Страница:
- Что значат нули против имен в другой графе? - спросил Кемский.
- Сии дети умерли, - отвечали ему.
Он мял безмолвный лист книги, глядел пристально на имена принесенных около того времени детей и не знал, что делать. В каком он был положении - сказать невозможно. Это было какое-то мертвенное оцепенение: ему казалось, что весь мир вокруг него превратился в ничто, что он носится в беспредельном пустом пространстве, ищет чего-то глазами, слухом и осязанием и ничего найти не может. В наружности это не было приметно, только необыкновенная бледность лица, неподвижность глаз и редкие вздрагивания изменяли внутреннему борению.
Уверившись в бесполезности своих розысков, он вновь отправился к зятю. Фон Драк сидел в кабинете и приводил в порядок бумаги, раскиданные неистовым князем. Кемский объявил ему, что ребенка в Воспитательный дом не приносили, и требовал подробнейшего объяснения.
- Да не утратились ли книги-с? - спросил фон Драк. - В гражданской службе и в канцелярском порядке это иногда случается-с!
- Нет! Нет! - вскричал князь. - Книги целы, но в них нет того, чего я искал. Объясните мне это дело или я поступлю с вами и со всеми вашими, как с злодеями и смертоубийцами.
- Успокойтесь, ваше сиятельство, - отвечал фон Драк, - мы в скорейшем времени объясним этот казус. Женщина, отвозившая новорожденную княжну в благотворительное заведение, жива и находится у нас в доме-с. Она покажет вам по всей справедливости-с.
- Где она? Позовите ее, ради бога!
Фон Драк отправился и чрез несколько минут воротился с старухою Егоровною, покровительницею Ветлина. Узнав, в чем дело, она бросилась князю в ноги и молила простить ее. Князь умолял ее рассказать, когда и как она отдала ребенка в Воспитательный дом.
- Виновата, батюшка, виновата! Не отдавала.
- Где ж он?
- А бог знает!
Старуха рассказала, что по разрешении княгини от бремени Алевтина призвала ее в свою комнату и, осыпав, против обыкновения своего, ласками, поручила ей снести новорожденную в Воспитательный дом, обещала, в случае исполнения этого дела, отпустить на волю и ее и детей ее, а если она не согласится или не сделает, грозила отдать сына ее в солдаты, а дочь в работу на фабрику. Егоровна слезно просила избавить ее от такого тяжкого греха, но слово было вымолвлено, и Алевтина поклялась ей пред образом, что непременно исполнит свои угрозы. Егоровна согласилась. Алевтина сама вынесла ей ребенка, закутанного в одеяло. Яков Лукич достал, неизвестно откуда, мертвое тельце, и его свезли на кладбище. Егоровна, заглушая в себе вопль совести и веры, отправилась с ребенком к Красному мосту и искала в обширном здании Воспитательного дома того места, где принимают детей. Нечаянно набрела она на толпу воспитанниц, шедших попарно по двору. На бледных лицах их начертаны были тоска сиротства и одиночества, отсутствие любви родительской и благодарности, которых ничем заменить не можно. Они шли медленно, без всякого выражения детской веселости; одна девочка прихрамывала, другая горько плакала. Егоровна взглянула на них и ужаснулась. Она в эту минуту вообразила, что несчастный младенец, который теперь покоится на руках ее, обречен этой же безотрадной судьбе, что дочь князя Алексея Федоровича и княгини Натальи Васильевны, добрых, кротких, великодушных, вырастет посреди сих несчастных существ, от которых родители отказались в час их рождения. Она решилась не отдавать ребенка, принести его обратно домой и объявить барыне, что не принимает на себя этого греха. Действительно она воротилась домой, но, лишь только вошла во двор, услышала голос Алевтины Михайловны:
- Федька! Дуняшка! Где это запропастилась Пелагея! Всех пересеку, да этого еще мало!
Несчастная мать опрометью бросилась со двора назад, но в страхе забежала не в ту улицу, не знала, где очутилась, боялась спросить, куда идти: ей казалось, что, с одной стороны, преследует ее полиция, с другой - Алевтина. Начало смеркаться: пора явиться домой. В этом недоумении увидела она дрожки, от которых отошел кучер. На дрожках стояла большая корзина, прикрытая холстиною; глядь под холстину, там лежат какие-то свертки, но есть еще место. Егоровна положила туда спавшего ребенка, а сама опрометью побежала в сторону. Раздался стук дрожек; сердце у ней сжалось; она очутилась пред церковью Спаса на Сенной; шла вечерня. Бедная в отчаянии кинулась в церковь, пала ниц пред алтарем и молила бога сохранить и призреть несчастного младенца.
Дома ожидала ее Алевтина Михайловна с величайшим нетерпением и допытывалась о причинах замедления. Егоровна отвечала, что долго не могла найти дороги, и тем дело кончилось. Ей дали два рубля. Сына ее отдали, по желанию его, в ученье к парикмахеру, а дочь - в модный магазин, и вообще с тех пор начали обходиться с нею человеколюбиво. Егоровна не могла утешиться, проклинала злодейку, виновницу своего греха, но, боясь гнева князя Алексея Федоровича за потерю дитяти, не дерзала ему открыться, как прежде намеревалась...
Кемский был в оцепенении: он не слышал, не видел ничего, что после того вокруг него происходило.
- Этого еще недоставало! - произнес он наконец, поводя себя руками по лбу и как будто сомневаясь еще в своем существовании. Фон Драк отдавал ему отчеты и бумаги.
- На что это? - спросил князь.
- Не прикажете ли доставить их вам после? - молвил фон Драк.
- Очень хорошо, как угодно! - отвечал князь, взял шляпу и, не простившись с хозяином, вышел из комнаты.
Фон Драк, оставшись один, почувствовал всю неосторожность своих поступков. Он сам не знал, как случилось, что он открыл князю все злодеяния жены своей. Старуха Егоровна стояла еще в его кабинете и плакала. Вдруг раздался под воротами стук Алевтининой кареты.
- Барыня приехала! - вскричала старуха с ужасом и бросилась из комнаты.
- Приехала! - повторил фон Драк с трепетом. - Что будет со мною?
LII
Князь воротился домой поздно. Все спали. Он не спрашивал ни о больном, ни об Алимари. Отдав Мише фуражку и шинель, он вошел в спальню, сел в кресла и сказал:
- Поди! Я позову тебя, когда надобно будет.
Миша повиновался, вышел в залу и присел в ожидании зову. Но князь не подавал никакого знака. Несколько раз устрашенный слуга подходил к двери и смотрел в замочную скважину. Князь неподвижно сидел в креслах, уставив глаза на портрет дочери Берилова. В глазах его выражалось внутреннее борение, мускулы лица иногда приходили в движение, но дыхание его было свободно, и ни один вздох не вырывался из груди. Видно было, что тело его здорово и спокойно, а страждет одна душа, и страждет жестоко. Миша долгое время бодрствовал, но наконец должен был уступить природе - уснул.
Проснувшись от действия ярких лучей восходящего солнца, он испугался при мысли, что барин, может быть, его не докликался: подошел бережно к дверям и увидел, что князь, все еще сидя в креслах, покоится тихим сном. На лице спящего изображалось спокойствие, даже удовольствие: казалось, сладостные мечтания утешали во сне его утомленную наяву душу. В самом деле, изнеможенный сильными впечатлениями того дня, он долго сидел в каком-то тягостном забвении, но когда силы телесные отказались ему повиноваться, он впал в дремоту, и сон на легких крыльях своих перенес его в отрадный для страдальца мир таинственных мечтаний. И там сначала носился он над бездонными, темными пропастями, во мгле и тумане, разрезываемых молниями, посреди страшных чудовищ, зиявших на него кровавыми глазами, но мало-помалу это брожение стихии и враждебных духов улеглось и стихло; воздух очистился; солнечные лучи осветили его на лугу, подле оврага, где он играл во младенчестве. Наташа, в черном платье, шла подле него, взяв его под руку, и вела за руку прекрасное дитя, лет трех. Вдали, за оврагом, стояли Алимари и Берилов и, казалось, звали их к себе. Это усладительное сновидение не прекратилось вдруг испугом или внезапным потрясением, а разлилось туманными видениями в глазах мечтателя. Сначала исчезли отдаленные лица друзей его, но тогда Наташа и дитя прижались к нему ближе, ближе, - он давно уже не спал, когда милые лики теснились еще к его сердцу. Опамятовавшись, он встал, подошел к окну, взглянул на землю, оживленную вечным солнцем после временного ночного сна, обратился к портрету дитяти, приподнял покрывало.
- Надежда! - сказал он протяжно. - Не обмани меня!
Искренняя молитва к богу довершила ожидание души и подкрепление сил его. Когда Алимари вошел к нему в кабинет, князь был тверд и спокоен.
- Что наш больной? - спросил он с участием.
- Не очень хорошо, - отвечал Алимари, - испуг подействовал на его тело и на душу сильным образом, но - странное дело! - действие этого потрясения является в душе совсем не так, как в теле. Физический состав его ослаблен, расстроен, раздражен до чрезвычайности, но душа его, нежная и прекрасная, теперь является во всей своей чистоте - и это заставляет меня опасаться дурных последствий для его здоровья и для самой жизни. Вчера, после обеда, он заговорил со мною так доверчиво, откровенно, и притом так ясно, так отчетисто, что я усомнился, тот ли это Берилов, о котором вы мне рассказывали. Он как будто спешит открыть свою душу, боится умереть, не кончив расчета с здешним миром. Я спросил, нет ли у него родственников. "Нет! - отвечал он. - Я вырос в свете круглым сиротою. Меня отдали в академию на седьмом году: как это было, что происходило прежде того, не знаю. Помню только, что чувство сиротства терзало меня с самых нежных лет. Наступало воскресенье, праздник, к товарищам моим являлись родители, родственники, друзья, знакомые. Я был один. Мне дали по экзамену золотую медаль. Как охотно поменялся бы я этою медалью с моим товарищем: он получил серебряную, но показал ее своей матери; она в радости заплакала и обняла сына своего с горячностью. Когда наступило время выпуска и мне следовало получить свидетельство, я справился в списках воспитанников и увидел отметку подле моего имени: "Неизвестного происхождения, принят по приказанию высшего начальства". Старик швейцар академии сказывал мне, что меня привез туда старичок священник - и только. Эта неизвестность моего рождения, моего звания очень меня огорчала: не знаю почему, я стыдился своей безродности и бог знает что бы дал, если б мне можно было назвать своим отцом первого раба или нищего. Только в те минуты, которые я посвящал занятию художеством, был я свободен от преследования этой тягостной мысли. Я не имел духу сообщить ее никому, даже благодетелю моему, князю, и бегал по свету, чтоб уйти от нее". "Так у вас нет и не было никого родни?" - спросил я. "Было одно существо, отвечал он, - которое меня привязывало к себе, но его уж нет на свете". "Дайте мне взглянуть на нее! - примолвил он. - Велите принести ко мне портрет ее". Я снял со стены портрет дитяти и подал ему.
"Наденька! - сказал он с глубоким вздохом, - бог дал мне, бог и взял тебя!" - "Так она умерла?" - спросил я. "Умерла - и не на моих руках. Где мне было усмотреть за ребенком! Настасья Родионовна, правду сказать, не очень хорошо и опрятно ее держала. Однажды приехала ко мне для заказа работы графиня Елисавета Дмитриевна Лезгинова, увидела Наденьку и влюбилась в нее. Ребенок в самом деле был прекрасный, умный, ласковый. "Что это, - говорит она, - держите вы дочку так неопрятно?" - "Как мне присмотреть за нею, ваше сиятельство? Работаю весь день, а иногда и по целым дням дома не бываю". - "У меня нет детей, уступите мне дочь вашу. Я буду воспитывать ее, как родную. Давно искала я такого дитяти. Даю вам честное слово, что не упущу ничего для ее воспитания, для ее счастия". Что мне было делать? Я взглянул на Наденьку, подумал: "Ты не вправе мешать ее счастию", - и согласился. Мы ее обмыли, вычесали, принарядили, и на другой день я свез ее к графине. Там ее мигом переодели в тонкое белье, в новое, щегольское платье, надавали ей сластей, игрушек и всего, что только вообразить можно. Я от души радовался счастию бедной сироты. Графиня оставила меня у себя обедать. В гостях у ней было множество знатных людей. Трудно и неловко было мне в этой компании, но я надеялся как-нибудь высидеть. Только, на беду мою, один какой-то барон, недавно приехавший из Италии, вздумал толковать о художествах и понес такой вздор, что у меня уши завяли. Однако я скрепился, молчу. "Что ж вы ничего об этом не скажете, Андрей Федорович?'' - спросила графиня. Я почел долгом сказать правду и отвечал, что барон судит, как сторож в академии. Барон рассердился, начал спорить, грубить; я вдвое, и кончилось тем, что нас с трудом розняли. Графиня крайне прогневалась на меня за эту дерзость: барон был ей племянник. И если б она при всех не объявила, что берет к себе дочь мою, то непременно отослала бы ее назад. Я пошел домой, проклиная глупую мою запальчивость. На другой день получил я уведомление, что графиня уехала в Ревель и увезла Наденьку с собою. Признаюсь в слабости: расставшись с бедным ребенком, я мало о нем заботился. Чрез год места, получил я от графини письмо, в котором она просила меня, чтоб я отказался от Наденьки, чтоб никогда не предъявлял на нее своих отеческих прав и предоставил ее в полную волю графини. Я, может быть, и согласился бы, да к этому предложению она прибавила обещание дать мне, в случае моего согласия, тысячу рублей. Что ж это значит? Я должен был продать ее, продать этого ангела! Нет, нет, ваше сиятельство! Я написал к ней письмо, то есть написал его, по моим словам, один мой друг, человек умный, ученый. Письмо было написано, вложено в конверт, но не запечатано; я ждал почтового дня. Вдруг получаю от нее, то есть от графини, письмо с черною печатью. Что б это было такое? Она уведомляла меня, что Наденька скончалась. Жаль мне ее было, да делать нечего. Письмо мое к графине осталось неотправленным. Таким образом, лишился я и одного существа, которое бог даровал мне в этой жизни. Портрет этот, написанный мною очень счастливо, - вот все, что осталось у меня после Наденьки. Этот портрет отдал я тому, кто мне всех дороже, князю Алексею Федоровичу. Так! Он дороже мне всех людей в свете, и если мне придется умирать, то с ним одним мне тяжело будет расставаться. Благодетель, утешитель мой!"
Вдруг раздался крик Акулины Никитичны в другой комнате:
- Помогите! Помогите! Кончается.
Алимари и князь бросились к Берилову. Он лежал в постеле, на высоком изголовье, почти сидя. Руки его были сложены крестом. На бледном лице вспыхивала краска. Глаза выкатились и на что-то глядели пристально.
- Вижу, - говорил он протяжно, - вижу берег, конец. Вижу эту картину, не я писал ее, но я ее помню. Вот они - бегут за нами, злодеи! Нянюшка, спаси меня! Не бросай - ах! Страшно, страшно! Падаю, лечу! - Он умолк, зажмурил глаза. Чрез минуту открыл их, увидел, узнал князя и сказал тихо: - Ах! Это ты, друг мой! Приди ко мне в последний раз! - Он протянул к нему руки. Князь обнял его. - Как я рад, что еще раз тебя увидел, - слабым голосом произнес Берилов, теперь все кончено! Прости! - Он покатился на изголовье. Послышалась хрипота предсмертная. Бледность покрыла его лицо.
Князь закрыл ему глаза со слезами искреннего огорчения. Алимари вывел его в другую комнату. Князь, выплакав первое горе, непременно хотел еще раз взглянуть на лицо доброго Берилова, пока перст тления еще его не коснулся. Он вошел к нему. Алимари провожал его. Покойник лежал еще в постеле. На лице его изображались спокойствие и удовольствие. Уста сжаты были с улыбкою: казалось, он глядит на прекрасную картину. Князь смотрел на него с умилением и припоминал жизнь свою, проведенную со времени знакомства с добрым артистом. Крупные слезы катились по его щекам.
- Видите ли, узнаете ли вы его, князь? - спросил Алимари.
- Кого?
- Вашего брата!
- Брата? Вы полагаете...
- Не полагаю, а точно знаю. И при жизни его замечал я необыкновенное сходство с вами, возраставшее с течением лет, а теперь, когда смерть совлекла с лица его случайную кору обстоятельств, воспитания, привычек - оно приняло свой истинный, первоначальный вид. Если б вы могли сами это видеть!
Князь бросился на мертвое тело и облобызал охладевшие уста.
- И я любил его как брата! - сказал он. - Но для чего судьба не позволила нам при жизни узнать истину?
- Вы знали, вы любили друг друга! - сказал Алимари. - Благодарите Провидение.
LIII
Одно из этих сильных потрясений могло бы взволновать, поколебать, истерзать Кемского, но стечение всех их в одно время произвело в нем какую-то сверхъестественную твердость, усилило в душе его веру во всеблагое, неисповедимое Провидение и дало ему силы перенесть испытания еще сильнейшие.
Мысль о дочери наполняла всю его душу, но в душе его был простор и для любви братской, для дружбы и благодарности. Он положил похоронить брата своего на том месте, где его лишился, и над прахом любезным и драгоценным построить храм для принесения богу молитв благодарственных.
По миновании первых минут оцепенения, произведенного неожиданным жестоким ударом, друзья отправились в комнату Берилова, чтоб привесть в порядок его имущество, принадлежащее отныне дочери, которую он почитал умершею.
Это имущество состояло из множества рисунков, конченных и неоконченных, которые во всех своих видах запечатлены были гением творческим и пламенным воображением. Душа Берилова жила именно в этих творениях, произведенных им не по заказу других, не по влечению нужды, но по свободному вдохновению, в часы видений божественных.
- Как вы думаете, князь, - спросил Алимари, перебирая прекрасные рисунки с наслаждением знатока, - обрадовало ли бы артиста открытие его породы? В молодые лета, не спорю. Но ныне, когда он свыкся с своим благородным званием, оно было бы ему в тягость и преогорчило бы последние дни его жизни. Он был бы выдвинут из своей сферы, насильно перенесен в другой, чуждый мир, а вы говорите, что он боялся и нового сюртука. Одно утешило бы его - открытие, что вы брат ему, но это открытие сделал он теперь и так!
- Это что? - спросил князь, подняв из кучи рисунков, которыми был наполнен ветхий сундук, два пакета: один, большого размера, запечатанный и надписанный на имя Берилова. Весь он покрыт был глазками, головками, цветками, арабесками руки покойника, набросанными карандашом, и, как видно было, в разные времена. Кемский распечатал этот пакет и нашел в нем похвальные листы воспитаннику академии Берилову, свидетельство на золотую медаль и еще несколько других бумаг при следующем письме:
"Любезный друг, Андрей Федорович! При выпуске нашем из академии ты, взяв свидетельство из рук президента, вышел в открытые двери на свободу. По окончании акта начали тебя искать, чтоб отдать тебе аттестаты и другие бумаги, может быть, для тебя важные, но не могли доискаться. Я взялся доставить тебе эти бумаги, но вот прошло пять лет, что я не могу найти тебя дома и залучить к себе. Отправляясь завтра в Италию, считаю обязанностью препроводить их к тебе. Остаюсь верный товарищ и друг твой
Василий Рифеев.
18-го мая 1796 года"
- Узнаю моего друга! - воскликнул Кемский. - Он забыл в академии свои аттестаты, получил их чрез пять лет и в двадцать лет не мог удосужиться, чтоб распечатать пакет!
В числе бумаг была копия с прошения священника села Берилова, Вятской губернии, о принятии сироты в академию. Священник говорил, что в 1772 году, спасаясь на пути из Астраханской губернии в Вятку от преследований разбойничьих шаек Пугачева, он где-то, в какой губернии, не помнит, услышал крик младенца, остановился и нашел на дне глубокого оврага мальчика, как казалось, от роду менее году, поднял его, и в ту минуту раздались вопли, крики, выстрелы. Он бросился на повозку и поспешил далее. По прибытии в дом свой он решился воспитать найденыша наравне с своими детьми и действительно содержал его пять лет, но ныне, не имея средств дать ему приличное воспитание, просит о принятии его в Академию Художеств, потому особенно, что ребенок большой охотник рисовать и исписал дома углем и мелом все стены. Ребенок этот должен быть не из простого звания: на нем было тонкое белье, помеченное словами Анд. Фед., и на шее золотой крест. Его назвали, поэтому, Андреем Федоровичем, а прозвище дано ему от села, в котором он воспитан. На просьбе была и резолюция И.И. Бецкого: Принять.
- Теперь нет никакого сомнения, - сказал Кемский, - брата моего звали Андреем, и, странно, когда я называл Берилова по имени, мне иногда чудилось, что брат мне откликается.
Алимари развернул другой пакет, незапечатанный и надписанный: "Ее сиятельству графине Елисавете Дмитриевне Лезгиновой" - и начал читать его вслух:
"Милостивая государыня! Я получил почтеннейшее письмо ваше, в котором вы, описывая чувства любви и привязанности к моей Надежде, изъявляете желание взять ее на место родной своей дочери. Что могло б быть для меня лестнее и приятнее! Я не в состоянии не только дать ей порядочное воспитание, но и присмотреть за нею. И я, конечно, без всякого отлагательства согласился бы на ваше милостивое предложение, если б вы не присовокупили к тому обещания выдать мне тысячу рублей, в случае моего согласия отречься от моей дочери, не называться отцом ее, уступить вам все права, никогда не видаться с нею. Милостивая государыня! Подумали ль вы, что вы делаете? Можно ли было предлагать сие отцу? Можно ли было вообразить, что найдется человек, который в состоянии взять деньги за уступку своего детища? И вы сделали это предложение художнику, человеку, обрекшему себя на служение благороднейшее в мире? Если б вы знали, как этим меня огорчили, то, конечно, почувствовали бы в сердце своем жесточайшие угрызения совести! Оставьте при себе свои деньги! Ради бога, забудьте, что вздумали предлагать их мне! После этого вы, конечно, ожидаете, что я стану требовать у вас возвращения Надежды, что возьму назад слово, которым отдал ее вам на воспитание! Нет, ваше сиятельство! Пусть она останется у вас, пусть пользуется вашими милостями, вашею любовью. Я не имею права лишать ее счастия, которое дано ей провидением, приведшим вас в дом мой и внушившим в вас с первого взгляда сострадание и любовь к несчастной сироте. Я должен открыть вам тайну, которую хотел было сохранить до могилы. Надежда не дочь мне. Важное обстоятельство принуждало меня скрывать это, и только крайность, только мысль о том, что дальнейшее умолчание может быть вредно ей самой, заставляет меня сказать истину. Вообразите мое положение. Когда ей минуло два года, я, в одну из тех счастливых минут вдохновения, которые и у великих артистов не часто случаются, вздумал написать ее портрет - вышло одно из лучших произведений моей кисти, и я выставил это произведение при открытии академии. Президент наш, осматривая выставку предварительно, остановился пред этим портретом, восхитился им и сказал: "Прелестно, несравненно! Это не может быть вымыслом. Конечно, это портрет вашей дочери?" Я был осчастливлен, восторжен приветом этого почтенного любителя художеств и в то же время сердился на одного из его спутников, который, став между картиной и окошком, загородил свет и тем лишил ее половины достоинства. "Это, конечно, дочь ваша?" - повторил президент. "Точно так-с, ваше сиятельство!" - отвечал я, запинаясь. "Прекрасный ребенок, - сказал он, - но вряд ли в натуре он может быть так мил, как на картине". Я хотел прибавить, что граф ошибается, что именно в этот раз, в первый раз в жизни моей, я не успел поравняться с природою; но он пошел далее и уже не мог бы слышать слов моих. Дня через два государь изволил быть на выставке, отличил мою работу, любовался ею, и чрез неделю я получил бриллиантовый перстень при записке, в которой сказано было, что я награжден за написанный мною портрет моей дочери. Я душевно обрадовался царской милости такого внимания я не надеялся заслужить. Правда, перстень у меня украли из кармана тут же на выставке, но бумага с подписью начальника, за нумером, осталась у меня. В ней Надежда именно названа была моею дочерью, названа так от имени государя. Что мне было делать: объявить, что я обманул, оболгал начальство, или молчать? Я решился на последнее. Никто не знал в сем деле истины, кроме покойной моей хозяйки, Настасьи Родионовны, и одного друга моего, который пишет это письмо по моим словам. Теперь, когда нашелся случай дать Надежде приличное воспитание, устроить ее судьбу в будущем, я не смею долее скрывать истины, но прошу вас убедительнейше сохранить тайну мою между нами. Прошло несколько лет с того времени, как я получил хвалу и награду за портрет моей дочери. Если узнают правду, я погиб навсегда в мнении моего почтенного начальника и благодетеля.
Вы теперь захотите знать, чья дочь Надежда: я сам этого не знаю. Года четыре тому назад, осенью, я закупал краски и другие для себя снадобья в одной лавке близ Гостиного двора и все свои закупки сложил в большой корзине. Приехавши домой и отпустив извощика, я внес корзину в комнату, и, лишь только хотел вынуть оттуда мои покупки, раздался крик младенца. Я перепугался до смерти. Глядь в корзину, а там между свертками лежит спеленутый ребенок. Я призвал на помощь Настасью Родионовну; мы вынули его из корзинки: в свивальнике торчала бумажка, на которой было написано: "Младенец незаконнорожденный, крещен, имя ему Надежда". Видно, ребенка положили в корзину, когда я был в лавке и извощик отошел от дрожек. Мы, с Настасьею Родионовною..."
Что-то грохнуло об пол. Алимари, прервав чтение, оглянулся. Кемский лежал в обмороке. Алимари бросился к своему другу. В это время вошел в комнату Вышатин и помог ему привести князя в чувство.
- Сии дети умерли, - отвечали ему.
Он мял безмолвный лист книги, глядел пристально на имена принесенных около того времени детей и не знал, что делать. В каком он был положении - сказать невозможно. Это было какое-то мертвенное оцепенение: ему казалось, что весь мир вокруг него превратился в ничто, что он носится в беспредельном пустом пространстве, ищет чего-то глазами, слухом и осязанием и ничего найти не может. В наружности это не было приметно, только необыкновенная бледность лица, неподвижность глаз и редкие вздрагивания изменяли внутреннему борению.
Уверившись в бесполезности своих розысков, он вновь отправился к зятю. Фон Драк сидел в кабинете и приводил в порядок бумаги, раскиданные неистовым князем. Кемский объявил ему, что ребенка в Воспитательный дом не приносили, и требовал подробнейшего объяснения.
- Да не утратились ли книги-с? - спросил фон Драк. - В гражданской службе и в канцелярском порядке это иногда случается-с!
- Нет! Нет! - вскричал князь. - Книги целы, но в них нет того, чего я искал. Объясните мне это дело или я поступлю с вами и со всеми вашими, как с злодеями и смертоубийцами.
- Успокойтесь, ваше сиятельство, - отвечал фон Драк, - мы в скорейшем времени объясним этот казус. Женщина, отвозившая новорожденную княжну в благотворительное заведение, жива и находится у нас в доме-с. Она покажет вам по всей справедливости-с.
- Где она? Позовите ее, ради бога!
Фон Драк отправился и чрез несколько минут воротился с старухою Егоровною, покровительницею Ветлина. Узнав, в чем дело, она бросилась князю в ноги и молила простить ее. Князь умолял ее рассказать, когда и как она отдала ребенка в Воспитательный дом.
- Виновата, батюшка, виновата! Не отдавала.
- Где ж он?
- А бог знает!
Старуха рассказала, что по разрешении княгини от бремени Алевтина призвала ее в свою комнату и, осыпав, против обыкновения своего, ласками, поручила ей снести новорожденную в Воспитательный дом, обещала, в случае исполнения этого дела, отпустить на волю и ее и детей ее, а если она не согласится или не сделает, грозила отдать сына ее в солдаты, а дочь в работу на фабрику. Егоровна слезно просила избавить ее от такого тяжкого греха, но слово было вымолвлено, и Алевтина поклялась ей пред образом, что непременно исполнит свои угрозы. Егоровна согласилась. Алевтина сама вынесла ей ребенка, закутанного в одеяло. Яков Лукич достал, неизвестно откуда, мертвое тельце, и его свезли на кладбище. Егоровна, заглушая в себе вопль совести и веры, отправилась с ребенком к Красному мосту и искала в обширном здании Воспитательного дома того места, где принимают детей. Нечаянно набрела она на толпу воспитанниц, шедших попарно по двору. На бледных лицах их начертаны были тоска сиротства и одиночества, отсутствие любви родительской и благодарности, которых ничем заменить не можно. Они шли медленно, без всякого выражения детской веселости; одна девочка прихрамывала, другая горько плакала. Егоровна взглянула на них и ужаснулась. Она в эту минуту вообразила, что несчастный младенец, который теперь покоится на руках ее, обречен этой же безотрадной судьбе, что дочь князя Алексея Федоровича и княгини Натальи Васильевны, добрых, кротких, великодушных, вырастет посреди сих несчастных существ, от которых родители отказались в час их рождения. Она решилась не отдавать ребенка, принести его обратно домой и объявить барыне, что не принимает на себя этого греха. Действительно она воротилась домой, но, лишь только вошла во двор, услышала голос Алевтины Михайловны:
- Федька! Дуняшка! Где это запропастилась Пелагея! Всех пересеку, да этого еще мало!
Несчастная мать опрометью бросилась со двора назад, но в страхе забежала не в ту улицу, не знала, где очутилась, боялась спросить, куда идти: ей казалось, что, с одной стороны, преследует ее полиция, с другой - Алевтина. Начало смеркаться: пора явиться домой. В этом недоумении увидела она дрожки, от которых отошел кучер. На дрожках стояла большая корзина, прикрытая холстиною; глядь под холстину, там лежат какие-то свертки, но есть еще место. Егоровна положила туда спавшего ребенка, а сама опрометью побежала в сторону. Раздался стук дрожек; сердце у ней сжалось; она очутилась пред церковью Спаса на Сенной; шла вечерня. Бедная в отчаянии кинулась в церковь, пала ниц пред алтарем и молила бога сохранить и призреть несчастного младенца.
Дома ожидала ее Алевтина Михайловна с величайшим нетерпением и допытывалась о причинах замедления. Егоровна отвечала, что долго не могла найти дороги, и тем дело кончилось. Ей дали два рубля. Сына ее отдали, по желанию его, в ученье к парикмахеру, а дочь - в модный магазин, и вообще с тех пор начали обходиться с нею человеколюбиво. Егоровна не могла утешиться, проклинала злодейку, виновницу своего греха, но, боясь гнева князя Алексея Федоровича за потерю дитяти, не дерзала ему открыться, как прежде намеревалась...
Кемский был в оцепенении: он не слышал, не видел ничего, что после того вокруг него происходило.
- Этого еще недоставало! - произнес он наконец, поводя себя руками по лбу и как будто сомневаясь еще в своем существовании. Фон Драк отдавал ему отчеты и бумаги.
- На что это? - спросил князь.
- Не прикажете ли доставить их вам после? - молвил фон Драк.
- Очень хорошо, как угодно! - отвечал князь, взял шляпу и, не простившись с хозяином, вышел из комнаты.
Фон Драк, оставшись один, почувствовал всю неосторожность своих поступков. Он сам не знал, как случилось, что он открыл князю все злодеяния жены своей. Старуха Егоровна стояла еще в его кабинете и плакала. Вдруг раздался под воротами стук Алевтининой кареты.
- Барыня приехала! - вскричала старуха с ужасом и бросилась из комнаты.
- Приехала! - повторил фон Драк с трепетом. - Что будет со мною?
LII
Князь воротился домой поздно. Все спали. Он не спрашивал ни о больном, ни об Алимари. Отдав Мише фуражку и шинель, он вошел в спальню, сел в кресла и сказал:
- Поди! Я позову тебя, когда надобно будет.
Миша повиновался, вышел в залу и присел в ожидании зову. Но князь не подавал никакого знака. Несколько раз устрашенный слуга подходил к двери и смотрел в замочную скважину. Князь неподвижно сидел в креслах, уставив глаза на портрет дочери Берилова. В глазах его выражалось внутреннее борение, мускулы лица иногда приходили в движение, но дыхание его было свободно, и ни один вздох не вырывался из груди. Видно было, что тело его здорово и спокойно, а страждет одна душа, и страждет жестоко. Миша долгое время бодрствовал, но наконец должен был уступить природе - уснул.
Проснувшись от действия ярких лучей восходящего солнца, он испугался при мысли, что барин, может быть, его не докликался: подошел бережно к дверям и увидел, что князь, все еще сидя в креслах, покоится тихим сном. На лице спящего изображалось спокойствие, даже удовольствие: казалось, сладостные мечтания утешали во сне его утомленную наяву душу. В самом деле, изнеможенный сильными впечатлениями того дня, он долго сидел в каком-то тягостном забвении, но когда силы телесные отказались ему повиноваться, он впал в дремоту, и сон на легких крыльях своих перенес его в отрадный для страдальца мир таинственных мечтаний. И там сначала носился он над бездонными, темными пропастями, во мгле и тумане, разрезываемых молниями, посреди страшных чудовищ, зиявших на него кровавыми глазами, но мало-помалу это брожение стихии и враждебных духов улеглось и стихло; воздух очистился; солнечные лучи осветили его на лугу, подле оврага, где он играл во младенчестве. Наташа, в черном платье, шла подле него, взяв его под руку, и вела за руку прекрасное дитя, лет трех. Вдали, за оврагом, стояли Алимари и Берилов и, казалось, звали их к себе. Это усладительное сновидение не прекратилось вдруг испугом или внезапным потрясением, а разлилось туманными видениями в глазах мечтателя. Сначала исчезли отдаленные лица друзей его, но тогда Наташа и дитя прижались к нему ближе, ближе, - он давно уже не спал, когда милые лики теснились еще к его сердцу. Опамятовавшись, он встал, подошел к окну, взглянул на землю, оживленную вечным солнцем после временного ночного сна, обратился к портрету дитяти, приподнял покрывало.
- Надежда! - сказал он протяжно. - Не обмани меня!
Искренняя молитва к богу довершила ожидание души и подкрепление сил его. Когда Алимари вошел к нему в кабинет, князь был тверд и спокоен.
- Что наш больной? - спросил он с участием.
- Не очень хорошо, - отвечал Алимари, - испуг подействовал на его тело и на душу сильным образом, но - странное дело! - действие этого потрясения является в душе совсем не так, как в теле. Физический состав его ослаблен, расстроен, раздражен до чрезвычайности, но душа его, нежная и прекрасная, теперь является во всей своей чистоте - и это заставляет меня опасаться дурных последствий для его здоровья и для самой жизни. Вчера, после обеда, он заговорил со мною так доверчиво, откровенно, и притом так ясно, так отчетисто, что я усомнился, тот ли это Берилов, о котором вы мне рассказывали. Он как будто спешит открыть свою душу, боится умереть, не кончив расчета с здешним миром. Я спросил, нет ли у него родственников. "Нет! - отвечал он. - Я вырос в свете круглым сиротою. Меня отдали в академию на седьмом году: как это было, что происходило прежде того, не знаю. Помню только, что чувство сиротства терзало меня с самых нежных лет. Наступало воскресенье, праздник, к товарищам моим являлись родители, родственники, друзья, знакомые. Я был один. Мне дали по экзамену золотую медаль. Как охотно поменялся бы я этою медалью с моим товарищем: он получил серебряную, но показал ее своей матери; она в радости заплакала и обняла сына своего с горячностью. Когда наступило время выпуска и мне следовало получить свидетельство, я справился в списках воспитанников и увидел отметку подле моего имени: "Неизвестного происхождения, принят по приказанию высшего начальства". Старик швейцар академии сказывал мне, что меня привез туда старичок священник - и только. Эта неизвестность моего рождения, моего звания очень меня огорчала: не знаю почему, я стыдился своей безродности и бог знает что бы дал, если б мне можно было назвать своим отцом первого раба или нищего. Только в те минуты, которые я посвящал занятию художеством, был я свободен от преследования этой тягостной мысли. Я не имел духу сообщить ее никому, даже благодетелю моему, князю, и бегал по свету, чтоб уйти от нее". "Так у вас нет и не было никого родни?" - спросил я. "Было одно существо, отвечал он, - которое меня привязывало к себе, но его уж нет на свете". "Дайте мне взглянуть на нее! - примолвил он. - Велите принести ко мне портрет ее". Я снял со стены портрет дитяти и подал ему.
"Наденька! - сказал он с глубоким вздохом, - бог дал мне, бог и взял тебя!" - "Так она умерла?" - спросил я. "Умерла - и не на моих руках. Где мне было усмотреть за ребенком! Настасья Родионовна, правду сказать, не очень хорошо и опрятно ее держала. Однажды приехала ко мне для заказа работы графиня Елисавета Дмитриевна Лезгинова, увидела Наденьку и влюбилась в нее. Ребенок в самом деле был прекрасный, умный, ласковый. "Что это, - говорит она, - держите вы дочку так неопрятно?" - "Как мне присмотреть за нею, ваше сиятельство? Работаю весь день, а иногда и по целым дням дома не бываю". - "У меня нет детей, уступите мне дочь вашу. Я буду воспитывать ее, как родную. Давно искала я такого дитяти. Даю вам честное слово, что не упущу ничего для ее воспитания, для ее счастия". Что мне было делать? Я взглянул на Наденьку, подумал: "Ты не вправе мешать ее счастию", - и согласился. Мы ее обмыли, вычесали, принарядили, и на другой день я свез ее к графине. Там ее мигом переодели в тонкое белье, в новое, щегольское платье, надавали ей сластей, игрушек и всего, что только вообразить можно. Я от души радовался счастию бедной сироты. Графиня оставила меня у себя обедать. В гостях у ней было множество знатных людей. Трудно и неловко было мне в этой компании, но я надеялся как-нибудь высидеть. Только, на беду мою, один какой-то барон, недавно приехавший из Италии, вздумал толковать о художествах и понес такой вздор, что у меня уши завяли. Однако я скрепился, молчу. "Что ж вы ничего об этом не скажете, Андрей Федорович?'' - спросила графиня. Я почел долгом сказать правду и отвечал, что барон судит, как сторож в академии. Барон рассердился, начал спорить, грубить; я вдвое, и кончилось тем, что нас с трудом розняли. Графиня крайне прогневалась на меня за эту дерзость: барон был ей племянник. И если б она при всех не объявила, что берет к себе дочь мою, то непременно отослала бы ее назад. Я пошел домой, проклиная глупую мою запальчивость. На другой день получил я уведомление, что графиня уехала в Ревель и увезла Наденьку с собою. Признаюсь в слабости: расставшись с бедным ребенком, я мало о нем заботился. Чрез год места, получил я от графини письмо, в котором она просила меня, чтоб я отказался от Наденьки, чтоб никогда не предъявлял на нее своих отеческих прав и предоставил ее в полную волю графини. Я, может быть, и согласился бы, да к этому предложению она прибавила обещание дать мне, в случае моего согласия, тысячу рублей. Что ж это значит? Я должен был продать ее, продать этого ангела! Нет, нет, ваше сиятельство! Я написал к ней письмо, то есть написал его, по моим словам, один мой друг, человек умный, ученый. Письмо было написано, вложено в конверт, но не запечатано; я ждал почтового дня. Вдруг получаю от нее, то есть от графини, письмо с черною печатью. Что б это было такое? Она уведомляла меня, что Наденька скончалась. Жаль мне ее было, да делать нечего. Письмо мое к графине осталось неотправленным. Таким образом, лишился я и одного существа, которое бог даровал мне в этой жизни. Портрет этот, написанный мною очень счастливо, - вот все, что осталось у меня после Наденьки. Этот портрет отдал я тому, кто мне всех дороже, князю Алексею Федоровичу. Так! Он дороже мне всех людей в свете, и если мне придется умирать, то с ним одним мне тяжело будет расставаться. Благодетель, утешитель мой!"
Вдруг раздался крик Акулины Никитичны в другой комнате:
- Помогите! Помогите! Кончается.
Алимари и князь бросились к Берилову. Он лежал в постеле, на высоком изголовье, почти сидя. Руки его были сложены крестом. На бледном лице вспыхивала краска. Глаза выкатились и на что-то глядели пристально.
- Вижу, - говорил он протяжно, - вижу берег, конец. Вижу эту картину, не я писал ее, но я ее помню. Вот они - бегут за нами, злодеи! Нянюшка, спаси меня! Не бросай - ах! Страшно, страшно! Падаю, лечу! - Он умолк, зажмурил глаза. Чрез минуту открыл их, увидел, узнал князя и сказал тихо: - Ах! Это ты, друг мой! Приди ко мне в последний раз! - Он протянул к нему руки. Князь обнял его. - Как я рад, что еще раз тебя увидел, - слабым голосом произнес Берилов, теперь все кончено! Прости! - Он покатился на изголовье. Послышалась хрипота предсмертная. Бледность покрыла его лицо.
Князь закрыл ему глаза со слезами искреннего огорчения. Алимари вывел его в другую комнату. Князь, выплакав первое горе, непременно хотел еще раз взглянуть на лицо доброго Берилова, пока перст тления еще его не коснулся. Он вошел к нему. Алимари провожал его. Покойник лежал еще в постеле. На лице его изображались спокойствие и удовольствие. Уста сжаты были с улыбкою: казалось, он глядит на прекрасную картину. Князь смотрел на него с умилением и припоминал жизнь свою, проведенную со времени знакомства с добрым артистом. Крупные слезы катились по его щекам.
- Видите ли, узнаете ли вы его, князь? - спросил Алимари.
- Кого?
- Вашего брата!
- Брата? Вы полагаете...
- Не полагаю, а точно знаю. И при жизни его замечал я необыкновенное сходство с вами, возраставшее с течением лет, а теперь, когда смерть совлекла с лица его случайную кору обстоятельств, воспитания, привычек - оно приняло свой истинный, первоначальный вид. Если б вы могли сами это видеть!
Князь бросился на мертвое тело и облобызал охладевшие уста.
- И я любил его как брата! - сказал он. - Но для чего судьба не позволила нам при жизни узнать истину?
- Вы знали, вы любили друг друга! - сказал Алимари. - Благодарите Провидение.
LIII
Одно из этих сильных потрясений могло бы взволновать, поколебать, истерзать Кемского, но стечение всех их в одно время произвело в нем какую-то сверхъестественную твердость, усилило в душе его веру во всеблагое, неисповедимое Провидение и дало ему силы перенесть испытания еще сильнейшие.
Мысль о дочери наполняла всю его душу, но в душе его был простор и для любви братской, для дружбы и благодарности. Он положил похоронить брата своего на том месте, где его лишился, и над прахом любезным и драгоценным построить храм для принесения богу молитв благодарственных.
По миновании первых минут оцепенения, произведенного неожиданным жестоким ударом, друзья отправились в комнату Берилова, чтоб привесть в порядок его имущество, принадлежащее отныне дочери, которую он почитал умершею.
Это имущество состояло из множества рисунков, конченных и неоконченных, которые во всех своих видах запечатлены были гением творческим и пламенным воображением. Душа Берилова жила именно в этих творениях, произведенных им не по заказу других, не по влечению нужды, но по свободному вдохновению, в часы видений божественных.
- Как вы думаете, князь, - спросил Алимари, перебирая прекрасные рисунки с наслаждением знатока, - обрадовало ли бы артиста открытие его породы? В молодые лета, не спорю. Но ныне, когда он свыкся с своим благородным званием, оно было бы ему в тягость и преогорчило бы последние дни его жизни. Он был бы выдвинут из своей сферы, насильно перенесен в другой, чуждый мир, а вы говорите, что он боялся и нового сюртука. Одно утешило бы его - открытие, что вы брат ему, но это открытие сделал он теперь и так!
- Это что? - спросил князь, подняв из кучи рисунков, которыми был наполнен ветхий сундук, два пакета: один, большого размера, запечатанный и надписанный на имя Берилова. Весь он покрыт был глазками, головками, цветками, арабесками руки покойника, набросанными карандашом, и, как видно было, в разные времена. Кемский распечатал этот пакет и нашел в нем похвальные листы воспитаннику академии Берилову, свидетельство на золотую медаль и еще несколько других бумаг при следующем письме:
"Любезный друг, Андрей Федорович! При выпуске нашем из академии ты, взяв свидетельство из рук президента, вышел в открытые двери на свободу. По окончании акта начали тебя искать, чтоб отдать тебе аттестаты и другие бумаги, может быть, для тебя важные, но не могли доискаться. Я взялся доставить тебе эти бумаги, но вот прошло пять лет, что я не могу найти тебя дома и залучить к себе. Отправляясь завтра в Италию, считаю обязанностью препроводить их к тебе. Остаюсь верный товарищ и друг твой
Василий Рифеев.
18-го мая 1796 года"
- Узнаю моего друга! - воскликнул Кемский. - Он забыл в академии свои аттестаты, получил их чрез пять лет и в двадцать лет не мог удосужиться, чтоб распечатать пакет!
В числе бумаг была копия с прошения священника села Берилова, Вятской губернии, о принятии сироты в академию. Священник говорил, что в 1772 году, спасаясь на пути из Астраханской губернии в Вятку от преследований разбойничьих шаек Пугачева, он где-то, в какой губернии, не помнит, услышал крик младенца, остановился и нашел на дне глубокого оврага мальчика, как казалось, от роду менее году, поднял его, и в ту минуту раздались вопли, крики, выстрелы. Он бросился на повозку и поспешил далее. По прибытии в дом свой он решился воспитать найденыша наравне с своими детьми и действительно содержал его пять лет, но ныне, не имея средств дать ему приличное воспитание, просит о принятии его в Академию Художеств, потому особенно, что ребенок большой охотник рисовать и исписал дома углем и мелом все стены. Ребенок этот должен быть не из простого звания: на нем было тонкое белье, помеченное словами Анд. Фед., и на шее золотой крест. Его назвали, поэтому, Андреем Федоровичем, а прозвище дано ему от села, в котором он воспитан. На просьбе была и резолюция И.И. Бецкого: Принять.
- Теперь нет никакого сомнения, - сказал Кемский, - брата моего звали Андреем, и, странно, когда я называл Берилова по имени, мне иногда чудилось, что брат мне откликается.
Алимари развернул другой пакет, незапечатанный и надписанный: "Ее сиятельству графине Елисавете Дмитриевне Лезгиновой" - и начал читать его вслух:
"Милостивая государыня! Я получил почтеннейшее письмо ваше, в котором вы, описывая чувства любви и привязанности к моей Надежде, изъявляете желание взять ее на место родной своей дочери. Что могло б быть для меня лестнее и приятнее! Я не в состоянии не только дать ей порядочное воспитание, но и присмотреть за нею. И я, конечно, без всякого отлагательства согласился бы на ваше милостивое предложение, если б вы не присовокупили к тому обещания выдать мне тысячу рублей, в случае моего согласия отречься от моей дочери, не называться отцом ее, уступить вам все права, никогда не видаться с нею. Милостивая государыня! Подумали ль вы, что вы делаете? Можно ли было предлагать сие отцу? Можно ли было вообразить, что найдется человек, который в состоянии взять деньги за уступку своего детища? И вы сделали это предложение художнику, человеку, обрекшему себя на служение благороднейшее в мире? Если б вы знали, как этим меня огорчили, то, конечно, почувствовали бы в сердце своем жесточайшие угрызения совести! Оставьте при себе свои деньги! Ради бога, забудьте, что вздумали предлагать их мне! После этого вы, конечно, ожидаете, что я стану требовать у вас возвращения Надежды, что возьму назад слово, которым отдал ее вам на воспитание! Нет, ваше сиятельство! Пусть она останется у вас, пусть пользуется вашими милостями, вашею любовью. Я не имею права лишать ее счастия, которое дано ей провидением, приведшим вас в дом мой и внушившим в вас с первого взгляда сострадание и любовь к несчастной сироте. Я должен открыть вам тайну, которую хотел было сохранить до могилы. Надежда не дочь мне. Важное обстоятельство принуждало меня скрывать это, и только крайность, только мысль о том, что дальнейшее умолчание может быть вредно ей самой, заставляет меня сказать истину. Вообразите мое положение. Когда ей минуло два года, я, в одну из тех счастливых минут вдохновения, которые и у великих артистов не часто случаются, вздумал написать ее портрет - вышло одно из лучших произведений моей кисти, и я выставил это произведение при открытии академии. Президент наш, осматривая выставку предварительно, остановился пред этим портретом, восхитился им и сказал: "Прелестно, несравненно! Это не может быть вымыслом. Конечно, это портрет вашей дочери?" Я был осчастливлен, восторжен приветом этого почтенного любителя художеств и в то же время сердился на одного из его спутников, который, став между картиной и окошком, загородил свет и тем лишил ее половины достоинства. "Это, конечно, дочь ваша?" - повторил президент. "Точно так-с, ваше сиятельство!" - отвечал я, запинаясь. "Прекрасный ребенок, - сказал он, - но вряд ли в натуре он может быть так мил, как на картине". Я хотел прибавить, что граф ошибается, что именно в этот раз, в первый раз в жизни моей, я не успел поравняться с природою; но он пошел далее и уже не мог бы слышать слов моих. Дня через два государь изволил быть на выставке, отличил мою работу, любовался ею, и чрез неделю я получил бриллиантовый перстень при записке, в которой сказано было, что я награжден за написанный мною портрет моей дочери. Я душевно обрадовался царской милости такого внимания я не надеялся заслужить. Правда, перстень у меня украли из кармана тут же на выставке, но бумага с подписью начальника, за нумером, осталась у меня. В ней Надежда именно названа была моею дочерью, названа так от имени государя. Что мне было делать: объявить, что я обманул, оболгал начальство, или молчать? Я решился на последнее. Никто не знал в сем деле истины, кроме покойной моей хозяйки, Настасьи Родионовны, и одного друга моего, который пишет это письмо по моим словам. Теперь, когда нашелся случай дать Надежде приличное воспитание, устроить ее судьбу в будущем, я не смею долее скрывать истины, но прошу вас убедительнейше сохранить тайну мою между нами. Прошло несколько лет с того времени, как я получил хвалу и награду за портрет моей дочери. Если узнают правду, я погиб навсегда в мнении моего почтенного начальника и благодетеля.
Вы теперь захотите знать, чья дочь Надежда: я сам этого не знаю. Года четыре тому назад, осенью, я закупал краски и другие для себя снадобья в одной лавке близ Гостиного двора и все свои закупки сложил в большой корзине. Приехавши домой и отпустив извощика, я внес корзину в комнату, и, лишь только хотел вынуть оттуда мои покупки, раздался крик младенца. Я перепугался до смерти. Глядь в корзину, а там между свертками лежит спеленутый ребенок. Я призвал на помощь Настасью Родионовну; мы вынули его из корзинки: в свивальнике торчала бумажка, на которой было написано: "Младенец незаконнорожденный, крещен, имя ему Надежда". Видно, ребенка положили в корзину, когда я был в лавке и извощик отошел от дрожек. Мы, с Настасьею Родионовною..."
Что-то грохнуло об пол. Алимари, прервав чтение, оглянулся. Кемский лежал в обмороке. Алимари бросился к своему другу. В это время вошел в комнату Вышатин и помог ему привести князя в чувство.