Значит, Дан помнил о нем, помнил все время, несмотря ни на что, Дан был выше обид, он думал прежде всего про дело, нет, он думал про тебя, он был прежде всего человек, настоящий человек. И Гатенян настоящий человек. Они все настоящие люди. Ты понимаешь теперь, что значит быть настоящим человеком, прежде всего человеком…

 

 
   В комнате теоретиков давно не собирались. Еще держался застарелый запах курева. Блестели рыжие грифельные доски. Он уселся верхом на стул, лицом к маленькой кафедре и председательскому столику, за которым обычно, запустив руки в свою шевелюру, сидел Дан.
   При виде этой кафедры Крылов всегда вспоминал свой первый провал.
   А что, если у Голицына ты ничего не сумеешь? — спросил он себя. Способен ли ты поднять такую тему? Господи, наконец-то ты можешь заняться ею! И нечего больше рассуждать, ты слишком много рассуждаешь. А как же быть с диссертацией? Такая легкая, удобненькая диссертация. А как быть с твоей карьерой, и с обещанным тебе комитетом, и с этими бесподобными заседаниями? Порассуждай, тебе полезно, вспомни, как ты просился к Дану хотя бы лаборантом, каким ты был шибко храбрым. Какого черта ты боишься, разве ты все знаешь о себе? Разве ты дошел до предела? Да и есть ли предел, человек сам себе ставит предел, предел в самом человеке, предел — это мужество. К чертовой матери Лагунова, и его расположение к тебе, и твои страхи! Что такое центр грозы — вот что важно. И что такое гроза, и как это все происходит.
   Лагунов и Савушкин решили, что он спятил. Зачем к Голицыну? Там же полная неизвестность. Там придется начинать с нуля. «Лагунов тебе этого не простит», — предупреждал Савушкин. Но Крылов блаженно улыбался: «А что представляет собой центр грозы?»
   Жаль, что вот так и не пришлось выступить с этой кафедры. Он встал и ласково похлопал ее фанерную стенку.
   Молодость кончилась. Только и осталось от нее давнее, немного поостывшее желание выступить с этой кафедры. Когда-то ему уже казалось, что молодость кончилась, но теперь-то он знал наверняка, что прощается с ней.


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ




1


   Окна самолета были залеплены густым серым месивом. Мелкие капли косо ползли по стеклу. Иногда серое тоньшало, процеженное тусклым светом, и тотчас снова подступало сгущенной мглой. Тени клубились, проносились стремительно, тревожно, моторы начинали реветь, и Женя всем телом ощущала напряженную дрожь самолета.
   Она вспомнила, как на аэродроме синоптик, крючконосый, зловещего вида старик, сказал ей:
   — Не советую, Женечка. Помяните меня, нечего вам там… Оставайтесь.
   Синоптик питал к ней нежные чувства. Она хотела расспросить подробнее, но к синоптику подошел Агатов, и они зашептались. И это показалось ей неприятным.
   Самолет тряхнуло. Женя оглянулась на Агатова. Он сидел сзади, сбоку. За полторы недели он, единственный, нисколько не загорел, сохранял московскую белизну, которая здесь казалась неестественной. Агатов исподлобья следил за Тулиным.
   Розоватые отсветы обегали кабину. Женя прильнула к стеклу. Клубы светлели, наливались бегучей прозрачностью. Тонкие клочья неслись все быстрее, легкими дымными хлопьями. И вдруг в какой-то неуловимый миг истоньшавшая пелена порвалась, и вся кабина самолета озарилась солнцем.
   Женя вскрикнула от восторга. Перед ней открылась слепяще-белая долина, с фантастическими замками, башнями, зубчатыми стенами, головами диковинных животных. Тень самолета бежала по холмам и уступам, сделанным из того же белоснежного, чуть подвижного материала. Хотелось выпрыгнуть из кабины и зашагать по блистающей, упругой поверхности этой волнистой страны.
   На земле дождила пасмурная хмарь, и не верилось, что где-то может быть солнце. А тут оно сияло неизвестно для кого, в тишине этой снежной равнины, и было непонятно, как может быть на земле пасмурно и дождливо.
   На колени упала скомканная бумажка. Женя обернулась. Катя, сидящая через проход, показывала на мигающую сигнальную лампочку. Женя схватила карандаш, записала показания. Приближалась зона повышенной напряженности.
   Замечает ли кто-нибудь, что творится за окнами? Нет, все работали, уткнувшись в свои пульты. Катя рассеянно улыбнулась ей и снова наклонилась к счетчику, прыгающему на резиновых оттяжках.
   Сквозь открытую дверь в летную кабину было видно, как Тулин что-то показывал пилоту. Солнце высветило резкий профиль Тулина, угол глаза с длинными ресницами.
   На второй день после приезда Женя столкнулась с ним. Он не допускал ее и Катю к полетам. В разгар перепалки Тулин вдруг улыбнулся и сказал:
   — А ведь мы с вами знакомы. Помните: Москва, парк, гроза, беседка.
   — Что ж из этого? — произнесла она ледяным тоном.
   Здорово она осадила его, и он не нашелся что ответить. С тех пор он изо всех сил выказывал ей свое безразличие.
   Светлые волосы упали Тулину на лоб, и солнце вызолотило их. Вдруг он обернулся, сразу поймал взгляд Жени и сердито захлопнул дверь. Женя довольно усмехнулась. Она с силой уставилась на взъерошенный затылок Крылова. Прошла по меньшей мере минута, пока Крылов забеспокоился, начал оглядываться. Они встретились глазами, Крылов недоуменно пожал плечами и снова обратился к приборам.
   Щеголеватый штурман Поздышев, раскачиваясь, шел по проходу. Латунные застежки его франтоватого комбинезона сияли от солнца. Он посмотрел на Женю и подмигнул ей, она тотчас приняла строгий вид. Забавно, что мужчины чувствуют ее присутствие. Последнее время это случалось все чаще — в метро, на лекциях, в автобусах она замечала устремленные на нее взгляды, и даже если на нее не смотрели, она считала, что это нарочно.
   Пристально, повелительно посмотрела она на Ричарда. Он оторвался от прибора, завертелся, поймал ее взгляд и покраснел. Ей нравилось, когда Ричард краснел. У него разом жарко вспыхивали шея, лицо, и Жене в такую минуту хотелось погладить его по горячим щекам.
   Единственный, кто сейчас не поддавался ее гипнозу, был Агатов, — сколько она ни смотрела на Него, он не реагировал. Его белое лицо, склоненное над приборами, оставалось недоступно деловитым. Он водил головой от приборов к тетради, от тетради к приборам, как мерно работающая машина.
   Жене стало скучно. Выключив счетчик, она подошла к Ричарду.
   — Я загадал, подойдешь ты или нет, — сказал он.
   Ее охватила внезапная досада.
   — Подумаешь, гипнотизер! Дай мне бланк.
   Он послушно протянул бланк, задержал ее руку и принялся рассказывать про какие-то заряды.
   — Голову даю на отсечение, что Тулин абсолютно прав…
   — Мне надоел твой Тулин, — сказала она. — По-моему, он самоуверенный пижон. Тулин, Тулин… Неужели тебе больше не о чем со мной…
   Он смущенно стиснул ее руку.
   — Есть вещи совершенно ненужные и невозможные для роботов, например юмор. Им юмор ни к чему. И стихи, и сны, и любовь. Они возьмут от человека такие вещи, как память, точность, логику. А всякие штучки, придуманные людьми ради украшения их тусклой жизни, для роботов — хлам! Здорово? Могу о птицах…
   — Болтун!
   — Я, когда смотрю на тебя, несу всякую чушь. А на самом деле…
   — Что на самом деле?
   — Ты же знаешь!
   — Ничего я не знаю!
   Она протянула руку.
   — Пусти!
   — Подожди!
   — Пусти! — сердито повторила она, и он опечаленно сник. Его послушность, которая всегда нравилась ей, сейчас злила.
   — Хочешь, я тебя поцелую при всех? — пробуя улыбнуться, сказал он тихо, и в глазах у него стояла такая обожающая робость, что ей самой захотелось поцеловать его. Она расхохоталась.
   — Об этом не спрашивают. Герой!
   Фыркнув, она отправилась в хвост, на свободное кресло.
   Однажды она не удержалась, погладила его по щеке, он чуть не задохнулся и расцеловал ее. Это было еще зимой. С тех пор, когда она разрешала ему поцеловать себя, он шалел от счастья. Собственная власть удивляла ее, стоило нахмуриться — и он уже ходил встревоженный, а когда у нее было плохое настроение, то он вообще становился несчастным.
   Весной они пошли на выставку польской живописи. Возле картин абстракционистов шумели спорщики. Разумеется, Ричард немедленно вмешался, доказывая, что реализм устарел, передвижники устарели. Конечно, «правоверные» накинулись на него, потребовали объяснить, что изображают эти круги и кляксы, и он, конечно, отвечал, что ничего не означают, надо дорасти до понимания современного искусства, невозможно передать словами музыку, попробуйте объясните слепому, что такое цвет. Эта живопись отражает новую физику — для атома нет разницы между стулом и табуреткой, мир стал богаче, сложнее. Ему кричали: «А Репин?» И он кричал: «Ваш Репин — это примус!»
   Когда вышли из музея, Женя робко призналась, что она ничего не поняла в абстрактной сумятице кругов и размытых линий.
   — Я тоже, — сказал Ричард. — Бред!
   — Чего ж ты защищал их?
   — Бунт! А зачем их зажимают? Дайте мне самому разобраться.
   Она с облегчением расхохоталась и сказала:
   — Ты мне нравишься.
   Лучше бы она этого не говорила: он взбежал на лестницу библиотеки Ленина, обнял колонну и стал тихо смеяться, как псих. Больше от него слова нельзя было добиться, он ничего не слышал, он лишь смотрел на Женю, и идиотски улыбался, и держал ее руку, как будто она была хрустальная.
   В глубине души Женя испугалась и обрадовалась — все сразу. До сих пор такое проходило легко и весело. Она влюблялась в учителей, в артистов, на первом курсе влюбилась в молодого профессора и уговорила Катю тоже влюбиться в него, потому что одной было скучно. Целовалась со старшекурсниками, на целине чуть не выскочила замуж за комбайнера, но сама знала, что все это несерьезно. С удовольствием рассуждала с подругами; «Настоящей любви нет, мы дети атомного века, мы свободны от иллюзий». Однако подруги одна за другой влюблялись на всю катушку, плакали, страдали, несмотря на атомный век, и она втайне им завидовала. И вот Ричард. Она почувствовала, что у него это очень серьезно. Обрадовалась — наконец-то по-настоящему, может, даже интереснее, чем у других. Он был трогательно нежный, страшно умный, он был аспирант; Голицын считал его талантливым. Он держался дерзко, вечно спорил и только перед ней терялся. Такая покорность льстила и в то же время немножко пугала. Иногда хотелось, чтобы он не был таким послушным и не обращал внимания на ее рассуждения о том, что она терпеть не может нахалов.
   В самолете по-прежнему работали. Агатов и Лисицкий совали в трубу промокашку, меряли заряды капель по своей программе; Крылов что-то обдумывал; все были заняты, у всех были какие-то цели, задачи, планы. Все знали, чего хотят. Ричард жаждет стать великим ученым, Катя — скорее столкнуть диплом и выйти замуж. Поздышев — покорять девиц. Одна она не знает, чего ей добиваться. Она тоже защитит диплом и станет чьей-нибудь женой, может, того же Ричарда, будет работать, растить детей, и будет считаться, что у нее порядок. Быть не хуже других — это мама называет счастьем. Может, сама она тоже покажется себе счастливой. Но когда-нибудь она тоже вспомнит этот день, солнце в самолете, зачарованную страну из облаков, куда она хотела сойти, зашагать, взбираясь на белые горы.
   Прижав нос к стеклу, она увидела вдали ярко-белую, точно раскаленную, вершину с утолщением, похожим на гриб. «Типичное Кабе», — подумала она, вспоминая лекции Голицына: «Облака, очевидно типа Кабе, в старину уподобляли мозгу. О, фантазия древнего человека, необыкновенно смелая и образная! Теперь никто не разглядывает облака, теперь слушают сводку погоды…»
   Быстро потемнело. Самолет нырнул в облако. В проходе, гремя, покатилась жестяная коробка. Пол накренился. Женя схватилась за ручки кресла. Из кабины летчиков вышел Тулин. Держась за раму дверей, он обежал глазами работающих. Женя поднялась, торопясь вернуться на свое место. В это время самолет швырнуло вниз, потом вбок, Женя упала, и тотчас же ее потащило между креслами, бросило вверх почти до плафонов, она снова упала и вцепилась обеими руками в лежащие на полу шланги. Громыхающая кассета подкатилась к голове и полетела обратно. Раздался испуганный вскрик Кати.
   «А что, если смерть? — подумала Женя. — Что скажут обо мне? Двадцать лет. Ничего не успела. Только бы не больно. Никогда не думала, как я умру. Если кричать, будет легче!»
   Она закусила губу, чтобы не закричать. Самолет снова бросило вниз, моторы взвыли. Женя лежала, судорожно схватившись за шланги. Ноги ее болтались где-то в воздухе.
   Кто-то обхватил ее за пояс, оторвал от пола, кинул в кресло. Она увидела над собой Тулина. Одной рукой он держался за подлокотник, другой шарил по ее груди. «Затягивайте ремень!» — крикнул он. Но в эту минуту она заметила, что юбка ее задралась, и, вместо того чтобы схватить ремень, принялась одергивать юбку. Ладонь Тулина легла на ее оголенную ногу, прижимая к креслу. Женя возмущенно посмотрела на него, вдруг ощутила его пальцы и увидела: он тоже ощутил ее голую ногу, и в глазах его засмешилось что-то дерзко-любопытное. Женя ударила его по руке. Он что-то сказал. Слов не было слышно, только движение губ снисходительно-обидное. Ловко затянув ремень, он быстро наклонился и, нагло следя за ее глазами, чмокнул в щеку и тотчас отошел, цепко хватаясь на ходу за кресла, балансируя, потому что самолет по-прежнему швыряло из стороны в сторону.
   Первым ее движением было оглядеться — все оставались на своих местах, никто ничего не заметил, один Ричард смотрел на нее. Она натянула юбку, он пристыженно отвернулся, и она мысленно изругала его.
   Рядом охала Катя. Глаза ее были закрыты, голова моталась.
   Женя стиснула ладонями щеки. «Дуреха, — вдруг сообразила она, — дура — вот что сказал Тулин, дуреха!»
   Сразу пропала тошнота, исчез страх, она забыла про ушибленные колени и ссадины, рванулась, готовая бежать к Тулину и сказать ему такое… такое… и еще больше возмущалась от того, что продолжала вспоминать прикосновение его руки, словно отпечатанное на бедре.
   Четвертое облако было как раз то, что нужно. Оно начинало бурно развиваться, из «цветной капусты» вырастала массивная наковальня. Оно было начинено молниями, ливнями, громами. Не так-то просто было разыскать такое облако. Чтобы оно было молодым и перспективным, и активным, и изолированным, и мощным. Притом его еще надо застигнуть вовремя, поскольку оно живет минут тридцать-сорок, не больше, и затем превращается в совершенно бесполезное, ненужное, безнадежное облако, которыми полным-полно небо и которые только мешают работать. Особенно противны слоистые облака, мертвые, неподвижные, от них ничего интересного не дождешься.
   Синоптик был прав: над Морозовской был отличный выбор грозовых облаков. Но если бы не Хоботнев, то все же этого четвертого облака Тулин бы не нашел. Хоботнев высмотрел его справа от курса, показал Тулину, они перемигнулись, и Хоботнев пошел на разворот. Затем они вышли на прямую и стали приближаться к облаку номер четыре.
   Да, это был великолепный экземпляр. Ярко-серебряная вершина его, вся в клубах, опиралась на темнеющий книзу могучий массив. Издали, как всегда, это выглядело легкой, красивой постройкой, — что-то вроде взбитых сливок. Но по мере приближения облако росло, и нависало, и угрожающе чернело, и самолет становился все меньше, крохотный мотылек, несущийся на скалу. Руки Хоботнева, сжимавшие штурвал, напряглись. Тулин стал за его спиной, дал команду: «Приготовься. Режим», — расставил ноги, ухватился за стойку, зажал локтем журнал, подался вперед, напрягся, и весь самолет напрягся, готовясь к встрече. К этому нельзя было привыкнуть. Всякий раз возникало безотчетное чувство напряженного ожидания, как будто самолет ударится об эту мрачно-сизую твердь.
   Хоботнев вел машину так, чтобы срезать самую верхушку, войти чуть-чуть под кромку. По правилам это строго запрещалось. Они могли проходить над облаком, сбоку, но ни в коем случае не лезть в него. Никто не знал, скольких трудов стоило Тулину уговорить Хоботнева. И так и этак он обхаживал Хоботнева, поил коньяком, помогал изучать английский, все было напрасно, пока однажды, после разбора полета, Хоботнев не спросил его:
   — Значит, ни-ни, Олег Николаевич, выходит, никаких результатов не получаете, зря летаем?
   И Тулин почувствовал, что вот это ощущение малых результатов работы больше всего задевало Хоботнева. Назавтра Хоботнев, подлетев к облаку, не скользнул над ним, не свернул, а пошел прямо на край. Тулин видел, как радист и второй пилот посмотрели на Хоботнева, но ничего не сказали, и Хоботнев тоже молчал, как будто произошла случайность. Но затем он развернул самолет, и они снова прошили край облака в другом направлении; так они обследовали его края со всех сторон, пока оно не распалось, и потом перешли к другому облаку, и все это время второй пилот молчал и хмурился. Тулин понимал, что он не желает участвовать в этих нарушениях и нести ответственность, потому что за такие штучки могли снять с работы. Они ворчали на Хоботнева и спрашивали, на кой ляд ему соваться куда не следует, им за это не платят лишнего, и машину мучают, и вообще, чем черт не шутит, гроза есть гроза. Но хорошо хоть, что они пока никому не жаловались: они любили Хоботнева и не хотели подводить его.
   Сегодня обследовали уже три облака, малость потрясло, но то были просто мощные кучевые, а это четвертое обещало быть самым интересным, и Хоботнев вошел в него чуть глубже, всего на несколько метров поглубже, и это сразу почувствовалось, как будто по самолету застучало огромным молотом. Тулин взглянул на секундомер: «13 ч. 49 м. 05 сек». Начали! Режим! Найти зоны наибольшей заряженности. Все подготовились? Как там Лисицкий, ему лишь бы налетать часы. Дурацкая система оплаты. «Кузьменко Женя! — это в ларингофон. — Переключите чувствительность!» Невозможно даже обернуться. Ага, молния! Чудно! Километрах в двух. Как струится по стеклам вода! Откуда на такой высоте вода, если за бортом минус тридцать? Температурные зависимости… Черт подери, сколько тут путаницы! При такой вибрации скажется микрофонный эффект. Только бы предусилители не забарахлили. Он всегда был готов к тому, что где-то что-то забарахлит. Было чудом, когда эти десятки приборов работали. В каждом из них были сотни деталей, каждая могла в любую минуту отказать, тысячи паек, которые могли отойти, контакты, которые могли окислиться, изоляция, которая могла пробиться, — и когда вся эта махина все же действовала вопреки всем законам вероятностей, Тулин испытывал тайное, детское изумление. Он не уставал восхищаться этим чудом. Капли касались колец, установленных над фюзеляжем, и заряды проходили через предусилители и усилители, через лампы, пока наконец не всплескивались пиком на пленке осциллограммы. И это тоже было чудом. Самолет прыгал, как будто катился по пикам этой наибольшей напряженности. Ох, не забыть на обратном заходе выяснить, как изменяется картина во времени. Посадка будет в Ростове. Поздышев обещал достать в универмаге чешские сандалеты. За неделю обработаем замеры, и сразу писать статью. Надо скорее публиковать, застолбить…

 

 
   Хорошо, что Тулин предупредил, сам бы Крылов не подготовился и проворонил молнию. Доля секунды, лиловый вспых, разряд — и хаос разрозненных капель обретает единство. Не обращая внимания на приборы, он задумался, каким образом молния успевает собрать с миллиардов капель накопленные заряды. Молния пронизывает облако, как мысль, думал Крылов, она как озарение, итог, казалось бы, нелепейших страстей, оправдание, и все выстраивается в ее слепящем свете, обретает смысл прошлое и будущее, но если бы понять, как это все происходит… Мысль, мысль, а вот когда мысль еще не выражена словами, когда она формируется, в самом истоке, где клубятся смутные ощущения…
   Самолет выскочил в синеву. «13 ч. 49 м. 45 сек.» Тулин помахал затекшей рукой. Как много можно успеть, обдумать, сделать за сорок секунд! Жить бы всегда так полно, всеми чувствами сразу, как эти сорок секунд, до чего огромной стала бы жизнь! Он крикнул в ларингофон: «Конец режима!» — и засмеялся. Хоботнев откинулся на спинку и тоже скупо улыбнулся. Тулин кивнул ему, благодарно показал глазами, что это было здорово и что Хоботнев великолепно провел машину, строго по горизонту, теперь надо было разворачиваться и заходить снова в это облако, с другой стороны, пока оно не развалилось.
   Скинув наушники, Тулин вошел в салон, навстречу ему от щитов, от стендов поднимались разгоряченные лица с той же неостывшей улыбкой азарта, какую он чувствовал на своем лице. Мигали цветные лампочки, стрелки неохотно опадали, возвращаясь к нулям, жужжали моторчики.
   — Ну как, здорово? Хороша кучевочка? — счастливо спрашивал Тулин, как будто он сам сделал это облако и преподнес им.
   Разумеется, что-то сорвалось. Заело бумагу на самописце, куда-то пропал ноль, Алеша поносил флюксметр на чем свет стоит и не понимал, почему Тулин так спокоен. Тулину было обидно: те, кто не нянчился с этими приборами, не видели никакого чуда, они считали само собой разумеющимся нормальную работу приборов, никто не знал, чего это стоило и как это все делалось.
   Он помог Вере Матвеевне заправить катушку и заодно подтянул фиксатор, иначе бы Вера Матвеевна возилась еще полчаса. Удивительно, как люди не замечают самых простых вещей! Сказал Кате, чтобы она пользовалась карандашом, а не ручкой, которая, разумеется, потекла и замазала журнал, и посмотрел записи Крылова — эх ты, мечтатель, прозевал, это ж было чудесное облако, приборы отметили три молнии, ну ничего, увидим, что получится на втором заходе.
   Машину несколько раз крепко тряхнуло, очевидно Хоботнев разворачивался вблизи облака. Тулин заспешил в кабину, но, как назло, пришлось помочь Жене Кузьменко привязаться, наверное, эта дуреха вообразила, что он не без умысла прижал ее. Улыбаясь, он вошел в штурманскую кабину и тут, встретив Агатова, сам не зная почему, смутился.
   Крепко держась обеими руками за скобу, Агатов всматривался в трубу локатора, потом отстранился, вытер бледный лоб, закрыл глаза.
   Облако заметно разбухло, заслоняя солнце, оно быстро нависало сизыми закраинами над самолетом. Тулин взял ларингофоны, в это время Агатов тронул его за плечо, бескровные губы зашевелились; не разбирая слов, Тулин тем не менее сразу понял: Агатов запрещал входить в облако.
   — Что с вами, Яков Иванович? — крикнул Тулин. — Никак вас укачало? — Он постарался изобразить заботливость и сочувствие. — Примите таблетки. Ничего опасного нет, уверяю вас.
   Он почувствовал, что Хоботнев обернулся к ним обеспокоенно-выжидающе. Заслонив Агатова спиной, Тулин теснил его назад в штурманскую.
   Надо было выиграть всего одну-две минуты, чтобы Агатов ничего не заметил. Если бы Хоботнев догадался швырнуть машину так, чтобы Агатова отбросило или чтобы он начал травить. Он и так еле стоял — бледный, потный.
   — Яков Иванович, если мы сейчас не замерим, то прошлые замеры пропадут.
   Агатов с трудом повел головой.
   — Нельзя. Запрещено.
   Тулин почувствовал тяжесть своих кулаков.
   — Яков Иванович, прошу вас, я отвечаю за все…
   — Нет, не могу, — сказал Агатов. Крупные капли выступили на его висках. — В ваших же интересах!
   О, эта иезуитская формула — «в ваших интересах»! Кто лучше его знает «наши интересы». Он полон заботы и внимания. Он настучит на Хоботнева, он закроет полеты, но, поверьте, Олег Николаевич, все лишь ради вас, в ваших интересах…
   Где-то за плечами Агатова нетерпеливо ожидающие глаза Хоботнева. Ничего не стоило отодвинуть Агатова, крикнуть, дать команду. Но вместо этого Тулин, униженно улыбаясь, начал снова просить Агатова.
   — Нельзя, — обессиленно, еле слышно повторил Агатов.
   Потный, страдающий от болтанки, он поднял глаза на Тулина, и в них слабо колыхнулось торжество. Придется выполнять, потому что он ответственный, власть у него, а вы, сильные, рослые, такие свеженькие, лихие, не замечающие болтанки, такие талантливые, с вашей выдающейся программой измерений, вы должны подчиниться.
   Перед самым облаком самолет круто пошел вверх.
   Тулин вышел в салон, щуря глаза в упругой улыбке.
   — В чем дело? Почему уходим? — К нему обращались нетерпеливо, обеспокоенно, разочарованно, а он вынужден делать вид, что ничего не случилось и что он по-прежнему руководитель группы, тот, кто все знает и все может.
   После посадки он задержался в машине. Из окна было видно, как по полю ровно шагает Агатов. Рядом с ним шли Катя, Алеша Микулин и Вера Матвеевна, и все они мирно разговаривали. Агатов любезно взял у Веры Матвеевны ее чемоданчик.
   Внизу у самолета Тулин столкнулся с Женей.
   — Что ж вы испугались подойти к грозе? — мстительно сказала она.
   Он посмотрел на нее устало, словно не слыша.


2


   Бесконечное разнообразие жизни восхищало Ричарда и приводило в отчаяние.
   Повсюду возникали проблемы одна заманчивее другой.
   Винер утверждал, что будущее принадлежит кибернетике. Иоффе утверждал, что будущее принадлежит полупроводникам; затем выяснилось, что будущее принадлежит биотокам, термоядерной энергетике, теории наследственности.