– Ого! Мама, смотри, кто это! Это же сам Бирманец Джоу! Во, набрался! Привет, Джоу! Познакомься с мамой!
Ируд сконцентрировал взгляд на двух маленьких фигурках, преграждавших ему дорогу. Одна была детской, другая – женской. Или бабской? Нет, решил Джоу, все-таки женской. Лица женщины было не разобрать. Вроде, миленькое.
Пацан был тот, фабричный.
– Селедка? – буркнул он. – Ты, что ли?
– А то!
– Какого дьявола вы тут бродите, мэм? – спросил Джоу женщину. – Красивым дамам сейчас лучше сидеть за крепкой дверью, под охраной мужчины с ружьем.
– Спасибо, у меня есть защитник, – парировала та и протянула узкую ладошку. – Кэт.
– Джоу.
Стоило отнять руку от раны, как пропитавшийся кровью котелок шлепнулся на землю. Головокружение сразу усилилось.
– Эй, да ты ранен, дружок! Ну-ка, обопрись, – скомандовала Кэт и подставила Ируду плечо. – Давай-давай, живо.
Мальчишка подскочил с другой стороны, начал пихать в ладонь Джоу носовой платок. Тот поймал его за шею и сообщил:
– Учти, селедка, за Бирманца уши оборву!
Мальчик покорно кивнул.
– Ну, тронулись, – твердо сказала Кэт.
Они сделали первый шаг. Ируд поймал языком кончик уса, втянул в рот и начал посасывать. Это придавало ему уверенности и сил. Почему-то рядом с этой маленькой женщиной Кэт, вовсе не похожей на его Козушку, Ируду очень хотелось быть уверенным и сильным. У уса был кисловатый привкус железа.
На севере, над Пуэбло-Сиамом, вспухли разноцветные зонты фейерверков. Звук дошел с запозданием, но хлестнул мощно. Так, что отдалось в ране.
Бум!
Потом снова и снова.
Бум! Бум…
Одиночество кальмара
Устоявшееся мнение, что «Одиночество кальмара» является политической сатирой, также следует признать ошибочным.
Песни китов: история художника
Бумага была отвратительного качества: изжелта-серая, с грубыми волокнами, за которые все время цеплялось перо, смазывая рисунок.
Она даже горела плохо.
Конрад глядел, как обугливаются, медленно сдаваясь огню, листы: там, где ее лизало пламя, бумага неохотно желтела, потом становилась коричневой, проседала под напором жара, огненные кольца медленно наползали на росчерки белого и черного, оставляя за собой только черное – поле, с которого собрали урожай. Именно «поле», а не «ничто»: грубая подкладка рисунка никуда не девалась, представая в первозданной своей наготе. Даже более: в черноте обуглившейся бумаги угадывалась своя структура, словно рисунок перетекал в огне в некое иное состояние, выворачивался наизнанку.
Наверное, уходил в свой бумажный рай.
Отчего-то повелось, что рай открывается только за огненными вратами. Закон. Непреложный закон небытия.
Конрад встал и подошел к окну.
Комната, которую он снимал у госпожи Раучек (сухие поджатые губы, чопорная посадка головы и неожиданно живые зеленые глаза), находилась на самом верху башни: круглая и куполообразная, она должна была продуваться всеми ветрами с моря и с суши, быть выстывшей, словно склеп. Однако же по странной прихоти инженерной мысли строителей башни, именно эта комната становилась в холодный сезон средоточием восходящих потоков горячего воздуха подвальных этажей. Конечно, они успевали остыть, однако ж все равно оставались достаточно теплыми для того, чтобы даже зимой здесь можно было работать, не согревая поминутно пальцы.
Ируд сконцентрировал взгляд на двух маленьких фигурках, преграждавших ему дорогу. Одна была детской, другая – женской. Или бабской? Нет, решил Джоу, все-таки женской. Лица женщины было не разобрать. Вроде, миленькое.
Пацан был тот, фабричный.
– Селедка? – буркнул он. – Ты, что ли?
– А то!
– Какого дьявола вы тут бродите, мэм? – спросил Джоу женщину. – Красивым дамам сейчас лучше сидеть за крепкой дверью, под охраной мужчины с ружьем.
– Спасибо, у меня есть защитник, – парировала та и протянула узкую ладошку. – Кэт.
– Джоу.
Стоило отнять руку от раны, как пропитавшийся кровью котелок шлепнулся на землю. Головокружение сразу усилилось.
– Эй, да ты ранен, дружок! Ну-ка, обопрись, – скомандовала Кэт и подставила Ируду плечо. – Давай-давай, живо.
Мальчишка подскочил с другой стороны, начал пихать в ладонь Джоу носовой платок. Тот поймал его за шею и сообщил:
– Учти, селедка, за Бирманца уши оборву!
Мальчик покорно кивнул.
– Ну, тронулись, – твердо сказала Кэт.
Они сделали первый шаг. Ируд поймал языком кончик уса, втянул в рот и начал посасывать. Это придавало ему уверенности и сил. Почему-то рядом с этой маленькой женщиной Кэт, вовсе не похожей на его Козушку, Ируду очень хотелось быть уверенным и сильным. У уса был кисловатый привкус железа.
На севере, над Пуэбло-Сиамом, вспухли разноцветные зонты фейерверков. Звук дошел с запозданием, но хлестнул мощно. Так, что отдалось в ране.
Бум!
Потом снова и снова.
Бум! Бум…
Одиночество кальмара
Вступительное слово
Сказать по правде, Фласк был плохим поэтом, и небывалый ажиотаж, поднятый некоторыми исследователями вокруг «Одиночества кальмара», едва ли можно считать оправданным. То же самое можно сказать и о его художественных способностях – как иллюстратор[2] Фласк был чудовищен.Устоявшееся мнение, что «Одиночество кальмара» является политической сатирой, также следует признать ошибочным.
Ажени Батакален. Париж; 1938.
Одиночество кальмара
I. В гостях у кальмара
Известно всем, что в Океане
Живут чудовищные твари
И все, почти без исключенья,
Способны вызвать отвращенье.
Однако уделим внимание
Тому нелепому созданию,
Что, будучи моим кошмаром,
Зовется у людей кальмаром.
Кальмар резиновотелесен,
В беседе мало интересен,
Но в то же время он болтлив
И вызывающе вежлив.
В пучине вод запрятав тело,
Не любит он сидеть без дела:
Он ловит сельдь, лишь заскучает,
И поит эту рыбу чаем.
К его убежищу в пучине
Не просто будет нам добраться,
Но коль уж выпало так ныне,
То все же стоит попытаться.
Что ж, значит, нужно собираться
К тому, кто, если догадаться,
Десятируким господином
Вообще-то должен называться.
С собою много в батисфере
Не унесешь на дно морское.
Положим, секретер с собою
Не взять. Иль вот еще примеры:
Не будем платье выходное
Мы мять в костюмах водолазных,
Что, безусловно, безобразны.
Но – кое-что возьмем с собою.
Букет цветов, бутылку джина,
Коробку сливы в коньяке.
Зажав цветы в одной руке,
Другой, поскольку мы – мужчины,
Обхватим нежно дамы стан.
И так – ко дну, где Океан
Заменит небо над главою,
Став бездной нежно-голубою.
Что ж, в результате сей прогулки
В глубины вод погружены,
Где к чаю приготовил булки
Кальмар – хозяин глубины.
Однако ж люди – не селедка,
Ему гостинцев припасли.
К нему мы на своей подлодке
Не просто так ведь доплыли.
Ну, в общем, славно посидели,
Вполне душевный вышел ужин.
Конфеты все почти поели,
И час пришел проститься уж.
Он, глядя на букет азалий,
Вздохнет: «Caputca mai folga!»[3].
Печальный взгляд из ламинарий
Вас провожает очень долго.
II. На полке
Нашел покой в стеклянной призме
Десятирукий царь глубин.
Он там сидит совсем один
И поглощает формалин.
А посетители глазеют
И тычут пальцами в него,
Мол, посмотрите, каково
Чудовище!
А он краснеет
И прячет злобные глаза.
В своем бессилье он прекрасен,
Как шторм, когда гремит гроза,
Играют волны с ветром властным.
Он помнит, как из толщи вод
Смотрел на буйство и гордился,
Что океан – его феод,
А ныне – формалином спился.
О, одиночества кошмар!
О, несвобода заточенья!
Он помнит, что еще кальмар,
Но все же близится забвенье.
И вот он спит. И видит сны
О том, как темными ночами
Из мрачных вод, из глубины
Он возвращается к началу,
Когда бездарные киты,
Что тоже мнят себя царями
И любят говорить на «ты»,
Хотят повелевать морями.
Поднимется кальмарий род
И силою своей ударит,
И сам Кальмар откроет рот
И поглотит безумных тварей.
Но вот беда – он одинок.
Сидит в своей стеклянной банке
И ждет, когда наступит срок,
Воспрянут водяные замки
И опадающей струей
Обрушатся на злую сушу,
И он отправится домой,
Свой плен стремительно разрушив.
Но тщетны монстровы мечты,
Мы не затем ныряли в воду,
Чтоб ничего из той воды
Не вытащить для несвободы.
И нам безумно повезло,
Что от прихваченного джина
Кальмара быстро развезло,
Его добыли из пучины.
Так пусть себе сидит один,
Чтоб мы ему с научной целью
Давали только формалин
И не кормили его сельдью.
И бросит глупые мечты
О бунте и освобожденье,
А в море гордые киты
Поют. Ведь их прекрасно пенье!
Песни китов: история художника

Она даже горела плохо.
Конрад глядел, как обугливаются, медленно сдаваясь огню, листы: там, где ее лизало пламя, бумага неохотно желтела, потом становилась коричневой, проседала под напором жара, огненные кольца медленно наползали на росчерки белого и черного, оставляя за собой только черное – поле, с которого собрали урожай. Именно «поле», а не «ничто»: грубая подкладка рисунка никуда не девалась, представая в первозданной своей наготе. Даже более: в черноте обуглившейся бумаги угадывалась своя структура, словно рисунок перетекал в огне в некое иное состояние, выворачивался наизнанку.
Наверное, уходил в свой бумажный рай.
Отчего-то повелось, что рай открывается только за огненными вратами. Закон. Непреложный закон небытия.
Конрад встал и подошел к окну.
Комната, которую он снимал у госпожи Раучек (сухие поджатые губы, чопорная посадка головы и неожиданно живые зеленые глаза), находилась на самом верху башни: круглая и куполообразная, она должна была продуваться всеми ветрами с моря и с суши, быть выстывшей, словно склеп. Однако же по странной прихоти инженерной мысли строителей башни, именно эта комната становилась в холодный сезон средоточием восходящих потоков горячего воздуха подвальных этажей. Конечно, они успевали остыть, однако ж все равно оставались достаточно теплыми для того, чтобы даже зимой здесь можно было работать, не согревая поминутно пальцы.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента