Заглянула луна. Выбеленные стены стали зелено-белыми, и по полу колыхались зыбкие тени. На шкафу лежал чемодан. Никель замков его блестел. На подоконнике лучился волосатый кактус. Льняная скатерть на столе тоже блестела. Все было очень красиво, как в театре.
   Крылов вышел в коридор. В коридоре пахло уборной. Он вышел на крыльцо. Каменные ступени были холодные, и Крылов заметил, что он в одних носках. Он вернулся назад в номер и лег.
   Было ли заземление датчика припаяно? Теперь это не играет роли. Может, припаяно, может, его вовсе не было.
   Конфета была приторной, и собственный голос казался ему таким же сладким.
   — Будет тебе, подумаем насчет возражений Голицына. Я боюсь, что без тебя не осилю, фосфору не хватит. — Он перевел дух, до чего ему было мерзостно от этого заигрывания. — Ну надо же ему ответить. Что ты на меня злишься? Мне хочется как лучше.
   Он умасливал его, отбросив всякое самолюбие. Он избегал думать о себе, о словах Тулина, он больше не жалел Тулина, перед ним был человек, которого следовало использовать, взять от него то, что нужно.
   Показалось, что он добился своего, они начали обсуждать возможные причины, почему записи не показывали мест, где возникают молнии.
   — Нет, не могу, — вдруг сказал Тулин. — Ничего я не могу. Я все представляю себе, как разнесется по Москве…
   — Погоди, не мешай, — попросил Крылов, но Тулин не слушал.
   — Нет, нет, мне нужно заняться чем-то другим, совсем другим. Если б я мог вообще плюнуть на все. Объясни мне, зачем разрушать грозу? Зачем надо что-то создавать? Зачем указатель?
   Вдруг Крылов улыбнулся.
   — Ты что? — спросил Тулин, почувствовав в молчании Крылова эту невидимую уличающую улыбку. — А впрочем… И объяснения твои не нужны. Никто ничего не может объяснить. Все бессмысленно. Давай закурим.
   — Давай.
   Они встали у окна. Тулин зажег спичку, поднес Крылову, пристально рассматривая при свете огня его глаза. Никогда он не видел у Крылова таких глаз, непроницаемо твердых, совсем чужих. Маленькое пламя плясало в черноте зрачков.
   — Да, все бессмысленно, — вызывающе повторил Тулин, — и жить надо без всякого смысла. К Голицыну так к Голицыну. Какая разница! Буду жить, как все, ничего выдумывать не желаю. Ну еще один индикатор, ну выясню, что центры возникают случайно. Что от этого изменится?
   — Для кого?
   — Например, для матери Ричарда. Ничем рисковать и жертвовать больше не хочу. Голицын был прав. Второй раз я жить не буду. Сейчас надо найти что-то быстрое, эффективное. Наверстать. И ты тоже не обольщайся. Уймутся волнения страсти, тогда видно будет.
   — Нет, я не могу так оставить, — сказал Крылов. — Я все же попытаюсь разобраться.
   — Сам?
   — Да.
   — Думаешь, что справишься? — с коротким смешком спросил Тулин.
   — Не знаю. Но мне хочется попробовать.
   — Давай, давай, мне это даже выгодно.
   — А как же твоя мечта разрушать грозу, управлять грозой, самолеты в грозу, энергия грозы…
   — Ты праведник, вот и благодетельствуй. Только с твоим моральным кодексом ничего не добьешься. Скажи мне, какой смысл быть хорошим, если хорошие люди пропадают? Им всегда хуже. Вот ты следуешь своим высоким правилам, а что в результате? Чего ты добился? Только облегчаешь торжество подонкам.
   — Зато я не иду на компромисс.
   — Вся-то наша жизнь — компромисс, — сказал Тулин. — Мы никогда не можем быть до конца честными и делать что хотим.
   — Я не знаю, какой смысл быть хорошим. А какой смысл быть человеком? Раз уж ты живешь, то живи человеком, а не гусеницей. Не знаю, может быть, для себя надо быть хорошим, может, для других. Я не отказываюсь бороться, только я буду бороться честно, а если я сам буду подлость применять, тогда мне уже не с подлецами бороться, а за свое местечко среди них.

 

 
   …Невозможно припомнить все, что он делал для Крылова, начиная со студенческих лет, и потом, когда он помог Крылову попасть на завод и в лабораторию и улаживал его размолвки с Леной, заставлял писать диссертацию, выручал деньгами… Развлекал, поддерживал в трудные минуты. Вытащил его сюда, когда он поругался с Голицыным. В их дружбе один все давал, а другой только брал. А теперь, когда первый раз меня тряхнуло, он уличает, обвиняет. Я защищал его на комиссии, а он… До чего ж это страшная штука — неблагодарность, хуже всего переносится! Неужто и после этого я не научусь плевать на всех и думать только о себе?
   Здорово быстро все рухнуло. Тр-рах — и не осталось никого и ничего. Только что был ведущим физиком, руководителем большой темы, были друзья, поклонники. Женя, была известность, авторитет. И вот все исчезло. Ни работы, ни друзей, ни будущего. Теперь перед всеми только его ошибки. Поражение оголило ошибки, а была бы победа — и все сомнения и требования Крылова растворились бы в ее сиянии.
   Поражение поглощает разом все. Никто не пытается рассмотреть в неудаче когда-то гениально составленную схему датчика, хитроумно добытые приборы, ночи, проведенные за вычислениями, желтые, облезлые от кислоты пальцы.
   Он осторожно провел ладонью по щеке, и сразу кожа вспыхнула, словно еще чувствуя ожог от удара. Забавно: впервые за много лет увлекся, и, кажется, по-настоящему, а она с такой легкостью отшатнулась от него. Однако за что его сейчас любить? Сергей был последним убежищем, последней крепостью, последним, что оставалось от прошлого.
   Всему виной талант. Талантливым людям всегда плохо. Будь ты побездарней, никто бы тебе не завидовал, никто бы от тебя ничего не требовал, Женя жалела бы, Сергей не был бы разочарован. Видите ли, ты не оправдал их надежд. Но не торопитесь, все еще может перемениться.

 

 
   …И это тот человек, за которым ты шел без оглядки. Порвал из-за него с Голицыным, лабораторию бросил, работы оставил незаконченными. Прощал его слабости, защищал его перед всеми. Ради него ты мог пожертвовать многим и не пожалел бы. Гордился им — Тулин, твой друг Олег Тулин.
   Будь он пустышкой, можно было бы понять его, но ведь он талантлив, зачем же ему так нужен успех, признание, слава, вся эта труха, к которой рвутся агатовы и за которую держатся лагуновы? Зачем такому человеку становиться подонком? Ну-ну, какой же он подонок, он просто устал, обижен, ему надо отдохнуть… Опять ты ищешь ему оправданий. Он сам умеет подыскивать себе оправдания, у него сколько угодно красивых оправданий.
   Это всегда странно, и Лагунов был когда-то способным электриком, у него несколько крепких работ. А потом его сделали начальником отдела, председателем какого-то комитета, научился выступать, кого-то громить, и пошло, и пошло. Появились работы аспирантов с его подписью, а потом появлялись только брошюрки, интервью «Мои впечатления о конгрессе в Англии», «Ответ мистеру Вайнбергу». Начались хлопоты о выборах в членкоры…
   Но то Лагунов, а тут Олег, твой Олег. Старая петроградская квартира на Фонтанке, ночные споры, поход на паруснике по Вуокси, как он плакал после похорон Дана, а как он рвался в Новосибирск. Что же произошло? И когда, когда они разошлись?
   Вдруг он почувствовал, что это — прощание. Они ссорились и раньше, они много раз ссорились, но то было совсем иначе. Можно и сейчас рассмеяться и хлопнуть друг друга по плечу: «замнем для ясности», выпить, в шкафу еще стоит бутылка рислинга. А дальше? В том-то и дело, что дальше возникнет то же, они опять вернутся к этой развилке. И тут они распрощаются.
   Ты сам виноват, что так получилось. В дружбе нельзя подчиняться, ты хотел сохранить дружбу, уступая, и сам шел на компромисс, чего ж ты его упрекаешь в компромиссах? Ты теряешь единственного друга, лучшее, что у тебя оставалось от молодости, и это непоправимо, теперь уже ничего нельзя изменить, вы расходитесь, и никак нельзя по-другому. «Но ведь это Олег, — сказал он себе. — Ужас, сколько нас связывает. Он-то это переживет, а вот тебе будет без него совсем худо…»
   — Серега! — словно из глубины прошлого, донесся этот озорной голос, как будто ничего и не случилось. — Серега, у меня из головы вон, я же видел твою Наташу.
   — Где?..
   И, выслушав, ответил со спокойствием, радующим его самого:
   — Я знаю. Она мне звонила.


2


   На поворотах свет фар перебрасывало через черную глубь ущелий к зеленым уступам другого берега. Дорога исчезала во тьме и вновь возникала коротким завитком меж светлых откосов песчаника. Крылов стоял в кузове, высматривая набегающий километровые столбы, глаза слезились от ветра. Он ни о чем не думал, ничего не представлял, не строил никаких планов, он весь был погружен в знобкое нетерпение. Легче было перенести годовую разлуку, чем ждать конца этого часового пути. Грузовик мотало из стороны в сторону. Грохотали мосты. Машина ревела, беря подъем. Стоячая лесная теплынь сменялась пронизывающим ветром перевалов. А потом бесшумный спуск, редкие огни долины, за ними слабое мерцание моря, белые корпуса санаториев, дрожащий туман света над городом, и вот уже фонари, лай собак, грохот пустынных мостовых, подъезд гостиницы, долгий стук в дверь, заспанное лицо швейцара, приплюснутое к стеклу. Крылов звонил и стучал, звонил и стучал, пока швейцар не открыл дверь.
   — Ну чего безобразничаете? — сказал швейцар. — Нету мест. Ни одной койки.
   Нижняя рубаха, свисали подтяжки — маленький, домашний старичок, только голос строгий.
   — Мне Романову.
   — Нету никаких Романовых.
   — Она моя жена.
   — Какая может быть жена в три часа? — рассудительно сказал швейцар.
   — Я вас умоляю.
   Швейцар зевнул.
   — А вот за нарушение десять суток.
   Крылов вынул из кармана пригласительный билет на Французскую выставку.
   — I think you will like me better then.[1]
   — Так бы и говорили. Битте. У нас интуристовская. Сейчас администратора разбудим. Битте.
   Заспанный администратор, ничего не поняв, передал его дежурной, которая повела его по длинному полутемному коридору, опять было долгое постукивание, шепот, шорох, и все это время Крылов читал на стене правила внутреннего распорядка.
   При виде Наташи он даже не смог улыбнуться. Губы его одеревенели, и мускулы лица тоже не слушались.
   Наташа испуганно стиснула ворот халатика. Сощуренные от света глаза раскрылись, обдав его блеском, и тотчас погасли.
   — Что случилось? Что у тебя с ногой? — спросила она и оглянулась на дежурную.
   Он зачем-то кивнул.
   — Значит, они вам знакомые, — сказала дежурная. — По-русски они понимают, а разговора у них нет.
   — Подожди, я сейчас оденусь, — сказала Наташа.

 

 
   За низкими оградами, сложенными из плитняка, в садах падали яблоки. Глухой стук раздавался повсюду, как будто невидимые в ночи барабанщики били тревогу. Кривая нагорная уличка вывела к площади.
   Крылов рассказывал, как ехал сюда и объяснялся со швейцаром, потом про аварию, про размолвку с Тулиным и снова про ночную поездку, про гостиницу в Ростове, гибель Ричарда. Он никак не мог остановиться. Но лучше бы он говорил, потому что, когда он замолчал, стало совсем плохо.
   Эта крепкая, деловитая женщина совсем не походила на ту Наташу, которая жила в его памяти, и говорила она совсем не те слова. Тот же петух на крыше, тот же дом, но там живут другие люди. Незнакомая клетчатая куртка, матерчатые босоножки, незнакомое платьице, и губы тоже незнакомые, большие, темные, только волосы прежние — гладкие, тяжелые. Он с тоской подумал, что мог бы и не узнать ее в толпе.
   До сих пор он считал, что главное — встретиться, остальное образуется. Он был уверен, что найдет ее, но ведь она-то об этом не знала и жила так, как будто между ними все кончено.
   Он приготовился защищаться, а она и не собиралась его ни в чем упрекать — ну что ж, так получилось, оба они были чудаками, бывает…
   На площади стоял маленький памятник каким-то морякам — ростр корабля на бронзовой волне. Они сидели на скамейке лицом к морю. Море было внизу. Зеленая мгла светлела, обозначился черный горб мыса, и за ним шевелились неясные вспыхи, как будто далеко, где-то за горизонтом работал сварщик.
   Все было очень просто. Прошел год, старое заросло, и в нынешней ее жизни Крылова не существовало, он стал тем же, что Озерная, Алексей, — грустное, а может, досадное воспоминание.
   — Я все делала, чтобы забыть тебя, и забыла, — сказала она.
   Не все ли равно, что у нее сейчас, влюблена в кого-то или что-то другое — бессмысленно было об этом расспрашивать. Зачем же она позвонила?
   — Что-то шевельнулось. Наверное, я еще тебя как-то люблю, — дружелюбно сказала Наташа. — Вулканическая деятельность.
   Она подшучивала без всякой горечи, для нее все было обыденно и просто, как будто они говорили о приятелях. И он не понимал, почему он слушает ее так же спокойно, не кричит, не плачет, и мир не рушится, и кругом тихо, только падают яблоки.
   Совершенно спокойно она рассказала, как ушла от мужа. После отъезда Крылова она поняла, что не любит Алексея, но притворялась, пытаясь сохранить семью. А потом не выдержала и призналась Алексею. И он тоже стал притворяться, чтобы сохранить семью. Ради сына. При посторонних и при Коле они улыбались и разговаривали. Однажды, когда она укладывала Колю, он спросил ее: «Почему ты не любишь папу?» — «С чего ты взял? — сказала она. — Мы очень любим друг друга». Коля отвернулся и сделал вид, что спит. И она вдруг поняла, что ребенок все понимает и не верит. Пройдет год-другой, и он тоже научится притворяться ради семьи. Все они будут сохранять семью, которой нет. Тогда она решила уйти, потому что то, что они делали ради ребенка, было против ребенка. Потому что жизнь во лжи и обмане уродовала хуже всякой безотцовщины.
   Может быть, она рассказывала еще скупее, но он представлял себе эти дни и ночи в большой тихой квартире, заполненные молчанием, а по вечерам, когда приходили гости, громкие разговоры, чай, и как будто все в порядке, счастливая семья. Он вдруг вспомнил, что однажды перед отъездом тоже что-то внушал ей про ее семью, врал себе и ей. А сейчас все оказалось ложью. Одна ложь тянет другую, и целые жизни проходят во лжи.
   — И ты уехала на черной «Волге».
   — На какой «Волге»?
   Она отодвинулась, посмотрела на него сперва удивленно, словно прислушиваясь, глаза ее расширились — два серых клубящихся облака.
   — Господи, как ты сейчас похожа на тот портрет!
   — Значит, ты приезжал?
   Она помолчала, усмехнулась и опять долго молчала.
   — А в буфете ты был? — спросила она.
   — Был. Кормил Пашку огурцами…
   Она вздохнула. Бережно и растроганно они разглядывали свое прошлое.
   — Что же будет? — спросил он.
   Наташа вынула зеркальце, отвернулась и долго пудрилась.
   — Что ж теперь?.. — повторил он.
   Она пожала плечами.
   Полосатый маяк на краю мыса последний раз мигнул красным огнем и погас. Ветер улегся. Дома стояли тихие, с открытыми окнами.
   Крылов согнулся, подпер голову руками.
   — Ничего страшного, — сказала Наташа, — ты же прожил год без меня. — Она утешающе погладила его по руке. Лучше бы она этого не делала. От этого прикосновения то натянутое за последние дни до предела натянулось еще сильнее. Все, что он заглушал и прятал от себя — Ричард, Олег, комиссия, Голицын, — все навалилось, придавило. Перед ним разом вспыхнул этот год без нее, улицы городов, куда они попадали и где он упорно искал ее в толпе прохожих, он привык искать ее, почему-то он был уверен, что они встретятся на улице, что он увидит ее издали, подбежит и не надо будет ничего объяснять, она все поймет. А может, он просто привык иметь эту приятную красивую мечту? И сам он после звонка Наташи почувствовал, что все не так, как он представлял. Они стали совсем чужие. Ничего нельзя было исправить, и он не мог ее ни в чем винить. Было только больно и стыдно, что легко принял это. Хорошо, если бы она сейчас ушла.
   — Не стоит, Сереженька, не надо, — услыхал он ее голос. — Это пройдет. Может, так лучше? Чинить такие, вещи нельзя. — Она успокаивала его как ребенка, который не знает еще настоящей боли и настоящей беды.

 

 
   Вниз по кривой уличке они спустились к гостинице. Палка его скрипела в песке. Они шли и смотрели на кусок моря между домами. Там что-то гасло и загоралось, словно кто-то недовольно стирал одни краски и наносил другие, подбирая цвета. И вдруг все остановилось, и рядом с мысом, между полоской облачка и горизонтом, протиснулся пунцовый глазок, осмотрелся и, осмелев, стал вылезать, разгребая остатки сумерек широкими алыми лопастями.
   — Ладно, — сказал Крылов, — я думал, что ты все поймешь. Где-то ведь должен быть человек, который все поймет.
   — Жаль, что это случилось сейчас, когда тебе и без того трудно, — сказала Наташа. Было совсем светло, и он увидел ее лицо, сонное, усталое.
   Они подошли к гостинице. Он крепко взял ее за руку.
   — Послушай, может, это все глупости? — сказал он. — Я никуда тебя не отпущу. Поехали со мной.
   Она медленно покачала головой и улыбнулась так, что ему захотелось ударить ее.
   — Надо было это сделать раньше, — сказала она. — Много раньше.
   Крылов разжал руку.
   — Всю жизнь я совершал ошибки. Олег сказал, что из-за меня погиб Ричард. Они считают, что вообще все из-за меня. И с Даном я тоже виноват. И то, что было между нами, тоже я загубил. И Олег тоже уходит. Почему я всегда делаю ошибки? Чувствую одно, а делаю другое.
   «Что это я несу? — подумал он. — До чего ж мне плохо».
   Надо быть мужчиной, не мог же он ударить ее или заплакать. Он должен быть мужчиной, единственное, что остается ему, — это быть мужчиной.
   — Странно, — сказала Наташа, — теперь мне помнится только хорошее.
   Она зевнула, прикрыв рот ладошкой, и после этого они еще некоторое время стояли у подъезда и уже по-другому говорили о всяких разностях, о ее работе, о его работе, и, между прочим, он сказал что убедит Голицына, докажет и рано или поздно полеты возобновят. А Наташа спросила, опасно ли это, он подумал и сказал, что, конечно, какая-то доля риска остается.
   На улице было светло и пусто. В такую рань улицы становятся широкими. Пока не появятся люди и машины. Он шел к автобусу. Ему нужно было торопиться. Ему нужно работать. Комиссия скоро уедет. Работать, находить решение, отвечать на вопросы Голицына, а потом опять работать. Его дело — работать, вкалывать, считать, мерить. Ничего другого у него не получается.


3


   Всеобщее сочувствие к Тулину усилилось, когда стало известно, что Крылов осуждает Тулина, пошел против него. И это Крылов, главный виновник! На его круглой, обожженной солнцем физиономии не отражалось никаких угрызений совести. «А вы посмотрите на Тулина, — ахала Вера Матвеевна, — как он осунулся!» Шутка ли, потерять все и ни за что. Тулин меньше всех виноват и больше всех пострадал, он талант. Он держится благородно, мужественно, и в такую минуту Крылов оставляет его, вот цена дружбы…
   Жене казалось, что это говорят и о ней, упрекают и ее. Она была виновата перед Ричардом больше всех, и она еще после этого посмела так обойтись с Тулиным. Она не находила себе оправдания. Она должна извиниться перед ним, она готова была на все, лишь бы он простил ее, нет, этого мало, она обязана помочь ему.

 

 
   Они шли вдоль реки.
   На перекате играла рыба. В зеленоватой вспененной толще воды вспыхивала серебристо-длинная тень, быстрая, как взмах ножа.
   — Форель? — спросила Женя.
   — Наверное.
   — Ее на спиннинг берут? Ты ловил когда-нибудь на спиннинг?
   — Нет, я не ловил даже удочкой, — сказал Тулин. — У меня никогда не было времени ловить рыбу, ходить на охоту, играть в городки.
   Она обескураженно слушала, как он грустно издевался над собой, беззащитный, усталый, потерянный.
   — Тебе надо отдохнуть.
   — Полезно также собирать марки, спичечные коробки и значки. А может, лучше вышивать, а? Начинать надо по канве болгарским крестом.
   Женя почувствовала себя беспомощной дурочкой.
   — Чего ты стараешься? — сказал Тулин.
   — Смотри, терновник, — сказала Женя, — вкусные ягоды. Попробуй. А терновый венец это из него делали?
   — Чего ты стараешься?
   — Не могу я тебя видеть вот таким.
   Наклонив голову, он оглядел ее.
   — Зато тебе все идет на пользу.
   Она густо покраснела.
   — Ты не можешь меня обидеть. Я сама…
   — Ну конечно, на таких, как я, сердиться не стоит.
   — Сядем, — сказала Женя. — Я отвыкла ходить на каблуках.
   Они присели на мягкий трухлявый ствол когда-то у павшего вяза. Женя скинула туфли.
   Тулин смотрел, как ее маленькие босые ступни боязливо опустились в траву. Крепкие, загорелые икры были по-ребячьи исцарапаны.
   — Между прочим… — он усмехнулся такому началу. — Так вот, дорогая моя, учти, что на комиссии я заявил, что никаких чувств я к тебе не испытываю, и ты тоже, и ничего у нас не было.
   Он не спускал с нее глаз, и она попробовала улыбнуться.
   — Ну и что ж из этого?
   — Придется нам последовать моей версии. Благоразумие, в том оно и заключается, чтобы вовремя отречься.
   — Плевать мне на них! — сказала она. — Я сама себе хозяйка.
   — А общественное мнение? А основы и принципы? Что о тебе скажут?
   — Э! Что за человек, о котором не говорят.
   Тулин нагнулся, сорвал ту травинку, которая касалась ее ноги, и надкусил.
   — Хватит прикидываться, — сказал он. — Я вполне заработал, чтобы ты меня назвала подлецом. И вообще сейчас уже тебе нет смысла связываться со мной.
   — Как тебе не стыдно! — Голос ее срывался. — Не надо. Не накручивай на себя.
   Травинка была горькая, горечь заполняла рот. Он сморщился и сплюнул. Обнял Женю. Губы ее открылись, и яркая белизна зубов осветила лицо.
   Он внимательно и долго разглядывал ее.
   — А ты славная, — он осторожно поцеловал ее в щеку. — Ну, ладно! — Он поцеловал ее в губы. — Прости меня, пожалуйста.
   Коричневая глубина ее глаз светлела и светлела, но смотрела она куда-то далеко, в сторону, с жалостью, неприятно знакомой. И вдруг он вспомнил, что точно такое выражение у нее было на пляже, когда они говорили о Ричарде.
   Он отпустил ее.
   — Ты о чем сейчас думаешь?
   Она посмотрела на него задумчиво, словно возвращаясь.
   — Не надо.
   — Нет, надо, — ожесточенно сказал он. — Ты думала о нем. Мы оба думаем о нем. Ты смотришь на меня и сразу вспоминаешь его. — Он встал, руки его сжались в кулаки.
   Она потянула его за рукав, с силой посадила.
   — Послушай, выкинь это из головы. Раз навсегда. Я виновата больше, чем ты. Больше всех. А ты тут ни при чем. И не вмешивайся. Не лезь.
   Он с подозрением посмотрел на нее.
   — А ты веришь, что я ни при чем?
   — Абсолютно, — сказала она. — У тебя просто нервы.
   Она поднялась, прошлась по траве, высоко поднимая ноги.
   — Если бы можно было всегда ходить босиком…
   — Да, — сказал он. — Надо скорее уехать. Как можно скорее. Я тебя встречу в Москве.
   — …и жить в горах, — она встала лицом к солнцу, закрыла глаза, не слушая его. — Скалы тут, как от начала мира. Планета в натуральном виде. Отсюда можно начинать все заново. Разве тебе не жаль отсюда уезжать? — Она подошла, опустилась перед ним на корточки. — Олежка, — она впервые назвала его так, — мы не должны бежать отсюда. Особенно ты. Это же бегство. Если ты все бросишь… — она запнулась и твердо произнесла: — Ты тогда действительно убьешь Ричарда.
   — Опять он!
   — Ты должен помочь Крылову.
   — Идиот он, твой Крылов. Даже Голицын и тот доказал уже. — С каким-то мстительным удовольствием он стал излагать ей расчеты Голицына.
   Не сумев ничего возразить, она сказала:
   — Неужели ты не можешь чего-то придумать?
   — Я ничего и не желаю придумывать. — Он сам не понимал, почему он так разозлился. — Что придумывать? Зачем? Что изменится? Почему я обязан придумывать? — Он схватил ее за руки, больно стиснул их. — Ага, значит, вы на самом-то деле считаете, что я во всем виноват! А хочешь знать? Хочешь? — крикнул он. — Вы сами виноваты. И ты, и Крылов! Да, ты тоже виновата. Это из-за тебя я не полетел!
   Она вырвалась, встала, взяла туфли.
   — Пусть из-за меня, — сказала она, поправляя платье. — Устраивает? Я не боюсь отвечать.
   Трава медленно выпрямлялась за ней. Розовое платье мелькало среди высокой красной колоннады лиственниц.
   — Эй! — крикнул он. — Офсайд! Не по правилам!
   Он догнал ее.
   — Так оно, конечно, удобнее закругляться, — насмешливо сказал он. — Но разрешите все же объясниться. — Он не переставал насмешничать и ломаться, а потом взял ее за локоть.
   Найти дорогу к, этому солнечному взгорку, зажатому между отвесными стенами скал, она бы, наверное, никогда не смогла, но она запомнила самое место. Светло-зеленые мхи на сером камне, безветренную жаркую тишину, ярко-лиловые колокольчики…