Я всеми принят, изгнан отовсюду.
   Не знаю, что длиннее – час иль год,
   Ручей иль море переходят вброд?
   Из рая я уйду, в аду побуду.
   Отчаянье мне веру придает.
   Я всеми принят, изгнан отовсюду. [4]
   – Эту французскую поэзию надо бы беспредельщику почитать, – усмехнулся горько Анри.
   – Он не поймет, – отозвалась Жанна. – Он из тех, кто не понимает стихов, не понимает поэзии.
   – А ты из тех, кто понимает?
– Не знаю, – прошептала Жанна совсем тихо. – Не знаю, кто тут вообще может говорить о поэтике и ее понимании.
15
   – Зачем говорить о какой-то красивости? Зачем говорить о поэтике там, где ее нет и быть не может? – Хозяин сидел в кресле и содрогался под мохнатым шерстяным пледом. – Скажи мне, Мамед, как можно находить благородство там, где его нет и быть не может? Только наивные юноши и полные идиоты считают, что в политике могут быть честные люди, которые могут что-то изменить. Бред. Честных туда не пускают, их отстреливают по дороге, чтобы не мучались. А если кто и пробирается наверх, так по дороге забывает и про честь, и про совесть. И руки, такие чистые руки честного человека, пачкает и даже не моет уже. Некогда мыть, наверх лезть надо.    Мамед слушал молча, лишь иногда кивал, или мрачнел, или усмехался. А хозяин распалялся все больше:
   – Был у меня в юности один товарищ. Он кричал, что можно пролезть наверх и не запачкаться. Он орал о своей честности. Он слюной брызгал, пытаясь доказать что-то. И боролся с негодяями, боролся изо всех сил. Но как! Знаешь, дорогой мой, если для того, чтобы объяснить скандальной журналистке, что она не права, когда поливает грязью очередную жертву, ее саму тыкают носом в грязь, то это…
   – Что значит «носом в грязь»? – перебил араб.
   Последнее время он все больше позволял себе вольности, но хозяин терпел это, благо сам подпустил к себе Мамеда на опасно близкую дистанцию.
   – А была история, – отмахнулся хозяин. – Подкараулил этот товарищ журналисточку возле Останкино, там телевидение тогда находилось, и закидал тухлыми помидорами. Скажи, ты – восточный человек, разве может мужчина говорить о чести, если поднял руку на женщину?
   – В вашей стране может, – пожал плечами араб. – Только не пойму, к чему эти истории.
   – К ответу на твой вопрос. Я бесчестный человек, Мамед. Будешь спорить?
   – Спорить не буду, но не соглашусь.
   – Говори, – потребовал хозяин.
   – Правду, которая есть? Или правду, которая угодна?
   – Говори уже как есть.
   – Ты не бесчестный человек, хозяин. Ты мягкотелый человечишка. Не сердись, я это говорю не для обид. Просто хочу, чтобы ты понял свою тряпичность. Ты тряпка, тобой вертят. Но тебе удобно, чтобы тобой вертели. Так ты пытаешься отвести от себя ответственность. Но отвечать все равно придется. Здесь – перед людьми, в другом мире – перед Богом. И что ты скажешь в свое оправдание? Что ты сможешь сказать?
   Хозяин застыл в кресле. Плед медленно подтянулся на самый нос, закрыв пол-лица.
   – Почему ты рядом, Мамед? – спросил он глухо из-под пледа. – Почему ты рядом, если не уважаешь меня?
   – Я не уважаю твою мягкотелость, но не тебя, хозяин. Подумай, как я могу не уважать человека, который спас мою мать? Благодаря тебе она живет до сих пор, так как я могу не уважать тебя?
   – И только поэтому? А если бы я не сумел ее спасти.
   – Ты сумел, хозяин. У тебя на это достаточно власти. Нужно было лишь желание. А вот если бы ты не захотел, тогда…
   Араб замолчал и задумался надолго. Теперь терпеливо ждал хозяин. Наконец Мамед разлепил губы и сказал с не терпящей опровержения серьезностью:
– Если бы ты не захотел и моя мать погибла, думаю, мне бы хватило сил убить тебя.
16
   По земле потянулся туман. Теряющиеся в нем корнями деревья, казалось, плыли в такт шагам. И замирали, когда они останавливались. Жанна чувствовала, что француз хочет что-то сказать, но не решается. Чувствовала, понимала и при этом тоже молчала. Начинать разговор первой не хотелось. Равно как и демонстрировать свою силу. Да и какая сила? Легко быть сильной, когда говорить трудно другому. А если бы говорить было трудно ей самой?    Анри остановился, обернулся резко. На лице сутенера была теперь отчаянная решимость.
   – Уходи отсюда, – выпалил он, но не резко, а как-то просительно, что ли.
   – Куда? И зачем? – Жанна подивилась собственному спокойствию.
   На удивление не было в ней сейчас желания загонять дерзость в глотку наглому мужику. Даже наоборот, возникла мысль, а вдруг он совсем не то хотел сказать? И следом, вместо привычной категоричности, пришло желание разобраться в причинах.
   – Не важно, – француз говорил совсем тихо. – Просто уходи, и все. Нас теперь не оставят в покое. Эти американцы… они ведь не случайны. Про нас рано или поздно узнают, а дальше останется только поймать и перестрелять всех до единого. Мы обречены.
   – Боишься? – Жанна не нападала, не подкалывала, просто спрашивала. – Паникер? Так беги один. Или тоже страшно?
   – Нет, не страшно. И потому я не побегу, я пойду с ним до последнего.
   Француз опустился на землю и отложил в сторону автомат. Трава была мокрой от росы и тумана. Анри лег, растянулся во весь рост и принялся смотреть на звезды. Над ним нависло лицо автоматчицы.
   – Не поняла.
   – Что непонятного?
   – Если ты сам не бежишь, зачем мне предлагаешь?
   – Потому что я не хочу, чтобы тебя убили. Потому, что ты мне нравишься. Потому что я люблю тебя, дура-баба.
   Анри смотрел ей в глаза, а показалось, будто заглянул в самую душу. И Жанна поняла, что он не врет. И от этого понимания стало вдруг до жути больно. Автоматчица дернулась, как от удара. Лицо ее пропало из поля зрения сутенера.
   Зашуршала примятая трава. «Не иначе села рядом», – подумалось отстраненно.
   – Ты, поди, всем так говоришь, – задала банальный даже для шестнадцатилетней девочки, и уж тем более для женщины с богатым опытом, вопрос Жанна.
   – Нет. Обычно я беру то, что мне хочется. А ты первая женщина, которой сказал…
   – Первая? – усомнилась та.
   – Если честно, то вторая, – поправился Анри. – Только та, которая первой, была не в счет. Ей тогда лет десять было. И мне около того.
   Снова зашуршало. Жанна вытянулась рядом.
   – Никогда не говори так, – раздался ее глухой, далекий, словно из другой галактики, голос. – Никогда, слышишь? Это неправда. Так не может быть, это неправда…
   Он не ответил. Он продолжал молча смотреть на звезды. Далекие, непостижимые. Какое объяснение ни придумай, хоть назови их далекими солнцами, хоть светлячками на небесном своде, хоть шляпками гвоздей, которыми этот свод прибит где-то там наверху, – все равно они останутся далекими и непостижимыми.
   – Хочешь, я подарю тебе звезду?
   – Это не звезда, – хмуро пробурчала автоматчица. – Это светлячок на листе дерева сидит.
   – Да нет, не то. Правее.
   – А правее спутник.
   – А еще правее?
   – А ту, которая еще правее, – ядовитые подначки сыпались у нее, казалось, рефлекторно, – ту уже дарили и передаривали миллион раз.
   Анри перевернулся на бок:
   – Ты когда-нибудь затыкаешься, язва?
   – Сам хам, – тут же откликнулась Жанна.
Анри навалился сверху. Веки опустились сами собой. Ее губы нашел в темноте уже наощупь. Он был готов к любой реакции, но сопротивления не последовало. Поцелуй тянулся и тянулся. Пока она не обхватила его уверенно и крепко и не ответила лаской на ласку.
17
   – Уходи, – повторил он.    Звезды тускнели, небо на востоке начинало светлеть, отгоняя тьму. Они лежали на примятой траве полуобнаженные. Где-то далеко валялись автоматы.
   – Не могу.
   – Почему?
   – Уходи сам.
   – Не имею права.
   – Почему ты пошел за ним? – Жанна приподнялась на локте и смотрела в лицо французу.
   – От скуки, – честно ответил Анри.
   – Тогда почему ты не можешь развернуться и уйти?
   – Потому что теперь меня держит совсем не то.
   – Причина изменилась?
   – Причины не меняются. Они остаются всегда теми же, что и были. Просто теперь меня держит совсем другое. Совсем. Я уходил от скуки вместе с попутчиком-беспредельщиком, а теперь иду рядом с другом. И оставить этого друга не могу. Понимаешь?
   Она кивнула. Поднялась молча, потрясающе красивая в пробивающемся уже первыми лучами солнце. Принялась одеваться и поправлять так и не снятую до конца одежду.
   – Пожалей себя. Уходи.
   – Ради чего? – Голос ее прозвучал настолько спокойно и уверенно, что Анри опешил.
   – Ради жизни.
   – В жизни должен быть смысл. Если в моей жизни и появился какой-то смысл за последние пятнадцать лет, то он здесь и идет сейчас дальше. Так зачем мне поворачивать и бежать от него? Что бы сохранить жизнь? Так ведь жизнь без смысла – существование.
   Анри встал, натянул брюки. Одежда была насквозь мокрой от росы. Холодные и промозглые тряпки – расплата за теплую яркую ночь.
   – Вот пристрелят тебя вместе с этим смыслом, тогда…
– Тогда лучше сразу умереть, – прервала его Жанна. – Иногда, знаешь ли, бывает лучше умереть вовремя. Это счастье.
18
   Вышедший навстречу Вячеслав выглядел сердитым и не выспавшимся. На Жанну и Анри смотрел волком.    – Вас где носило?
   – И тебе доброго утра, – весело отозвался Анри.
   – Чего в нем доброго? – проворчал Слава и уселся к тлеющим головешкам – всему, что осталось от костра. – Гнуснейший туман, сырость. Всю ночь дергался от каждого шороха. Америкосов ждал… И вы еще куда-то запропали.
   – М-да, – протянула автоматчица. – Кофе в постель от него не дождешься.
   – Какой кофе? – опешил Вячеслав.
   – Черный, – бодро сообщил Анри. – Ты посмотри вокруг. Какое красивое утро, какой пушистый загадочный туман. Не думай ты о сырости, подумай о вечном.
   – Вечное – это хронический насморк, который появляется от этой сырости, – проворчал Слава.
   – Вечное – это красота природы. Это тишина, разрываемая птичьей трелью, это роса. Пойди, искупайся в росе. Радуйся жизни, дядька. Мир прекрасен.
   – Иди ты к черту! – не выдержал Вячеслав. – Что здесь прекрасного? Посмотри ты вокруг, наконец. Это в первый момент казалось, все будет прекрасно, пятнадцать лет назад казалось. А теперь…
   Слава запнулся. Пятнадцать лет назад казалось так не ему теперешнему, а тому юному, восторженному максималисту, каким был. Тогда, пятнадцать лет назад, вообще все казалось проще. Детство наивно, искренне, а потому жестоко. Юность склонна все упрощать. А теперь все кажется непомерно сложным. Попытка ответить на один вопрос тянет за собой два-три вопроса, ответ на один из них обваливается целой кучей новых. Решение проблемы рушится пачкой новых проблем. Вот тогда, когда все было просто, анархия казалась благом. Каждый сам себе голова. Ум, честь и совесть.
   Почему-то тогда не пришло в голову, что масса людей прекрасно обходится и без чести и без совести. И ума ни капли. И уже сильно позже понял, что многим, очень многим проще жить чужим умом и обходиться чужой совестью. А тогда только удивлялся, почему пошло все вкривь и вкось, идея-то светлая была.
   Светлая! И во что превратилась эта светлая идея? Где есть идея, там есть борьба. Где есть борьба, там грязь. А где грязь, там света уже нет. Стройте свое светлое будущее, разномастные романтики, стройте во всех его вариантах, инфантильные придурки. Всегда найдутся сволочи, которые захомутают идею. Всегда найдутся дураки, которые, молясь, разобьют не только свои тупые головы, но и окружающим бошки порасшибают.
   Так коммунизм строили, под знаменем Сталина за дело Ленина. Так демократию сообразить пытались, как будто демократия – это чекушка, чтобы на троих соображать. Так анархию изобрели – мать порядка, мать ее за ногу. И что теперь вокруг? ЧТО?!!
   Кучка шаек-леек. Где-то проповедуют одну идею, где-то другую. Где-то просто без идеи стреляют в кого хотят. Беспредел. Очередная гражданская война. Причем кто-то умудряется встать в стороне, жить мирно, даже цивилизованно развивается. А кто-то вовсе не живет, существует в грязи и невежестве. Что ж, его право. Можно жить и на помойке. Кто-то за что-то воюет. Не понимают только, что воюют-то против себя.
   Нет, это определенно новая гражданская война. Хотя почему новая? Может быть, это все та первая, которая началась когда-то в незапамятные времена и все продолжается. Закон джунглей – каждый сам за себя. И не важно собираются ли эти каждые в кучу или идут сами по себе. Не важно, стреляют ли они в соседа или мирно ему улыбаются. Важно, что при всем при том каждый за себя. И никто за другого. НИКТО! Даже если кучу собрать под флагом какой-то идеи, все равно каждый из кучи будет эту идею по-своему видеть. Почему же так? Почему?!!
   Француз смотрел слегка ошалело. Слава только теперь понял, что давно уже говорит вслух, а последние фразы так просто выкрикнул. Насколько же близко он принимает этих людей, что настолько потерял над собой контроль?
   – Расслабься, дядька, – посоветовал Анри. – Сам сказал, можно жить и на помойке. Вот и живи. И радуйся жизни. И радуйся тому, что есть такое тихое туманное утро. Завтра оно может быть другим.
   – Завтра его может и не быть, – зло заметил Слава.
   – Тем более стоит радоваться. Лови момент. Вся жизнь – моменты. Лови момент и люби жизнь, а иначе лучше сразу пойти и застрелиться.
Жанна присела рядом со спящей Эл. Та по-детски съежилась, поджала ноги и тихо посапывала. Вот он, ребенок. Хоть и повзрослела рано, и ноги раздвинула шире плеч, чтобы прокормиться, выжить. А все равно осталась ребенком. Страна парадоксов. Рано повзрослевшие дети, оставшиеся детьми взрослые. Господи, когда же это кончится?
19
   Лес. Лес стоит стеной, потом редеет, расступается, раскидывается полем. А через поле бежит грязная, чавкающая неопрятной жижей колея. И смотреться живописно эта грязюка может только на картине Шишкина. Там еще, правда, любимые художником сосны торчали. А здесь одно только поле. И то не засеянное, травы по плечо.    «Шишкин, рожь, – попробовал мысленно на вкус Анри. – Шишкин, рожь. Рожкин, шиш. Вот-вот, шиш тут чего живописного найдешь.» Утреннее романтичное настроение пропало. После восьми часов топанья пехом у кого хошь жизнелюбие пропадет. Хотя колея наверное и впрямь живописна, если на нее со стороны смотреть. Вот когда она под ногами хлюпает, тут уж не до высокого искусства. Впрочем, ворчал француз тоже про себя. Бурчать вслух не хотелось.
   Шли молча. Лес, поле, перелесок, поле, лес. Лес, лес, лес. Болото. И снова лес. Хоть анархия, хоть коммунизм, а российская действительность от этого не изменится. Никогда.
   Женщины, хоть им досталось тащить только собственное оружие, плелись из последних сил, но тоже молчали. Только беспредельщик, сукин кот, топал, как ни в чем не бывало. На все-то ему начхать, кроме собственной идеи. Эгоцентрист.
   Когда Анри готов был уже кинуть вещи и оружие на землю, послать Славика по адресу, созвучному с не самым пристойным наименованием детородного органа, беспредельщик замер.
   – Пришли? – тихохонько прошелестела Эл.
   – Погоди, – Слава повернулся к Анри. – Погляди-ка.
   Сутенер «поглядел-ка» в указанном направлении. Ничего странного там не увидел.
   – Ну, деревня. И что? Подойдем ближе, постучимся в какую дверь, может, пустят на ночь.
   Слава кивнул и потопал дальше. Когда ж у этого гада батарейки сядут? Или он на аккумуляторе? Француз зло сплюнул, подобрал вещи и поплелся следом.
   – Подозрительно что-то, – не оборачиваясь пробормотал Вячеслав. – Тихо, в поле никакая скотина не пасется, и дыма нет.
   – Какого дыма? – встряла Жанна.
– Печного. Дома есть, трубы на крышах торчат, а дыма нет.
20
   Дыма и не могло быть. Деревня была мертвой. Дома сохранились только по одному краю деревушки. И те стояли скособоченные, пустые, словно их покинули даже домовые, тараканы и мыши. Все остальные дома, сараи, заборы и что там еще когда-то было построено торчали к небу обугленными головешками.    Поскрипывала свесившаяся наискось на ржавых петлях, посеревшая дверь, да посвистывал и подвывал гуляющий по пожарищу ветерок.
   Анри снова бросил вещи и опустился на землю. Усталость брала свое. Женщины побросали автоматы, но присаживаться не торопились. С опаской оглядывались по сторонам.
   Слава зашел в ближайшую сохранившуюся дверь. Из черного провала послышался скрип половых досок. Эл поежилась, покосилась на Анри. Спросила тихо, на грани слуха:
   – Ты все еще хочешь здесь заночевать?
   – Почему нет? – пожал плечами француз.
   – Мертвое место.
   – Подумаешь! Мне как-то пришлось на кладбище ночевать – вот уж место мертвее некуда. И ничего, как видишь, не умер и даже не поседел.
   Скрипнуло совсем уж непозволительно громко. Вячеслав вывалился из черноты мертвого дома на свежий, слегка пахнущий застарелой гарью, воздух. Подошел ближе и протянул французу раскрытую ладонь.
   Анри пригляделся. На ладони беспредельщика лежало несколько автоматных гильз. Все веселатее и веселатее.
   – Это что? – тупо спросил француз.
   – Совсем дурак, или сам догадаешься?
   Слава был хмур и молчалив.
   – Пошли отсюда, привал через полчасика устроим. В лесу. Подальше от этого места.
   Вышли из мертвой деревни все вместе, потом каким-то странным образом женщины оказались впереди. Шедший след в след за Анри дернулся было их догнать, но Слава остановил француза.
   – Знаешь, что там в сарае?
   – Что?
   Он огляделся по сторонам, будто проверял, что его никто не слышит. Потом тихо и быстро зашептал французу в самое ухо:
   – Там трупы полусгнившие. Здоровая такая куча. Знаешь, их, наверное, всех загнали в этот сарай, всю деревню, и постреляли.
   Француз изменился в лице, но слушать продолжал внимательно, молча.
   – Гильз там отстреленных – как будто мешок высыпали, – продолжал Слава. – Мясорубка. Понимаешь?
   – Пока не очень, – честно признался француз.
   – Бери баб, и мотайте назад, пока не поздно.
   – А ты? – вопрос был чисто риторическим.
   – А у меня свои дела есть. Ты же знаешь.
   – Знаю, – спокойно сообщил француз. – Поэтому и идем вместе.
   – Пока не поздно… – свирепо зашептал Слава.
– Уже слишком поздно, – покачал головой Анри и бросился догонять женщин.
21
   Седьмой блокпост в назначенное время на связь не вышел. Вся эта по часам расписанная проверка была чистой формальностью, ведь ясно же, что никто на блокпост напасть не может. А если найдется сумасшедший, то шансов у него не больше, чем у почтового голубя, вознамерившегося долететь до Марса.    Тем не менее, когда седьмой на связь не вышел, дежурный позвал полковника, а тот сурово насупил брови:
   – Разгильдяйство! Спят они там что ли. Когда в следующий раз выйдут на связь, позови меня. Три шкуры спущу.
   Три шкуры были спущены спустя восемь часов, но не с нерадивых разгильдяев с седьмого блокпоста, а с полковника за халатное отношение.
   Полковник краснел и покрывался потом, пока его отчитывали, а потом бледнел и часто курил, пока ему оформляли выездные документы. А в ушах еще звенел голос генерала, срывающийся на крик:
   – Вон! – орал генерал. – Вон из этой страны! Это сумасшедшая страна. Для того чтобы здесь работать, надо научиться быть сумасшедшим!
   В самом деле, страна сумасшедшая. Где еще найдутся идиоты, которые вчетвером, а то и меньше, нападут на укрепленный блокпост? Где еще найдутся счастливчики, которые выживут после того, как их машина попадет под пулеметный огонь? Где еще можно найти кретинов-везунчиков, которые после этого нападут на сам блокпост с шестью тренированными, хорошо вооруженными десантниками и перебьют этих самых тренированных, как осенних мух свернутой в трубу газетой? Нет, это просто сумасшествие. И для того чтобы воевать с этими сумасшедшими, надо самому стать сумасшедшим. Надо. А как?
– Не умеете? Тогда вас нельзя было пускать сюда! Выметайтесь. Я отправлю письмо, вас встретят на родине и отдадут под суд.
22
   Генерал Грегори Макбаррен кричал не напрасно. На него-то шишек посыплется куда больше, и шишки эти будут гораздо тяжелее. Что взять с дурака-полковника, который пренебрег кажущимися формальностью обязанностями. Ничего. А он…    Макбаррен попытался расслабиться, даже откинулся на спинку кресла. Не получилось. Ощущение было паскудным, словно он проглотил железный лом и тот не дает ему ни ссутулиться, ни расслабиться, ни развалиться в кресле.
   Генерал взял ручку, перевернул кверху ногами лежащий перед ним доклад и принялся рисовать человечков с выпученными глазами и прямоугольными головами, похожими на Барта Симпсона.
   Машина на дороге была одна. Несчастный «фольксваген» хрен знает какого года выпуска. Причем машину с блокпоста изрешетили так, что ездить больше не будет. Трупов в машине не обнаружено, стало быть, ехавшие в ней люди ушли. Сколько человек могло ехать в этом рыдване? Допустим, четверо. Четверо пусть даже полоумных русских – это не страшно. Страшно другое.
   Шесть трупов, бережно разложенных в палатке, – вот что страшно. И не потому, что трупы, а потому, что не понятно, как такое могло случиться. Спящими их, что ли, постреляли? Ну не могли же они все спать. И потом, машину из пулемета изрешетили? Изрешетили. Значит, не спали, значит, видели, значит, были в курсе. Так что же там могло, черт подери, случиться?
   Или помимо машины там был еще кто-то? Тогда где трупы? Не могли же шесть десантников ни в кого не попасть? Где трупы?! С собой унесли?
Макбаррен нарисовал очередного человечка, стоящим спиной со спущенными штанами и толстой задницей. Вот вам всем!
23
   Странный, мохнатый, кажущийся живым дым кружил по комнате. И в самом деле как живой. Сперва молодая, активная струйка, бодро и поспешно устремляющаяся вверх, рвущая ткань мироздания. Потом размеренная витиеватость. Дым, словно проникаясь самой структурой бытия, расползается, расходится в стороны. Это уже зрелый дым. А потом, когда каждый сантиметр комнаты постигнут и заполнен, дым начинает покровительственно оседать вниз. Он знает все, он понимает многое, но силы, той ярой молодой, которая вначале движет его безоглядно вверх, уже нет. Выдохся дым. И это старость. Старость, которая знает, но не может, и тихо клонится к полу.    Хозяин порадовался показавшейся удачной философии и выпустил новый клуб дыма, наблюдая за очередным этапом становления и старения.
   Дверь распахнулась, араб без стука тихонько скользнул в комнату.
   – А ты совсем распоясался, Мамед, – констатировал хозяин. – Стучать уже не обязательно? Это все же не рабочий кабинет. А вдруг я любовью занимаюсь?
   – С кем?
   – Бестактный вопрос. С Макбарреном, например.
   – Это исключено, хозяин, – улыбнулся араб. – Грегори Макбаррен ждет в гостиной.
   – Пусть зайдет, – распорядился хозяин.
   Интересно, что понадобилось этому американскому барбосу. Хозяин выпустил новую струйку дыма:
– И принеси нам чаю, что ли…
24
   Стрекотало так, будто где-то совсем рядом сошел с ума огромный механический кузнечик. Эл остановилась:    – Что это?
   – Вертолет, – охотно объяснил Анри.
   – Постарайтесь не шуметь и не высовываться из-за деревьев, – тихо обронил Вячеслав.
   – Как скажете, командир, – усмехнулся Анри и подмигнул Жанне.
   Стрекотание тем временем усилилось. Вертолет можно было уже разглядеть во всех подробностях. Не только лопасти от хвоста отличить, но и рассмотреть раскраску с символикой американских ВВС. Вертолет летел низко, словно из его нутра пытались рассмотреть что-то внизу, на земле.
   «Нас ищет», – подумалось Эл. Девушка поежилась, посмотрела на стоящего рядом француза. Тот поглядывал наверх, рожу имел такую, словно хотел присвистнуть в удивлении, но в последний момент передумал.
   Стрекот потихоньку начал удаляться, пока не стих где-то на грани слуха.
   – Видали? – подал голос Анри.
   – Никитинщина какая-то, – хмуро заметил Слава.
   – Чего? – не поняла Эл.
   – Был такой писатель в свое время, Юрий Никитин, – поделилась познаниями Жанна. – Сперва писал сказки про варваров, магов и драконов, потом начал писать всякую ерунду про американцев, пытающихся захватить Россию. Правда, вертолеты ВВС Соединенных Штатов у него, кажется, над российскими лесами не кружили. Кстати, а где он сейчас, интересно?
   – Кто? Никитин? Умер.
   – Пал смертью храбрых?
   – Нет, – покачал головой Вячеслав. – Тихо скончался дома на диване от старости. Это только в его книжках писатели на амбразуру кидались. Ворочали идеями, переставляли политиков, как шахматные фигурки. А в жизни-то что он может, этот писатель?
   – Не понимаю, – задумчиво произнесла Эл. – Зачем писать книжки, да еще про такую откровенную ерунду.
   – За деньги, – обрубил Слава.
   Анри косился на них с подозрением, наконец, не выдержал.
   – О чем вы говорите? Какие писатели? Какие книжки? Вертолет то настоящий. И искал он нас.
   – Боишься? – не преминула подколоть Жанна.
   – При чем здесь боязнь? – поморщился сутенер. – Но голым задом на ежа бросаться глупо.
   Слава резко посерьезнел. Не говоря ни слова и не дожидаясь остальных, пошел вперед. Француз и женщины поспешили следом. Анри забежал чуть вперед. Шел теперь рядом с беспредельщиком, заговорить первым не спешил, но ждал, что тот скажет. А Слава шел молча.