К чему я это говорю?
   Офицеру броненосного флота положено Канцлера не любить, а к Его Величеству относиться с почтением.
   Хотя первый – достойный уважения тиран, а второй – медуза. Попробуйте относиться с почтением к чему-нибудь столь же аморфному. Но все-таки у меня во лбу сверкает металлический кальмар – герб королевской династии. Это обязывает. Мы, морские офицеры, служим не личности, а символу…
   Я снимаю фуражку и сажусь за стол. На кокарде кальмар холодными железными щупальцами обвивает адмиралтейский якорь.
   Кстати, совсем забыл:
   Первое правило кают-компании – никакой политики.
   Это мешает нормальной работе пищеварительной системы.
 
   Часы отбивают три часа ночи. Меня мучает жажда. Я беру металлическую кружку и открываю кран. Пшш, то-то-ток. Плюясь и брызгая, льется горячая вода. Это вода из корабельного опреснителя – «Игефельд» стоит под парами в ожидании скорого выхода в море. И, значит, все системы работают. Теоретически.
   Я делаю глоток. Обжигаюсь – ч-черт.
   Вода отдает ржавчиной и машинным маслом.
   Когда я допью до конца, на стенках кружки останутся темные разводы.
 
   Капитан первого ранга Зеф Маттиус Нахтигер выходит в сиамском шелковом халате; завязывает пояс, садится в кресло. Тщательно, чтобы ничего не упустить, зевает. На полах темно-зеленой ткани распускаются громадные красные цветы. Кнопка вызова караула – прямо перед ним: латунная, отполированная. От частого использования, что ли? Только протяни руку. Вместо этого капитан переводит один из рычажков в положение «включено». Ди-дзинь. Нахтигер снимает трубку корабельного телефона – раструб отсвечивает медью:
   – Тим, кофе, пожалуйста.
   В халате он похож на знатного сиамца, мандарина. Узкоглазые «аристо». Там, у себя на материке, они правили жизнью и смертью, казнили и миловали; здесь работают в киторазделках и прачечных. В клубах пара, с обваренными красными руками – они смотрят на нас из влажной полутьмы. И молчат. Раскосые, ничего не выражающие глаза их загадочно… ужасны?
   Сиамцы никогда ничего не забывают. Как слоны.
   Капитан поднимает голову и словно видит меня впервые. Молчание. Тихий гул вентиляторов. Тикают часы: тик, ток, тик, ток.
   – Господин капитан, – говорю я.
   – Я слышал, вы подали жалобу в комиссию адмиралтейства? – Нахтигер закидывает ногу на ногу, поправляет полу халата. – Это правда?
   Я смотрю на его качающийся тапочек.
   – Вы прекрасно осведомлены, господин капитан.
   «От младшего артиллерийского офицера броненосца «Игефельд Магаваленским». Рапорт.
   Патроны, имеющиеся к 6-дюймовым скорострельным пушкам системы Канэ, снаряжены гильзами, из которых часть имеет неплотный обжим, что может привести к попаданию внутрь влаги. При доступе влаги повышение температуры будет способствовать ускоренному окислению пироксилинового заряда. Так как в боевых погребах для 6-дюймовых патронов системы охлаждения (в т. ч. предусмотренные проектом) установлены не были…»
   И так далее.
   Коротко: боевые погреба нагреваются, опасны, возможен взрыв, настаиваю. Дантон.
   Причем подал через голову капитана Нахтигера. И через высокую фуражку адмирала Штольца, командующего 1-й эскадрой. Другими словами, если меня придут распинать, я знаю, кто это будет.
   Впрочем, сейчас меня волнует это меньше всего.
   Дуэль.
   – Считаете себя умнее других, лейтенант? – спрашивает Нахтигер.
   Я не сразу понимаю, о чем он. Момент растерянности.
   – Нет, но… пироксилин…
   – Или просто боитесь?
   – Господин капитан! – Я вскидываю голову, горячая волна упирается под горло. – Прошу вас, аккуратней с выражениями.
   – Когда вы успели стать адмиралом, Козмо? – ядовито осведомляется Нахтигер.
   Не скоро, если честно. В адмиралах я хожу после Второй Бирманской, значит, стал им… дай кальмар памяти, через двадцать семь лет после описываемых событий. Впрочем, сейчас разговор не об этом…
   Появляется Тим, капитанский вестовой. На подносе, на белоснежной салфетке с синим вензелем – серебряный молочник, сахарница, стеклянная вазочка с бисквитами (в лучших традициях английского флота) и кофейные чашки. Числом две. Кофейник, из носика поднимается пар.
   – Бирманика, сэр.
   …Столько лет прошло, а я до сих пор помню горьковато-пряный, обжигающе-яркий вкус того кофе.
   – Контрабанда, разумеется, – поясняет Нахтигер. – Пейте, Козмо, пейте. Наслаждайтесь запретным плодом. Вы заметили, лейтенант, странный парадокс – стоит что-нибудь запретить, как это «что-то» мгновенно становится в несколько раз лучше? Те же сомские бобы…
   А теперь – к делу. Вы не для того подняли меня с постели в четыре утра, чтобы поговорить о погоде, верно? Я вас слушаю, лейтенант.
   И он с удовольствием повторяет:
   – Я вас слушаю.
6. Танго
   Наверное, самое страшное ощущение в жизни мужчины – знать, что к одной определенной женщине ты никогда не сможешь прикоснуться. Чертовы суфражистки правы – мужчина есть животное.
   Танго!
   – Это танец одиночества и похоти, господа, – говорит Тушинский. – Одиночества и похоти.
   Актер встает и делает круг по гостиной. На тот момент он еще не был пьян, а только готовился к переходу в это состояние.
   – Непристойный танец. Его танцуют в борделях, – говорит он, словно доверяя нам некую тайну. Я пожимаю плечами. Танец из публичного дома, кого этим удивишь? Дурной вкус сейчас в моде. – Представьте, – продолжает Тушинский, – Аргентина, Буэнос-Айрес. Ночь, улица, фонарь над входом бросает красные отсветы на мостовую. Посетители танцуют со шлюхами. Или джентльмены из высшего общества… с джентльменами из высшего общества.
   В зале раздаются смешки. Затем отдельные хлопки.
   Ладно – удивил.
   – Я старомоден, – говорит Тушинский. Кто-то скептически хмыкает. – Думаю, сыну докера это позволено? – В зале начинают смеяться. Все знают о его происхождении. Это придает аристократическим манерам Тушинского особый шарм. Как в давние времена – благородный, отважный, прекрасно образованный пират.
   И да – сыну докера многое позволено.
   Я смотрю на газовый рожок над его головой, желтый отпечаток тает на сетчатке, впаянный в прозрачное стекло. Гений, звучит у меня в ушах. Он, несомненно, гений.
   – Поэтому я выбираю… – Тушинский медлит. Актер идет по гостиной, зрители затихают.
   Тушинский останавливается перед сидящим в первом ряду человеком в черном фраке. Шеи у человека нет, бабочка лежит прямо на мощной грудной клетке.
   Барон Мильс, кажется.
   Мильс смотрит на актера исподлобья, с прищуром. По слухам, этот колобок – прекрасный стрелок, президент Общества охотников. Не знаю. Я не большой любитель охоты. Хотя в любом случае Тушинский рискует – не пулю, так отповедь он точно заработает. Барон Мильс еще тот фрукт.
   Пауза. Зрители затаили дыхание.
   Тушинский делает лицом «увы» и под общий смех разводит руками:
   – Некоторые мужчины слишком красивы для меня.
   Шут.
   Барон багровеет, пыжится – затем не выдерживает и начинает смеяться вместе с остальными. У него на глазах выступают слезы. Прекрасно. Они с Тушинским церемонно раскланиваются.
   Но представление еще не закончено.
   – И все же… кто это будет? – актер опять начинает кружить. Желтые отсветы на его лице. – Я выбираю…
   В этот раз все серьезнее. Круг, еще круг. Напряжение растет. Словно Тушинский с усилием взводит невидимую пружину. Наконец его взгляд останавливается на Ядвиге. Он делает шаг. Пауза. Поднимает руку. Пауза. Холодный огонь в глазах, ровный гипнотический голос: – Я выбираю шлюху.
   Молчание, подозрительно похожее на гробовое.
   Скрип стула.
   «Как вы смеете…» – начинает подниматься с места какой-то сообразительный энсин. Голоса. Возмущенный гул набирает обороты.
   Ядвига встает.
   Голоса обрезает, как ножом.
   …Скандалист и насмешник, волокита и пьяница – выходя на сцену, Тушинский совершенно преображался. В этом было нечто мистическое. Больше тридцати лет прошло, а у меня до сих пор озноб по коже.
   – Мы начинаем, господа, – актер впечатывает каблуки в паркет. Замирает, опустив руки.
   Запускают граммофон. Скрип иглы, шипение пластинки. Раскручиваясь, как пули по нарезам, по латунному раструбу набирают скорость первые аккорды. Скрипка. Ч-черт. У меня замирает в груди от неожиданного: хорошо. Кажется, каждым движением смычок задевает мне сердце. Боль. Продолжает скользить, окрашенный кровью.
   Так-так, так-так, так-та-да – вступает бандонеон.
   Появляется Ядвига.
   Черное платье с разрезом, белые перчатки до локтя.
   Тушинский ждет. Кровь.
   Обмен взглядами. И нужно ответить: может быть. Ядвига снимает перчатки – одну, другую. Мне больно от этой обжигающей наготы. Словно я вновь на мостике, стучат машины, ревут волны, черный дым закрывает небо… осень. На горизонте – низкие темно-серые силуэты. Фонтан, еще фонтан.
   «Дистанция шестнадцать с половиной!» – докладывают с дальномера. Отлично. Дистанция как раз для шестидюймовых…
   Я поворачиваюсь, чтобы отдать приказ, – и ветер бросает мне в лицо раскаленную угольную пыль.
   Под веками пылает багровым.
   ШЛЮХА.
   Я смаргиваю и продолжаю смотреть.
   …Когда все закончилось, я подошел к Тушинскому.
   – Я бы хотел научиться этому… этому танцу.
   С минуту, наверное, актер смотрел на меня в упор.
   – Киты не летают, дорогой Козмо.
   Мне хочется врезать ему от всей души. Чтобы зубы рассыпались по паркету. Я холодно киваю и ухожу.
   А завтра я его пристрелю.
7. Страж границы
   Пока я рассказываю, Нахтигер молчит, помешивая в чашке серебряной ложечкой. Лицо бесстрастное. Потом он аккуратно кладет ложечку на блюдце – звяк. Я невольно вздрагиваю.
   – Вы знаете, что я могу посадить вас под арест, Козмо? Вызову караул, и будете сидеть в своей каюте – причем, что интересно, целый и невредимый.
   …Дистанция шестнадцать с по…
   – Вы этого не сделаете, – говорю я уверенно – хотя уверенности у меня как раз нет.
   – Да? – Нахтигер поднимает брови. – И почему же?
   – Потому что вы меня не любите, Зеф. – Капитана передергивает. – Очень просто. Допустим, вы посадите меня под замок – дуэли не будет, верно. Но! Вы спасете не только мою жизнь – с этим бы вы еще смирились, – но и мою честь, господин капитан первого ранга. А это, пожалуй, единственное, чего вам бы не хотелось… Я правильно рассуждаю?
   Молчание. Тиканье часов – веское, как удары колокола.
   Нахтигер вдруг начинает улыбаться.
   – А вы все-таки поразительный наглец, Козмо. Неужели вы считаете, – он наклоняется ко мне, – что это сойдет вам с рук? Затеять поединок накануне Большой Бойни! Вы вообще в своем уме? Или, может быть, вы забыли, что по этому поводу думает господин Канцлер? А? Вам напомнить?
   Не стоит.
   – Большая Бойня, – цитирую я. – Это та же война.
   – Именно! Так что возьмите себя в руки и перестаньте дуться, как обиженный гардемарин. Козмо, – он смотрит на меня в упор. – одумайтесь! Убьете Тушинского в следующий раз.
   После Бойни? На которой будет столько крови, что хватит мне на год вперед?
   Я вспоминаю огромные черные туши, лежащие в красной воде. Они повсюду, насколько хватает глаз. Жуткая тяжелая вонь крови и мертвечины. Штиль. Океан спокоен. Ежегодное жертвоприношение свершилось.
   Сотни. Тысячи мертвых китов.
   Большая Бойня – это больше, чем война.
   – А теперь послушайте, что по этому поводу думаю я, господин капитан. Дуэль состоится при любой погоде. Даже если мне придется добираться до места дуэли вплавь и стрелять, стоя по пояс в воде.
   Нахтигер свирепеет:
   – А если вас убьют? Как я пойду в бой без командира второго плутонга? Вы об этом подумали, дуэлянт вы мой любезный?!
   Конечно, подумал.
   – Офицера вашего экипажа сочтут трусом. Вы этого хотите, господин капитан?
   – Мараться об вашу честь? – Нахтигер поднимает брови. – Увольте.
   И все же он пытается.
   – Последний шанс, Козмо. Откажитесь от дуэли.
   – Не могу. Честь флота, вы ведь понимаете.
   Я не хочу, чтобы это прозвучало как издевка, но уже поздно. Именно так оно и прозвучало.
   Нахтигер с силой вдавливает кнопку звонка. Лицо серое, над верхней губой выступили капли пота. Пауза. Взяв себя в руки, он говорит:
   – А вы, оказывается, редкостный зануда, господин Дантон. Прошу вас оставить меня в покое. Не сочтите за грубость… Да, войдите!
   В дверях каюты появляется лейтенант Веселовский, мой давний приятель. Невозмутимый, словно блефующий игрок в покере.
   – Вахтенный офицер!
   – Слушаю, господин капитан.
   – Отправьте… – Нахтигер пытается найти слово, не находит, – этого на берег. Чтобы через пять минут духу его на моем корабле не было! Все, свободны.
   – Премного благодарен, господин капитан, – говорю я и салютую.
   …Затем было долгое плавание в темноте, скрип уключин, сонные громадины броненосцев, бортовые огни, световые размытые пятна на месте города. В Кетополисе все еще ночь. Едва слышные, искаженные, доносятся звуки ресторанного оркестрика, играющего танцевальные мелодии.
   – С чего старик на тебя взъелся?
   Я пожимаю плечами.
   – Знаешь, Краузе пропал. – Веселовский достает сигарету. Чииих! Спичка озаряет лицо с тонкими усиками, летит за борт. Чих, гаснет. Дым вырывается из тонких ноздрей. Лейтенант взялся меня проводить, поэтому считает нужным развлекать. – То ли опять взялся за старое, то ли еще что… Приходили его искать с «Леди Кетоники». Говорят, третий день уже не появляется. Черт знает что, если откровенно… Жаль очень. Ты его не видел?
   – Нет, – говорю я.
   В отражении покачивается белесый шлюпочный борт.
   – Он хороший товарищ.
   – Прекрасный.
   Шлюпка с тихим плеском разрезает гладь Новой гавани. Весла взлетают и опускаются. Норд-ост гонит мелкую рябь. Матросы дружно вдыхают сырой пар, нагибаются, с усилием тянут весла на себя, снова выдыхают… Раз, и-раз. Холодает. Фонарь на носу закутан в белесый подрагивающий свет. Я провожу ладонью по влажному дереву. Мне не хочется сейчас разговаривать, хотя Веселовский – приятный собеседник, а Краузе…
   Просто не хочу.
   Почему-то мне кажется, что этот полет над волнами – последний в моей жизни. Что бы ни случилось дальше, на «Игефельд» я больше не вернусь.
   А Краузе мне действительно жаль. Великолепный человек, но что-то в нем сломалось.
   Словно в отлаженном часовом механизме – падение, удар, ни царапины, а внутри какая-то пружина соскочила и – все. Часы больше не идут.
   Наверное, я скоро умру?
   Может быть, даже завтра.
8. Маяк Тенестра
   Утро. Низкие серые облака тянутся над океаном.
   Упрямый ветер пытается завернуть полы моей шинели. Гонит мелкие белые барашки и разбивает о берег. Зябко. Термометр утром показывал два градуса ниже нуля, барометр обещал, что будет дождь. Не знаю, о чем эти двое договорятся. Может быть, вызовут друг друга на дуэль?
   Пар дыхания. Что-то я никак не могу согреться.
   – Господа, – начинает распорядитель официальным тоном, – вам известны условия, вы их подписали и одобрили. Я напоминаю, что честь обязывает вас не делать никаких движений до моей команды «начинайте». Точно так же вы должны немедленно опустить пистолеты по команде «стой»…
   Помедлив, он добавляет – уже от себя:
   – Ну, с богом.
   – Удачи, Козмо, – говорит Тушинский и улыбается. Это красивая улыбка. Мне хочется раскрошить ее рукояткой револьвера.
   Я делаю шаг назад.
   Внутри меня – холод. За все мои обиды должен заплатить Тушинский. Впрочем, почему бы и нет? Он действительно меня ударил, а при оскорблении действием кодекс допускает только один вариант…
   Никаких извинений. Никаких рукопожатий. Давайте просто достанем оружие и убьем друг друга.
   Смыть кровью – обиду, боль, ревность… зависть, в конце концов. Как его можно любить? Ну как?!
   У меня в запасе три выстрела.
   …Иногда полезно узнать, насколько ты можешь быть мерзок.
   Рядом со мной стоит Ян По, мой вчерашний знакомец. Дальний родственник Эдгара Алана? И крикнул ворон: Невермор.
   – Ч-что вы! Ч-что вы! – повторяет Ян как заведенный. Будет забавно, если мне достался единственный в Кетополисе секундант-истерик.
   Старик-доктор, которого зачем-то притащили, смотрит на меня бессмысленным козьим взглядом. Пьян до изумления. Счастливчик.
   – Вы готовы, господин лейтенант?
   – Тридцать шагов, – говорю я автоматически. Голос совсем сел.
   – Что?
   – То есть да… я готов.
   Стук мотора. Боковым зрением я вижу, как подъезжает мобиль. Поворачиваю голову. Из машины выходят трое. Синяя форма – двое в беретах и один в высокой фуражке на галлийский манер. Белеют парадные перчатки.
   «Швабры» идут сюда. Так называют морпехов на флоте – их обязанность надраить до блеска верхнюю палубу, пока матросы еще спят. Интересно, что им здесь нужно? – думаю я и тут же забываю об этом. Потому что распорядитель протягивает мне револьвер. Рукоять ледяная.
   – Три выстрела, господа.
   Просто ледяная. Меня начинает бить дрожь. Кожа прилипла к металлу – и отрывать придется с мясом. С кровью. Чушь полная, Козмо Дантон. И еще – больше всего на свете я боюсь выронить сейчас оружие.
   Какая тут к китам «п-поправка на ветер»…
   Мы становимся к барьеру. Скорей бы все закончилось.
   – Начинайте!
   Я не сразу понимаю, что это значит. Поднимаю револьвер. Опускаю. Рано. Сначала нужно дойти до линии.
   Я – морской офицер. Мы принимаем удары судьбы холодно и спокойно.
   Наверное, я скоро умру.
   Шаг, второй. Я иду – медленно и словно чужими ногами.
   Линия качается передо мной. Иду.
   Ба-бах!
   В первый момент я даже не понимаю, что произошло. Просто резкий хлопок.
   Тушинский опускает руку с револьвером и смотрит на меня.
   Я продолжаю идти. Барьерная линия. Я едва не заступаю за нее, но вовремя вспоминаю, что надо остановиться. Потом понимаю – в меня только что стреляли.
   Нет, не в меня – что странно.
   «Противник, выстреливший первым в воздух, в случае, если его противник не ответит на выстрел, считается уклонившимся от дуэли и подвергается законным последствиям такого поступка». Дуэльный кодекс.
   То есть вы уклоняетесь от поединка, Генрих? Я смотрю на серую фигуру Тушинского.
   Нет, господин актер, не надо делать мне таких одолжений.
   Я поднимаю револьвер. Тщательно прицеливаюсь.
   Фигура в сером костюме плавает на мушке.
   …Думаете, я не хотел его смерти? Черта с два.
9. Смерть
   Давайте поговорим.
   Мой давний приятель Краузе, водолазный офицер с «Леди Кетоники», рассказал однажды, как он увидел свою смерть.
   Случилось так. Краузе должен был спуститься на дно, метров тридцать глубина, и найти потерянный якорь от буксира. Краузе облачился, проверился, все как полагается, привинтили шлем, продули, начали его спускать. Спустили. Отзвонился он, так, мол, и так, «достиг грунта, и мне тут хорошо»…
   А дальше началось странное.
   Шланг ему пережало при погружении или, может, газолиновые пары попали в компрессор – но стало тут Краузе вдруг мерещиться. Вроде ничего особенного. Будто стоит он в своем шлеме с решеткой посреди огромной мутной глубины, а вокруг простирается сад мертвых водолазов.
   Я смотрю, говорит Краузе, и у меня волосы сквозь металл прорастают. Их человек сорок. В тяжелых медных шлемах, со шлангами, тянущимися в темноту, в серых костюмах со свинцовыми подошвами. Покрыты с ног до головы водорослями и ракушками. Подводное течение заставляет их медленно колыхаться, как диковинные деревья. Да… человек сорок их… или больше. Все в разных позах. Прожектор светит тускло и размыто.
   И тишина.
   И тогда Краузе сказал в телефон одно слово. И потом снова это же слово. И так все время говорил, пока его поднимали. А когда на палубу вытащили и шлем сняли – начал это слово кричать. Представляете? Здоровенный мужик сидит на стуле в водолазном костюме, лицо белое, как простыня, глаза бешеные. Голову вверх задрал так, что на горле жилы вздулись, и орет хриплым голосом: Вы! Вы! Вы! Вы!
   «Вытаскивайте».
   Краузе потом коньяком отпаивали – так, что чуть было не споили.
   А сейчас он пропал.
10. Приговор
   Спустя много лет, сидя на веранде, я вспоминаю то мгновение, когда силуэт в сером рединготе попал в прорезь прицела. Моя рука подрагивает – неудивительно после такой ночи, – мне кажется, что я ни за что не попаду, а пули Тушинского… две пули… или все три…
   И конечно, я попал.
   – Лейтенант Дантон? – у него приятный чистый голос, хотя, кажется, слишком высокий для такого крупного человека. Лет сорока. Темные волосы с проседью. Левая щека была когда-то сильно обожжена – остался шрам. Глаза из-под козырька жесткие, ясные. Голубые. От уголков разбегаются морщинки.
   Я говорю:
   – Да.
   – Полковник Йоргенсон, военная полиция, – он прижимает ладонь к козырьку, бросает вниз. – У меня для вас не слишком приятные новости, лейтенант. – Он медлит. – Один вопрос, лейтенант. Дуэль в военное время приравнивается к измене короне. Вы знали об этом. Тогда почему?
   Я молчу.
   – Что ж, – он вздыхает. – Приказом Канцлера вы приговариваетесь к каторжным работам на срок…
   – Мне знакомо ваше лицо, – говорю я внезапно. Оно мне действительно знакомо. – Натан? У вас, помнится, тенор.
   – Простите? – полковник вглядывается в меня уже по-другому, внимательнее. – Да, драматический тенор. Откуда?
   И тут он вспоминает. Складка на лбу разглаживается, секунда, собирается вновь.
   – Неужели… о, дьявол. Козмо? Вашего отца не Константин зовут, случайно?
   – Недолет, перелет, накрытие. Рад вас видеть, Натан. Как ваша семья? Как дети?
   Я жду ответа. Я ненавижу оперу.
   – Все прекрасно, лейтенант, – говорит морпех медленно. – Спасибо. Здоровье вашего отца лучше? Он, помню, все жаловался на геморроидальные боли…
   Я против воли улыбаюсь. Папа в своем репертуаре.
   – С тех пор, как преставился, не жалуется.
   Полковник меняется в лице.
   – Эх, мальчик. Как же вы так…
   Я хочу его поправить, но в последний момент передумываю и молчу. В конце концов, этот человек знал моего отца.
   Йоргенсон говорит:
   – Катер отправляется завтра в восемь часов утра с каторжного причала. Старый порт. Козмо… – он вдруг запинается, начинает сначала: – Козмо… дайте мне слово чести, лейтенант, что будете там. На все про все у вас будут сутки. Успеете попрощаться с матерью, с любимой… с друзьями. Мне жаль, но это единственное, что я могу для вас сделать.
   С матерью, с любимой женщиной, с друзьями? Навестить кладбище, постоять у закрытой двери, посмотреть с пирса вслед уплывающему «Игефельду» – перевожу я. Ну да, успею. Хорошее предложение, без всякой иронии. Спасибо, Натан.
   – Даю слово чести, господин полковник. Завтра в восемь утра я буду на каторжном причале.
   – Спасибо, – говорит Натан. Он прикладывает руку к фуражке, и я прикладываю. Так мы стоим довольно долго, глядя друг на друга, – а за спиной Йоргенсона переминаются рядовые, ждут, когда офицеры закончат валять дурака, на ветру холодно, морпехи хотят в казармы. Там тепло и нет этого промозглого сырого ветра, вынимающего душу. А морпехам еще наводить глянец к завтрашнему параду. День Большой Бойни, что ж вы хотите.
   Впрочем, их могут отправить и к Патройе – воевать с дикарями Остенвольфа.
   Странная штука. Остенвольф уже раз пять подходил к Кетополису (правда, впервые настолько близко: от форпоста до городской черты рукой подать) и столько же раз срывался и уходил обратно в глубь острова, в джунгли. Без всяких видимых причин. Ну, на то он и безумец, чтобы его действия нельзя было объяснить нормальной человеческой логикой. Или даже тактическими соображениями. В тактике ведь что самое главное? Непредсказуемость…
   Именно.
   …а не безумие.
   Когда-то Остенвольф считался лучшим генералом Кетополиса. Да что тут говорить. Мы восхищались этим человеком. Я восхищался.
   …вставить себе в голову беспроводной телеграф для управления автоматонами – это не безумие?
   Я достаю карманные часы. Восемь тридцать одна. У меня впереди еще целых двадцать три часа и двадцать девять минут свободы.
   Опять смотрю на морпехов.
   Наверное, странно воевать с противником, который относится к тебе как к ходячему складу провианта? Эдакие завернутые в сукно банки с тушеной говядиной…
   Боже, о чем я только думаю.
   Часы притягивают взгляд. Они тикают в ладони. Я почти физически ощущаю, как сдвигаются стрелки – огромные, металлические, в несколько этажей, с космическим грохотом перескакивают на следующее деление – БУМ и БУМ… Сейчас, в восемь часов тридцать две минуты, Октавио Остенвольф считается выродком и вселенским злом.
   А Козмо Дантон еще пять минут назад считался подающим надежды морским офицером.
   Теперь я никто.
 
   – Понимаете, Козмо? – полковник смотрит на меня, голубые глаза – боль.
   Я все понимаю, Натан.
   Нет, не все.
   На самом деле я не могу понять следующего.
   – Как вы так быстро – с приказом?
   – Приказ подписан еще вчера, – говорит полковник нехотя. – Ждали только конца дуэли. Честь флота…
   Мне вспоминаются почему-то Морской Гром, попавший в заключение на каторжный остров, и отвратительный беззубый старик, который рассказал ему про спрятанные сокровища. В конце следующей главы Гром сбежал, конечно, – на то он и герой.