выражавшим недовольство ее манерой вести их дела.
Лично меня она не пинала. То есть физически. Что до моральных пинков, то к их числу можно было отнести требование найти хотя бы трех молодых писательниц, готовых поместить хвалебный отзыв на обложке моего романа, после чего Фло подумает, стоит ли докучать нашей малочитающей публике его переизданием.
Я предложил обратиться за отзывом к Э. Э. Фревилю – то бишь Эрику Рекомендателю, – заявив, что прежде он был большим поклонником моего творчества.
– Дорогуша, прежде он был большим поклонником всех и вся. Но, во-первых, он не женщина, во-вторых, он не молод, и, в-третьих, сейчас он в обмен на отзыв потребует для себя самого пятидесятитысячный тираж и персональный стенд в «Смитсе»[37].
– Ну так пообещай ему все это.
Флора Макбет громко фыркнула и положила руку на увесистое пресс-папье.
– Вернемся к девчонкам-писательницам, – сказала она. – В идеале, до двадцати лет.
– Фло, у меня нет знакомых девчонок моложе двадцати. У меня вообще нет знакомых-тинейджеров.
– На твоем месте я бы этим не хвасталась.
– Кроме того, – продолжил я, – нынешние двадцатилетние писатели еще ходили пешком под стол, когда был издан мой первый роман.
– Предлагаешь растиражировать это как позитивную рекомендацию? – поинтересовалась она, выполняя разминочные упражнения: один, два, три раза приподняла свое тело, опираясь на ручки кресла, с глубоким вдохом-выдохом при каждом подъеме.
В открытой, демонстративной издевке есть своего рода шик, способный впечатлить зрителя, даже если объектом издевательства является он сам. Я поймал себя на желании похлопать в ладоши и крикнуть: «Браво, Фло!» Но вместо этого я предложил ей самой назвать какую-нибудь женщину, подходящую под заданные творчески-возрастные параметры.
Она изобразила задумчивость, между тем качая бицепсы с парой пресс-папье в роли гантелей.
– В том и проблема, – сказала она, уже неслабо размявшись, так что на предплечьях вздулись голубые вены. – Сможешь ли ты им понравиться?
– А почему я должен им нравиться?
– Не ты сам, а твои сочинения, дорогуша. Как по-твоему, заинтересуют они хоть кого-нибудь из молодых?
– В смысле отождествления себя с моими персонажами?
Вероятно, термин «отождествление» имеет какую-то особую женскую коннотацию (как в случаях с гормонами или капризами); ничем иным я не могу объяснить ее неожиданно гневную реакцию.
– Лучше назвать это «сопереживанием», дорогуша, – проскрежетала она.
Беседуя с Флорой Макбет, вы легко определяли момент, когда следует закругляться. На это указывали такие признаки, как нервическое постукивание кулаком по собственным ребрам и смена тембра голоса – и в обычное-то время резкий и хрипловатый, он теперь начинал звучать, как забитый песком электрический фен.
Через две недели она позвонила мне, чтобы сообщить новость: нашлась одна юная писательница, по имени Хейди Корриган, в целом более или менее готовая назвать меня в числе своих любимых фарсовиков среднего возраста.
Я пропустил мимо ушей язвительную оттяжечку «в целом более или менее», задетый другим:
– Я не фарсовик, Фло.
– Да какая разница! Все равно никто не знает, что это такое.
– Кстати, с Хейди Корриган я знаком. Ее мать заведовала отделом рекламы в «Сцилле и Харибде», когда там выходил мой первый роман. Она часто брала Хейди с собой в офис, и я качал эту крошку на колене, пока мы с ее мамой обсуждали рекламную стратегию.
– Вот видишь, любое доброе дело когда-нибудь да аукнется. Но ты не волнуйся, дорогуша, я об этом никому не скажу.
– Я не волнуюсь. Просто не могу понять, что мне даст отзыв Хейди Корриган?
– Это поможет сбывать книги через уцененку.
– Что?! – Кажется, именно после этого разговора у меня появилась привычка обдирать кожу с пальцев.
– Обещать не могу – четкой договоренности с ними пока нет.
– Ты хочешь сказать, что они согласятся сбывать мою книгу за полцены только из-за похвалы какой-то сопливой девицы на задней обложке?
– А кто говорил о задней? Мы поместим ее отзыв на лицевой стороне – надо же как-то привлекать молодых читателей.
– Но она опубликовала всего-то пару рассказов.
– C’est la vie littéraire[38].
– Флора, я скорее утоплюсь.
После этого связь оборвалась – как обрывались и многие другие наши связи. И все же Фло пошла мне навстречу. Книга была издана без цитат Хейди Корриган – ни спереди, ни сзади. Вот только куда подевался весь тираж по выходе из печати, для меня так и осталось загадкой. Во всяком случае, до магазинов уцененных товаров книга не добралась, это точно.
Но это еще не вся история. Мне стало известно, куда попал по крайней мере один экземпляр моей книги. А попал он на стол Брюса Элсли, писателя двадцатью годами старше (и, стало быть, литературно мертвее) меня, который в случаях с двумя предыдущими книгами присылал издателям письма, обвиняя меня в плагиате. Ничего он этим не добился – и не в последнюю очередь потому, что одновременно предъявлял аналогичные обвинения еще дюжине авторов этого же издательства. Его шансы на успех были бы выше, поумерь он аппетиты и выбери мишенями для нападок по одному автору в каждом издательстве. Впрочем, я не собирался давать ему полезные советы, да и не имел такой возможности. А если бы имел, я бы прежде всего посоветовал ему довести до конца очередной акт эротического самоудушения, ибо Элсли был широко известен своей склонностью к этому экстравагантному и небезопасному виду мазохизма – как-то раз его в самый последний момент успели снять с крюка на двери ванной комнаты в одном валлийском отеле, куда он прибыл для участия в литературном фестивале.
Между прочим, этот инцидент повлек за собой серьезные последствия – и не только для данного фестиваля, но и для всех литературных фестивалей в целом. Большинство из них нуждалось в доброй воле и содействии местных властей, притом что спонсоры из бизнес-клубов и муниципальных комитетов с традиционным подозрением взирали на любые празднества, связанные с книгами, полагая два эти понятия – «праздник» и «книга» – логически несовместимыми. И вот, когда один из приглашенных на фестиваль авторов был найден в своем номере полумертвым, с петлей на шее, апельсином во рту и ажурными дамскими чулками на ногах, их наихудшие подозрения подтвердились. Теперь вопрос стоял ребром: не лучше ли местной общине раз и навсегда порвать всякие связи с литературой?
С большим трудом организаторы фестиваля добились от городских властей «испытательной отсрочки» на один год, – следовательно, ни в коем случае нельзя было допустить новых эксцессов в духе Брюса Элсли. От греха подальше в отелях Хэйон-Уая и Челтнема[39] со всех дверей и стен срочно снимались крюки, как только поступала информация о появлении в их городе литературных деятелей.
Не надо обладать богатой фантазией, дабы предположить, что отстранение Элсли от фестивальной деятельности придало новый импульс его борьбе с поползновениями коварных плагиаторов. Какое-то время спустя он раздобыл мой электронный адрес и начал обращаться уже напрямую ко мне, утверждая, что сюжет «Беззвучного вопля» был по большей части заимствован из его романа «Зримая тьма», название которого сам Элсли позаимствовал у Уильяма Стайрона, в свою очередь позаимствовавшего это выражение у Мильтона. Но если «Зримая тьма» Стайрона являла собой стилистически отточенные мемуары, повествующие о его борьбе с безумием, то Элсли – в его обычной неряшливой манере – состряпал нечто вроде хроники, написанной от первого лица в настоящем времени и посвященной событиям шестого века нашей эры, когда в результате чудовищного вулканического извержения небо на три года затянули облака пепла, губя урожаи и скот, отравляя воду, вызывая выкидыши у женщин, а мужчин доводя до безумия и самоубийства. Что касается моего романа, то в нем сатирически изображались злоключения несостоявшегося писателя, который работает продавцом в лондонском зоомагазине и пытается отсрочить неминуемое банкротство этого заведения, торгуя контрабандными лемурами с Мадагаскара. При всем желании тут было крайне сложно найти хоть какие-то сюжетные параллели с псевдохроникой Элсли. Тем не менее через каждые шесть-семь месяцев он присылал мне очередное письмо, и с каждым разом эти письма становились все более злобными и угрожающими. А вскоре после самоубийства Мертона я получил открытку с репродукцией «Казни» Гойи, на обороте которой чем-то вроде смеси из зеленых чернил, спермы и фекалий было начертано:
ХА! ВОТ ЧТО БЫВАЕТ С ТЕМИ, КТО ПОКРЫВАЕТ ВОРОВ.Я показал открытку Ванессе.
– Могу понять его чувства, – сказала она.
9. СТАРО КАК МИР
Что я и впрямь охотно украл бы у Элсли – не будь оно уже краденым, – так это название романа.
Мильтон придумал выражение «зримая тьма», когда описывал Ад – эту «юдоль печали», «где муки без конца»[40]. И я точно знаю, о каком месте идет речь, – это Чиппинг-Нортон. Свои чиппинг-нортоны были у каждого из нашей пишущей братии. Тьма вокруг нас сгущалась день ото дня.
Так чем же являлась моя теща: симптомом болезни или успокоительным средством? Была ли она доказательством того, что без приличной профессии в качестве балласта я опрокинусь и морально пойду ко дну? Или была призвана служить мне утешением вплоть до момента, когда меня окончательно поглотит тьма?
А может, тут и решать было нечего. «Не делай этого, Гай», – предупредил меня Фрэнсис и тем превратил ее саму в решение проблемы. Пусть литература шла ко всем чертям, но никто не мешал мне по-прежнему получать удовольствие от сочинительства. «Оставь эту тему», – говорил Фрэнсис. Если не в жизни, то хотя бы в искусстве. Меня за это будут ненавидеть. Но почему? «Из-за мужской точки зрения», – говорил он. Как я понял, под этим подразумевалось мужское бахвальство. Нынешнюю публику уже не проймешь байками о сексуальных эскападах. А ведь было время, когда литераторы – Генри Миллер, Фрэнк Харрис, Дж. П. Данливи[41] – повергали читателей в шок своими приапическими откровениями, облекая их в простые, увесистые фразы. «Теперь с этим покончено», – говорил Фрэнсис. Герой с могучим стояком, писавший свои истории брызгами жаркого семени, превратился в анахронизм.
Ладно-ладно, мы еще посмотрим.
Искусство предполагает самоотречение, сказал кто-то. Но существует и другая точка зрения: искусство есть потакание своим прихотям. Не мне первому это пришло в голову – достаточно вспомнить декадентов. Но сейчас были не декадентские времена. Поражение – это не декаданс; смерть – это не декаданс; даже Ричард и Джуди – не декаданс. Мы стали слишком инертными для декадентства. Литература страдала от недостатка, а не от избытка; ее бичом стала чрезмерная осторожность, а не крайняя разнузданность. Так почему бы не вернуть ей толику былого распутства? Хватит ли у меня духу расстегнуть творческую ширинку и выставить все, что имею, против несметных полчищ великого бога по имени Благопристойность?
Что до этической стороны вопроса – допустимо ли мужчине подкатывать яйца к собственной теще? – то оправданием могла послужить перспектива литературной обработки этой темы. Тут не было циничного расчета, как это могло показаться. Я вожделел Поппи не ради написания книги. Я всегда ее вожделел. Но до чего же славно было бы заполучить все вместе – и Поппи, и книгу!..
По идее, события последнего времени должны были отбить у меня всякое желание к сочинительству даже на уровне отдельных фраз, не говоря уж про целую книгу. Однако этого не случилось. Напротив, я испытывал сильнейшее – сродни голоду или похоти – желание писать, и отбить у меня это желание не смогли бы даже объединенные силы всех женских читательских кружков Чиппинг-Нортона. Вы можете это объяснить? Я не могу. И ведь я не был каким-то исключением. Согласно статистике, как только количество произведений того или иного жанра признавалось чрезмерным для культурных потребностей нации, резко возрастало число авторов, создающих именно такие произведения. Книги, которые никто не хотел читать, множились в эпидемических пропорциях. Если ты чувствовал потребность написать книгу – ты ее писал, не особо задумываясь о том, прочтет ли ее впоследствии хоть кто-нибудь. Это напоминало свечку, зажженную в темноте. Ты прекрасно понимал, что этому слабому огоньку надежды не под силу тягаться с адским «негасимым пламенем» и что тьма поглотит его в конечном счете, но, пока свеча горела, это был твой огонь.
У меня уже появилось название. Это очень важный момент творческого процесса, когда тебе в голову приходит название новой книги и ты понимаешь, что попал в самую точку. До сих пор отчетливо помню тот день, когда я придумал название «Мартышкин блуд» и сообщил об этом Ванессе. Она тогда полулежала в ванне, задрав ноги из воды, и скоблила пятки сицилийской пемзой.
– Звучит хреново, – сказала она.
Однако позднее, после выхода романа в свет, Ванесса заявила, что название пришло в голову именно ей. Она даже припомнила обстоятельства, при которых это случилось: лежа в ванной с задранными вверх ногами, она скоблила пятки сицилийской пемзой, что вызвало у нее ассоциацию с мартышками, – и вот, пожалуйста…
В этот раз, по целому ряду причин, я не спешил делиться новостью с Ванессой, а вместо этого позвонил в офис Мертона.
Трубку взяла секретарша.
– Мертона нет, – сказала она.
– А где он?
– Мертон умер.
– О боже, Маргарет, извини. Я набрал номер по старой привычке. Напрочь забыл, что его уже нет.
Я общался с Маргарет на его похоронах. Помнится, она всплакнула, уткнувшись головой мне в плечо, а я обнял ее, успокаивая. Я даже помню плащ, который тогда был на ней. Мы сопели и всхлипывали в объятиях друг друга, и меня это начало заводить – такая вот картинка из серии «Похоть и смерть». Маргарет была привлекательной женщиной и безупречной секретаршей, преданностью и отношением к работе напоминая секретарш из голливудских фильмов пятидесятых, готовых рискнуть жизнью ради босса. В тот скорбный миг мы обменялись понимающими взглядами и согласились, что второго такого, как Мертон, не будет уже никогда. Остается лишь удивляться, что эта сцена не завершилась поцелуем. А может, и был поцелуй, но мы оба отказывались это признать.
Я слышал слезы в ее голосе из телефонной трубки. Надеюсь, то были не слезы раскаяния.
– Вы в порядке, Маргарет? – спросил я.
– Да. А вы как?
– Более или менее. Не понимаю, как я мог забыть о смерти Мертона.
– Вы такой не один. Это приятно, что многие люди до сих пор не представляют его мертвым. Я и сама не представляю.
«Многие не представляют его мертвым только потому, что уже не помнят его живым», – подумал я.
Мильтон придумал выражение «зримая тьма», когда описывал Ад – эту «юдоль печали», «где муки без конца»[40]. И я точно знаю, о каком месте идет речь, – это Чиппинг-Нортон. Свои чиппинг-нортоны были у каждого из нашей пишущей братии. Тьма вокруг нас сгущалась день ото дня.
Так чем же являлась моя теща: симптомом болезни или успокоительным средством? Была ли она доказательством того, что без приличной профессии в качестве балласта я опрокинусь и морально пойду ко дну? Или была призвана служить мне утешением вплоть до момента, когда меня окончательно поглотит тьма?
А может, тут и решать было нечего. «Не делай этого, Гай», – предупредил меня Фрэнсис и тем превратил ее саму в решение проблемы. Пусть литература шла ко всем чертям, но никто не мешал мне по-прежнему получать удовольствие от сочинительства. «Оставь эту тему», – говорил Фрэнсис. Если не в жизни, то хотя бы в искусстве. Меня за это будут ненавидеть. Но почему? «Из-за мужской точки зрения», – говорил он. Как я понял, под этим подразумевалось мужское бахвальство. Нынешнюю публику уже не проймешь байками о сексуальных эскападах. А ведь было время, когда литераторы – Генри Миллер, Фрэнк Харрис, Дж. П. Данливи[41] – повергали читателей в шок своими приапическими откровениями, облекая их в простые, увесистые фразы. «Теперь с этим покончено», – говорил Фрэнсис. Герой с могучим стояком, писавший свои истории брызгами жаркого семени, превратился в анахронизм.
Ладно-ладно, мы еще посмотрим.
Искусство предполагает самоотречение, сказал кто-то. Но существует и другая точка зрения: искусство есть потакание своим прихотям. Не мне первому это пришло в голову – достаточно вспомнить декадентов. Но сейчас были не декадентские времена. Поражение – это не декаданс; смерть – это не декаданс; даже Ричард и Джуди – не декаданс. Мы стали слишком инертными для декадентства. Литература страдала от недостатка, а не от избытка; ее бичом стала чрезмерная осторожность, а не крайняя разнузданность. Так почему бы не вернуть ей толику былого распутства? Хватит ли у меня духу расстегнуть творческую ширинку и выставить все, что имею, против несметных полчищ великого бога по имени Благопристойность?
Что до этической стороны вопроса – допустимо ли мужчине подкатывать яйца к собственной теще? – то оправданием могла послужить перспектива литературной обработки этой темы. Тут не было циничного расчета, как это могло показаться. Я вожделел Поппи не ради написания книги. Я всегда ее вожделел. Но до чего же славно было бы заполучить все вместе – и Поппи, и книгу!..
По идее, события последнего времени должны были отбить у меня всякое желание к сочинительству даже на уровне отдельных фраз, не говоря уж про целую книгу. Однако этого не случилось. Напротив, я испытывал сильнейшее – сродни голоду или похоти – желание писать, и отбить у меня это желание не смогли бы даже объединенные силы всех женских читательских кружков Чиппинг-Нортона. Вы можете это объяснить? Я не могу. И ведь я не был каким-то исключением. Согласно статистике, как только количество произведений того или иного жанра признавалось чрезмерным для культурных потребностей нации, резко возрастало число авторов, создающих именно такие произведения. Книги, которые никто не хотел читать, множились в эпидемических пропорциях. Если ты чувствовал потребность написать книгу – ты ее писал, не особо задумываясь о том, прочтет ли ее впоследствии хоть кто-нибудь. Это напоминало свечку, зажженную в темноте. Ты прекрасно понимал, что этому слабому огоньку надежды не под силу тягаться с адским «негасимым пламенем» и что тьма поглотит его в конечном счете, но, пока свеча горела, это был твой огонь.
У меня уже появилось название. Это очень важный момент творческого процесса, когда тебе в голову приходит название новой книги и ты понимаешь, что попал в самую точку. До сих пор отчетливо помню тот день, когда я придумал название «Мартышкин блуд» и сообщил об этом Ванессе. Она тогда полулежала в ванне, задрав ноги из воды, и скоблила пятки сицилийской пемзой.
– Звучит хреново, – сказала она.
Однако позднее, после выхода романа в свет, Ванесса заявила, что название пришло в голову именно ей. Она даже припомнила обстоятельства, при которых это случилось: лежа в ванной с задранными вверх ногами, она скоблила пятки сицилийской пемзой, что вызвало у нее ассоциацию с мартышками, – и вот, пожалуйста…
В этот раз, по целому ряду причин, я не спешил делиться новостью с Ванессой, а вместо этого позвонил в офис Мертона.
Трубку взяла секретарша.
– Мертона нет, – сказала она.
– А где он?
– Мертон умер.
– О боже, Маргарет, извини. Я набрал номер по старой привычке. Напрочь забыл, что его уже нет.
Я общался с Маргарет на его похоронах. Помнится, она всплакнула, уткнувшись головой мне в плечо, а я обнял ее, успокаивая. Я даже помню плащ, который тогда был на ней. Мы сопели и всхлипывали в объятиях друг друга, и меня это начало заводить – такая вот картинка из серии «Похоть и смерть». Маргарет была привлекательной женщиной и безупречной секретаршей, преданностью и отношением к работе напоминая секретарш из голливудских фильмов пятидесятых, готовых рискнуть жизнью ради босса. В тот скорбный миг мы обменялись понимающими взглядами и согласились, что второго такого, как Мертон, не будет уже никогда. Остается лишь удивляться, что эта сцена не завершилась поцелуем. А может, и был поцелуй, но мы оба отказывались это признать.
Я слышал слезы в ее голосе из телефонной трубки. Надеюсь, то были не слезы раскаяния.
– Вы в порядке, Маргарет? – спросил я.
– Да. А вы как?
– Более или менее. Не понимаю, как я мог забыть о смерти Мертона.
– Вы такой не один. Это приятно, что многие люди до сих пор не представляют его мертвым. Я и сама не представляю.
«Многие не представляют его мертвым только потому, что уже не помнят его живым», – подумал я.