Страница:
— Надо устранить, как ты говоришь, — Андроник избрал наиболее доверительный, как ему казалось, тон, — да не братца того полоумного, василевса, с детьми я не воюю. Надо устранить эту антиохийскую змею, эту фарисейку Марию, которая ранее была Ксения…
— Сейчас? — тупо взглянул старший, Василий.
— Да хоть бы и сейчас.
— Круговой порукой хочешь связать нас? — спросил Михаил, осклабясь, как чужому. — Конечно, нам не дашь пачкать руки, для этого есть палачи… А кто обещал народу царствовать без крови, без ослеплений и удавок?
Андроник хотел начать разговор о пользе единовластия, о дамокловом мече, который висит над каждым, кто ищет власти… Но принцы отчужденно молчали, и Андроник отпустил их, поцеловав и перекрестив каждого.
Слушал, как внизу у подъезда они садились в седло. Звенели уздечки, фыркали кони, стукали копытами, приглушенно звучала команда. Разве эти генеральствующие глупцы понимают, что их он стремится, именно их оградить от надвигающихся бед?
Где-то он видел мозаичную картину — старый ворон, провожающий в полет оперившихся сыновей. Нет, не Врана, хотя у него ворон в гербе, а он, Андроник, тот старый одинокий ворон на краю солнечного заката.
Из пищи, поданной Каллахом, он выбрал солдатский сухарь и жевал его беззубыми деснами, вышагивал по ковру подагрическими ногами, старый, совсем старый Ники, Андроник… В ночном небе пели какие-то очень далекие птицы, не то петелы, не то козодои, не то алконосты…
— Что нового, Каллах?
— Лапарда бежал в Никею. Жизнь продолжалась.
На углу площади Августеон к ним присоединились всадники Агиохристофорита во главе с самим патрикием.
— Про Дионисия пока никак, — докладывает вполголоса Агиохристофорит, поравнявшись с повелителем. — Но будет, ручаюсь.
— А как та самая бабушка? — тоже вполголоса спрашивает принц.
— Ты считаешь, время уж настало?
— А когда оно не настало для такой цели?
— Как прикажешь, всевысочайший.
Агиохристофорит со своими всадниками вновь отделяется от кавалькады принца и исчезает где-то в боковом переулке, тогда как Андроник со своими берет курс прямо на Босфор.
Там на берегу волшебного пролива у самой кромки моря возвышается причудливый замок, именуемый обителью иоаннитов. «Роскошный пляж! — сказали бы наши современники. — Дивный парк!» Да, но они всегда пустынны, потому что принадлежат императорской семье и крепко охраняются дворцовой стражей.
Орден святого Иоанна, в истории известный также как родосский, или мальтийский, орден, возник в Палестине еще до начала крестовых походов. Первоначально монахи-рыцари были бедны, добродетельны, стремились служить Богу, смиренно ухаживая за паломниками, идущими ко Гробу Господню. Они основывали госпитали для бедных и увечных, отчего назывались иногда госпитальеры. Папа римский за этот подвиг смирения и любви к ближним даровал им форму — белый плащ с черным остроконечным крестом на плече.
Впоследствии и честные рыцари впали в интриги и взаимные происки, которыми Иерусалимское королевство было богато не менее, чем Византия. Крестоносцы стали обвинять своих иоаннитских собратий в забвении заветов бедности и целомудрия, в надменной роскоши и ничегонеделании и во многих еще худших грехах. Госпитальеров стали попросту вытеснять из Палестины, и они переселялись в другие страны, увозя свои сокровища, основывая приорства и обители там.
Так и получилось, что, несмотря на давнюю традиционную недоброжелательность византийского православия и лично патриарха Феодосия ко всему католическому в том числе и к католическим духовным рыцарским орденам дипломатичные иоанниты сумели приобрести живописнейший клочок босфорского берега, и палестинский зодчий построил им дворец-игрушку — причудливое скопление башенок, площадок, куполов, переходов, колоннад с многофигурными зубцами, морскими раковинами, символами не то коней, не то чуд морских.
Помогло им и то, что император Мануил был неравнодушен к рыцарскому быту, любил турниры и парады, в чем они славились как большие мастера. А его молодая жена Ксения, в православии Мария, сама дочь крестоносца, иной раз вздыхала: ах, на закате дней моих, когда он настанет, ничего бы так не хотелось, как пожить в такой обители…
Затем, когда в Византии громили то венецианцев, еще при Мануиле, то генуэзцев, уже после него, дипломатичные опять же иоанниты, по принципу береженого Бог бережет, подхватили свои сокровища и подались в западные страны. Но легендарная обитель иоаннитов долго не пустовала — в ней пожелала поселиться после своего отрешения от дел вдовствующая императрица Ксения-Мария. Обитель была взята под конвой Пафлагонской фемой, а василиссе были оставлены, кроме личных слуг и рабов, два госпитальера для рыцарского ей служения.
Служение это, впрочем, заключалось в совместных с дамой прогулках по морскому пляжу, чтениях латинской Библии или невинной игре в кости по томительным вечерам.
Андроник, усмехаясь, вышагивал по пустынным залам и покоям общественного дворца.
— Что же они тут, никогда, что ли, за собою не убирали?
В обители, действительно, царила мерзость запустения, следы каких-то кутежей. Валялись кубки, вазы, пустые мехи из-под вина, даже части женской одежды, на которых чуть ли не паук сплел паутину.
Его провели в башенку, которую и занимала василисса. В аванзале дремали в креслах оба рыцаря, служители чести. Андроник сапогом отшвырнул снятый одним из них металлический нагрудник, он загрохотал, как ржавая железка. Рыцари проснулись, вскочили, но тут же были разоружены и под конвоем отправлены на улицу.
— Найди им заступы, — приказал принц Каллаху. — И пусть копают быстренько, если сами хотят остаться живы.
Видавший виды Каллах со страхом отметил его злую усмешку: «Диавол, никто иной!»
Так же ударом ноги он распахнул двери в опочивальню вдовствующей императрицы. Она прикорнула полулежа на подушках дивана, знаменитые золотые ее косы были распущены, аккуратно расчесаны, как мантия, прикрывали обнаженные плечи, а усталое, растревоженное, уже немолодое личико было по-детски невинным.
Андроник хотел и разбудить василиссу толчком или пинком, но рука повисла в воздухе. Некоторое время он рассматривал ее, спящую, потом потряс за голое плечо.
— Что? А? — вскинулась она. — Это ты, Агнеса? Узнав Андроника, загородилась ладонями.
— Ты уже пришел? А я надеялась… Как жизнь была коротка!
Пыталась натянуть себе на плечи плед.
— Постой, я оденусь…
— Как раз наоборот, — принц раздувал усы свои в улыбке и уже сам себе казался сатаной. — Я хочу, чтобы ты совсем разделась.
— Помилуй, — в ужасе отстранилась Ксения. — Что ты хочешь? А они?
— Они уйдут. — И свита принца заторопилась к выходу.
— Матерь Божия! — василисса глотала слезы, чтобы не зарыдать. — Но зачем издеваться, зачем издеваться?
— Не призывай матерь Божию! Ты, крещенная в православном обряде, живешь здесь в католической вере? Ты еретичка, Мария!
— Бедная, бедная, бедная я, — тосковала василисса, пытаясь закрыться в пышные распущенные косы, как в шалаш.
— Шлюха! — закричал Андроник (он допустил здесь гораздо более грубое выражение, но мы его опустим). — Ты жила во дворце с каждым, от дворника до зверолова! Сказано тебе — раздевайся!
После кончины императора Мануила его вдова носила только монашеские одежды. Для их шитья во дворец приглашались лучшие портные от Аргиропратии. Сейчас эти шелковые с выточками рясы и черные, траурные лоры были развешаны по стульям. На ней оставался только простой гиматий, но тоже тончайшей выделки шелка.
Раздраженный неповиновением, принц захватил в кулак ее золотистую пряжу и буквально выкинул на середину опочивальни. Шлепая босыми ступнями, несчастная женщина еле удержалась, чтобы не поскользнуться на мраморном полу. И он, распаленный, подбежал и сорвал с нее ее роскошную шелковую рубаху. И она стояла перед ним нагая, как Ева, а принц ее бесстыдно разглядывал, раздувая при этом усы, как некий хищный сом. И видел уже пожелтевшую от возраста, а не просто смуглую кожу, дряблый живот, обвисшие, немолодые груди. Из-за чего только эти рыцари с ума сходят? А вслух сказал:
— Ты что, живот бреешь, как магометанка? Я бы в жизнь не пожелал бабу с бритым животом!
Но она только шептала латинские молитвы своего детства. Потом сказала ему отчетливо:
— Я знаю, за что ты мне мстишь… После нашей свадьбы с Мануилом я отказалась переспать с тобою ночь… Я единственная, наверное, женщина во всей империи…
— Хватит! — заорал окончательно исступленный Андроник и распахнул двери в приемную. — Ной, Аввалиил, где вы?
Так как из пафлагонцев, несмотря на всю их верность сюзерену, невозможно было бы подобрать кого-нибудь на нелегкую должность палача, то для этой цели были выпущены из тюрем два уголовника, а имена они носили ветхозаветных патриархов, наверное, это были воровские псевдонимы. Они были одеты в форму Пафлагонской фемы и находились неотлучно при особе принца.
— А как же, — лепетала василисса, теряя свою царственность, — а как же мне попа, исповедь… Ты хочешь погубить мою душу!
Но слабого голоса ее не было слышно из-за топота военных сапог.
— Алексей, Алексей, мальчик мой! — произнесла Ксения, и уже больше от нее не услышали ни слова. Гордая дочь князей Антиохийских, наследница крестоносцев лихорадочно одевалась, пораженная ужасом неминуемого.
— Иоанниты отказались копать, — сконфуженно сообщил Каллах.
— Надеюсь, они…
— Умерщвлены, господин.
— А могила?
— Выкопали пафлагонцы.
— Прибыл ли Агиохристофорит?
— Я здесь, всевысочайший.
— А где та бабушка?
— Он прибыл, господин.
— Пусть подождет, пока мы покончим с бабушкой этой.
Расторопные тезки патриархов Ной и Аввалиил, надеясь к тому же на щедрые гонорары, быстро покончили с василиссой и закопали ее в золотой песок босфорского пляжа.
Андроник, рядом с ним Каллах и Агиохристофорит, сами оглушенные ужасом того, что они содеяли, сидели молча на балюстраде обители иоаннитов, и даже вино не шло в горло, которое принесли им целый мех. Поодаль маячили Ной и Аввалиил, оба как близнецы — коротконогие, тупорылые, с бритыми шеями. Никто не догадывался их отпустить.
Первым опомнился принц, обратив внимание на странную особу в пышном чепце, которая от нечего делать бродила по палисаднику, нюхала цветы, наклоняясь к ним, но срывать их не решалась.
— Да, это он, — подтвердил Агиохристофорит, — евнух дворцовый Птеригионит, больше известный как бабушка Птера. Последний год он отсиживался у меня в домашней тюрьме, иначе народ бы его разорвал за смерть порфирородной Марухи.
Агиохристофорит подозвал его движением пальца.
— Всевысочайший хочет, — сообщил он, — познакомиться с тобой.
Птера, в знак уничижения и восторга, пала лицом в песок садовой дорожки.
Высокородные выждали, пока бабушка не насладится своим поклонением и не поднимется на ноги. Спешить все равно было некуда, природа ликовала, море, как сказал великий пролетарский писатель, смеялось, а чайки реяли над морем.
— Надеюсь, ты понимаешь, — сказал принц лениво, — что содержалась в тюрьме только ради твоей личной безопасности? — А о чем с нею было разговаривать? Об ее образовании, о принципах педагогики в отношении учеников-государей?
Бабушка радостно покивала близоруким лицом.
— Мы теперь хотим поручить тебе ответственнейшее дело, воспитание самого императора Алексея Второго. Его прежний воспитатель, сукин сын, бежал к изменникам в Никею.
— Ты спроси у нее, — подсказал Агиохристофорит, — чем она занималась там, в тюрьме.
И Птера достала из глубин своего обширнейшего декольте витой шелковый шнурочек, продукт умения и бессонных ночей, и продемонстрировала, насколько он крепок. Затем показала и его употребление — вокруг шеи, а язык при этом вываливается изо рта, глаза выступают из орбит.
— Ну, действуй, действуй, — благоволил принц.
Зато явился синэтер Дионисий, императорский претор, подтянутый, щеголеватый. За эти годы Денис научился носить просторную византийскую одежду, как будто это были какие-нибудь модные джинсы или спортивная куртка, так сказать, с некоторым даже шиком.
Теотоки удалось залучить его к себе в покои, там золотая Хриса, тоже очарованная пришельцем из другого мира, подала им пенистый щербет, который она, как персиянка по рождению, отлично умела готовить. Гном Фиалка хотел организовать тихую, для фона беседы, музыку, но Теотоки его остановила — все эти негромкие флейты и незвучные тимпаны только раздражают.
После ничего не означающих взаимных расспросов (о погоде, о здоровье чего говорить? Оба молоды. О родственниках? У Дениса их здесь вообще нет) Теотоки доверительно сообщает, что ее подруга, Ира (помните, та самая беляночка?), выходит наконец замуж. За кого же? Есть такой балбесик, Мисси Ангелочек…
«А, так это принца Андроника дочка», — вспоминает Денис. И удивляется: чего об этом говорить? Потом соображает: это она хочет скрыть смущение от того, что сама, после того, что было у них в фускарии Малхаза, взяла да вышла замуж… И самому становится смешно: ведь и эта Ира явно пыталась ему объясниться, и он в положении солдата из сказки Андерсена — в него подряд влюбляются все принцессы.
— Вы на меня ни за что не сердитесь, светлейшая? — осведомляется он.
— Нет, — ослепительной улыбкой отвечает она. — А за что же?
«Теперь ей спросить, не сержусь ли на нее я», — хмыкает про себя Денис.
Но Теотоки не хочет обострения этой темы и уводит разговор в сторону. «Какая она женственная, какая изумительная стала! — думает Денис. — Наверное, потому, что мать семейства!» И просит повторить ее вопрос, так как задумался, прослушал.
Теотоки спрашивает, насколько все-таки серьезны разговоры о том, что он, Денис, пришелец с того света.
Денис не знает, с чего начать, но она поправляет сама себя, дело в том, что она хорошо информирована о том, что рассказывают о Денисе.
— А как вы думаете, насколько вам верят?
— Но ведь все это была правда!
— Я же не спрашиваю, насколько все это правда. Я интересуюсь, насколько вам верят.
— Да какое мне дело, верят мне или нет!
— Вот уж сразу видно, что вы из потусторонних миров. Вы не знаете наших византийцев, они из всякой ерунды сделают следствие. Я уверена, за вами уже целый хвост волочится наблюдающих…
От справедливых этих слов Дениса пробрала некоторая досада. Действительно, он ведь ни разу не подумал: насколько ему верят здесь? И, в свою очередь, спрашивает, просто чтобы показать, что и он кое-что знает:
— А вы до сих пор любите ходить в цирке по канату?
Теотоки как-то грустно потупилась — этому не верит только один человек, ее муж.
Так и закончился разговор этот какой-то опять неопределенностью и даже печалью. Вроде бы обо всем сказали и не сказали ни о чем. Денису показалось, что она говорит: так, как я живу, так мне больше жить нельзя. Но ведь и Денис в полной мере мог сказать то же: так, как я живу, мне так больше жить нельзя. Он кликнул Костаки, который на кухне развлекал поварих, и, чтобы не объясняться с гостями, вышел не через парадный вход, а через калитку в саду земляничных деревьев и шелковиц.
А Теотоки наблюдала за перепеленанием сына отмечала, тревожась, все покраснения и опрелости на слабеньких ручках и ножках, которыми он героически сучил. Даже показалось, что он начал следить глазами за ее лицом, подумала, радуясь: вот и подрастаешь, сынок. Здоровенная кормилица-славянка долго, основательно питала Вороненка. Теотоки сидела в сгущающихся сумерках, к гостям не шла. Смотрела неотрывно на образ Благовещения, также предназначенный к отправке, а пока освещенный одной свечечкой.
Это было старинное произведение, еще до эпохи иконоборцев, поэтому выдержанное в наивной и вдохновенной манере раннего христианства. Им благословила племянницу на отъезд огорченная Манефа.
На иконе одни и те же лица изображались одновременно в разных деяниях. Однако это были не просто «клейма», то есть сумма икон на один какой-нибудь сюжет или на одно житие. Здесь в одной картине был запечатлен сразу весь процесс, но так, будто границ времени не существовало. Персонажи были изображены по нескольку раз, иногда и рядом сами с собою. Вот Пречистая Дева, еще совсем юная, с лилиями, вплетенными в косу, читает книгу. Вот она же, сосредоточенная, повзрослевшая, благочестиво слушает, что вещает ей ангел. И подняла ладошку, словно хочет сказать: «Минуточку, разберемся!» А сам ангел, ангел, в модной хламидке, в сандалиях с бантиками, на русых кудрях камилавка лопушком, будто он только что с Золотой площадки! А вот и обручник Иосиф у колыбели, смотрит за игрою Младенца.
Иосиф блаженный, не спи над Младенцем
И от умиленья не плачь.
Житуха такое закинет коленце,
Что сам себе станешь палач.
А помнишь, тот ангел явился весною,
Как был респектабелен он?
Свободен, как птица над ширью морскою,
И возрастом не удручен.
И вспомни еще, как Мария молилась,
Ладонями отгородясь,
Молилась, молилась, а все же косилась,
Как ангел блистал, словно князь.
Иосиф блаженный, следи за Младенцем
И лилиям белым не верь,
Ты слышишь, ревет в человеческом сердце
Апокалиптический зверь?
Иосиф, Иосиф, не плачь над Младенцем
И слез смехотворных не лей.
Ведь юность не камень, куда же ей деться,
И сердце не мавзолей.
В конце же концов все младенцы святые,
Отец им единственный — Бог.
О вести благие! О страсти земные!
О жизни последний порог!
Когда наступила ночь, послышался шум подъезжающей кавалькады — большого числа людей, коней, амуниции. Ясно, прибыл ее муж, великий доместик — в этот чин повысил его Андроник, вероятно, за то, что он не вмешался в события его возвращения в столицу.
Теотоки распорядилась зажечь свечи. После некоторого пребывания у тещи (он неукоснительно воздавал матушке Манефе знаки почтения) Врана появился на половине жены.
— Гей! — принюхался он, словно попал на овчарню. — Кто-то у тебя был?
— Синэтер Дионисий, из свиты принца.
— А, этот, в которого влюблена твоя подружка Эйрини! Знай, цена ее на рынке невест возросла. Ходят слухи, что принц все же удавил втихомолку василиссу, очередь за дебильчиком Алексеем, затем коронация. И твоя Ира станет кесариссой, отпрыском царской семьи…
— Как это у вас все легко, — поморщилась Теотоки, передразнивая его мину попавшего в овчарню. — Этот ту удавил, тот эту сватает!
Настало молчание. А о чем им было говорить? О здоровье новорожденного сына ему трижды в день докладывал специально им назначенный адъютант. О завтрашнем его выезде к стенам Никеи, вероятно, Теотоки знала, как всегда, жены военных узнают все раньше, чем их самые информированные мужья.
Как надеялась в свое время легкомысленная Теотоки пробить дорогу к его душе! Ведь он был, в сущности, добрый, без предрассудков человек, совсем не старик, каждое утро обмывался водою со льда. Уехала с ним в Редеет прямо из собора, где венчались, не отставала от него — и на ученья, и в переход, и в рекогносцировку. Только когда настала пора появляться на свет Вороненку, она обосновалась в Редеете, где были хорошие врачи. Но странно, чем более она пробивалась к нему, тем сильнее он замыкался, предоставляя ей, однако, полную свободу и все права хозяйки его дома.
Врана хмыкнул, раздеваясь в полутьме опочивальни:
— Кстати, за этим вашим всеобожаемым волшебником Львиного рва ведется строгое наблюдение.
Это настолько отвечало предположениям самой Теотоки, что она вздрогнула.
— Что тебе известно?
— Ничего особенного, кроме того, что моих людей вызывали и спрашивали, не знают ли они подлинного имени и звания синэтера Дионисия. В частности, интересовались, не встречается ли супруга великого доместика, то есть ты, с этим Дионисием, и так далее.
Теотоки вся съежилась от неожиданности. А Врана, пожевав свой сухарь, который ему, спартанцу, заменял ужин, усмехнулся:
— Топорная работа! Это ведомство Агиохристофорита творит, этого навозника, жирного клопа! Неужели он думает, что мои люди не поспешат ко мне, чтобы поведать, о чем их допрашивали его сикофанты?
— Муж! — сказала Теотоки, отвернувшись в темноту. — Ты слышишь меня?
— Ну! — ответил удивленный таким вступлением великий доместик.
— Муж, отпусти меня в монастырь…
— Гей! А сын? — Врана, как человек военный и практичный, сразу искал следствие, а потом уже причины.
— У сына есть кормилица, семь штук нянек, педагоги, врачи. Вырастишь ты сына, как сумел вырастить старших…
Было долгое молчание, когда слова не нужны, они обменивались непосредственно мыслями. «Стар я, скучно тебе со мною», — молча кричал в полумраке великий доместик. «Душа вся изныла», — безмолвно жаловалась она, обратя лицо свое к Благовещению.
— Любимая, — наконец произнес Врана. — Опомнись, что с тобою?
— Не знаю, хороший мой. Не рождена я для добродетельной жизни.
— В монастырь, значит? Тебе либо на канате плясать, либо Христу служить, середины ты не знаешь.
— Да, я такая, хороший мой, прости.
Много возни было с хохлатым попугаем по имени Исак. Он вдруг принялся сочно вопить: «Кр-рах! Крахх!» — и никакие уговоры и подачки на него не действовали. Суеверному человеку такой исступленный вопль птицы показался бы дурным предзнаменованием. Прежде чем Теотоки накинула на него черный плат, он выдал скрипучим голосом Манефы Ангелиссы: «А ты бы, Токи, молчала!»
Тогда Теотоки вспомнила, что у нее есть старая тетушка, вторая мать, которая еще болезненнее, чем птица, переживала отъезд Теотоки. Она побежала наверх, и там, в малой кувикуле, она увидела почтенную матрону, насупленную, угрюмо вяжущую в кресле какие-то носки для подопечных бедняков. Никаких объяснений Манефа не приняла, считая, что Теотоки с сыном вполне может жить у нее, а новоиспеченный великий доместик может приезжать — на хороших лошадях от Редеста полдня пути.
Но все же сказала, держась за сердце и крестясь:
— Ох, Токи, а у меня вот есть предчувствие, беда с нами будет какая-то, большая беда!
А тут еще по городу пошел слух, что патриарх Феодосии самовольно оставил свой престол и ушел простым схимником в монастырь. Столица притихла. Любители бегать по стогнам и собираться на перекрестках по всякому мелкому поводу на сей раз суеверно выглядывали из окон и подворотен.
Действительно, после полудня по опустевшей горбатой улочке Сфоракия от патриаршего замка стал шагать костлявый насупленный старик, которого по крупному армянскому носу нельзя было спутать ни с кем другим. Он шел в сандалиях на босу ногу, в самой простой черной монашеской столе, по булыжнику постукивал его костыль.
Он не давал благословения никому, кто отваживался, узнав его, подбегать — сам считал себя грешным безмерно. Высокий куколь задевал за свесившиеся ветки шелковицы на улице Сфоракия, и они осыпали его желтой уже листвой.
Но за ним бежал вприпрыжку не менее знаменитый юродивый Кокора, воображающий себя петухом, звякая всевозможными цепочками, которые считал за украшение, ковшиками и котелками, куда он собирал объедки. Он старательно передразнивал каждое движение беглого патриарха, даже гундосил те же молитвы, какие тот творил на ходу. А Феодосии все сносил кротко, он верил, что достоин еще худшего поношения.
И, убегая, думал он не о своем спасении, об Андронике думал он и громко говорил примерно так:
— Увы, душа надменная не успокоится, ибо надменный человек как бродящее вино, расширяет душу свою, как ад, и, как смерть, он ненасытен и собирает все под себя, не обращая внимания на то, что сказано: «Горе тому, кто обогащает себя не своим — надолго ли это?» Не восстанут ли те, которых ты терзал, не поднимутся ли ограбленные — и ты достанешься им на растерзание…
Горе тому, кто строит свое на несчастии других. Как ты грабил других, так ограбят и тебя за пролитие крови, за разорение и нищету многих! Ибо сказано: «Горе строящему на крови и созидающему крепости неправдою!» Камни из стен возопиют, и перекладины из дерева станут отвечать им…
И народ в ужасе плакал и не знал, что ему делать, потому что чувствительные души предполагали, что худшее еще впереди.
— Сейчас? — тупо взглянул старший, Василий.
— Да хоть бы и сейчас.
— Круговой порукой хочешь связать нас? — спросил Михаил, осклабясь, как чужому. — Конечно, нам не дашь пачкать руки, для этого есть палачи… А кто обещал народу царствовать без крови, без ослеплений и удавок?
Андроник хотел начать разговор о пользе единовластия, о дамокловом мече, который висит над каждым, кто ищет власти… Но принцы отчужденно молчали, и Андроник отпустил их, поцеловав и перекрестив каждого.
Слушал, как внизу у подъезда они садились в седло. Звенели уздечки, фыркали кони, стукали копытами, приглушенно звучала команда. Разве эти генеральствующие глупцы понимают, что их он стремится, именно их оградить от надвигающихся бед?
Где-то он видел мозаичную картину — старый ворон, провожающий в полет оперившихся сыновей. Нет, не Врана, хотя у него ворон в гербе, а он, Андроник, тот старый одинокий ворон на краю солнечного заката.
Из пищи, поданной Каллахом, он выбрал солдатский сухарь и жевал его беззубыми деснами, вышагивал по ковру подагрическими ногами, старый, совсем старый Ники, Андроник… В ночном небе пели какие-то очень далекие птицы, не то петелы, не то козодои, не то алконосты…
— Что нового, Каллах?
— Лапарда бежал в Никею. Жизнь продолжалась.
7
Кони шли в утренней мгле, мотая головами и упрямясь, будто протестовали, потому что знали, на какое мерзкое дело везут своих седоков.На углу площади Августеон к ним присоединились всадники Агиохристофорита во главе с самим патрикием.
— Про Дионисия пока никак, — докладывает вполголоса Агиохристофорит, поравнявшись с повелителем. — Но будет, ручаюсь.
— А как та самая бабушка? — тоже вполголоса спрашивает принц.
— Ты считаешь, время уж настало?
— А когда оно не настало для такой цели?
— Как прикажешь, всевысочайший.
Агиохристофорит со своими всадниками вновь отделяется от кавалькады принца и исчезает где-то в боковом переулке, тогда как Андроник со своими берет курс прямо на Босфор.
Там на берегу волшебного пролива у самой кромки моря возвышается причудливый замок, именуемый обителью иоаннитов. «Роскошный пляж! — сказали бы наши современники. — Дивный парк!» Да, но они всегда пустынны, потому что принадлежат императорской семье и крепко охраняются дворцовой стражей.
Орден святого Иоанна, в истории известный также как родосский, или мальтийский, орден, возник в Палестине еще до начала крестовых походов. Первоначально монахи-рыцари были бедны, добродетельны, стремились служить Богу, смиренно ухаживая за паломниками, идущими ко Гробу Господню. Они основывали госпитали для бедных и увечных, отчего назывались иногда госпитальеры. Папа римский за этот подвиг смирения и любви к ближним даровал им форму — белый плащ с черным остроконечным крестом на плече.
Впоследствии и честные рыцари впали в интриги и взаимные происки, которыми Иерусалимское королевство было богато не менее, чем Византия. Крестоносцы стали обвинять своих иоаннитских собратий в забвении заветов бедности и целомудрия, в надменной роскоши и ничегонеделании и во многих еще худших грехах. Госпитальеров стали попросту вытеснять из Палестины, и они переселялись в другие страны, увозя свои сокровища, основывая приорства и обители там.
Так и получилось, что, несмотря на давнюю традиционную недоброжелательность византийского православия и лично патриарха Феодосия ко всему католическому в том числе и к католическим духовным рыцарским орденам дипломатичные иоанниты сумели приобрести живописнейший клочок босфорского берега, и палестинский зодчий построил им дворец-игрушку — причудливое скопление башенок, площадок, куполов, переходов, колоннад с многофигурными зубцами, морскими раковинами, символами не то коней, не то чуд морских.
Помогло им и то, что император Мануил был неравнодушен к рыцарскому быту, любил турниры и парады, в чем они славились как большие мастера. А его молодая жена Ксения, в православии Мария, сама дочь крестоносца, иной раз вздыхала: ах, на закате дней моих, когда он настанет, ничего бы так не хотелось, как пожить в такой обители…
Затем, когда в Византии громили то венецианцев, еще при Мануиле, то генуэзцев, уже после него, дипломатичные опять же иоанниты, по принципу береженого Бог бережет, подхватили свои сокровища и подались в западные страны. Но легендарная обитель иоаннитов долго не пустовала — в ней пожелала поселиться после своего отрешения от дел вдовствующая императрица Ксения-Мария. Обитель была взята под конвой Пафлагонской фемой, а василиссе были оставлены, кроме личных слуг и рабов, два госпитальера для рыцарского ей служения.
Служение это, впрочем, заключалось в совместных с дамой прогулках по морскому пляжу, чтениях латинской Библии или невинной игре в кости по томительным вечерам.
Андроник, усмехаясь, вышагивал по пустынным залам и покоям общественного дворца.
— Что же они тут, никогда, что ли, за собою не убирали?
В обители, действительно, царила мерзость запустения, следы каких-то кутежей. Валялись кубки, вазы, пустые мехи из-под вина, даже части женской одежды, на которых чуть ли не паук сплел паутину.
Его провели в башенку, которую и занимала василисса. В аванзале дремали в креслах оба рыцаря, служители чести. Андроник сапогом отшвырнул снятый одним из них металлический нагрудник, он загрохотал, как ржавая железка. Рыцари проснулись, вскочили, но тут же были разоружены и под конвоем отправлены на улицу.
— Найди им заступы, — приказал принц Каллаху. — И пусть копают быстренько, если сами хотят остаться живы.
Видавший виды Каллах со страхом отметил его злую усмешку: «Диавол, никто иной!»
Так же ударом ноги он распахнул двери в опочивальню вдовствующей императрицы. Она прикорнула полулежа на подушках дивана, знаменитые золотые ее косы были распущены, аккуратно расчесаны, как мантия, прикрывали обнаженные плечи, а усталое, растревоженное, уже немолодое личико было по-детски невинным.
Андроник хотел и разбудить василиссу толчком или пинком, но рука повисла в воздухе. Некоторое время он рассматривал ее, спящую, потом потряс за голое плечо.
— Что? А? — вскинулась она. — Это ты, Агнеса? Узнав Андроника, загородилась ладонями.
— Ты уже пришел? А я надеялась… Как жизнь была коротка!
Пыталась натянуть себе на плечи плед.
— Постой, я оденусь…
— Как раз наоборот, — принц раздувал усы свои в улыбке и уже сам себе казался сатаной. — Я хочу, чтобы ты совсем разделась.
— Помилуй, — в ужасе отстранилась Ксения. — Что ты хочешь? А они?
— Они уйдут. — И свита принца заторопилась к выходу.
— Матерь Божия! — василисса глотала слезы, чтобы не зарыдать. — Но зачем издеваться, зачем издеваться?
— Не призывай матерь Божию! Ты, крещенная в православном обряде, живешь здесь в католической вере? Ты еретичка, Мария!
— Бедная, бедная, бедная я, — тосковала василисса, пытаясь закрыться в пышные распущенные косы, как в шалаш.
— Шлюха! — закричал Андроник (он допустил здесь гораздо более грубое выражение, но мы его опустим). — Ты жила во дворце с каждым, от дворника до зверолова! Сказано тебе — раздевайся!
После кончины императора Мануила его вдова носила только монашеские одежды. Для их шитья во дворец приглашались лучшие портные от Аргиропратии. Сейчас эти шелковые с выточками рясы и черные, траурные лоры были развешаны по стульям. На ней оставался только простой гиматий, но тоже тончайшей выделки шелка.
Раздраженный неповиновением, принц захватил в кулак ее золотистую пряжу и буквально выкинул на середину опочивальни. Шлепая босыми ступнями, несчастная женщина еле удержалась, чтобы не поскользнуться на мраморном полу. И он, распаленный, подбежал и сорвал с нее ее роскошную шелковую рубаху. И она стояла перед ним нагая, как Ева, а принц ее бесстыдно разглядывал, раздувая при этом усы, как некий хищный сом. И видел уже пожелтевшую от возраста, а не просто смуглую кожу, дряблый живот, обвисшие, немолодые груди. Из-за чего только эти рыцари с ума сходят? А вслух сказал:
— Ты что, живот бреешь, как магометанка? Я бы в жизнь не пожелал бабу с бритым животом!
Но она только шептала латинские молитвы своего детства. Потом сказала ему отчетливо:
— Я знаю, за что ты мне мстишь… После нашей свадьбы с Мануилом я отказалась переспать с тобою ночь… Я единственная, наверное, женщина во всей империи…
— Хватит! — заорал окончательно исступленный Андроник и распахнул двери в приемную. — Ной, Аввалиил, где вы?
Так как из пафлагонцев, несмотря на всю их верность сюзерену, невозможно было бы подобрать кого-нибудь на нелегкую должность палача, то для этой цели были выпущены из тюрем два уголовника, а имена они носили ветхозаветных патриархов, наверное, это были воровские псевдонимы. Они были одеты в форму Пафлагонской фемы и находились неотлучно при особе принца.
— А как же, — лепетала василисса, теряя свою царственность, — а как же мне попа, исповедь… Ты хочешь погубить мою душу!
Но слабого голоса ее не было слышно из-за топота военных сапог.
— Алексей, Алексей, мальчик мой! — произнесла Ксения, и уже больше от нее не услышали ни слова. Гордая дочь князей Антиохийских, наследница крестоносцев лихорадочно одевалась, пораженная ужасом неминуемого.
— Иоанниты отказались копать, — сконфуженно сообщил Каллах.
— Надеюсь, они…
— Умерщвлены, господин.
— А могила?
— Выкопали пафлагонцы.
— Прибыл ли Агиохристофорит?
— Я здесь, всевысочайший.
— А где та бабушка?
— Он прибыл, господин.
— Пусть подождет, пока мы покончим с бабушкой этой.
Расторопные тезки патриархов Ной и Аввалиил, надеясь к тому же на щедрые гонорары, быстро покончили с василиссой и закопали ее в золотой песок босфорского пляжа.
Андроник, рядом с ним Каллах и Агиохристофорит, сами оглушенные ужасом того, что они содеяли, сидели молча на балюстраде обители иоаннитов, и даже вино не шло в горло, которое принесли им целый мех. Поодаль маячили Ной и Аввалиил, оба как близнецы — коротконогие, тупорылые, с бритыми шеями. Никто не догадывался их отпустить.
Первым опомнился принц, обратив внимание на странную особу в пышном чепце, которая от нечего делать бродила по палисаднику, нюхала цветы, наклоняясь к ним, но срывать их не решалась.
— Да, это он, — подтвердил Агиохристофорит, — евнух дворцовый Птеригионит, больше известный как бабушка Птера. Последний год он отсиживался у меня в домашней тюрьме, иначе народ бы его разорвал за смерть порфирородной Марухи.
Агиохристофорит подозвал его движением пальца.
— Всевысочайший хочет, — сообщил он, — познакомиться с тобой.
Птера, в знак уничижения и восторга, пала лицом в песок садовой дорожки.
Высокородные выждали, пока бабушка не насладится своим поклонением и не поднимется на ноги. Спешить все равно было некуда, природа ликовала, море, как сказал великий пролетарский писатель, смеялось, а чайки реяли над морем.
— Надеюсь, ты понимаешь, — сказал принц лениво, — что содержалась в тюрьме только ради твоей личной безопасности? — А о чем с нею было разговаривать? Об ее образовании, о принципах педагогики в отношении учеников-государей?
Бабушка радостно покивала близоруким лицом.
— Мы теперь хотим поручить тебе ответственнейшее дело, воспитание самого императора Алексея Второго. Его прежний воспитатель, сукин сын, бежал к изменникам в Никею.
— Ты спроси у нее, — подсказал Агиохристофорит, — чем она занималась там, в тюрьме.
И Птера достала из глубин своего обширнейшего декольте витой шелковый шнурочек, продукт умения и бессонных ночей, и продемонстрировала, насколько он крепок. Затем показала и его употребление — вокруг шеи, а язык при этом вываливается изо рта, глаза выступают из орбит.
— Ну, действуй, действуй, — благоволил принц.
8
Теотоки твердо решила съехать окончательно от Манефы, целиком переселившись в имение мужа в Редесте. Бедная матрона, от которой сразу и оба сына отъехали, генералы, и теперь свет очей уезжала, ее несравненная воспитанница, сначала пробовала отговорить. Даже малый пир организовала, предполагая, что ей просто скучно. Но на малый пир пришло немного народу, хотя к Манефе всегда шли без повторного приглашения. Все находились в каком-то унынии, ходили неясные слухи о смерти василиссы, готовились к походу на Никею, было ясно, что решается судьба правления принца Андроника.Зато явился синэтер Дионисий, императорский претор, подтянутый, щеголеватый. За эти годы Денис научился носить просторную византийскую одежду, как будто это были какие-нибудь модные джинсы или спортивная куртка, так сказать, с некоторым даже шиком.
Теотоки удалось залучить его к себе в покои, там золотая Хриса, тоже очарованная пришельцем из другого мира, подала им пенистый щербет, который она, как персиянка по рождению, отлично умела готовить. Гном Фиалка хотел организовать тихую, для фона беседы, музыку, но Теотоки его остановила — все эти негромкие флейты и незвучные тимпаны только раздражают.
После ничего не означающих взаимных расспросов (о погоде, о здоровье чего говорить? Оба молоды. О родственниках? У Дениса их здесь вообще нет) Теотоки доверительно сообщает, что ее подруга, Ира (помните, та самая беляночка?), выходит наконец замуж. За кого же? Есть такой балбесик, Мисси Ангелочек…
«А, так это принца Андроника дочка», — вспоминает Денис. И удивляется: чего об этом говорить? Потом соображает: это она хочет скрыть смущение от того, что сама, после того, что было у них в фускарии Малхаза, взяла да вышла замуж… И самому становится смешно: ведь и эта Ира явно пыталась ему объясниться, и он в положении солдата из сказки Андерсена — в него подряд влюбляются все принцессы.
— Вы на меня ни за что не сердитесь, светлейшая? — осведомляется он.
— Нет, — ослепительной улыбкой отвечает она. — А за что же?
«Теперь ей спросить, не сержусь ли на нее я», — хмыкает про себя Денис.
Но Теотоки не хочет обострения этой темы и уводит разговор в сторону. «Какая она женственная, какая изумительная стала! — думает Денис. — Наверное, потому, что мать семейства!» И просит повторить ее вопрос, так как задумался, прослушал.
Теотоки спрашивает, насколько все-таки серьезны разговоры о том, что он, Денис, пришелец с того света.
Денис не знает, с чего начать, но она поправляет сама себя, дело в том, что она хорошо информирована о том, что рассказывают о Денисе.
— А как вы думаете, насколько вам верят?
— Но ведь все это была правда!
— Я же не спрашиваю, насколько все это правда. Я интересуюсь, насколько вам верят.
— Да какое мне дело, верят мне или нет!
— Вот уж сразу видно, что вы из потусторонних миров. Вы не знаете наших византийцев, они из всякой ерунды сделают следствие. Я уверена, за вами уже целый хвост волочится наблюдающих…
От справедливых этих слов Дениса пробрала некоторая досада. Действительно, он ведь ни разу не подумал: насколько ему верят здесь? И, в свою очередь, спрашивает, просто чтобы показать, что и он кое-что знает:
— А вы до сих пор любите ходить в цирке по канату?
Теотоки как-то грустно потупилась — этому не верит только один человек, ее муж.
Так и закончился разговор этот какой-то опять неопределенностью и даже печалью. Вроде бы обо всем сказали и не сказали ни о чем. Денису показалось, что она говорит: так, как я живу, так мне больше жить нельзя. Но ведь и Денис в полной мере мог сказать то же: так, как я живу, мне так больше жить нельзя. Он кликнул Костаки, который на кухне развлекал поварих, и, чтобы не объясняться с гостями, вышел не через парадный вход, а через калитку в саду земляничных деревьев и шелковиц.
А Теотоки наблюдала за перепеленанием сына отмечала, тревожась, все покраснения и опрелости на слабеньких ручках и ножках, которыми он героически сучил. Даже показалось, что он начал следить глазами за ее лицом, подумала, радуясь: вот и подрастаешь, сынок. Здоровенная кормилица-славянка долго, основательно питала Вороненка. Теотоки сидела в сгущающихся сумерках, к гостям не шла. Смотрела неотрывно на образ Благовещения, также предназначенный к отправке, а пока освещенный одной свечечкой.
Это было старинное произведение, еще до эпохи иконоборцев, поэтому выдержанное в наивной и вдохновенной манере раннего христианства. Им благословила племянницу на отъезд огорченная Манефа.
На иконе одни и те же лица изображались одновременно в разных деяниях. Однако это были не просто «клейма», то есть сумма икон на один какой-нибудь сюжет или на одно житие. Здесь в одной картине был запечатлен сразу весь процесс, но так, будто границ времени не существовало. Персонажи были изображены по нескольку раз, иногда и рядом сами с собою. Вот Пречистая Дева, еще совсем юная, с лилиями, вплетенными в косу, читает книгу. Вот она же, сосредоточенная, повзрослевшая, благочестиво слушает, что вещает ей ангел. И подняла ладошку, словно хочет сказать: «Минуточку, разберемся!» А сам ангел, ангел, в модной хламидке, в сандалиях с бантиками, на русых кудрях камилавка лопушком, будто он только что с Золотой площадки! А вот и обручник Иосиф у колыбели, смотрит за игрою Младенца.
Иосиф блаженный, не спи над Младенцем
И от умиленья не плачь.
Житуха такое закинет коленце,
Что сам себе станешь палач.
А помнишь, тот ангел явился весною,
Как был респектабелен он?
Свободен, как птица над ширью морскою,
И возрастом не удручен.
И вспомни еще, как Мария молилась,
Ладонями отгородясь,
Молилась, молилась, а все же косилась,
Как ангел блистал, словно князь.
Иосиф блаженный, следи за Младенцем
И лилиям белым не верь,
Ты слышишь, ревет в человеческом сердце
Апокалиптический зверь?
Иосиф, Иосиф, не плачь над Младенцем
И слез смехотворных не лей.
Ведь юность не камень, куда же ей деться,
И сердце не мавзолей.
В конце же концов все младенцы святые,
Отец им единственный — Бог.
О вести благие! О страсти земные!
О жизни последний порог!
Когда наступила ночь, послышался шум подъезжающей кавалькады — большого числа людей, коней, амуниции. Ясно, прибыл ее муж, великий доместик — в этот чин повысил его Андроник, вероятно, за то, что он не вмешался в события его возвращения в столицу.
Теотоки распорядилась зажечь свечи. После некоторого пребывания у тещи (он неукоснительно воздавал матушке Манефе знаки почтения) Врана появился на половине жены.
— Гей! — принюхался он, словно попал на овчарню. — Кто-то у тебя был?
— Синэтер Дионисий, из свиты принца.
— А, этот, в которого влюблена твоя подружка Эйрини! Знай, цена ее на рынке невест возросла. Ходят слухи, что принц все же удавил втихомолку василиссу, очередь за дебильчиком Алексеем, затем коронация. И твоя Ира станет кесариссой, отпрыском царской семьи…
— Как это у вас все легко, — поморщилась Теотоки, передразнивая его мину попавшего в овчарню. — Этот ту удавил, тот эту сватает!
Настало молчание. А о чем им было говорить? О здоровье новорожденного сына ему трижды в день докладывал специально им назначенный адъютант. О завтрашнем его выезде к стенам Никеи, вероятно, Теотоки знала, как всегда, жены военных узнают все раньше, чем их самые информированные мужья.
Как надеялась в свое время легкомысленная Теотоки пробить дорогу к его душе! Ведь он был, в сущности, добрый, без предрассудков человек, совсем не старик, каждое утро обмывался водою со льда. Уехала с ним в Редеет прямо из собора, где венчались, не отставала от него — и на ученья, и в переход, и в рекогносцировку. Только когда настала пора появляться на свет Вороненку, она обосновалась в Редеете, где были хорошие врачи. Но странно, чем более она пробивалась к нему, тем сильнее он замыкался, предоставляя ей, однако, полную свободу и все права хозяйки его дома.
Врана хмыкнул, раздеваясь в полутьме опочивальни:
— Кстати, за этим вашим всеобожаемым волшебником Львиного рва ведется строгое наблюдение.
Это настолько отвечало предположениям самой Теотоки, что она вздрогнула.
— Что тебе известно?
— Ничего особенного, кроме того, что моих людей вызывали и спрашивали, не знают ли они подлинного имени и звания синэтера Дионисия. В частности, интересовались, не встречается ли супруга великого доместика, то есть ты, с этим Дионисием, и так далее.
Теотоки вся съежилась от неожиданности. А Врана, пожевав свой сухарь, который ему, спартанцу, заменял ужин, усмехнулся:
— Топорная работа! Это ведомство Агиохристофорита творит, этого навозника, жирного клопа! Неужели он думает, что мои люди не поспешат ко мне, чтобы поведать, о чем их допрашивали его сикофанты?
— Муж! — сказала Теотоки, отвернувшись в темноту. — Ты слышишь меня?
— Ну! — ответил удивленный таким вступлением великий доместик.
— Муж, отпусти меня в монастырь…
— Гей! А сын? — Врана, как человек военный и практичный, сразу искал следствие, а потом уже причины.
— У сына есть кормилица, семь штук нянек, педагоги, врачи. Вырастишь ты сына, как сумел вырастить старших…
Было долгое молчание, когда слова не нужны, они обменивались непосредственно мыслями. «Стар я, скучно тебе со мною», — молча кричал в полумраке великий доместик. «Душа вся изныла», — безмолвно жаловалась она, обратя лицо свое к Благовещению.
— Любимая, — наконец произнес Врана. — Опомнись, что с тобою?
— Не знаю, хороший мой. Не рождена я для добродетельной жизни.
— В монастырь, значит? Тебе либо на канате плясать, либо Христу служить, середины ты не знаешь.
— Да, я такая, хороший мой, прости.
9
Каждому дню довлеет его злоба. На следующее утро подъехали военные фуры, чтобы забирать имущество супруги великого доместика в лагерь Редеста. Теотоки этим захлопоталась, и убийственная вчера идея уйти в монастырь сегодня отодвинулась за край горизонта.Много возни было с хохлатым попугаем по имени Исак. Он вдруг принялся сочно вопить: «Кр-рах! Крахх!» — и никакие уговоры и подачки на него не действовали. Суеверному человеку такой исступленный вопль птицы показался бы дурным предзнаменованием. Прежде чем Теотоки накинула на него черный плат, он выдал скрипучим голосом Манефы Ангелиссы: «А ты бы, Токи, молчала!»
Тогда Теотоки вспомнила, что у нее есть старая тетушка, вторая мать, которая еще болезненнее, чем птица, переживала отъезд Теотоки. Она побежала наверх, и там, в малой кувикуле, она увидела почтенную матрону, насупленную, угрюмо вяжущую в кресле какие-то носки для подопечных бедняков. Никаких объяснений Манефа не приняла, считая, что Теотоки с сыном вполне может жить у нее, а новоиспеченный великий доместик может приезжать — на хороших лошадях от Редеста полдня пути.
Но все же сказала, держась за сердце и крестясь:
— Ох, Токи, а у меня вот есть предчувствие, беда с нами будет какая-то, большая беда!
А тут еще по городу пошел слух, что патриарх Феодосии самовольно оставил свой престол и ушел простым схимником в монастырь. Столица притихла. Любители бегать по стогнам и собираться на перекрестках по всякому мелкому поводу на сей раз суеверно выглядывали из окон и подворотен.
Действительно, после полудня по опустевшей горбатой улочке Сфоракия от патриаршего замка стал шагать костлявый насупленный старик, которого по крупному армянскому носу нельзя было спутать ни с кем другим. Он шел в сандалиях на босу ногу, в самой простой черной монашеской столе, по булыжнику постукивал его костыль.
Он не давал благословения никому, кто отваживался, узнав его, подбегать — сам считал себя грешным безмерно. Высокий куколь задевал за свесившиеся ветки шелковицы на улице Сфоракия, и они осыпали его желтой уже листвой.
Но за ним бежал вприпрыжку не менее знаменитый юродивый Кокора, воображающий себя петухом, звякая всевозможными цепочками, которые считал за украшение, ковшиками и котелками, куда он собирал объедки. Он старательно передразнивал каждое движение беглого патриарха, даже гундосил те же молитвы, какие тот творил на ходу. А Феодосии все сносил кротко, он верил, что достоин еще худшего поношения.
И, убегая, думал он не о своем спасении, об Андронике думал он и громко говорил примерно так:
— Увы, душа надменная не успокоится, ибо надменный человек как бродящее вино, расширяет душу свою, как ад, и, как смерть, он ненасытен и собирает все под себя, не обращая внимания на то, что сказано: «Горе тому, кто обогащает себя не своим — надолго ли это?» Не восстанут ли те, которых ты терзал, не поднимутся ли ограбленные — и ты достанешься им на растерзание…
Горе тому, кто строит свое на несчастии других. Как ты грабил других, так ограбят и тебя за пролитие крови, за разорение и нищету многих! Ибо сказано: «Горе строящему на крови и созидающему крепости неправдою!» Камни из стен возопиют, и перекладины из дерева станут отвечать им…
И народ в ужасе плакал и не знал, что ему делать, потому что чувствительные души предполагали, что худшее еще впереди.