С момента рождения Нового порта не прошло и пятнадцати лет. Стаббовы пристани медленно и мучительно умирали. Старый порт стал местом для неудачников. За одну праздничную ночь сгорела дотла Слобода. Многие мастера не стали отстраиваться заново, резонно рассудив, что теперь дела делаются по другую сторону Монте-Боки.
Пока окрестности Нового порта раскупались проницательными землевладельцами, обустраивались и преображались, на Стаббовых пристанях поселились отчаяние и неверие. Все чаще старый порт стали звать Мертвым, разнося его и без того дурную славу. Северная часть залива постепенно превратилась в Плетельню, белое пятно на карте города. Слепые женщины предпочитали жить в стороне от всех, своим кланом, их мужья и сыновья блюли границы Плетельни жестоко и эффективно. Войти без приглашения в квартал, опутанный сетями плетельщиц, считалось надежным способом покончить с собой.
С воды доступ к Плетельне был значительно проще. С тех пор как началась война с китами, – многие кетополийцы, несмотря на запрет, осмеливались называть очевидные вещи своими именами, – роль плетельщиц год от года становилась все более значимой. До того как охранные сети навсегда не перекрыли вход китам в обе бухты, не раз и не два гигантские самоубийцы выбрасывались на берег, уничтожая по пути не только лодки и рыбацкие челны, но даже крупные торговые суда. Те, кто хоть раз слышал голос атакующего кита, навсегда проникались почтением к плетельщицам.
Но почтение почтением, а каждый причал Кетополиса находился под контролем Досмотровой службы Его Величества Михеля Третьего. Остров Кето, расположенный, по мнению его жителей, в центре мира, всегда был открыт для торговли с купцами из любых государств – с единственным исключением для Великой Бирмы. Впрочем, бирманцы отродясь не умели торговать, совершенствуя свои навыки лишь в войне и морском разбое.
В подчинении Баклавского находились три отделения Досмотровой службы – на Стаббовых пристанях, в Пуэбло-Сиаме и, головное, в Новом порту. Четыре паровых катера, три новеньких мобиля. Сорок патрульных – не военных и не полицейских, служили под его командой, и таможне доставалась только бумажная работа – проверить документы и принять пошлину в кассу. Досмотровики гордились своей черной формой и держались обособленно, не опускаясь до панибратства с коллегами в сером.
Но теперь, когда Монопод понемногу прибрал к рукам всю реальную власть, участь Досмотровой службы была ясна и прозрачна. Ленивый и рассеянный Михель на самом деле не мог управлять чем-то сложнее двуколки, поэтому Баклавский относился к надвигающимся реформам хоть и отрицательно, но с пониманием.
– Господин инспектор, – на выходе из здания розовощекий патрульный, из новеньких, вытянул шею, пытаясь изобразить стойку «смирно», – а что… а что с нами теперь будет?
Чанг вывел мобиль из служебного ангара. Плохо прогретый котел еще потрескивал, и дым из трубы шел не сизо-прозрачный, а жирный и черный.
Баклавский, нервный и напряженный, как зверь, почуявший добычу, только хохотнул:
– С вами-то? А что с вами может быть? Переоденетесь из кротов мышками, и всех делов!
Запрыгнул на сиденье рядом с Чангом.
Мобиль заложил крутой вираж и затрясся по брусчатке вверх по дороге, поднимающейся из порта в район Хрустальной башни.
По левую сторону Предельной улицы дворцы и виллы прятались за ажурными оградами на склонах Монте-Боки. По правую – респектабельные многоэтажные особняки выстроились в ряд, меряясь вычурными фасадами. Родители Баклавского умерли давно, и он жил один в гулкой пятикомнатной квартире.
Окна гостиной выходили в узкий переулок и на невысокий жилой дом. Баклавский любил наблюдать, как в уютной мансарде напротив, оккупированной кульманами и чертежными столами, работает старик-инженер, из флотских. Последние дни он вырисовывал чертежи паровых котлов бирманской джонки, взятой на абордаж к западу от Кето в середине июля. Старик, седой как лунь, мог часами простаивать перед кульманом, вычерчивая патрубки, оси, клапаны сложной трофейной техники. Куда смотрит контрразведка, недоумевал Баклавский, ведь живи в моей квартире кто-то чужой, просто глядя в окно, можно было бы все секретные разработки срисовывать до последнего винта!
Сосед, когда замечал Баклавского в окне, поднимал в приветственном жесте руку и продолжал чертить. Сегодня Баклавский нашел в справочнике телефонный номер инженера и позвонил ему. Не вдаваясь в подробности, попросил помочь с поиском по маркировке двух десятков сомнительных деталей. Старик пообещал связаться с архивом, явно польщенный тем, что к нему обратились.
Чанг и Май ждали в мобиле. Когда Баклавский вышел из подъезда в смокинге и штатском пальто, братья едва сдержали смех – им еще не доводилось видеть шефа в подобном облачении.
– Еще не известно, состоится ли спектакль, – сказал Май. – Газеты кричат, что Тушинский чуть ли не убит на дуэли.
– Поторопимся, – сказал Баклавский, давая понять, что не настроен на болтовню.
До Золотого бульвара мобиль домчался за несколько минут. На подходе к изящному зданию «Ла Гвардиа» бедные студенты выпрашивали у прохожих контрамарку. Баклавский миновал колоннаду красноватого камня и взлетел по ступеням театра без одной минуты час.
В западную ложу он вошел под рев аплодисментов. Полукруглый балкон вмещал пять рядов кресел. Все зрители в зале встали, чтобы поприветствовать вышедшего на сцену раненого Тушинского. Великий артист сдержанно кланялся в ответ на овацию, придерживая здоровой рукой простреленную. Кружевная батистовая перевязь смотрелась на сцене вполне к месту.
А потом Баклавский увидел плетельщицу. Она сидела в первом ряду, отделенная от прохода лишь одним пустым креслом. Сердце привычно дрогнуло – редко кому удавалось остаться невозмутимым в присутствии слепых девушек таинственного клана. Иссиня-черные волосы, убранные вверх, прятались под вуалеткой. Бледное узкое лицо, длинные ресницы, приоткрытые глаза, тонкий нос с горбинкой, изумительные губы – все казалось мистически, нечеловечески безупречным.
По другую сторону от плетельщицы расположился крепкий лобастый моряк. Смокинг не обманул бы никого – бронзовая шея, тяжелый подбородок, в ухе вместо кольца – веревочная петелька с хитрым узлом. Обязательный телохранитель и поводырь – плетельщицы никогда не покидали свою вотчину без сопровождения.
Аплодисменты смолкли, свет окончательно погас. Зазвучала увертюра. Баклавский опустился в свободное кресло.
– Здравствуйте, Энни, – сказал он шепотом. – Можете звать меня Ежи.
Плетельщица чуть повернула голову, сквозь ресницы блеснули белки.
– Здравствуйте, Баклавский, – что за чудный голос! – Хорошо, я буду звать вас по имени.
Занавес распахнулся с последними тактами увертюры. Зал восхищенно вздохнул – столь искусны были декорации, а особым образом направленный свет газовых софитов лишь усиливал это впечатление. Ничего общего с тяжелым бархатом и аляповатой позолотой Оперы. Здесь, в «Ла Гвардиа», рождалось новое представление о прекрасном.
На сцену выбежала селянка с букетом двухцветных патройских роз. Знатоки могли бы узнать во внешне простом пейзанском костюме работу Селины Крейцер, одной из лучших модисток Кетополиса. Очаровательно улыбнувшись, она доверительно сообщила сидящим перед ней зрителям:
Баклавский чуть повернулся к Энни.
– Я просил госпожу Хильду о встрече. Вы уполномочены сообщить мне ее ответ?
Плетельщица произнесла что-то неразборчивое.
– Что вы сказали? – переспросил Баклавский, стараясь не шуметь.
– Я буду держать вас за руку, Ежи, – повторила она.
Его ладони коснулся лед. В полутьме ложи рука плетельщицы казалась мраморной. Неимоверно длинные и тонкие пальцы скользнули в ладонь Баклавского. Он обратил внимание на вытянутый мизинец, почти вровень с безымянным пальцем.
– Так нам будет легче понимать друг друга, – сказала Энни.
От этого простого жеста, незаметного для остальных зрителей, Баклавского вдруг бросило в жар. Хрупкая кисть плетельщицы мгновенно согрелась в его ладони, успокоилась, расслабилась, как птица, осознавшая неволю и смирившаяся с ней.
Через проход от них нервно расстегнул воротник круглолицый гардемарин – тонкие юношеские усики, напомаженный чуб, пух на румяных щеках. Свернул шею, недоверчиво и страстно глядя на плетельщицу и инспектора, на их соединенные руки. Вот оно, счастье со стороны, подумал Баклавский. Мальчишке сегодня не уснуть. О спектакле и не вспомнит. Будет мечтать о том, как плетельщица прячет легкие пальцы в его ладони, как шепчет непонятные слова, прижимая его лицо к своему плечу, как… Ну, кто же в юности не грезил слепыми дивами?
– «Скажи, цветок…» – перед селянкой появился Тушинский в костюме слуги, и зал взорвался рукоплесканиями, – «со мною ли удача? Там впереди – не замок Бонафачча?»
Разговаривать во время спектакля было неудобно. Приходилось ловить паузы, смены сцен и тогда торопливо обмениваться короткими репликами. Телохранитель заметил, где находится рука плетельщицы, и буркнул что-то недовольное.
– Макс, – холодно ответила Энни, – ты же… – остального Баклавский не расслышал.
Больше телохранитель не вмешивался в их беседу. Его внимание привлекло что-то в ложе напротив, и он не отрываясь смотрел туда. Баклавский проследил за направлением его взгляда. Когда сцена оказалась освещена особенно ярко, Баклавский разглядел в восточной ложе худую бледную особу. Рядом с ней громоздился в кресле кто-то большой. Неужели? Две плетельщицы в один день? Неужели «Коральдиньо» так взволновал даже неприступных затворниц, что они не смогли дождаться премьеры?
Но думать над удивительным фактом было некогда – разговор, пусть и с паузами, происходил странный, сложный, затягивающий. Уже минуту спустя Баклавский не смог бы восстановить последовательность сказанного, реплики плетельщицы смешались с тем, что он собирался сказать сам. Как туман в голове, и…
Я буду задавать вопросы, и если вы обманете, ваша рука скажет мне об этом. Какой смысл в обмане? Мы с госпожой Хильдой можем быть полезны друг другу. Я всего лишь хотел бы поговорить с ней. Вы верите в то, что киты могут разговаривать с нами, Ежи? При чем здесь… Ответьте! Не знаю, это слишком сложно для солдафона вроде меня. Вот, уже обманываете, вы никогда не считали себя служакой…
Телохранитель второй плетельщицы, в этом уже не было сомнения, так же пристально наблюдал за Максом. Как странно он смотрит, подумал Баклавский. Неужели их в Плетельне так много, что кто-то может быть не знаком?
– Вас подговорили искать встречи с нами сиамцы, – полуспросила-полуответила Энни. Помутнение прошло, и Баклавский понемногу взял себя в руки.
– Сиамцы далеко, – сказал он. – Не их вам стоит опасаться. Плетельня торгует с подземными. Плетельня каждый год поднимает цены на сети. Плетельня обособилась от города. Это закономерно не нравится Канцлеру. Если каракатицы силой захотят вернуть городу контроль за Мертвым портом, это никому не пойдет на пользу. Будет много крови.
Энни удивленно вытянула губы.
– Вы же слуга Канцлера, Ежи. Зачем вам влезать в наши с ним дела?
– Ну вот, – сказал Баклавский, – теперь я знаю, что у вас есть дела. И я работаю на короля, с вашего позволения.
– Ежи, – спросила Энни, – вы в чем-то не доверяете Канцлеру?
Переодетый слугой дворянин подсказывал Тушинскому, как вернее на дуэли вывести противника из строя.
– Вот видите, – улыбнулась Энни, – как легко и приятно говорить правду. Мы тоже опасаемся Одноногого. Мы хотим только покоя и уединения.
Баклавский почувствовал, что кончики ее пальцев снова стали прохладными.
– Тогда нам нужно договориться, – сказал он. – Я не буду требовать непомерного. Я иду к Белой Хильде с чистым сердцем.
– Я вижу, – сказала Энни, ее закатившиеся зрачки заметались под веками.
Она надолго задумалась, словно отстранилась.
Сцена повернулась, явив залу лесной пейзаж. Серебряные ветви деревьев обрамлялись листьями из рудного камня. Из-за горизонта выплывало солнце, собранное из желтых и оранжевых кусочков смальты. Зал восхищенно зашептался.
– Сегодня на закате, – наконец сказала плетельщица. – У входа с Ножниц вас встретят. Будьте один, иначе вас не пропустят. А сейчас – уходите.
Бледный, в испарине, Тушинский-Коральдиньо замер спиной у края сцены, вполоборота к публике. Зал затаил дыхание.
– Прощайте, Баклавский, – прохладно ответила плетельщица, кажется уже поглощенная спектаклем. На сцене назревала дуэль, и голоса артистов звучали напряженно и резко.
Пока Баклавский поднимался к выходу из ложи, он чувствовал, что тяжелый взгляд Макса упирался ему в спину как ствол револьвера.
Китятину здесь подавали на решетке и на пару, фаршированную морскими перчиками и жареную в ореховом масле, тонко наструганными ломтиками карпаччо и в виде крутобоких фрикаделек в густом, пахнущем травами бульоне. Баклавский предпочитал фритто кетополитано – мелко наструганное мясо, перемешанное с луком, паприкой и кунжутом и зажаренное до полуобугленного состояния.
За дальним столиком у окна он увидел знакомое лицо. Дон Марчелло лет пять назад стал настоятелем храма Ионы-Кита-Простившего на границе Слободы и Бульваров прямо под трамвайной дорогой.
Священник призывно махнул рукой, и Баклавский начал пробираться между тесно поставленными столиками. Никто не курил. Непонятно, как этого удавалось добиться хозяину-итальянцу, ведь вывески, подобные висящей здесь «Табачный дым убивает аромат кухни», никогда никого не останавливали. Мимо проплыл официант, неся на вытянутой руке шкворчащую китятину на камне. Несколько маклеров, ожесточенно жестикулируя, спорили о том, во что переводить сбережения клиентов. Им было о чем беспокоиться – с приближением Остенвольфа к Патройе цена на золото выросла уже вдвое. У окна скучающая матрона брезгливо следила за тем, как одетое в матроску чадо уныло гоняет еду по тарелке. За окном продефилировал Чанг. В узком кругу братья охотно садились за стол к шефу, но на людях чаще выступали телохранителями. В глубине зала хлопнула пробка, и нестройный хор голосов затянул что-то поздравительное. Из кухни выглянул кудрявый повар, безумным взглядом окинул посетителей и снова исчез.
– Здравствуйте, святой отец, – Баклавский повесил пальто на разлапистую вешалку около столика и одернул смокинг. – Иона простил Киту все, когда попробовал его под кисло-сладким соусом?
– Годы вас не меняют, инспектор! Все такая же язва! – хохотнул священник. – Не забудьте напомнить про соус, когда будете жариться на сковородке. Возьмите сидру, Паоло как раз открыл новую бочку.
– Здравствуйте, инспектор! – пожилой официант вынырнул у их столика, меняя тарелку с хлебом. – Как всегда, локро и фритто?
– Добрый день, – ответил Баклавский, – как всегда. И кувшин сидра.
Официант улыбнулся и исчез.
– Ведь вот что интересно, – поднял вилку дон Марчелло и нацелил ее в Баклавского, – добро и зло как будто поменялись местами! Добродетель теперь показывает такие хищные зубы, что диву даешься – откуда все это? Хотя бы это бесчинство в огородах – вы в курсе?
Баклавский кивнул.
– Эти грядочки, парнички, по сути – забава. Люди ищут выход для задавленной в них творческой составляющей. Общаются с растениями, а не с себе подобными. Я тоже, знаете, люблю иногда после службы выбраться на природу. Трамваем прямо от храма до Речного порта – а там пешком не больше четверти часа. Особенно хорошо осенью, да. Жизнь готовится ко сну! Эти сизые после ночных заморозков листья, жухлая трава, ледок на лужах… У меня три ара земли почти у самого берега – знаете, где?
Баклавский помотал головой. Тень официанта промелькнула рядом, и на столе материализовалась плошка густого желтоватого супа с торчащим бледным айсбергом китового мяса.
– Помните заброшенную красильню? Где «механики» и гардемарины постоянно свои побоища устраивают? Вот прямо шагах в ста. Чудесное место!
– Не такие уж побоища, – возразил Баклавский. – Я и сам Механический закончил. Доставалось, конечно, но все же намеренной жестокости не было, скорее – спорт, баловство.
– Так вот, в огороды повадились воры! Кто-то считает, что это подземные, но они же не едят человеческой еды, зачем им наша брюква и репа? А мне друзья подарили семена хрена, если знаете, что это. Северная диковина, редкостно ядреная штука. Так-то у меня там больше цветы, травы лекарственные. А тут посадил я хрен! Казалось бы, ну кому нужна такая заморщина? Соседи – кто картошки, кто моркови недосчитался, яблони обтрясли просто повсеместно. Гастрономические воры, ха-ха! И, вообразите, мой хрен тоже выкопали на всякий случай. Представляю, как гадают теперь, что с ним делать!
Баклавский рассмеялся. Священник пользовался вилкой как дирижерской палочкой, размахивал руками, закатывал глаза. Баклавский никогда не был в Ионе-Прощающем, но, пожалуй, на службу дона Марчелло стоило посмотреть.
– Так вот, самые ретивые огородники на паях купили где-то механических псов. Страшные твари, скажу я вам! Туловище добермана или овчарки, но грудь и загривок обшиты бронзой, морда вся в иглах, не подступишься, а клыки… Думаете, я про зубастую добродетель случайно разговор завел? Воров извели! Не за недели – за дни! От троих нашли только ошметки. Совсем не богоугодно. Но крайне эффективно. Но ради чего, спросим себя, провоцировать смертоубийство? Мало разве и так каждый день напастей, чтобы еще и собственными руками множить несчастья? Ради чего? Ради хрена?
Шкворчащее фритто кетополитано сменило пустую плошку. Официант налил сидра в стакан Баклавскому. Священник коротким движением ладони показал, что ему не надо.
– Или вот сомские бобы! Что вы дергаетесь, это же ваша работа, я ничего не путаю?
– Моя работа, – усмехнулся Баклавский, – чтобы их не было.
– И здесь возникает важный вопрос! – Дон Марчелло машинально поднял со стола свой стакан и с удивлением обнаружил, что он пустой. Баклавский потянулся за кувшином. – Простой вопрос! Мы все ученые люди или мним себя таковыми, но скажите мне, инспектор Ежи: а почему запрещены бобы? А?
– Вы спрашиваете или хотите рассказать?
Священник посмотрел на Баклавского с довольной снисходительной улыбкой:
– Смешно, не правда ли? Кто сидит за этим столом? Служитель культа Ионы, Кита простившего. И светский человек, чья обязанность – мешать остальным обращаться к Киту. Да вы прямо отнимаете у меня хлеб, инспектор! Вроде бы не найти в Кето более непохожих персонажей, а дело-то у нас одно!
– Так что же с прощением? – спросил Баклавский. – Кит прощен, но лишен права голоса? И скажите, дон Марчелло, вы всерьез верите, что, покурив сушеные бобы, можно услышать их? Что бобы чем-то принципиально отличаются от кокаина или опиума?
– Насколько я знаю, – сказал священник, – хотя меня вряд ли можно причислить к специалистам в подобных вопросах, еще никому не пришло в голову бороться с дурманом во всех его проявлениях. Табак, опий, морфий, кокаин, алкоголь – все пагубные субстанции отравляют тело человека и калечат душу. Но только синим бобам уделено столь пристальное внимание власти. Значит, отличие есть? У кого бы спросить?
– У Канцлера, – пожал плечами Баклавский.
– И вы сказали: «услышать их». Правильно – «услышать его»! Его! Что бы ни говорили великие мореплаватели и премудрые астрономы, а в высшем, метафизическом смысле мир стоит на спине у Кита. Единого Кита с миллионом сущностей. И если все твари океана устремляются в одну точку, то где-то в другом месте проседает суша. Вы же слышали, сын мой, о мифических островах, опустившихся в морскую пучину? Атлантида, Мадейра, Эль Бермудо – о них осталась только память. А в этот раз – очередь Кето. Ни одному кораблю не выплыть из гигантской воронки, ни одному человеку не уйти от Страшного Суда.
– Дон Марчелло, – поморщился Баклавский, – мотивация сковородки годится лишь для торговцев и докеров. В подпорке нуждается слабое дерево, а дуб с бурей справится сам. Когда в человеке ослабевает внутренняя сила, он ищет помощи на стороне.
Священник развел руками.
– Иногда дуб вырывает с корнем… Меня удивляет, Ежи, что при всей ереси, которую вы проповедуете с умным видом, я никак не могу назвать вас безбожником. Вы упорствуете, пытаетесь отделить себя от окружающего мира, выстроить свои законы. А в моем приходе есть люди гораздо более образованные и тонкие, не чета вам или мне. Не одними модистками и клерками сегодня живет церковь. Вот ваш помощник не пренебрегает долгом перед Господом…
– Савиш? – не поверил Баклавский. – Мой дражайший Савиш, щеголь и сердцеед, игрок и театрал, не проспавшись после субботнего варьете, предстает пред вами во всем смирении? Чудны дела твои, Господи!
– Не поминайте имя Его всуе, – поджал губы дон Марчелло.
– Савиша? – уточнил развеселившийся Баклавский.
– Инспектор!
Священник даже хлопнул ладонью по столешнице.
– Вы юродствуете, потому что пытаетесь защититься, вот что я вам скажу.
– Защититься, святой отец? От чего же?
– От одиночества, сын мой. Гнетущего, постоянного, грызущего вас изнутри, подвигающего на бессмысленные поступки, дурные мысли и тщетные поиски выхода. Пока свет небесный не коснется вашей обманутой души, вам никуда…
– Дон Марчелло, – перебил его Баклавский, – мы же только что так интересно беседовали о Савише! Скажите же мне, он и на исповедь ходит? И причащается? Нет, мне просто интересно! А то живешь рядом с человеком, работаешь, и год за годом прочь, а ведь ближе не становишься ни на йоту, понимаете? Вы видите одно, я – другое, кто-то – третье, и вот если бы все точки зрения объединить, сложить в мозаику, то, может, тогда и стал бы придуманный образ походить на самого этого человека. А так…
– Приходите ко мне на службу, Баклавский, – примирительно сказал священник. – Я не хочу уговаривать вас. Современный мир и так переполнен пропагандой и рекламой. Даже страшно подумать, что нас ждет через двадцать-тридцать лет. Я просто зову. Дружески. Я вижу, вы созрели. Осталось только переступить порог – внутри себя.
Баклавский отрицательно покачал головой.
– Может быть, позже, святой отец. Не торопите меня.
Положил банкноту уголком под тарелку, встал.
– А скажите, дон Марчелло… Вот, к примеру, Савиш… Он хороший прихожанин? – поинтересовался Баклавский, уже надевая шинель.
Священник поднял на него взгляд, полный странных противоречивых эмоций, будто его попросили нарушить тайну исповеди. Что-то угадать по выражению лица святого отца не представлялось возможным – так можно нюхать смеси сиамских приправ, пытаясь по ниточкам отдельных запахов восстановить изначальный букет.
– Он старается, – сказал дон Марчелло. – Доброго дня!
Баклавский вышел из жаркой харчевни и, жмурясь, подставил лицо ледяным ласкам ветра. Чанг едва заметно качнул подбородком в сторону книжной лавки на другой стороне улицы. Баклавский посмотрел туда, куда указывал помощник. Спиной к ним над развалом грошовых изданий склонился щуплый сиамец в неприметном сером пальто.
Беседа со священником отвлекла от насущных мыслей, что-то разбередила в душе. Баклавский сказал Чангу, что пройдется пешком до конца бульваров и куда точно подогнать машину, а сам повернул к Круадору. Май, видя, что шеф не расположен к беседе, отстал на несколько шагов.
Улица художников брала начало от Бульваров и ленивыми изгибами текла по краю Горелой Слободы, обрываясь на подходах к Мертвому порту. С раннего утра рисовальщики спешили занять свободный простенок, чтобы явить миру свои холсты. Здесь не водилось гениев и мастеров, выпестованных в Художественной Академии. Круадор осаждали самоучки в поисках мимолетной уличной славы.
Пока окрестности Нового порта раскупались проницательными землевладельцами, обустраивались и преображались, на Стаббовых пристанях поселились отчаяние и неверие. Все чаще старый порт стали звать Мертвым, разнося его и без того дурную славу. Северная часть залива постепенно превратилась в Плетельню, белое пятно на карте города. Слепые женщины предпочитали жить в стороне от всех, своим кланом, их мужья и сыновья блюли границы Плетельни жестоко и эффективно. Войти без приглашения в квартал, опутанный сетями плетельщиц, считалось надежным способом покончить с собой.
С воды доступ к Плетельне был значительно проще. С тех пор как началась война с китами, – многие кетополийцы, несмотря на запрет, осмеливались называть очевидные вещи своими именами, – роль плетельщиц год от года становилась все более значимой. До того как охранные сети навсегда не перекрыли вход китам в обе бухты, не раз и не два гигантские самоубийцы выбрасывались на берег, уничтожая по пути не только лодки и рыбацкие челны, но даже крупные торговые суда. Те, кто хоть раз слышал голос атакующего кита, навсегда проникались почтением к плетельщицам.
Но почтение почтением, а каждый причал Кетополиса находился под контролем Досмотровой службы Его Величества Михеля Третьего. Остров Кето, расположенный, по мнению его жителей, в центре мира, всегда был открыт для торговли с купцами из любых государств – с единственным исключением для Великой Бирмы. Впрочем, бирманцы отродясь не умели торговать, совершенствуя свои навыки лишь в войне и морском разбое.
В подчинении Баклавского находились три отделения Досмотровой службы – на Стаббовых пристанях, в Пуэбло-Сиаме и, головное, в Новом порту. Четыре паровых катера, три новеньких мобиля. Сорок патрульных – не военных и не полицейских, служили под его командой, и таможне доставалась только бумажная работа – проверить документы и принять пошлину в кассу. Досмотровики гордились своей черной формой и держались обособленно, не опускаясь до панибратства с коллегами в сером.
Но теперь, когда Монопод понемногу прибрал к рукам всю реальную власть, участь Досмотровой службы была ясна и прозрачна. Ленивый и рассеянный Михель на самом деле не мог управлять чем-то сложнее двуколки, поэтому Баклавский относился к надвигающимся реформам хоть и отрицательно, но с пониманием.
– Господин инспектор, – на выходе из здания розовощекий патрульный, из новеньких, вытянул шею, пытаясь изобразить стойку «смирно», – а что… а что с нами теперь будет?
Чанг вывел мобиль из служебного ангара. Плохо прогретый котел еще потрескивал, и дым из трубы шел не сизо-прозрачный, а жирный и черный.
Баклавский, нервный и напряженный, как зверь, почуявший добычу, только хохотнул:
– С вами-то? А что с вами может быть? Переоденетесь из кротов мышками, и всех делов!
Запрыгнул на сиденье рядом с Чангом.
Мобиль заложил крутой вираж и затрясся по брусчатке вверх по дороге, поднимающейся из порта в район Хрустальной башни.
4. «Лa Гвардиа»
Решение нашлось само.По левую сторону Предельной улицы дворцы и виллы прятались за ажурными оградами на склонах Монте-Боки. По правую – респектабельные многоэтажные особняки выстроились в ряд, меряясь вычурными фасадами. Родители Баклавского умерли давно, и он жил один в гулкой пятикомнатной квартире.
Окна гостиной выходили в узкий переулок и на невысокий жилой дом. Баклавский любил наблюдать, как в уютной мансарде напротив, оккупированной кульманами и чертежными столами, работает старик-инженер, из флотских. Последние дни он вырисовывал чертежи паровых котлов бирманской джонки, взятой на абордаж к западу от Кето в середине июля. Старик, седой как лунь, мог часами простаивать перед кульманом, вычерчивая патрубки, оси, клапаны сложной трофейной техники. Куда смотрит контрразведка, недоумевал Баклавский, ведь живи в моей квартире кто-то чужой, просто глядя в окно, можно было бы все секретные разработки срисовывать до последнего винта!
Сосед, когда замечал Баклавского в окне, поднимал в приветственном жесте руку и продолжал чертить. Сегодня Баклавский нашел в справочнике телефонный номер инженера и позвонил ему. Не вдаваясь в подробности, попросил помочь с поиском по маркировке двух десятков сомнительных деталей. Старик пообещал связаться с архивом, явно польщенный тем, что к нему обратились.
Чанг и Май ждали в мобиле. Когда Баклавский вышел из подъезда в смокинге и штатском пальто, братья едва сдержали смех – им еще не доводилось видеть шефа в подобном облачении.
– Еще не известно, состоится ли спектакль, – сказал Май. – Газеты кричат, что Тушинский чуть ли не убит на дуэли.
– Поторопимся, – сказал Баклавский, давая понять, что не настроен на болтовню.
До Золотого бульвара мобиль домчался за несколько минут. На подходе к изящному зданию «Ла Гвардиа» бедные студенты выпрашивали у прохожих контрамарку. Баклавский миновал колоннаду красноватого камня и взлетел по ступеням театра без одной минуты час.
В западную ложу он вошел под рев аплодисментов. Полукруглый балкон вмещал пять рядов кресел. Все зрители в зале встали, чтобы поприветствовать вышедшего на сцену раненого Тушинского. Великий артист сдержанно кланялся в ответ на овацию, придерживая здоровой рукой простреленную. Кружевная батистовая перевязь смотрелась на сцене вполне к месту.
А потом Баклавский увидел плетельщицу. Она сидела в первом ряду, отделенная от прохода лишь одним пустым креслом. Сердце привычно дрогнуло – редко кому удавалось остаться невозмутимым в присутствии слепых девушек таинственного клана. Иссиня-черные волосы, убранные вверх, прятались под вуалеткой. Бледное узкое лицо, длинные ресницы, приоткрытые глаза, тонкий нос с горбинкой, изумительные губы – все казалось мистически, нечеловечески безупречным.
По другую сторону от плетельщицы расположился крепкий лобастый моряк. Смокинг не обманул бы никого – бронзовая шея, тяжелый подбородок, в ухе вместо кольца – веревочная петелька с хитрым узлом. Обязательный телохранитель и поводырь – плетельщицы никогда не покидали свою вотчину без сопровождения.
Аплодисменты смолкли, свет окончательно погас. Зазвучала увертюра. Баклавский опустился в свободное кресло.
– Здравствуйте, Энни, – сказал он шепотом. – Можете звать меня Ежи.
Плетельщица чуть повернула голову, сквозь ресницы блеснули белки.
– Здравствуйте, Баклавский, – что за чудный голос! – Хорошо, я буду звать вас по имени.
Занавес распахнулся с последними тактами увертюры. Зал восхищенно вздохнул – столь искусны были декорации, а особым образом направленный свет газовых софитов лишь усиливал это впечатление. Ничего общего с тяжелым бархатом и аляповатой позолотой Оперы. Здесь, в «Ла Гвардиа», рождалось новое представление о прекрасном.
На сцену выбежала селянка с букетом двухцветных патройских роз. Знатоки могли бы узнать во внешне простом пейзанском костюме работу Селины Крейцер, одной из лучших модисток Кетополиса. Очаровательно улыбнувшись, она доверительно сообщила сидящим перед ней зрителям:
Сразу послышались смешки – задолго до премьеры разнесся слух, что в образе герцога внимательный зритель заметит множество черт Его королевского Величества.
– «Наш герцог – просто ангел! И хотя
Порой ведет себя как вздорное дитя…»
Баклавский чуть повернулся к Энни.
– Я просил госпожу Хильду о встрече. Вы уполномочены сообщить мне ее ответ?
Плетельщица произнесла что-то неразборчивое.
– Что вы сказали? – переспросил Баклавский, стараясь не шуметь.
Смех снова заглушил слова Энни.
– «… к их дочери, прекрасной Изабелле.
Насколько оба были хороши,
Настолько оба и не преуспели».
– Я буду держать вас за руку, Ежи, – повторила она.
Его ладони коснулся лед. В полутьме ложи рука плетельщицы казалась мраморной. Неимоверно длинные и тонкие пальцы скользнули в ладонь Баклавского. Он обратил внимание на вытянутый мизинец, почти вровень с безымянным пальцем.
– Так нам будет легче понимать друг друга, – сказала Энни.
От этого простого жеста, незаметного для остальных зрителей, Баклавского вдруг бросило в жар. Хрупкая кисть плетельщицы мгновенно согрелась в его ладони, успокоилась, расслабилась, как птица, осознавшая неволю и смирившаяся с ней.
Через проход от них нервно расстегнул воротник круглолицый гардемарин – тонкие юношеские усики, напомаженный чуб, пух на румяных щеках. Свернул шею, недоверчиво и страстно глядя на плетельщицу и инспектора, на их соединенные руки. Вот оно, счастье со стороны, подумал Баклавский. Мальчишке сегодня не уснуть. О спектакле и не вспомнит. Будет мечтать о том, как плетельщица прячет легкие пальцы в его ладони, как шепчет непонятные слова, прижимая его лицо к своему плечу, как… Ну, кто же в юности не грезил слепыми дивами?
– «Скажи, цветок…» – перед селянкой появился Тушинский в костюме слуги, и зал взорвался рукоплесканиями, – «со мною ли удача? Там впереди – не замок Бонафачча?»
Разговаривать во время спектакля было неудобно. Приходилось ловить паузы, смены сцен и тогда торопливо обмениваться короткими репликами. Телохранитель заметил, где находится рука плетельщицы, и буркнул что-то недовольное.
– Макс, – холодно ответила Энни, – ты же… – остального Баклавский не расслышал.
Больше телохранитель не вмешивался в их беседу. Его внимание привлекло что-то в ложе напротив, и он не отрываясь смотрел туда. Баклавский проследил за направлением его взгляда. Когда сцена оказалась освещена особенно ярко, Баклавский разглядел в восточной ложе худую бледную особу. Рядом с ней громоздился в кресле кто-то большой. Неужели? Две плетельщицы в один день? Неужели «Коральдиньо» так взволновал даже неприступных затворниц, что они не смогли дождаться премьеры?
Но думать над удивительным фактом было некогда – разговор, пусть и с паузами, происходил странный, сложный, затягивающий. Уже минуту спустя Баклавский не смог бы восстановить последовательность сказанного, реплики плетельщицы смешались с тем, что он собирался сказать сам. Как туман в голове, и…
Я буду задавать вопросы, и если вы обманете, ваша рука скажет мне об этом. Какой смысл в обмане? Мы с госпожой Хильдой можем быть полезны друг другу. Я всего лишь хотел бы поговорить с ней. Вы верите в то, что киты могут разговаривать с нами, Ежи? При чем здесь… Ответьте! Не знаю, это слишком сложно для солдафона вроде меня. Вот, уже обманываете, вы никогда не считали себя служакой…
Тушинский вновь сорвал аплодисменты.
– «Но, господин! Ведь дело не в наряде!
Важней осанка, взгляд, манеры, слог —
Я даже подражать бы вам не смог!..»
Телохранитель второй плетельщицы, в этом уже не было сомнения, так же пристально наблюдал за Максом. Как странно он смотрит, подумал Баклавский. Неужели их в Плетельне так много, что кто-то может быть не знаком?
– Вас подговорили искать встречи с нами сиамцы, – полуспросила-полуответила Энни. Помутнение прошло, и Баклавский понемногу взял себя в руки.
– Сиамцы далеко, – сказал он. – Не их вам стоит опасаться. Плетельня торгует с подземными. Плетельня каждый год поднимает цены на сети. Плетельня обособилась от города. Это закономерно не нравится Канцлеру. Если каракатицы силой захотят вернуть городу контроль за Мертвым портом, это никому не пойдет на пользу. Будет много крови.
Энни удивленно вытянула губы.
– Вы же слуга Канцлера, Ежи. Зачем вам влезать в наши с ним дела?
– Ну вот, – сказал Баклавский, – теперь я знаю, что у вас есть дела. И я работаю на короля, с вашего позволения.
– Ежи, – спросила Энни, – вы в чем-то не доверяете Канцлеру?
Переодетый слугой дворянин подсказывал Тушинскому, как вернее на дуэли вывести противника из строя.
– Нет, не доверяю, – сказал Баклавский.
– «Не важен способ – важен результат!
И так, и так погибшего забудут,
А победителя – накажут, но простят!»
– Вот видите, – улыбнулась Энни, – как легко и приятно говорить правду. Мы тоже опасаемся Одноногого. Мы хотим только покоя и уединения.
Баклавский почувствовал, что кончики ее пальцев снова стали прохладными.
– Тогда нам нужно договориться, – сказал он. – Я не буду требовать непомерного. Я иду к Белой Хильде с чистым сердцем.
– Я вижу, – сказала Энни, ее закатившиеся зрачки заметались под веками.
Она надолго задумалась, словно отстранилась.
Сцена повернулась, явив залу лесной пейзаж. Серебряные ветви деревьев обрамлялись листьями из рудного камня. Из-за горизонта выплывало солнце, собранное из желтых и оранжевых кусочков смальты. Зал восхищенно зашептался.
– Сегодня на закате, – наконец сказала плетельщица. – У входа с Ножниц вас встретят. Будьте один, иначе вас не пропустят. А сейчас – уходите.
Бледный, в испарине, Тушинский-Коральдиньо замер спиной у края сцены, вполоборота к публике. Зал затаил дыхание.
– Не буду отвлекать от Тушинского, Энни, – шепнул Баклавский, поднимаясь и выпуская ее руку.
– «… пройдет ли шпага мимо?
И даже жизнь оставив на кону,
Мы гибнем, у иллюзии в плену:
Что позволительно, а что недопустимо».
– Прощайте, Баклавский, – прохладно ответила плетельщица, кажется уже поглощенная спектаклем. На сцене назревала дуэль, и голоса артистов звучали напряженно и резко.
Пока Баклавский поднимался к выходу из ложи, он чувствовал, что тяжелый взгляд Макса упирался ему в спину как ствол револьвера.
5. Круадор
В полукруглом зальчике «Китовой печенки» уютно пахло жаровней и специями. Заведение специализировалось на приготовлении разных чудесных блюд из малосъедобной китятины. Обычно со свободными местами сложностей не возникало, но сейчас, накануне праздника, незанятых столов не было. Все торопились откусить свой кусок Кита.Китятину здесь подавали на решетке и на пару, фаршированную морскими перчиками и жареную в ореховом масле, тонко наструганными ломтиками карпаччо и в виде крутобоких фрикаделек в густом, пахнущем травами бульоне. Баклавский предпочитал фритто кетополитано – мелко наструганное мясо, перемешанное с луком, паприкой и кунжутом и зажаренное до полуобугленного состояния.
За дальним столиком у окна он увидел знакомое лицо. Дон Марчелло лет пять назад стал настоятелем храма Ионы-Кита-Простившего на границе Слободы и Бульваров прямо под трамвайной дорогой.
Священник призывно махнул рукой, и Баклавский начал пробираться между тесно поставленными столиками. Никто не курил. Непонятно, как этого удавалось добиться хозяину-итальянцу, ведь вывески, подобные висящей здесь «Табачный дым убивает аромат кухни», никогда никого не останавливали. Мимо проплыл официант, неся на вытянутой руке шкворчащую китятину на камне. Несколько маклеров, ожесточенно жестикулируя, спорили о том, во что переводить сбережения клиентов. Им было о чем беспокоиться – с приближением Остенвольфа к Патройе цена на золото выросла уже вдвое. У окна скучающая матрона брезгливо следила за тем, как одетое в матроску чадо уныло гоняет еду по тарелке. За окном продефилировал Чанг. В узком кругу братья охотно садились за стол к шефу, но на людях чаще выступали телохранителями. В глубине зала хлопнула пробка, и нестройный хор голосов затянул что-то поздравительное. Из кухни выглянул кудрявый повар, безумным взглядом окинул посетителей и снова исчез.
– Здравствуйте, святой отец, – Баклавский повесил пальто на разлапистую вешалку около столика и одернул смокинг. – Иона простил Киту все, когда попробовал его под кисло-сладким соусом?
– Годы вас не меняют, инспектор! Все такая же язва! – хохотнул священник. – Не забудьте напомнить про соус, когда будете жариться на сковородке. Возьмите сидру, Паоло как раз открыл новую бочку.
– Здравствуйте, инспектор! – пожилой официант вынырнул у их столика, меняя тарелку с хлебом. – Как всегда, локро и фритто?
– Добрый день, – ответил Баклавский, – как всегда. И кувшин сидра.
Официант улыбнулся и исчез.
– Ведь вот что интересно, – поднял вилку дон Марчелло и нацелил ее в Баклавского, – добро и зло как будто поменялись местами! Добродетель теперь показывает такие хищные зубы, что диву даешься – откуда все это? Хотя бы это бесчинство в огородах – вы в курсе?
Баклавский кивнул.
– Эти грядочки, парнички, по сути – забава. Люди ищут выход для задавленной в них творческой составляющей. Общаются с растениями, а не с себе подобными. Я тоже, знаете, люблю иногда после службы выбраться на природу. Трамваем прямо от храма до Речного порта – а там пешком не больше четверти часа. Особенно хорошо осенью, да. Жизнь готовится ко сну! Эти сизые после ночных заморозков листья, жухлая трава, ледок на лужах… У меня три ара земли почти у самого берега – знаете, где?
Баклавский помотал головой. Тень официанта промелькнула рядом, и на столе материализовалась плошка густого желтоватого супа с торчащим бледным айсбергом китового мяса.
– Помните заброшенную красильню? Где «механики» и гардемарины постоянно свои побоища устраивают? Вот прямо шагах в ста. Чудесное место!
– Не такие уж побоища, – возразил Баклавский. – Я и сам Механический закончил. Доставалось, конечно, но все же намеренной жестокости не было, скорее – спорт, баловство.
– Так вот, в огороды повадились воры! Кто-то считает, что это подземные, но они же не едят человеческой еды, зачем им наша брюква и репа? А мне друзья подарили семена хрена, если знаете, что это. Северная диковина, редкостно ядреная штука. Так-то у меня там больше цветы, травы лекарственные. А тут посадил я хрен! Казалось бы, ну кому нужна такая заморщина? Соседи – кто картошки, кто моркови недосчитался, яблони обтрясли просто повсеместно. Гастрономические воры, ха-ха! И, вообразите, мой хрен тоже выкопали на всякий случай. Представляю, как гадают теперь, что с ним делать!
Баклавский рассмеялся. Священник пользовался вилкой как дирижерской палочкой, размахивал руками, закатывал глаза. Баклавский никогда не был в Ионе-Прощающем, но, пожалуй, на службу дона Марчелло стоило посмотреть.
– Так вот, самые ретивые огородники на паях купили где-то механических псов. Страшные твари, скажу я вам! Туловище добермана или овчарки, но грудь и загривок обшиты бронзой, морда вся в иглах, не подступишься, а клыки… Думаете, я про зубастую добродетель случайно разговор завел? Воров извели! Не за недели – за дни! От троих нашли только ошметки. Совсем не богоугодно. Но крайне эффективно. Но ради чего, спросим себя, провоцировать смертоубийство? Мало разве и так каждый день напастей, чтобы еще и собственными руками множить несчастья? Ради чего? Ради хрена?
Шкворчащее фритто кетополитано сменило пустую плошку. Официант налил сидра в стакан Баклавскому. Священник коротким движением ладони показал, что ему не надо.
– Или вот сомские бобы! Что вы дергаетесь, это же ваша работа, я ничего не путаю?
– Моя работа, – усмехнулся Баклавский, – чтобы их не было.
– И здесь возникает важный вопрос! – Дон Марчелло машинально поднял со стола свой стакан и с удивлением обнаружил, что он пустой. Баклавский потянулся за кувшином. – Простой вопрос! Мы все ученые люди или мним себя таковыми, но скажите мне, инспектор Ежи: а почему запрещены бобы? А?
– Вы спрашиваете или хотите рассказать?
Священник посмотрел на Баклавского с довольной снисходительной улыбкой:
– Смешно, не правда ли? Кто сидит за этим столом? Служитель культа Ионы, Кита простившего. И светский человек, чья обязанность – мешать остальным обращаться к Киту. Да вы прямо отнимаете у меня хлеб, инспектор! Вроде бы не найти в Кето более непохожих персонажей, а дело-то у нас одно!
– Так что же с прощением? – спросил Баклавский. – Кит прощен, но лишен права голоса? И скажите, дон Марчелло, вы всерьез верите, что, покурив сушеные бобы, можно услышать их? Что бобы чем-то принципиально отличаются от кокаина или опиума?
– Насколько я знаю, – сказал священник, – хотя меня вряд ли можно причислить к специалистам в подобных вопросах, еще никому не пришло в голову бороться с дурманом во всех его проявлениях. Табак, опий, морфий, кокаин, алкоголь – все пагубные субстанции отравляют тело человека и калечат душу. Но только синим бобам уделено столь пристальное внимание власти. Значит, отличие есть? У кого бы спросить?
– У Канцлера, – пожал плечами Баклавский.
– И вы сказали: «услышать их». Правильно – «услышать его»! Его! Что бы ни говорили великие мореплаватели и премудрые астрономы, а в высшем, метафизическом смысле мир стоит на спине у Кита. Единого Кита с миллионом сущностей. И если все твари океана устремляются в одну точку, то где-то в другом месте проседает суша. Вы же слышали, сын мой, о мифических островах, опустившихся в морскую пучину? Атлантида, Мадейра, Эль Бермудо – о них осталась только память. А в этот раз – очередь Кето. Ни одному кораблю не выплыть из гигантской воронки, ни одному человеку не уйти от Страшного Суда.
– Дон Марчелло, – поморщился Баклавский, – мотивация сковородки годится лишь для торговцев и докеров. В подпорке нуждается слабое дерево, а дуб с бурей справится сам. Когда в человеке ослабевает внутренняя сила, он ищет помощи на стороне.
Священник развел руками.
– Иногда дуб вырывает с корнем… Меня удивляет, Ежи, что при всей ереси, которую вы проповедуете с умным видом, я никак не могу назвать вас безбожником. Вы упорствуете, пытаетесь отделить себя от окружающего мира, выстроить свои законы. А в моем приходе есть люди гораздо более образованные и тонкие, не чета вам или мне. Не одними модистками и клерками сегодня живет церковь. Вот ваш помощник не пренебрегает долгом перед Господом…
– Савиш? – не поверил Баклавский. – Мой дражайший Савиш, щеголь и сердцеед, игрок и театрал, не проспавшись после субботнего варьете, предстает пред вами во всем смирении? Чудны дела твои, Господи!
– Не поминайте имя Его всуе, – поджал губы дон Марчелло.
– Савиша? – уточнил развеселившийся Баклавский.
– Инспектор!
Священник даже хлопнул ладонью по столешнице.
– Вы юродствуете, потому что пытаетесь защититься, вот что я вам скажу.
– Защититься, святой отец? От чего же?
– От одиночества, сын мой. Гнетущего, постоянного, грызущего вас изнутри, подвигающего на бессмысленные поступки, дурные мысли и тщетные поиски выхода. Пока свет небесный не коснется вашей обманутой души, вам никуда…
– Дон Марчелло, – перебил его Баклавский, – мы же только что так интересно беседовали о Савише! Скажите же мне, он и на исповедь ходит? И причащается? Нет, мне просто интересно! А то живешь рядом с человеком, работаешь, и год за годом прочь, а ведь ближе не становишься ни на йоту, понимаете? Вы видите одно, я – другое, кто-то – третье, и вот если бы все точки зрения объединить, сложить в мозаику, то, может, тогда и стал бы придуманный образ походить на самого этого человека. А так…
– Приходите ко мне на службу, Баклавский, – примирительно сказал священник. – Я не хочу уговаривать вас. Современный мир и так переполнен пропагандой и рекламой. Даже страшно подумать, что нас ждет через двадцать-тридцать лет. Я просто зову. Дружески. Я вижу, вы созрели. Осталось только переступить порог – внутри себя.
Баклавский отрицательно покачал головой.
– Может быть, позже, святой отец. Не торопите меня.
Положил банкноту уголком под тарелку, встал.
– А скажите, дон Марчелло… Вот, к примеру, Савиш… Он хороший прихожанин? – поинтересовался Баклавский, уже надевая шинель.
Священник поднял на него взгляд, полный странных противоречивых эмоций, будто его попросили нарушить тайну исповеди. Что-то угадать по выражению лица святого отца не представлялось возможным – так можно нюхать смеси сиамских приправ, пытаясь по ниточкам отдельных запахов восстановить изначальный букет.
– Он старается, – сказал дон Марчелло. – Доброго дня!
Баклавский вышел из жаркой харчевни и, жмурясь, подставил лицо ледяным ласкам ветра. Чанг едва заметно качнул подбородком в сторону книжной лавки на другой стороне улицы. Баклавский посмотрел туда, куда указывал помощник. Спиной к ним над развалом грошовых изданий склонился щуплый сиамец в неприметном сером пальто.
Беседа со священником отвлекла от насущных мыслей, что-то разбередила в душе. Баклавский сказал Чангу, что пройдется пешком до конца бульваров и куда точно подогнать машину, а сам повернул к Круадору. Май, видя, что шеф не расположен к беседе, отстал на несколько шагов.
Улица художников брала начало от Бульваров и ленивыми изгибами текла по краю Горелой Слободы, обрываясь на подходах к Мертвому порту. С раннего утра рисовальщики спешили занять свободный простенок, чтобы явить миру свои холсты. Здесь не водилось гениев и мастеров, выпестованных в Художественной Академии. Круадор осаждали самоучки в поисках мимолетной уличной славы.