Вслед за тем понес он такой великолепный и непостижимый вздор, что Кемский стал сомневаться в целости его мозга. Не прерывая нити разговора, Волочков ввел князя в гостиную и посадил на жесткую софу. При первой точке, князь объяснил ему причину своего посещения и предмет своей просьбы. Услышав, что дело идет о спасении человека, провинившегося по службе, Волочков побледнел, задрожал, и слезы навернулись у него на глазах.
   - И вы ходатайствуете за изверга, за изменника, за подлеца, поправшего ногами присягу и заповедь божию!
   - Нет! - сказал Кемский твердо и спокойно. - За неопытного, неосторожного человека, вовлеченного в преступление злодеем; ищу правосудия и снисхождения в судьях; не найду у них - обращусь к верховному судье нашему, государю, и уверен, что он вникнет в это дело.
   - Но во всяком деле непременно кто-нибудь должен же быть виноватым? возразил Волочков.
   - Так пусть же буду виноват я, что поручил важный пост молодому, ненадежному офицеру. Я сам себе этого век не прощу.
   - Это в вашей воле, - сказал Волочков, - но во всяком уголовном деле по точному, буквальному смыслу законов кто-нибудь должен быть наказан. И в этом состоит обязанность всякого судьи. К несчастию, - прибавил он со вздохом, - по внушению ложной филантропии XVIII века, ныне слишком часто прощают виновных под тем предлогом, что они впали в преступление неумышленно. С умыслом или без умысла - не наше дело, а преступление совершено, следственно, и наказание должно последовать. Если б и случилось, что накажут невинного, то пострадавший отнюдь не потеряет: бог вознаградит его.
   Таким образом продолжал он толковать о необходимости наказаний, потом перешел к толкам о наказаниях на том свете, о внутреннем человеке и тому подобных предметах. Первая фраза каждого из его рассуждений была ясная, правильная, иногда блистательная и красноречиво сказанная, но следствия, выводимые из этого начала, отнюдь из него не проистекали, иногда прямо ему противоречили и часто заключали в себе совершенную бессмыслицу. Волочков говорил, как попугай, затвердивший несколько человеческих фраз и сопровождавший их своими скотскими вариациями. Кемский высидел у Волочкова два часа, выслушал тома четыре нелепостей с великолепными заголовками и отвратился от него без надежды на спасение своего клиента этим путем, без надежды на выздоровление Волочкова. Последним, решительным ответом Волочкова было:
   - Не хочу знать и имени изверга, за которого вы просите: я должен сохранить в сем деле величайшее беспристрастие.
   Когда князь вышел из гостиной, куча грязных ребятишек окружила его в зале и в передней с кривляньем и криками.
   - Что это за дети? - спросил он у слуги, подававшего ему шинель.
   - Это, сударь, наши дети! - отвечал слуга улыбаясь. - А вот и маменьки их! - прибавил он, указывая в окно на двор, где несколько прачек работали за лоханью.
   Потом Кемский узнал, что Волочков славится в свете милосердием своим к сиротам, берет их неизвестно откуда, пристроивает в учебные заведения, а потом под самодельными прозвищами, при пособии друзей своих, определяет в службу. Впоследствии задача о преобразовании Волочкова решилась очень легко. Рожденный без характера, не приучившийся рассуждать сам с собою, Волочков всю жизнь свою провел, так сказать, на буксире. В молодости своей подражал он модному в то время вольнодумству и составил себе невыгодную впоследствии репутацию. Неудачи всякого рода заставили его переменить не образ мыслей, ибо он их не имел никогда, но образ речей и рассуждений. Он втерся в знакомство к одному человеку, известному своею набожностью и строгостью правил, умел к нему подделаться и перенял у него несколько фраз, которые передавал и разукрашал по-своему. Нравственность его осталась прежняя, но нашлись люди, которые, не понимая разглагольствий Волочкова, провозглашали его человеком глубокомысленным и благочестивым. Хор этих статистов громогласно вознес достоинства плохого актера; сокровищница мест, почестей и наград отверзлась пустому человеку, который не умел даже быть и порядочным лицемером.
   Кемский, посещая дельцов и значительных людей, слушал, скрепив сердце, нелепые толки, странные правила, кривые суждения, но не приобрел новых понятий о людях: они были все те же. В свете господствовали по-прежнему четыре темперамента, о которых за тридцать лет толковал ему профессор философии в корпусе: сангвиников, холериков, флегматиков и меланхоликов. По-прежнему три любия разделяли людей на классы: сребролюбия, честолюбия, сластолюбия. Вера его в человечество не поколебалась: он видел, что в толпе людей вседневных, дюжинных, сотенных проскакивают ревнители добра, чести и правды; уверялся более и более, что в редком человеке нет каких-нибудь хороших качеств и что всякий платит дань слабой и испорченной натуре. Так, например, он наслышался о Досканцове как о бессовестном взяточнике; познакомился с ним поневоле и нашел, что Досканцов, конечно, не отказывается от гостинца, но поступает с просителями вежливо, не позволяет себе несправедливости, обходится ласково и почтительно с своими подчиненными и в семействе своем любим и уважаем. После того обратился он к Сушилину, который слыл в мире другом правды и чести, Катоном и Сократом. Но каков был этот Сократ вблизи? Жестокосердый счетчик, неумолимый обвинитель и гонитель всех и каждого, не умевший и не хотевший отличить слабости от порока, ошибки от преступления. "Возьми пятьсот рублей, думал Кемский, слушая его толки о честности, бескорыстии и правосудии, - да будь человеком!"
   Прискорбнее всего было слышать Кемскому толки о Вышатине. Он служил с отличием, занимал важное место, славился своим умом, деятельностью и благородством, но слыл несносным гордецом. Кемский несколько раз порывался посетить старого друга, но не мог на то решиться, не хотел расстроить в воображении своем того милого лика, в котором с самой нежной юности являлся ему Вышатин, добрый, любезный, благородный. Воротясь однажды домой, измученный странствиями по передним и приемным комнатам, он нашел на столе своем записку следующего содержания: "Ты, бессовестный человек, забываешь своих товарищей. Вот я четвертый раз приезжаю к тебе и не застаю. Приходи, душа моя, к твоему верному другу, Вышатину".
   Кемский обрадовался этому приглашению, как голосу с того света, и на другой день утром отправился к прежнему товарищу. Вышатин жил барином в просторном великолепном доме. Прислуга опрятная, учтивая; комнаты убранные со вкусом. Швейцар вежливо спросил у Кемского, не он ли князь Алексей Федорович; получив ответ, позвонил и отправил слугу вверх. Кемский едва успел взойти на лестницу, как очутился в объятиях Вышатина. Дружелюбный прием тронул князя до глубины души: никто ему в Петербурге так искренно не радовался. Вышатин с беспрестанными отрывистыми вопросами, упреками и восклицаниями привел Кемского в свой кабинет, где царствовали порядок, чистота, роскошь и удобства. На одной софе лежал какой-то человек в синем сюртуке, подняв ноги вверх и разглядывая живопись на потолке кабинета. Послышав стук отворяющихся дверей, он обернулся и, завидев Кемского, вскочил, выпялил глаза, закричал: "Князь!" - и бросился к нему на шею. Кемский узнал Берилова... Слезы их смешались. Они не говорили о былом, глядели друг на друга и утирали глаза. Вышатин был не лишним и не чуждым в этой сцене.
   Кемский провел у старого друга своего несколько часов и, уходя, дал ему слово видеться с ним как можно чаще. Берилов нимало не переменился: на нем, казалось, был прежний его сюртук, он постарел немного, но не остепенился, говорил что на ум взбредет, приходил в восторг от каждой картинки и теперь не мог налюбоваться новорасписанным плафоном в кабинете: ложился то на софу, то на пол, разглядывал живопись и в художническом исступлении размахивал руками и ногами.
   Не прежде как в карете Кемский вспомнил о репутации Вышатина в свете. "Как несправедливы люди в своих толках и суждениях, - подумал он, - этого благородного, прямого, простодушного человека прославили гордецом и высокомерным. Положим, что в обхождении со мною ему нельзя было важничать, а как он принимает Берилова!"
   Кемский стал посещать Вышатина очень часто, всегда находил удовольствие в его беседе, всегда услаждал свою душу его искреннею дружбой и только у него отдыхал от мучительных сцен, которые на каждом шагу поражали его в свете. Вскоре однако заметил он, что дурная слава о Вышатине не вовсе была незаслуженная. Однажды, когда друзья сидели с Бериловым в кабинете, доложили Вышатину, что пришел какой-то чиновник. "Зови!" - сказал он слуге. Чрез несколько минут вошел в комнату человек немолодых лет, в орденах, с портфейлем под мышкою и, низко поклонившись, подошел к письменному столу, за которым сидел Вышатин. Не отвечая на поклон, Вышатин стал принимать бумаги из рук чиновника: рассматривал их и подписывал или, отметив карандашом, отдавал докладчику с словами: "Не то: толку нет; переделать; гадко, скверно, чтоб было переделано к завтрашнему утру". Чиновник, стоя подле стула Вышатина, после каждой подписи засыпал ее песком и откладывал бумагу в сторону, а подвергшуюся критике брал обратно в портфейль, примолвив: "Слушаю, ваше превосходительство!"
   Окончив рассмотрение всех бумаг, Вышатин отворотился, закурил трубку и начал разговаривать с Кемским, а чиновник собрал между тем бумаги, поклонился своему начальнику заочно и вышел из кабинета на цыпочках. Чрез несколько времени явился другой чиновник, был принят и выпровожден так же грубо. Кемский не мог скрыть своего изумления.
   - Помилуй, Вышатин, - сказал он тихо, - можно ли так обращаться с людьми? Этак я и слуги своего трактовать не стану. Теперь меня не удивляет, что я слышал о твоей гордости.
   Вышатин улыбнулся:
   - Знаю, - сказал он, - как обо мне толкуют в свете. Но люди, с которыми я должен иметь дело, лучшего обхождения не стоят. Это пресмыкающиеся гадины; терпят все и подличают пред сильными и знатными. Я не могу уважать их, не могу скрывать моего к ним презрения.
   - Может быть, ты ошибаешься, - сказал Кемский, - подчиненность, уважение, чувство расстояния, в котором они от тебя находятся, одно это виною мнимого их унижения.
   - То-то мне и противно! - вскричал Вышатин. - Года за два пред сим был я в размолвке с министром; все полагали, что я пойду в отставку; многие воображали, что я дорого поплачусь за свое упрямство. Что ж ты думаешь? Все эти низкопоклонники, старавшиеся до того по глазам угадать мои мысли и желания, вдруг оборотились ко мне спиною, перестали меня слушаться, встречаясь со мною на улицах, отворачивались; иные и не отворачивались, а глядели мне насмешливо в глаза, как будто желая сказать: теперь, лих, не боюсь тебя! Признаюсь, что это обстоятельство отчасти заставило меня покориться воле министра. Мы с ним помирились; он отобедал у меня, и на другой день вся эта мелкая канцелярская сволочь явилась у меня в передней с поклонами, поздравлениями и доносами. Суди, могу ли я уважать таких людей!
   - Но прежде этой истории, - кротко сказал Кемский, - как ты обращался с ними? Как и теперь: недружелюбно, гордо, жестоко! Удивительно ли, что они тебя не любили, повиновались тебе из одной необходимости и при первом случае изъявили радость, что от тебя освободились? Извини мою откровенность, Вышатин! Люди не так худы, как ты воображаешь, и в толпе этих приказных, конечно, найдутся люди истинно благородные, может быть, и герои добродетели. Мы обвиняем их, судим о них по себе, но какие правила внушены нам, и как воспитаны они? Мне кажется, долг наш есть ободрять, облагороживать, возвышать этих людей.
   - Ты вечно носишься в своем мечтательном мире, - улыбаясь отвечал Вышатин, - поживи с этими праведниками на земле, так запоешь иную песню. Ну, скажи правду, Андрей Федорович, - примолвил он, обращаясь к Берилову, - горд ли я? Спесив ли я?
   - Помилуйте, Владимир Павлович! - сказал Берилов. - Да я просто в вас человека не видал. Ваш камердинер Федька гораздо вас спесивее! - Оба друга рассмеялись, но Вышатин не от чистого сердца: он почувствовал невинную и неумышленную эпиграмму простодушного артиста.
   XLIII
   Старания и труды князя не имели успеха: дело бедного его офицера длилось и тянулось. Затруднения и хлопоты по имению возрастали ежедневно, и он отказался бы от всего своего имущества, если б оно состояло в движимости или в вещах бездушных, но обязанность доброго помещика, наследовавшего своих крестьян от предков, не дозволяла ему легкомысленно передавать их в другие руки, играть судьбою себе подобных, вверенных ему Провидением. К тому же в главном из имений его, селе Воскресенском, погребены были его отец и мать. Хвалынский писал ему, что отчаивается разделаться со всеми требованиями, которыми обременено имение, советовал продать и наконец, после долговременной переписки, объявил, что есть еще надежда спасти недвижимость, если князь лет на пять откажется от доходов. Князь согласился и на это, решился жить одним своим пенсионом, лишь бы не изменять тому, что почитал своим долгом. Пришлось отпустить экипаж, оставить приятную и удобную квартиру в Большой Морской и переселиться в какое-нибудь предместье.
   В одно ясное зимнее утро князь пошел отыскивать себе квартиру: останавливался везде, где видел прибитые к воротам билеты, осматривал, приторговывался, но все, что он видел, казалось ему слишком дорого. Между тем цена, по мере удаления его от центра города, уменьшалась. Он прошел уже далеко в Коломну и, может быть, в двадцатый раз с утра, взобрался на лестницу дома, где был прибит билет с надписью: Здесь отдаютца в наем пакои с кухнию. Дворник показал ему в четвертом ярусе, в конце темного коридора, три комнаты, низкие, грязные, в которых пахло чем-то очень неприятным после прежних жильцов.
   - Нет, друг мой, - сказал князь, - эта квартира для меня не годится.
   - Так извольте повременить денек, - отвечал дворник, сходя с крыльца, - у нас опростается другая в третьем этаже: та и просторнее и чище. Там живет теперь маляр, да он, вишь, худо платит, так хозяин его сегодня выгоняет. И квартального позвали. Слышите ль, как спорят?
   В самом деле раздавался громкий крик разных голосов из-за дверей, с которыми князь поравнялся. Вдруг дверь распахнулась, кто-то выскочил и чуть не сбил его с ног.
   - Тише, тише! - сказал князь, останавливая беснующегося, и узнал в нем Берилова. - Помилуйте, это вы, Андрей Федорович!
   - Князь! Князь! - закричал Берилов. - Это вы! Сам бог послал вас ко мне. Помогите мне, ради Создателя! Меня губят, режут!
   С сими словами схватил он его за руку и втащил в комнату. Столы, стулья, шкафы, посуда, картины, вазы, бюсты, модели были складены в одну кучу посреди комнаты. На ветхой софе сидел какой-то красноносый толстяк с нависшими на глаза бровями, с отвисшею нижнею губою. Подле него стояли полицейский офицер и несколько человек в русских кафтанах.
   - Что, бешеный, воротился? - спросил толстяк с улыбкою, в которой соединялись спесь, презрение к человечеству, жестокосердие и глупость. - Полно противиться правительству!
   - Спасите меня, князь, от этих душегубцев! - кричал исступленный Берилов. - Они давят, режут меня.
   - Скажите мне, в чем дело? - спросил Кемский.
   - Дело, сударь, очень простое, - отвечал толстяк холодно. - Андрей Федорович не хочет платить за квартиру, и я принужден был прибегнуть к помощи правительства.
   - Не хочет платить? Ах ты разбойник, барышник, то есть лавочник, гнусное, продажное создание! Я не хочу платить! Врешь, жид проклятый! Вот в чем дело, ваше сиятельство! Я нанимаю квартиру у этого варвара по пятнадцати рублей в месяц. Срок прошел тому назад недели три. Я забыл, что наступило первое число, и живу себе да живу. Он - что бы напомнить, так нет. Вдруг сегодня - шасть ко мне Гаврила Григорьевич, то есть наш надзиратель да и с оценщиком. "Ба, ба, ба, Гаврила Григорьевич! Откуда?" - "Со съезжего двора, - отвечал он, - пришел описать ваше имение". - "Мое имение - за что?" - "Вот предписание: вы не платите за квартиру, несмотря ни на какие понуждения". - "Да разве уже наступило 1 ноября?" - "Сегодня 29 ноября". - "Помилуйте, Гаврила Григорьевич! Дайте день сроку". - "Не смею, Андрей Федорович! Частный пристав съест". "Так дайте, я схожу сам к частному приставу". - "Извольте, повременю".
   Я - к приставу, а того нет дома. Я опять домой, а хозяин уж нагрянул со всею своею сволочью, то есть с приказчиками, сидельцами, мальчиками. Дураки, невежды, злодеи вздумали оценивать произведения художеств. Вообразите - этот ландшафт, помните, тот, что я написал наобум и который так любила... то есть, вы так любили, оценен в два рубля с полтиною! А сестрица ваша, Алевтина Михайловна, продала его, то есть велела продать на толкучем рынке и взяла четыре рубля. Я купил его за шесть, а Владимир Павлович давал мне шестьсот рублей.
   - Он с ума сошел, то есть, его превосходительство.
   - Да одна ли только эта картина! Хозяин мой не дурак: начал торговать битыми бутылками да наторговал, то есть наплутовал четыре каменные дома. Хотел взять за бесценок мои картины, а меня выгнать. - Слезы и рыдания прервали речь Берилова.
   - Ах ты, маляр поганый! - закричал хозяин. - Как ты смеешь обижать первостатейного...
   - Плута! - прервал Берилов.
   - Да знаешь ли, что меня чуть в головы не выбрали? Я было уж и комнаты расписал - не тебе чета у меня работали.
   - Потише, сударь, - сказал Кемский, - вы вправе требовать своих денег, вправе наложить запрещение на движимость жильца, но это сущий разбой забирать и оценивать имение без самого хозяина. И вы, сударь, господин полицейский офицер, допускаете такое самоуправство?
   - Помилуйте, ваше сиятельство! - возопил квартальный. - Мы люди маленькие, нам ли идти против начальства, когда и сам частный пристав не сладит с этими господами обывателями? Мне велено было - и я явился. Плачешь, сударь, иногда, а волю начальства исполняешь.
   - Нет, князь, - вскричал Берилов, - не обижайте Гаврилы Григорьевича: это Рафаэль между полицейскими, честная и добрая душа, а оттого и есть нечего, а как есть нечего, так и повинуешься тому, кто кормит.
   - Перед богом так, Андрей Федорович! - сказал квартальный, утирая слезу синим клетчатым платком.
   - А сколько вам должен господин Берилов? - спросил Кемский у хозяина.
   - Да теперь, с завтрашним числом, за два месяца, - отвечал хозяин, усмиренный титлом князя, - всего тридцать рублей. Истинно скажу вашему сиятельству, что сам крайне нуждаюсь.
   Князь вынул деньги из бумажника и отдал квартальному.
   - Вон отсюда! - закричал Берилов хозяину. - Убирайся, пока не бит! До завтрашнего вечера я здесь хозяин: все заплачено.
   Купец убрался, худо скрывая досаду, что ему не удалось поживиться скарбом живописца. За ним поплелись его клевреты, и шествие заключил добрый Гаврила Григорьевич.
   - Ура! То есть наша взяла! - закричал Берилов, и не думая благодарить князя.
   В это время появилась из кухни высокая, худощавая старуха.
   - Вот что вы нажили своею беспечностью и чванством! - закричала она. Чуть было не пришлось ночевать мне на улице, а я благородная чиновница, не то что покойница, хваленая ваша Настасья Родионовна. Да чего и ожидать от беспутного человека? Когда не пожалел родного детища...
   - Тише, тише, матушка, Акулина Никитична! - сказал смущенный Берилов. Ради бога, перестань! Вот князь, то есть друг мой, помог мне, и когда кончу большую мою картину...
   - Да когда кончите, - продолжала Акулина Никитична, изменяя грозный тон на жалобный, - а до того чем проживем? Завтра вы именинник, а мне и пирога не из чего испечь; о кофе и не думай. Житье мое вдовье, сиротское!
   Берилов, храбрый пред хозяином миллионщиком и пред полициею, не знал, что отвечать старухе. Князь вступился за артиста, успокоил старуху уверением, что будет и на пирог и на кофе и, выпроводив ее обратно в кухню, стал расспрашивать Берилова о его средствах, о его надеждах, о плане будущей жизни. Живописец смотрел на него, вытаращив глаза: он никогда не думал о завтрашнем дне, никогда не помнил вчерашнего и жил, как бог пошлет. Князь предложил ему нанять квартиру вместе. Берилов долго не мог этого понять; потом понял и не соглашался. Князь позвал на помощь Акулину Никитичну, и она вразумила артиста.
   При помощи Акулины Никитичны, коротко знакомой со всеми петербургскими предместьями, отыскали удобную квартиру на Выборгской стороне, на месте старинного Самсоньевского кладбища, в доме, построенном посреди сада, разведенного на древних могилах. Дом этот имел два выхода, и в верхнем ярусе большую светлую комнату, как будто нарочно построенную для помещения в ней мастерской живописца. Князь уступил большую часть нижнего жилья Берилову, а себе предоставил две комнатки с каморкою для Силантьева. Берилов, постигнув наконец все удобства и пособия, ожидающие его при этом новом образе жизни, пришел в исступление от радости и просил позволения князя украсить его кабинет лучшими произведениями своей кисти.
   XLIV
   Перемена образа жизни Кемского и причины, побудившие его ограничиться в своих расходах, вскоре сделались известными его родственникам, виновникам всех его бедствий и потерь. Нельзя было и ожидать, чтоб это гласное объявление князя о расстройстве его имения могло возбудить в них малейшие чувства сожаления, самый легкий упрек совести: вся эта семья принадлежала к числу людей, которым чувствительны одни физические страдания, для которых сожаление, сострадание, голос совести суть вымыслы и предрассудки театральные, Алевтина, побаиваясь иногда, что, может быть, брат вздумает потребовать у ней отчета в разорении имения, скрывала свои чувства и представлялась, будто не замечает, что брат перестал ездить четверткою, что он переселяется в предместье. Иван Егорович трусил еще более и надеялся на одного Якова Лукича, а между тем не переменял, по наружности, обращения своего с шурином; но пасынки его не хотели и не думали скрывать своих чувствований и мыслей. Григорий перестал говорить с дядею, впрочем, эта перемена не слишком была заметна, потому что он и прежде не соблюдал большой учтивости, но Платон сделался в такой же степени груб и дерзок, как прежде был угодлив и раболепен. Он старался при всяком случае намекать на безрассудство и бессовестность родственников, которые плохим хозяйством, нерасчетливым усердием к службе и доверчивостью к чужим расстраивают имение и уничтожают справедливые и законные надежды своих наследников; он противоречил всем мнениям и словам князя, насмехался над суждениями умников XVIII века и в этом перестал даже ссылаться на штабс-капитана Залетаева. Китти вовсе не говорила с дядею, вовсе на него не глядела, обратив все свое внимание, всю нежность на собаку и на англичанина.
   Кемский ходил к ним редко, но в день переезда на новую квартиру счел за нужное уведомить их, чтоб они знали, где найти его в случае надобности. Отобедав в последний раз в "Лондоне", он пошел пешком к сестре своей. У ней было несколько человек гостей: все занимались, как обыкновенно, - вистом. Его приняли холодно, сухо, почти грубо. Алевтина, игравшая с какими-то толстыми матадорами, едва приподнялась с дивана и прошептала нечто похожее на bon soir. Григорий кивнул головою, не оставляя небрежно-живописного положения своего в креслах, а Платон отворотился от дяди, лишь только вошедшего в двери, отыграл карту и сказал что-то забавное своим товарищам; они засмеялись и обратили глаза на Кемского.
   Бывают дни, в которые человек настроен не так, как обыкновенно, в которые он все видит, все замечает, все принимает к сердцу. Дерзкое и непристойное обращение племянников давно оскорбляло чувствительного Кемского, но никогда не поражало его так сильно, как в этот вечер. Он не просидел и получаса в этом обществе: ему казалось, что он окружен какими-то духами злобы, что стоит в преддверии ада, где ожидают его муки и терзания; казалось, что сатанинские лица, в дыме свеч, кружатся вокруг несчастной, обреченной им жертвы, и, с свирепою улыбкою фурий, готовы терзать ее.
   Кемский встал со стула, отыскал глазами фон Драка, подошел к нему и, отдавая записку, сказал:
   - Если вам случится во мне надобность, вот мой адрес. Помните обещание ваше об отчете.
   Видно, в глазах его выражалось что-то страшное. Фон Драк испугался, смутился и едва проговорил:
   - В самом непродолжительном времени!
   Кемский поклонился ему, повернулся и вышел. Захлопнув дверь за собою, он услышал, что в гостиной раздался громкий хохот.
   XLV
   Он вышел на улицу и отправился в новое свое жилище. Освободившись от ненавистных лиц, не терзаясь более шепотом, криком и хохотом бездушных тварей, он погрузился в крепкую думу, шел куда должно, но сам того не зная.
   Раны сердца его раскрылись. Чаша страданий его исполнилась последнею малою каплею. "Наташа! Наташа!" - лепетал он, вызывая облегчительные слезы на потускневшие глаза, но и слезы отказывались ему повиноваться. Стесненный настоящим страданием, дух его перенесся в даль темную, минувшую, невозвратную. Ему почудилось, что он находится еще на корабле, перенесшем его из Ниццы в Триест. Его провожал верный друг Алимари, дважды спасший ему жизнь: в первый раз сообщив условное восклицание, по которому всякой масон (а их было очень много во французской армии) должен был непременно подать ему помощь; в другой раз, исторгнув его из бездны отчаяния... Море волновалось. Солнце скрывалось за горизонтом, золотя последними лучами верхи волн морских и исчезая с ними в бездне. Он сидел на скамье, прислонясь к мачте. Алимари стоял подле него и, держась рукою за канат, глядел молча в даль, терявшуюся на западе. Вдруг послышались вопли из каюты. Из нее выбежал спутник их, старичок, ливорнский купец, и бросился к Алимари. "Спасите, избавьте ее", - сказал он ему, задыхаясь. "Кого? Как?" - спросил изумленный Алимари. "Вы медик и человек сострадательный - не откажите в пособии моей бедной Джульетте. Умоляю вас всем, что свято!" - "Он ошибается, приняв меня за медика, - сказал Алимари Кемскому по-русски, - но бессовестно было бы отказать в пособии. Пойдемте со мною, князь!"