— Сиди здесь спокойно, — назидал Фармацевт, — не высовывай носа. Тебе сейчас больше всего нужен крепкий сон. Ты находишься на территории кесариссы Марухи, тебя охраняют, за тобою, когда надо, придут.
   И действительно, утром его разбудили и, еле дав одеться, представили пред очи высочайшего пациента.
   Теперь же в хоре поздравлений, среди теснящейся толпы, он различил знакомый пронзительный голос:
   — Прими и мои поздравления, о господин Археолог! Ты не забыл тот эргастирий в Бореаде, где ты впервые явился на наш свет? И меня, бедного слугу Костаки, которого вместе с тобой похитили разбойники?
   Действительно, это был лукавый пафлагонец Костаки.
   — Пойдем со мною, — звал он настойчиво, просто зудел в ухо. — Если у тебя нет других предложений. Одна дама желает тебя иметь. Просто спит и видит, чтобы ты пришел к ней в гости. Можешь не сомневаться, там тебе будет рай, а мне тоже отломится какая-нибудь монетка!
   Предложение безумное, конечно, но ведь опять никто Денису не высказывал конкретных приглашений. Все, очевидно, считали праведника из Львиного рва этаким абстрактным чудотворцем, один Костаки хитроумный понял, что он тоже человек.
   И он отвел Дениса в цейхгауз, где, предъявив царскую цепь, тот получил полную форму таксиарха схол, довольно приличное и даже красивое одеяние.
   После такой услуги просто нельзя было не следовать за Костаки.
   На целых три римских мили протянулась линия императорских дворцов, от самого укрепленного — Вуколеона, «страны львов», чьи башни вырастают будто из волн пролива. Затем по переходам сквозь самый роскошный — Юстиниану, через Пятикупольный, Порфировый, Магнавру с главной тронной залой и так далее. Только чтобы назвать их, потребовалась бы целая страница.
   Пока они шли с Костаки, почти бежали, Денис поражался пестроте, даже некоторой аляповатости помещений, излишествам в позолоте и вместе с тем запущенности, ветхости многих строений. Великое множество зал, заликов, вестибюлей, переходов, галерей, лестниц и лестничек — настоящий муравейник, который кишел людьми. Некоторые делали вид, что заняты, страшно спешат, другие же откровенно скучали.
   У основания большой лестницы Юстинианы, куда уверенно вел Костаки, они увидели большое бронзовое зеркало. Византия не знала и так и не узнала производства стеклянных зеркал. Зеркала были преимуществом ее вечного конкурента — Венеции, а на берегах Босфора удовлетворялись полированной поверхностью бронзовых щитов.
   Невольно взглянув в зеркало, Денис в тусклом его пространстве увидел себя самого. На него глядел некто в нелепом балахоне, бесформенном колпаке, не то в юбке, не то в бахилах — и это гвардейский офицер? Там, в покинутом мире подумали бы: сбежал из больницы Кащенко… Но жизнь брала свое. Оставалась, конечно, тревога и жуткая неопределенность. Однако сыт, одет, как-то устроен — что еще надо человеку?
   Выбрались на самый верх, где между каменными истуканами с пронзительным свистом носились стрижи. Денис перегнулся через парапет и у него захватило дух. Далеко внизу, будто в пропасти, между массивными контрфорсами дворца мальчишки гоняли мяч. Один за другим громоздились кубы, на них купола различной формы, а в промежутках темнели купы рощ.
   — Византия у ног моих! — хотелось озорно крикнуть Денису.
   — Вперед, вперед, повелитель щедрот! — торопил его Костаки. — Клянусь сорока мучениками, ты не раскаешься!
   Вот обширный мраморный коридор, который Костаки объявил последним, но на пороге его им повстречался странный человек — воинственные усы его и хохолок на лбу топорщились, а сам он трясся от нервного возбуждения.
   — Господин магистр! — воскликнул он, завидев цепь на груди Дениса, — так обращались обычно к правительственным чиновникам. — Всемилостивейший магистр! Не дайте свершиться несправедливости! Вот эту девушку, свободнорожденную, дочь свободного человека, ручаюсь честью, незаконным образом обращают в рабство!
   И он указал на десяток здоровенных молодцов, судя по всему, челядинцев какого-нибудь вельможи, которые вели или, точнее, волокли кого-то закутанного в белый покров. Чудак с усиками и хохолком пытался их остановить, но они не обращали на него ни малейшего внимания, лишь ускоряли шаг.
   — Господин магистр! — в отчаянии взывал чудак.
   Денис в нерешительности остановился, а Костаки тянул его вперед. Тогда человек, который к нему обратился, потеряв, видимо, самообладание, вцепился во впереди идущего из челядинцев. А тот не раздумывая с размаху ударил его жезлом в лицо.
   Старик — а был он немолодой, этот с усиками, с хохолком — упал, и кровь залила ему лицо.
   — Стойте! — приказал Денис. Ах, это советское воспитание, во все вмешиваться, наводить порядок и справедливость!
   Однако, завидев цепь Дениса, челядинцы остановились. Белая накидка распахнулась, и стало видно, что под ней действительно женщина. Совсем юная девушка, в длинной крестьянской посконной юбке.
   Это была та самая, из-за которой разыгрывались страсти еще на пиратской фелюге.
   — Ой, ой, ой! — пришел в ужас Костаки. — Фоти, Фотиния, как же ты сюда попала?
   У Дениса опустились руки. Это была все та же, все та же Светка Русина, практикантка с его раскопа. Да, да, неведомым образом второй раз она попадается ему в Византии — неужели она тоже здесь? Взгляд чуть-чуть в сторону и снизу вверх, взгляд молящий, беспомощный… И вообще, ведь он же теперь знает — она его любовь!

Глава вторая
ДВЕ МАРИИ

1
   Второй Рим, всех столиц мира матерь, сияющие врата Востока, хотя и сам по себе могуч и многолюден, он во всем старается напоминать тот первый, классический Рим. Так же он расположен на семи холмах — возвышенностях, на которых красуются форумы и дворцы. Теснятся жилые кварталы, стрелой пролетают улицы и проспекты, разноязыкая толпа плескается на торжищах, а на окраинах царят тьма и разгул.
   Правда, нет у этого Рима такой речки, как серебряный Тибр, зато со всех сторон его окружает море — знаменитый Босфор, Золотой Рог, Пропонтида — под необъятным куполом южного неба. И город императоров вздымается, как остров Буян из пучины морской.
   Дом вдовы Манефы Ангелиссы воплотил в себе все достоинства вечного города. Расположен он в самом сердце столицы и чуть не выходит на Золотую Площадку возле дворцов, где юные представители аристократической знати демонстрируют друг другу свои наряды и принципиальное безделье, а в дни народных треволнений обезумевший охлос пытается громить особняки.
   Но нет — дом всепочтеннейшей Манефы не старается выделиться среди фасадов и дворцовых колоннад. Наоборот, он таится на третьестепенной улочке, которая взбирается на пригорок под сень раскидистых осокорей. Вы бы и не сказали, что это жилой дом, особняк, почти дворец. В его фасадной стене нет ни оконца, ни прорези, она глуха и безглаза, как некий арсенал или крепость. Только на самом верху несколько архитектурных ухищрений, похожих на зарешеченные ящики. Это балконы, выходящие из самых интимных внутренних покоев, они увиты плющом и диким виноградом и обеспечивают не только тайну семейной жизни, но и удовлетворяют самую изысканную страсть к любопытству — а что там, у подъезда, на улице, в вечно недоступной для женщин общественной жизни?
   Зато старый Манефин сад сбегал по склонам холма к морю, к легендарному Золотому Рогу, и там циклопическая ограда из неотесанных камней надежно отгораживала владения благочестивой вдовы от портовых таверн, ночных притонов и веселых домов.
   День неутомимой Манефы начинается до рассвета в ее многолюдном царстве, отчего она любит приговаривать: я себе сама и есть самая раба!
   Проснувшись, она некоторое время просто лежит, вспоминает прошлое, которое было у нее пестрым, как перевязь на шее осла, без устали вращающего поливальное колесо в цветнике. Усмехнувшись параллели с ослом, покорно тянущим свою лямку, трудолюбивая Манефа без охов и стенаний встает и спешит обновить лампады у святых икон, что тоже она исполняет только сама, заявляя и тут в стиле афоризма: своему Господу я есть главная слуга!
   Затем на свежую голову начинается суд Соломона. Главным обвинителем выступает раб Иконом, домоправитель, внешне респектабельный до того, что на улице почитают его за прогуливающегося сенатора. Иконом хозяйке докладывает упущения минувшего дня и заботы новые. Хозяйка творит суд и расправу.
   Оказывается, заболел пресловутый осел, предмет философских размышлений госпожи. Обкормили, конечно, мерзавцы, безрукие! Впопыхах назначила пять розог скотнику, пять погонщику, хотя этот конкретно за питание осла не отвечает. Раб Иконом занес приговор острой палочкой на восковую табличку.
   А вот перессорились девчонки в ткацкой, перецарапались, наверное, из-за какого-нибудь занюханного матроса. Ткацкая мастерская — это предмет особой гордости Манефы. Весь феодальный мир от самого могучего из монархов до полунищего барона стремится быть одет в византийские златотканые ризы. Грозный флот империи на семи морях Средиземноморья ничто по сравнению с товарной силой византийских тканей на рынках Запада и Востока.
   Ткачих поставили на колени, и они всхлипывают, моля госпожу о прощении. А ей их жалко — ведь что такое мастерица? Ее надо отобрать еще с детства — купить, вскормить, обучить, уберечь от соблазнов… Но не монастырь же у нее! И непреклонно приговаривает каждую к трем горячим — власть есть власть.
   Двигаясь в дальнейший обход, все не могла выкинуть из головы этих девчонок. По-человечески надо бы им замуж. Но что такое замуж выдать рабыню? Либо выделить ей хозяйство, либо купить в хозяйство мужа… А где взять для этого средства? Пришли крутые времена. Венеция, Генуя все рынки заполонили. А Европа начинает предпочитать византийскому тканью немецкие набойки… И получается, что златое ремесло таким, как Манефа, выгоды не приносит, только и держатся как за традицию предков.
   И полон дом незамужних девок, бесятся, конечно. Но и без честного бракосочетания Манефа этого не допустит!
   С мыслей по политэкономии и этике Манефа перескакивает на родную племянницу Теотоки — вот еще забот полон рот!
   Лет сто тому назад пришел в столицу дед Манефы Па-лимон, по прозвищу Хирург. Сын какого-то грузчика или разносчика, он выдвинулся на поставках в армию, когда при блаженной памяти царе Алексее Первом римские орлы возобновили свой победный полет. Он и купил этот участок, конфискованный у какого-то царского супостата. Он и поставил этот дом, сравнительно небольшой, зато крепкий и объемистый, — два этажа с мезонином, два флигеля, два хозяйственных двора…
   Манефа замечталась, вспомнив свою молодость. Как беззаботно жилось у деловитого и доброго того деда Хирурга! Кстати, чудак этот, Ласкарь, который на днях явился из Пафлагонии искать якобы какую-то девицу, он был сыном дедова оруженосца и товарищем детских игр маленькой Манефы. И отцы ихние, Манефы и Ласкаря, погибли рядом при защите столицы от нашествия неверных…
   Вообще все они, Палимоны (это ведь девичья фамилия Манефы), были от природы энергичны, исполнительны и при всем при том честны, богобоязненны — сейчас бы поискать таких! Вернемся на минуту к Акоминатам — один из них, кандидат Никита, ходит сейчас в дом к Манефе. А его старший брат, Михаил, до своего рукоположения в архиепископы Афинские подрабатывал по бедности составлением родословных таблиц. По просьбе Манефы он пытался составить родословную Палимонов. Но ничего не получилось, темны, темны истоки их рода! Накопали только, что прадед Манефы, отец Хирурга, был повешен как контрабандист. Вот те на! Правда, это никого и не поразило, в Византии нередко приговоры выносились отнюдь не за само преступление…
   Но сын-то того контрабандиста, Манефин дед, строитель этого самого дома, получивший прозвище Хирург, что значит — ловкач, рук одел, сам неграмотный, а составил библиотеку, денег на каллиграфов не жалел. На таких и зиждилась блистательная Византия!
   А выдали замуж ее за Ангела — какая честь! В приданое ей дали этот самый дом. А то б и жить молодым негде — муж был женат на ней третьим браком, так что пришлось у патриарха специальное разрешение испрашивать. Два предыдущих приданых успел дочиста промотать… И все-то они знаменитые, эти ангелы, архангелы, — прости, Господи! — бездельники, скоморохи, запивохи, совратители, только что родство с династией.
   Даже оба собственных ее сына, оба Ангелы, оба по военной части у нее пошли — один на Кипре, другой в Италии, — оба в генеральских уже чинах. Но ничего от того молодца-контрабандиста или прославленного рукодела им не досталось.
   Зато Теотоки, эта глазастая Теотоки!
   Закончив обход и судилище, Манефа уселась сооружать прическу. Дом Хирурга был все-таки невелик, в нем не предусматривалось специального помещения для парикмахерских таинств, как в иных чертогах власти. Потому прически делались здесь в атриуме под журчанье фонтана.
   Прислужницы Хриса и Бьянка не спеша подкручивали крашеные локоны Манефе, вставляя между ними искусственные куафюры, конструируя таким образом нечто напоминающее Сциллу и Харибду.
   Раб же преданный Иконом, успевший к завтраку переодеться во все свежее — он был записной франт, — продолжал с хозяйкой обсуждать проблемы домоводства.
   — Кучер плохо стал сечь! — гневалась матрона. — Слабо, нерадиво! Поставь-ка кого-нибудь помоложе. А лучше всего на большом рынке есть артель, откуда нанимают сечь рабов. Ты пойми, на одной дисциплине сколько я теряю… Люди перестали бояться!
   Манефа наклонила голову вслед за ловкими пальцами девушек, подбирающих ее локоны.
   — А осел, осел как?
   — Плох осел… — осторожно доложил Иконом. — Не встает осел…
   — Да что ж это такое… — расстроилась Манефа. — Ни в чем порядка нет!
   — Мы уж и бабку-угадку звали… Тарантула, говорит, он проглотил, не иначе.
   Манефу всю трясло от возмущения.
   — А господин Ласкарь, тот, из Пафлагонии, он еще не приходил?
   Иконом специально вызвал привратника, чтобы одному не нести ответственности за бесчисленные беспорядки. Тот развел руками — вторую ночь не приходит.
   — Не дергай за волосы! — сердилась на девушек Манефа. — Что это за манера все рвать и дергать? Кстати, что это от тебя, матушка, попахивает винцом? Ты что, то же, что ли, дома не ночуешь?
   Хриса дерзко отнекивалась. Девица эта тоже была предметом забот у бедной вдовы. Родителей ее пришлось продать в бескормицу, а малютку их никто не хотел брать. Манефа сама ее ради христианского милосердия выкормила, как щенка, из соски…
   Теперь выросла статная, волосы золотые почти до оранжевого оттенка, глаза с поволокой, бесстыжие. Прищуривает, когда говорит хоть с бульварным гулякой, хоть с собственной хозяйкой.
   Бьянка совсем другое дело. Тихонькая, чистенькая, как белый кролик, невинненькая на первый взгляд, хотя тоже — о-го-го! Ну эта хоть под присмотром родителей, поминутно к ним бегает в Итальянский квартал. Папаша ее генуэзец, оружейных дел мастер, разорился на каких-то сомнительный сделках и дочь отдал в кабалу.
   Вот какая компания — Хриса золотая, Бьянка белая, и обе прекрасно спелись с проказницей Теотоки.
   — Молодая госпожа уже встала? — спросила Манефа. Слуги молчали. Прислужницы перестали крутить локоны, Иконом опустил руку с восковой табличкой, привратник переступал с ноги на ногу.
   — Ее что, нету дома? — возвысила голос Манефа. Почтенная матрона вскочила, как богиня ярости. Шпильки и заколки посыпались дождем. Велела всем выйти, кроме Иконома.
   — Говори, она не ночевала?
   Смотрела с ненавистью на его холеные щеки. Был ведь чиновный человек, попался на воровстве, был приговорен к продаже в рабство… Члены фамилии Ангелов просили Манефу за него, чтобы не попал он на чужбину. Пришлось выкупить, теперь он служил у нее правою рукою. Копил какие-то деньги, посылал в Пантикапей, где в ссылке жила его семья.
   — Ну же, Иконом! Говори честно.
   — Нет, — еле слышно ответил управляющий, повесив голову.
   И Манефа сразу успокоилась, села, унимая дрожание губ. Велела попозже вызвать евнуха Фиалку. Возвратились прислужницы, и ритуал прически продолжался.
2
   Когда солнце взобралось высоко и стало светить в потолочное отверстие атриума, госпожа Манефа нашла, что процедура с ее туалетом окончена.
   — Кто у тебя там еще?
   Выяснилось, что предстоит еще прием неисправных должников, срок уплаты которых истек. Дело самое безнадежное, потому что деньги самой нужны позарез. Генеральствующие сыновья то и дело присылают к мамочке — сотню бы золотых или литру бы серебра… И должников жалко — все это люди в беспросветной нужде.
   Вышла, а вестибюль полон людей, стоящих на коленях, от ветхих старцев до младенцев. Все нечесаные, дурно одетые. Раб Иконом среди них хлопочет, чтобы никто ничего не трогал, никто ничего не клал в карман.
   Первым проявился мужчина с чувственными губами, пыхтевший, словно сосуд для кипяченья воды.
   — Благодетельница! Не узнаешь меня? Я — Телхин, конечно, ты не узнаешь! А я сорок лет как верный клиент вашей фамилии, это надо учитывать.
   — Как же, как же! — возразила матрона, усаживаясь в плетеное кресло. — Ты был профессиональный клеветник в ведомстве моего покойного мужа.
   — О! — сложил Телхин руки. — Какая память! И все множество разнокалиберных детей в вестибюле благоговейно сложили ручки и вскричали: «О!»
   Иконом, развернув свиток, принялся докладывать. Должок за этим профессиональным клеветником изрядный. Да еще застарелый, да к тому же если учесть проценты…
   — Матушка, — сказал Телхин проникновенно, — теперь какая история случилась. Государь наш император, да продлит его дни Пресвятая Богородица, заботясь о благе подданных, он издал хрисовул — указ, значит. Чтобы профессиональным клеветникам в учреждениях уже не быть, а быть просто осведомителям.
   — Что шакал, что гиена, — засмеялась Манефа.
   — Не говори, матушка. В каждом благоустроенном государстве кто-то должен же заботиться и об единомыслии. Иначе неурядица пойдет и сущий разброд. Но не будем заниматься высшей политикой, это не дело нашего ума. Короче говоря, после кончины твоего достославнейшего супруга, царство ему небесное, вечный покой, остался я без работы…
   И он вынул шелковый платок, единственную роскошную вещь, уцелевшую у него, вероятно, от блистательных времен службы профессиональным клеветником, и громко высморкался в него, что должно было означать трагический плач.
   И все дети вокруг засморкались, захныкали, а некоторые заревели совершенно артистически.
   — Вот это моя старшая дочка Фемиста, — указал на черноволосую и полуодетую женщину, похожую на цыганку, Телхин. — А на руках у нее внучок мой, Пипирик. Тю-тю-тю! — подразнил он его, потому что единственный из всех детей трехлетний оптимист Пипирик не плакал, а смеялся.
   — Мы купили ей в систиме нищих хорошее место на паперти Святых Апостолов, так подают ой-ой-ой. Но систима увеличила арендную плату вдвое, под предлогом всеобщего кризиса. Теперь мы голодаем, голодаем, матушка!
   — А ты сам не служишь, вероятно? — спросила Мане-фа. — Потому что ты прирожденный римлянин?
   — Истинно, истинно, — восхитился Телхин. — Какая проницательность! В моей родословной, которую я выправил еще при помощи твоего покойного супруга, упокой его Христе Боже, со праведниками твоими иде же несть ни воздыхания, ни печали, но жизнь бесконечная…
   И он сам и его дети усиленно крестились, кроме малютки Пипирика на коленях у цыганки Фемисто.
   — В родословной этой, — продолжал Телхин, — указывается, что мы происходим от самого кесаря Тита Аврелия…
   — Кончай врать-то, — не выдержал Иконом, которого уже трясло от болтовни Телхина. — Либо Тит, либо Марк Аврелий…
   — Иконом, Иконом, — мягко остановила его вдова. Беседа с неисправными должниками есть акция милосердия, ее нельзя миновать ради спасения души.
   — Так за наше происхождение от римлян мы получаем то деньгами небольшую толику, то продовольственные заказы, а то билеты бесплатные в цирк.
   Телхин приободрился явным сочувствием Манефы и продолжал представлять свою паству.
   — Это Тати, он христовым именем живет в монастыре Святого Пинны. А это Торник, младшенький, если не считать племянников и внуков. Его соседский козел боднул во младенчестве… — Телхин вновь обратился к шелковому платку, захныкали дети. — Он теперь и заикается, бедный.
   Телхин оглядел свое малолетнее воинство, попыхтел и уж не зная что сказать, добавил:
   — Еще не всех привел к ножкам благодетельницы нашей… Франго в очереди за бесплатными обедами, а Григорий — в цирк, говорят, там танцовщица выступает, зовут Блистающая Звезда… Ой-ой! — спохватился он. — И как же я забыл доложить? Меня же в числе неимущих, двенадцати самых первых нищих, чуть было к царю на обед не пригласили на Рождество Богородицы… Только дворцовые интриги помешали!
   — Ты бы репертуар переменил, — опять вмешался Иконом, у которого разболелась голова. — В прошлом году ты докладывал слово в слово!
   — Вот, вот! — оживился Телхин, даже пальцем указал на Иконома. — Истинно говорит сей раб. Служба нищенствующих более не приносит дохода. Все равно стали нищи. Изобрел я вот что: хочу освоить службу новостей. Соберу мальчишек разных, которые бегают по стогнам и новости рассказывают по лепте за информацию — сущая мелочь. Откуда какой корабль прибыл, да сколько за денарий дают менялы… Если бы это в систиму преобразовать, по образу систимы нищих, например.
   — Знаешь, — сказала Манефа, видя, что водяные часы-клепсидра опорожнились и пора их переворачивать, что означает полдень, — знаешь, Телхин? Скостить тебе я ничего не могу, сама скоро на паперть выйду… Ишь какая у тебя команда — неужели заработка не найдете? Но ты, Иконом, не упрямься, не упрямься, уплату долга отсрочь им на будущий год.
   Семейство Телхинов, как многоглавый змей, поползло к выходу через триклиний, где уже был сервирован господский завтрак.
   — Торник! — вознегодовал бывший клеветник, ударяя своего любимца по рукам. — Ты зачем господскую грушу стянул с тарелки? А ну-ка, отдай ее тотчас маленькому Пипирику!
   Манефа села на углу приготовленного стола, опустила голову на руки. Все шло кругом: не ночующая дома племянница, пропавший невесть где Ласкарь, долги, пьяные прислужницы, клеветник, груша, болезнь осла, черт побери…
   Спохватившись, матрона перекрестилась и мысленно прочитала молитву — не любила она нечистого поминать. И обнаружила, что перед ней стоит розовый, благоухающий ароматами и вообще всяким довольством комнатный евнух племянницы.
   — Она что, дома не ночует? — задала Манефа прямой вопрос.
   Гном Фиалка принялся губастым лицом изображать мировую скорбь, а руками разводить — что, мол, поделаешь?
   Это взорвало бедную Манефу свыше всякого предела.
   Схватила оставленные Икономом восковые таблички и стилет у них на золотой цепочке, где аристократический домоправитель вел свои хозяйственные записи.
   — Пиши, ублюдок безъязычный, где она проводит ночь?
   Евнух, трагически скосив глаза, стал было легонечко отталкивать предлагаемые хозяйкой таблички и тем только усугубил положение. Манефа вскочила и, поискав глазами по столу, обнаружила блюдо с креветками, в которых была воткнута золотая двурогая вилка. Вдова эту вилку вонзила ему в упругую мякоть руки выше локтя.
   Гном заверещал, как раздавленная кошка. Домочадцы, попрятавшись за колонны, вазы и знамена, молча крестились. Один Иконом бесстрашно выступил прямо под карающую десницу хозяйки и объявил со вздохом:
   — Всещедрейшая, не знаю как и докладывать. Осел твой все-таки умер. Какие будут распоряжения?
   Манефа в ярости отбросила вилку, полетевшую со звоном, и оттолкнула прочь евнуха.
   — Душа моя, душа моя! — сказал, подходя к ней, Ласкарь. Жив, здоров, слава Богу, только вроде бы несколько помят. — Милуй людей своих, как чаешь, чтобы Господь твой миловал тебя.
   Манефа, взяв его за руку, повела с собой в домовую часовню. Там, в озаренной множеством свечей палате (предметом гордости матроны было то, что ежедневно она тратила пять унций самого свежего фракийского свечного воска!), домашний диакон поспешил снять нагар, где это было необходимо, и деликатно выйти.
   Вдова поставила Ласкаря рядом на колени, и они тихо помолились, каждый себе. Манефа сбоку видела его поникшие острые усики и жалкую бородку и вспоминала, как в детстве они с ним играли в салки.
   — Нашел свою деву?
   — Нашел и не нашел.
   — Как же это?
   — Я случайно встретил ее во дворце.
   — Ну и вел бы ее сюда.
   — Она не свободна, она порабощена.
   — Скажи кем, будем бороться, будем искать…
   — Матушка! — жалобно сказал Ласкарь, простирая руки к святым иконам. — Я уже пережил это. Только когда падет ваша нечестивая империя, которой вы служите, как Маммоне, только тогда восторжествует справедливость!
   Они замолчали, погруженные в глубокие думы или молитвы. За фасадной стеной слышалось на далеком рынке, как истошно кричит какой-то осел, вероятно, в знак скорби по своему соплеменнику.
   В Манефе же все-таки победило исконно женское любопытство, поэтому она начала разговор снова.