– Ааааа! – кричу я, когда разозленная девушка наддает и хватает меня за шиворот…
– Да, – говорю я спустя семнадцать лет. В глотке моей, вероятно, умер кто-то простуженный. Тушинский улыбается – господин актер улыбчив и отменно вежлив – как вежливы мертвецки пьяные люди. Гений, говорят мне. Он, несомненно, гений. Голоса плывут в свете газовых рожков, искривляются желтыми полосами. Генрих, повторяет Ядвига настойчиво. Имя тяжело опускается на дно. Я молча смотрю. Ядвига сегодня в иссиня-черном платье и прекрасна настолько, что я едва могу дышать. В изгибе ее шеи – бог. По крайней мере, я не видел лучшего изображения бога.
– Козмо, скажите хоть вы! – Ядвига поворачивается ко мне.
…У меня и сейчас перехватывает дыхание.
– Козмо?
Кажется, время не властно над двумя вещами – оперой и человеческой глупостью. Как двести лет назад певцы разевали рты, выводя ля, так и сейчас некто вроде меня открывает рот, чтобы стать похожим на большую рыбу.
Спустя много лет я сижу здесь, на веранде, набросив на плечи китель с контр-адмиральскими эполетами, и вспоминаю. Ноги мои босы, нагретое дерево под пятками, а я смотрю, как вниз по течению шлепает катер, брызги солнца летят с колес. Протяжный гудок возвещает о прибытии. Рано они сегодня. Я щурюсь, смотрю на солнце. Рано. Еще и одиннадцати нет. Под веками пылает красным. Что ж, поиграем в жмурки, Козмо Дантон, господин контр-адмирал, которого не существует. Я привычно потираю шрамы на запястьях. Как они выглядят? Кто побывал на каторге (или прочитал хотя бы один графический роман в бумажной обложке – что полезнее), знает, как они выглядят… Ну, как следы кандалов.
В тот вечер, открыв рот, я сказал:
– Пани Заславская, выходите за меня замуж.
Наверное, я был смешон – влюбленные обычно смешны.
– Козмо… ну зачем вы?
Хороший вопрос. Я вижу: рядом шипит граммофон. Звук – блестящий, жестяной, свернутый в раструб – бьется в замкнутом пространстве. Стены гостиной. Темный орех, резные панели – рельеф их словно вдавлен в мой мозг. Еще вижу: стук каблуков, скрип паркета, отблеск света на бокалах. Смех. Сладковатый запах хороших папирос и плохих манильских сигар. Я щурюсь. Кажется, глаза совершенно пересохли…
Сейчас, прожив на свете больше полувека, пройдя мор, глад и встречу с родственниками жены, я понимаю: есть слова, которые не стоит произносить. Это как в танго – прежде чем сделать шаг, нужно встретиться взглядом. И чтобы ответили «может быть». Иначе будет не танец, а неловкость и насилие. Например, если сказать без всякой подготовки: я люблю тебя – результат предсказуем.
Или: предлагаю руку и сердце…
Понимаете?
Это вынуждает другого быть жестоким. А это мало кому понравится – быть таким жестоким бескорыстно.
…Впрочем, Ядвига оказалась милосердна. Она дала мне возможность снять свои окровавленные трупы с ее бастиона.
– Козмо, милый, вы как всегда шутите!
Если бы. Я стою перед ней, лицо горит как обожженное. Уши мои пылают. Кажется, прислонись я сейчас к деревянной панели, останется выжженный отпечаток.
– Я не шучу. Впрочем, как вам будет угодно, – я кланяюсь.
– Козмо!
Я ненавидел ее тогда. Ненавидел всю – от цвета глаз до вышивки на платье. Целую вечность мне казалось, что сейчас я ее ударю… А потом вечность закончилась, и мне стало все равно.
Так бывает после выстрела.
Иногда, проводя учебные стрельбы, я командую: приготовиться, залп! В башне – ровное гудение электричества. Спусковая педаль уходит из-под ноги. Гальванер кивает и замыкает рубильник. Секунду ничего не происходит. Затем (БУМ!) рывок в сторону; казенная часть орудия – серо-стальная, огромная, как свисающий зад слона, – уходит назад. Удар настолько мощный, что его не воспринимаешь сознанием – просто мир вокруг в одно мгновение сдвигается, застывает… расслаивается на прозрачные пластины… собирается и бежит дальше. Но уже по-другому. Мир изменился. Пара чугунных болванок, несущихся с бешеной скоростью, его неуклонно меняет. И где-то вдалеке, рядом с учебным щитом-мишенью, через несколько секунд вырастут фонтаны воды.
– Перелет! – говорю я, оглушенный. – Поправка…
На губах – кислый вкус горелого пироксилина.
…Единственное, что мне в тот момент хотелось, – подойти к кушетке и лечь лицом вниз.
– Не уходите, прошу вас, – сказала Ядвига, неправильно истолковав мой взгляд. Или правильно. Положила руку на мою, сжала. – Побудьте со мной сегодня.
Женщины.
…Зря она беспокоилась, пускать пулю в висок я не собирался. Не дождетесь. Есть нечто непоправимо пошлое в том, чтобы выплеснуть мозги на стену. Даже если кажется, что под черепной костью у тебя – не живое серое вещество, а гипсовый муляж из кабинета анатомии. В бытность мою гардемарином мы стащили такой и подбросили в койку нашему товарищу. Думали, он закричит, а мы посмеемся. Он не закричал. Он как-то очень тихо и серьезно сказал «мама» – так, что у меня мурашки по телу побежали. Озноб в затылке.
Впрочем, мы все равно смеялись. Идиоты.
Ядвига сказала: не уходите. И я остался у ее ног истекать кровью.
Тот вечер.
Больше тридцати лет прошло, а я помню: танцующие пары, стук каблуков, рассыпающийся мелкими бусинами женский смех – есть такая сиамская игрушка, «дождевое дерево», которую переворачиваешь, и кажется, что внутри – целый ливень. Я стою под звуками этого смеха, цветные бусины скатываются с моих плеч и разлетаются по полу. Коньяк обжигает горло. Побудьте. Я тяну бокал за бокалом. Со мной. Глоток за глотком. Сегодня.
– Козмо?
…Вколоть бы эфир под кожу – и все хорошо.
– Вы не видели Генриха? – Ядвига смотрит на меня и говорит: – Кажется, вам уже хватит, Козмо. Сколько вы выпили?
Комната передо мной покачивается. Меня окружают милые и приятные люди.
– Все прекрасно, пани. Вам помочь?
Красный ковер. Я поднимаюсь по лестнице на второй этаж – вернее, бегу. Боль внутри не отпускает. Я уже знаю, почему Яда мне отказала. Конечно! Еще бы! Лучше быть любовницей знаменитого актера, чем женой моряка. Это же просто. А ты, Козмо, – идиот. Мелькают ступени. Одна, хитрая, пытается выскочить из-под ноги. Врешь! Я с размаху припечатываю ее каблуком – раз! – и продолжаю бег. Всего лишь. Обида напоминает изжогу от коньяка…
Впрочем, это, наверное, и была изжога.
Наконец я достигаю вершины. Оглядываюсь. Из ниши белый гипсовый амур таращит на меня невидящие глаза. Смотрю вправо, влево. Длинный коридор с десятком дверей – белых, красных и даже, кажется, одна синяя.
Так. И где мне его искать?
Снизу раздаются: музыка, голоса. Я начинаю поиск.
За третьей по счету дверью я натыкаюсь на целующуюся парочку – она выгибает спину, бедро, струящееся розовым шелком, мужская рука, лежащая на нем. Пардон, простите, эскюз-муа – выхожу и только тут вспоминаю, что не разглядел лица кавалера. А если это Тушинский? Возвращаюсь. Мужчина в ярости поворачивается: «Опять вы?! Идите к черту!» Нет, кажется, не он. Девушка, чуть откинув голову, смотрит на меня с интересом. А она ничего. Я говорю: «К вашим услугам» – чудовищно низким голосом, глядя ей в глаза, и выхожу. За моей спиной вибрации кругами расходятся по комнате и затихают в обтянутой розовым груди.
…Все-таки из меня мог бы получиться приличный баритон.
Стою в коридоре.
С минуту пытаюсь сообразить, что меня все-таки беспокоит. Что-то здесь определенно не так.
Потом понимаю.
Конечно! В чертовом доме слишком много комнат.
Мою няню зовут Жозефина. Типичная галлийка – темные глаза, тоненькая, шатенка. Отцу она нравилась. Были они любовниками? Не думаю, для этого отец был слишком хорошо воспитан. Но нравилась ему несомненно. Я помню его неловкие-почти-ухаживания, мимолетные взгляды. Впрочем, тут я отца не виню. Пустая оболочка Гельды Дантон к тому времени уже никому ничего заменить не могла – ни мне мать, ни отцу жены.
Впрочем, я забегаю вперед.
Жозефина.
Она стала моей первой любовью.
Да, я догадываюсь, что вы хотели спросить.
Нет, тут другое.
Воспитанные девочки – рыжие кудряшки, платья с оборочками – не в счет. Даже если мужчине всего одиннадцать лет, у него должны быть легкие увлечения…
– Знаешь, папа, я влюбился. Не знаю, как это произошло. Просто случилось. Не знаю, как произошло. Просто так получилось. Я влюбился.
Сказал мальчишка, мой ровесник. Для меня это было новостью – такая откровенность.
И такие чувства.
В нашей семье это было не принято. В нашей семье обожали оперу, могли признаться в любви к Вагнеру или Фолетти, рассуждали о психологической составляющей роли Аделиды (она его любит! нет, не любит) – и все. Слово «любовь» я слышал в основном где-то рядом со словом «либретто».
– И все же она… – говорила мама.
– Да что ты!
В беседе родителей я принимал посильное участие – насупленно молчал или корчил рожи.
Теперь у меня появилось другое занятие. Иногда Жозефина садилась за рояль, играла она неплохо (хотя и не хорошо). Я занимал место, чтобы видеть ее затылок или тонкий галлийский профиль, склонившийся над тетрадью. Завиток. Нежные пальцы. Я смотрел и иногда забывал, что должен вести себя как юный каннибал – иначе на меня обращают внимание.
В изгибе ее шеи мне чудился бог.
Однажды я подарил ей два романа за авторством Томаса Ясинского, из купленных мной (на деньги, взятые у отца) и уже прочитанных. Капитан Морской Гром, легендарный герой графических романов, в этих книгах искал сокровища Толкоттовой бездны и спасал дикарскую принцессу от древнего морского чудовища.
Хорошие книги.
Та, что про принцессу, нравилась мне больше.
В едва намеченном грифелем женском контуре мне чудились какие-то особые переживания.
Отец посмотрел на меня сквозь стекла очков и заговорил:
– Вам не кажется, молодой человек, что вы слишком торопитесь? – он выдержал паузу. – Ваша мать, кажется, эти романы еще не читала?
И мне, сгорая от стыда, пришлось идти к няне, забирать толстенные тома. Это было страшно. Я что-то бормотал, был неловок и фантастически неуклюж. Уши светились, точно огни в ночи, видимые за сотню морских миль. Левое – маяк Фло, правое – в облаках и тумане – маяк Тенестра.
Жозефина смотрела с пониманием. Дура!!!
Выйдя из ее комнаты, я в ярости швырнул романы на пол и, задыхаясь от ненависти, начал топтать. На тебе, на! Еще! В глазах стояли слезы.
В общем: знаешь, папа, я влюбился.
По коридору мне навстречу идет Ядвига. «Горничная видела его с бутылкой джина». Здесь, наверху? Она кивает. Генриху сейчас трудно, говорит Ядвига, нелады с новой пьесой. Он переживает, что может испортить роль. А у него завтра в полдень генеральная репетиция. Слышали об этом? Последний прогон перед премьерой.
– Да, – говорю я. – Конечно.
Завалит роль? Тушинский?
На первом этаже шум становится громче.
– Яда, дорогая! – кричат снизу. – Что же вы? Идите к нам!
Вечера «у Заславской» пользуются популярностью – в первую очередь из-за репутации хозяйки. Но еще и потому, что гостям здесь редко дают скучать. Ядвига раздраженно дергает бровью.
– Не давайте ему пить, Козмо. Пожалуйста.
Взрыв смеха. Возгласы. По лестнице поднимается человек с мелким лицом и большими залысинами. В петлицу смокинга вдета красная роза – такая яркая, что у меня начинает болеть мозг. Как будто кто-то надавливает на него большим пальцем.
– Ядочка, солнышко, мы вас заждались, – говорит залысчатый с капризным упреком. На руках сверкают перстни. – Разве так можно? Мы собираемся вызывать дух капитана Н.Катля, нам не обойтись без вашей сильнейшей психической энергии.
– Почему ж не Байрона? – Ядвига спокойна: ни тени раздражения в голосе. – Договаривались кого-нибудь из поэтов.
Залысчатый сморщивается, как лимон.
– Ядочка, ради кальмара, еще скажите – Сайруса Фласка! Тут от живых поэтов не знаешь куда деться, зачем же вам мертвые… Солнышко, я прошу вас. – Он тянет вялую руку. – Пойдемте. Я… я, можно сказать, настаиваю.
Мерзкий тип.
– Послушайте, любезный, – делаю шаг вперед. Нависаю над перилами и макушкой с залысинами. Человек пригибает голову, глаза становятся кроличьи. У меня рост метр девяносто, а взгляд поставлен на «арктический холод» – с матросами иначе нельзя, съедят.
– Козмо, не надо, – она кладет руку на мою. Что-то сегодня все повторяется. День дежа вю.
Чертова роза начинает пульсировать.
– Антуан, простите меня. Вы совершенно правы… Козмо? – Ядвига поворачивается ко мне. Зеленые глаза умоляют.
– Я все понял. Идите, пани.
Когда она уходит, я стою и думаю: на черта мне сдался этот Тушинский? Сторож ли я сопернику своему? Но я обещал. Пока я размышляю, раздается легкий щелчок – открылась дверь, щелчок – закрылась, затем – звук приближающихся шагов. Кто там еще? Я отталкиваюсь от перил. Гипсовый амур глазами показывает – смотри, дурак, пропустишь. Я поворачиваю голову…
Залп.
Поворачиваюсь всем телом. Мир сдвинулся.
Так бывает после выстрела.
Розовый шелк обтекает ее с плеч до лодыжек. Она подходит, чуть запрокидывает голову – темные глаза.
– У вас есть курить? – говорит она.
Я достаю портсигар. Щелк. Смотрю, как ее пальцы берут сигарету, потом на ее губы. Красиво. Ч-черт, не могу избавиться от ощущения, что эти губы целовали многие и многие мужчины… до меня.
Чиркаю спичкой.
– Что это? – она складывает губы трубочкой и выпускает дым. Медленно, глядя мне в глаза.
– Русские папиросы. Хороший сорт.
Бумага не истончается, как в американских сигаретах, а именно горит – неровно, большими кусками. В этой грубости какой-то особый шик. Пепел летит вниз, кружится, падает. Кроваво-красная помада – страсть.
Мне нужно идти.
– Русские? – переспрашивает она.
– Подарок друга. Он уехал.
Идти. Я обещал. Вместо этого я говорю:
– Куда подевался ваш… ээ… компаньон?
Она невозмутимо:
– Мой любовник, хотите сказать? Он спит. Не желаете прокатиться? У меня под окнами мобиль.
Коридор начинает раскачиваться – слова, слова. Забыл, кем ты увлечен, Козмо? Почти. Когда в голове туман, легко потерять направление.
…В изгибе ее шеи – бог. Я не видел…
– Так хотите?
– Нет.
Много лет прошло, а у меня до сих пор перед глазами эта картина: девушка в розовом сиянии, уходящая от меня по коридору. Шелковое платье, движение ног под ним… она прекрасна.
…У водолазов есть отличный вопрос:
«Дошел ли ты до грунта и хорошо ли тебе там?»
Тушинский дошел до грунта, и ему там было хорошо.
Я захожу в комнату, прикрываю за собой дверь – аккуратно, чтобы не разбудить. Поворачиваюсь.
– Зачем вам Ядвига? – говорю я Тушинскому. Он меня не слышит. Бежевая кушетка в широкую синюю полоску. Актер спит, положив голову на подлокотник, ниточка слюны тянется из приоткрытого рта. – Вы ее не любите, Генрих. Я же вижу.
У Тушинского обмякшее бессмысленное лицо. Пустая оболочка от дирижабля.
Как его можно любить?
– Слушайте, Генрих. Давайте начистоту.
Актер, не просыпаясь, мучительно вздыхает и переворачивается на спину. На лице – красные следы. Начинает похрапывать. От мощного запаха перегара я морщусь. Что тут у нас? Недопитая бутылка шампанского, несколько бокалов. Бутылка из-под джина на ковре – сколько он выпил? В комнате резко пахнет можжевельником и чем-то кислым.
– Будем считать это согласием, – говорю я, подхожу к окну и раздергиваю шторы. За стеклом – ночь, фонари. Несколько светящихся окон в доме напротив. Дальше по улице видны цветные огни витрин и вывеска аптеки. И везде – люди, люди, люди. Гранд-бульвар в это время сонным не назовешь – работают кофейни и артистические клубы, богема Кетополиса танцует, пьет абсент и умирает в зеленом дыму гашиша и опиума.
Вызывает духов.
Столоверчение, гипноз, мистические ордена, социалистические кружки, астрология, черная магия, китовослышащие, анархисты, морфинисты, суфражистки и защитники животных – чего только сейчас нет. Вот и Ядвига туда же – увлеклась спиритизмом. Кого они там вызывают, адмирала Стабба? Хорошо хоть, не Аттилу. И не Великого Кальмара… Впрочем, с них станется.
Душно мне.
Я нахожу шпингалет – кррр. Окно распахивается.
Холодная струя врывается в комнату, шторы бьются фиолетовыми парусами.
Хорошо.
Я придвигаю кресло и сажусь напротив Тушинского.
– Мне двадцать шесть лет, – говорю я. – Я лейтенант броненосного флота Его Величества. Вам все равно, Генрих, а для меня это кое-что значит. – Актер молчит. – Знаете, сейчас удобная ситуация. Я пьян, поэтому скажу все, что думаю. Вы пьяны, поэтому вам придется меня выслушать. Что скажете, Генрих?
…
Тушинский встает.
Вспышка света. Комната опрокидывается.
Я лежу на полу и думаю: вот сукин сын.
Вскакиваю.
Оскорбление второй степени – оскорбление действием!
Это означает одно.
Будет кровь.
– Идите к китам, дорогой мой Козмо, – говорит он абсолютно трезвым голосом. Выпрямляется.
Как его можно любить?
А вот так.
Потому что сейчас этот сукин сын прекрасен. Сын докера, говорите? Да в нем аристократизма на пол-Кетополиса хватит.
Меня трясет от ярости.
Я беру со стола бокал и, не глядя, делаю глоток. Стекло стукается об зубы. Шампанское? Отлично! Пузырьки ударяют в нос – я морщусь.
Тушинский смотрит на меня, выгнув бровь.
Сволочь. Ненавижу.
– Кажется, с ролью мебели вы справлялись лучше, – говорю я охрипшим голосом. – Что теперь? Будем драться на кулаках? К вашему сожалению, я-то не швейцар.
Генрих улыбается.
– Тоже верно.
Я выше ростом и тяжелее, но занимался в детстве чертовой музыкой, а не проклятым боксом. А Тушинский справился со швейцаром.
Я пытаюсь вспомнить, когда в последний раз бил человека. Кажется, в Навигацкой школе. Впрочем, кто тогда не дрался? «Селедки» с «механиками» – вечная война. Честь флота, господа гардемарины, и в зубы – н-на! Будущие офицеры не отступают перед гражданскими…
Легенды гласят, что наши побоища – детские шалости по сравнению с тем, как чудили предыдущие выпуски. Говорят, сам Остенвольф… впрочем, тут легенды, скорее всего, ошибаются.
Он же морпех.
Вообще-то и нам, и «механикам» повезло, что школы морской пехоты находятся за городской чертой, – иначе вряд ли бы кто из нас выжил. Морпехи – страшные люди. Серая дубиноголовая масса, которая умеет только одно – убивать. Иногда мне кажется, что их боевые автоматоны гораздо более человечны, чем они сами.
Тушинский достает бутылку из ведерка. Разливает шампанское по бокалам.
– Выпьете, Козмо? – говорит он. – Напоследок. Прежде чем я размозжу вам голову?
Глаза неестественно блестят. Голос иногда плывет, как на заезженной пластинке.
И тут я понимаю, что происходит. Тушинский играет трезвого.
А на самом деле…
Додумать я не успеваю – дверь открывается.
– Вот вы где! – Ядвига замолкает, смотрит на нас по очереди – внимательно. – Так, – она входит в комнату, – что здесь происходит?
Мы молчим.
– Ничего не было, – говорит она. – Слышите? Ничего. Вы сейчас мне это оба пообещаете.
Ядвига встает между нами. Пользуясь моментом, я вынимаю у Тушинского из пальцев бокал и отступаю на шаг. Движение почти танцевальное. Раз – и готово. Весело.
Актер стекленеет.
– Генрих, пожалуйста… – Она заступает ему дорогу. – Козмо!
Интересно, как меняется ее голос. Минуту назад – сама мягкость, сейчас – укротительница тигров. Еще немного – и мне разожмут челюсти стволом револьвера.
Шампанское щекочет нёбо. Хорошо.
– Вам уже хватит, Генрих. Оставьте мальчика в покое.
Она осекается.
Пауза.
Я с силой швыряю бокал в пол и выхожу.
…Вообще-то нам обоим было достаточно. В отличие от невменяемого Тушинского я это прекрасно понимал. Но меня неожиданно взбесило это «мальчик». Если бы меня отвергли, я бы ушел отверженным. Это почетная капитуляция, уходим под барабанный бой, распустив знамена. Но так! Так!
В общем, кровь должна была пролиться.
…Меня трясет. За моей спиной разливается запах шампанского – липкий, сладкий. Просачивается в щель под дверью. Я врываюсь в гостиную и с разгону натыкаюсь на человечка в дешевом партикулярном платье. Черт, он-то откуда взялся? Жидкие светлые волосы. Человечек оборачивается, чтобы возмутиться, открывает рот…
На редкость уродливая рожа. Я говорю:
– Будете моим секундантом?
– Я-я? – «уродливая рожа» еще и заикается. Прекрасно!
– Да.
– Это т-так… я н-не знаю, что сказать…
– Скажите: всегда к вашим услугам, господин Дантон.
Белесые брови поднимаются и опадают.
– Я-я к вашим… – Он спохватывается: – Н-но я же н-ничего не знаю!
– Тем лучше. Сейчас я вам все подробно объясню. Вы тонкий человек, вы поймете. Мне нанесли страшное оскорбление, – я голосом выделяю «страшное». Мне весело, я уже все решил. Человечек покорно кивает. Бедняга. Похоже, он из тех, кто вечно «делает услуги». А ведь молодой совсем. – Кстати, как ваше имя?
– П-по… – Он мучительно выгибает брови. – Я-ян П-по…
– Отлично! Так вот, дорогой Ян. Вы любите оперу?
Похоже, это окончательно сбивает его с толку.
– К-конечно.
– А я – нет. Так вот, о деле. Я оскорблен…
В груди у меня вдруг оказывается нечто мертвое. Точно на месте сердца – резиновый кальмар, распустивший вялые щупальца.
– …и желаю драться.
Я ненавижу:
Ноты и клавиры.
Ненавижу: либретто и гаммы.
Гремящий рояль в гостиной.
Мужские распевающиеся голоса.
а-А-а-а-А-А-а.
Ненавижу.
Ария клокочущей ненависти для низкого голоса и фортепиано, исполняется в тональности ре минор.
Еженедельные музыкальные вечера у Дантонов. Отец высокий, сухощавый, в гражданском костюме в тонкую полоску, черный галстук. Встречает гостей. Мама за роялем (белое платье… низкий приятный голос, теперь редко поет сама, часто хворает… жаль, красивая женщина, слышу я голоса), впервые вышла после долгой болезни. Она худая и бледная, играет чуть неловко, механически, часто сбивается – но все вокруг уверяют, что она прекрасна. Да, прекрасна! Увлеченные люди.
А потом они начинают петь…
Я знаю, что вы хотите спросить.
Да, я умею.
– АААА, – я опираю голос на грудь. Он взвивается под потолок, летит вперед, наполненный металлом и обертонами, поддержанный посылом и вибрато. – ДЕЕ-ЛИИИ-ДААА! – раскатываю я начальную фразу из «Левиафана».
По крайней мере, меня учили.
Воспоминание юности: меня заставляют.
На самом деле я тайно готовлюсь к поступлению в Навигацкую школу – туда принимают с четырнадцати. Под подушкой у меня учебник математики, голова заполнена уравнениями квадратного корня, в пальцах – сплошная тригонометрия. Я мечтаю быть моряком и совершать подвиги, как Морской Гром (нет, Гром уже – для маленьких!). Как Горацио Хорнблауэр.
А меня знакомят с новым учителем. Маэстро Доменико Туччи.
Где родители брали этих итальянских маэстро? Выписывали по почте? Кетополис все-таки не Европа. Здесь не ткнешь пальцем в первого попавшегося гондольера, чтобы он оказался учителем пения.
У отца был красивый, хотя и слабоватый тенор. У мамы – драматическое сопрано. А я иногда переходил на такой бас, что люди пугались…
Взросление. Ломка голоса.
Маэстро должен был помочь мне ее пережить. С наименьшими потерями – я ведь будущая звезда. Хотя уже не красная, и не сморщенная – мое упущение, каюсь. К тому времени я уже смотрел на няню сверху вниз. Представлял, как подхожу к ней в морском мундире – суровый и обветренный, со шрамом через левую щеку, – встаю на одно колено и дарю букет скромных фиолетовых цветов. Она, конечно… А я… Дальше обычно начинались эротические фантазии. Впрочем, я отвлекся.
Искусство бельканто. Ненавижу!
Маэстро говорит мне: представьте, молодой человек, что у вас пустая голова (надеюсь, труда это не составит?), и медленно, аккуратно направьте звук в свод черепа. Если почувствуете в голове нарастающий звон – значит, вы все делаете правильно. Это включаются верхние резонаторы. Затем вам нужно мысленно соединить вибрации диафрагмы с вибрациями черепа. Тогда начнет звучать все тело.
Главное, повторял маэстро торжественно, пустая голова.
…Похоже, люди оперы так привыкают держать голову пустой, что это отражается на лице.
Я знаю много таких хитростей.
Вот еще одна: настоящий певец поет пятками.
…Только я-то собирался в офицеры. Бедный Туччи. Через пятнадцать минут маэстро начал гоняться за мной с линейкой, крича и ругаясь «кретино» и «идиото». Так мы и бегали вдвоем вокруг рояля, пока на шум не явилась мама.
То есть учитель из него получился никакой.
Но он был самый интересный.
В офицерской кают-компании висит портрет Его Королевского Величества Михеля III. В породистых чертах короля застыла неуверенность, словно даже кисть художника не в силах совладать с монаршей мягкостью. Жаль, что здесь нет еще одного портрета – для контраста. Канцлер вообще не любит своих изображений. Но если бы такой портрет нашелся, думаю, это был бы злой, грубый, преувеличенный рисунок дешевой канцелярской тушью. Пятна и чернильные тени. Монопод. Зловещий одержимый гений из бульварных графических романов. К тому же, по слухам, неграмотный.
– Да, – говорю я спустя семнадцать лет. В глотке моей, вероятно, умер кто-то простуженный. Тушинский улыбается – господин актер улыбчив и отменно вежлив – как вежливы мертвецки пьяные люди. Гений, говорят мне. Он, несомненно, гений. Голоса плывут в свете газовых рожков, искривляются желтыми полосами. Генрих, повторяет Ядвига настойчиво. Имя тяжело опускается на дно. Я молча смотрю. Ядвига сегодня в иссиня-черном платье и прекрасна настолько, что я едва могу дышать. В изгибе ее шеи – бог. По крайней мере, я не видел лучшего изображения бога.
– Козмо, скажите хоть вы! – Ядвига поворачивается ко мне.
…У меня и сейчас перехватывает дыхание.
– Козмо?
Кажется, время не властно над двумя вещами – оперой и человеческой глупостью. Как двести лет назад певцы разевали рты, выводя ля, так и сейчас некто вроде меня открывает рот, чтобы стать похожим на большую рыбу.
Спустя много лет я сижу здесь, на веранде, набросив на плечи китель с контр-адмиральскими эполетами, и вспоминаю. Ноги мои босы, нагретое дерево под пятками, а я смотрю, как вниз по течению шлепает катер, брызги солнца летят с колес. Протяжный гудок возвещает о прибытии. Рано они сегодня. Я щурюсь, смотрю на солнце. Рано. Еще и одиннадцати нет. Под веками пылает красным. Что ж, поиграем в жмурки, Козмо Дантон, господин контр-адмирал, которого не существует. Я привычно потираю шрамы на запястьях. Как они выглядят? Кто побывал на каторге (или прочитал хотя бы один графический роман в бумажной обложке – что полезнее), знает, как они выглядят… Ну, как следы кандалов.
В тот вечер, открыв рот, я сказал:
– Пани Заславская, выходите за меня замуж.
Наверное, я был смешон – влюбленные обычно смешны.
– Козмо… ну зачем вы?
Хороший вопрос. Я вижу: рядом шипит граммофон. Звук – блестящий, жестяной, свернутый в раструб – бьется в замкнутом пространстве. Стены гостиной. Темный орех, резные панели – рельеф их словно вдавлен в мой мозг. Еще вижу: стук каблуков, скрип паркета, отблеск света на бокалах. Смех. Сладковатый запах хороших папирос и плохих манильских сигар. Я щурюсь. Кажется, глаза совершенно пересохли…
Сейчас, прожив на свете больше полувека, пройдя мор, глад и встречу с родственниками жены, я понимаю: есть слова, которые не стоит произносить. Это как в танго – прежде чем сделать шаг, нужно встретиться взглядом. И чтобы ответили «может быть». Иначе будет не танец, а неловкость и насилие. Например, если сказать без всякой подготовки: я люблю тебя – результат предсказуем.
Или: предлагаю руку и сердце…
Понимаете?
Это вынуждает другого быть жестоким. А это мало кому понравится – быть таким жестоким бескорыстно.
…Впрочем, Ядвига оказалась милосердна. Она дала мне возможность снять свои окровавленные трупы с ее бастиона.
– Козмо, милый, вы как всегда шутите!
Если бы. Я стою перед ней, лицо горит как обожженное. Уши мои пылают. Кажется, прислонись я сейчас к деревянной панели, останется выжженный отпечаток.
– Я не шучу. Впрочем, как вам будет угодно, – я кланяюсь.
– Козмо!
Я ненавидел ее тогда. Ненавидел всю – от цвета глаз до вышивки на платье. Целую вечность мне казалось, что сейчас я ее ударю… А потом вечность закончилась, и мне стало все равно.
Так бывает после выстрела.
Иногда, проводя учебные стрельбы, я командую: приготовиться, залп! В башне – ровное гудение электричества. Спусковая педаль уходит из-под ноги. Гальванер кивает и замыкает рубильник. Секунду ничего не происходит. Затем (БУМ!) рывок в сторону; казенная часть орудия – серо-стальная, огромная, как свисающий зад слона, – уходит назад. Удар настолько мощный, что его не воспринимаешь сознанием – просто мир вокруг в одно мгновение сдвигается, застывает… расслаивается на прозрачные пластины… собирается и бежит дальше. Но уже по-другому. Мир изменился. Пара чугунных болванок, несущихся с бешеной скоростью, его неуклонно меняет. И где-то вдалеке, рядом с учебным щитом-мишенью, через несколько секунд вырастут фонтаны воды.
– Перелет! – говорю я, оглушенный. – Поправка…
На губах – кислый вкус горелого пироксилина.
…Единственное, что мне в тот момент хотелось, – подойти к кушетке и лечь лицом вниз.
– Не уходите, прошу вас, – сказала Ядвига, неправильно истолковав мой взгляд. Или правильно. Положила руку на мою, сжала. – Побудьте со мной сегодня.
Женщины.
…Зря она беспокоилась, пускать пулю в висок я не собирался. Не дождетесь. Есть нечто непоправимо пошлое в том, чтобы выплеснуть мозги на стену. Даже если кажется, что под черепной костью у тебя – не живое серое вещество, а гипсовый муляж из кабинета анатомии. В бытность мою гардемарином мы стащили такой и подбросили в койку нашему товарищу. Думали, он закричит, а мы посмеемся. Он не закричал. Он как-то очень тихо и серьезно сказал «мама» – так, что у меня мурашки по телу побежали. Озноб в затылке.
Впрочем, мы все равно смеялись. Идиоты.
Ядвига сказала: не уходите. И я остался у ее ног истекать кровью.
Тот вечер.
Больше тридцати лет прошло, а я помню: танцующие пары, стук каблуков, рассыпающийся мелкими бусинами женский смех – есть такая сиамская игрушка, «дождевое дерево», которую переворачиваешь, и кажется, что внутри – целый ливень. Я стою под звуками этого смеха, цветные бусины скатываются с моих плеч и разлетаются по полу. Коньяк обжигает горло. Побудьте. Я тяну бокал за бокалом. Со мной. Глоток за глотком. Сегодня.
– Козмо?
…Вколоть бы эфир под кожу – и все хорошо.
– Вы не видели Генриха? – Ядвига смотрит на меня и говорит: – Кажется, вам уже хватит, Козмо. Сколько вы выпили?
Комната передо мной покачивается. Меня окружают милые и приятные люди.
– Все прекрасно, пани. Вам помочь?
Красный ковер. Я поднимаюсь по лестнице на второй этаж – вернее, бегу. Боль внутри не отпускает. Я уже знаю, почему Яда мне отказала. Конечно! Еще бы! Лучше быть любовницей знаменитого актера, чем женой моряка. Это же просто. А ты, Козмо, – идиот. Мелькают ступени. Одна, хитрая, пытается выскочить из-под ноги. Врешь! Я с размаху припечатываю ее каблуком – раз! – и продолжаю бег. Всего лишь. Обида напоминает изжогу от коньяка…
Впрочем, это, наверное, и была изжога.
Наконец я достигаю вершины. Оглядываюсь. Из ниши белый гипсовый амур таращит на меня невидящие глаза. Смотрю вправо, влево. Длинный коридор с десятком дверей – белых, красных и даже, кажется, одна синяя.
Так. И где мне его искать?
Снизу раздаются: музыка, голоса. Я начинаю поиск.
За третьей по счету дверью я натыкаюсь на целующуюся парочку – она выгибает спину, бедро, струящееся розовым шелком, мужская рука, лежащая на нем. Пардон, простите, эскюз-муа – выхожу и только тут вспоминаю, что не разглядел лица кавалера. А если это Тушинский? Возвращаюсь. Мужчина в ярости поворачивается: «Опять вы?! Идите к черту!» Нет, кажется, не он. Девушка, чуть откинув голову, смотрит на меня с интересом. А она ничего. Я говорю: «К вашим услугам» – чудовищно низким голосом, глядя ей в глаза, и выхожу. За моей спиной вибрации кругами расходятся по комнате и затихают в обтянутой розовым груди.
…Все-таки из меня мог бы получиться приличный баритон.
Стою в коридоре.
С минуту пытаюсь сообразить, что меня все-таки беспокоит. Что-то здесь определенно не так.
Потом понимаю.
Конечно! В чертовом доме слишком много комнат.
2. Любовь
Давайте поговорим о любви.Мою няню зовут Жозефина. Типичная галлийка – темные глаза, тоненькая, шатенка. Отцу она нравилась. Были они любовниками? Не думаю, для этого отец был слишком хорошо воспитан. Но нравилась ему несомненно. Я помню его неловкие-почти-ухаживания, мимолетные взгляды. Впрочем, тут я отца не виню. Пустая оболочка Гельды Дантон к тому времени уже никому ничего заменить не могла – ни мне мать, ни отцу жены.
Впрочем, я забегаю вперед.
Жозефина.
Она стала моей первой любовью.
Да, я догадываюсь, что вы хотели спросить.
Нет, тут другое.
Воспитанные девочки – рыжие кудряшки, платья с оборочками – не в счет. Даже если мужчине всего одиннадцать лет, у него должны быть легкие увлечения…
– Знаешь, папа, я влюбился. Не знаю, как это произошло. Просто случилось. Не знаю, как произошло. Просто так получилось. Я влюбился.
Сказал мальчишка, мой ровесник. Для меня это было новостью – такая откровенность.
И такие чувства.
В нашей семье это было не принято. В нашей семье обожали оперу, могли признаться в любви к Вагнеру или Фолетти, рассуждали о психологической составляющей роли Аделиды (она его любит! нет, не любит) – и все. Слово «любовь» я слышал в основном где-то рядом со словом «либретто».
– И все же она… – говорила мама.
– Да что ты!
В беседе родителей я принимал посильное участие – насупленно молчал или корчил рожи.
Теперь у меня появилось другое занятие. Иногда Жозефина садилась за рояль, играла она неплохо (хотя и не хорошо). Я занимал место, чтобы видеть ее затылок или тонкий галлийский профиль, склонившийся над тетрадью. Завиток. Нежные пальцы. Я смотрел и иногда забывал, что должен вести себя как юный каннибал – иначе на меня обращают внимание.
В изгибе ее шеи мне чудился бог.
Однажды я подарил ей два романа за авторством Томаса Ясинского, из купленных мной (на деньги, взятые у отца) и уже прочитанных. Капитан Морской Гром, легендарный герой графических романов, в этих книгах искал сокровища Толкоттовой бездны и спасал дикарскую принцессу от древнего морского чудовища.
Хорошие книги.
Та, что про принцессу, нравилась мне больше.
В едва намеченном грифелем женском контуре мне чудились какие-то особые переживания.
Отец посмотрел на меня сквозь стекла очков и заговорил:
– Вам не кажется, молодой человек, что вы слишком торопитесь? – он выдержал паузу. – Ваша мать, кажется, эти романы еще не читала?
И мне, сгорая от стыда, пришлось идти к няне, забирать толстенные тома. Это было страшно. Я что-то бормотал, был неловок и фантастически неуклюж. Уши светились, точно огни в ночи, видимые за сотню морских миль. Левое – маяк Фло, правое – в облаках и тумане – маяк Тенестра.
Жозефина смотрела с пониманием. Дура!!!
Выйдя из ее комнаты, я в ярости швырнул романы на пол и, задыхаясь от ненависти, начал топтать. На тебе, на! Еще! В глазах стояли слезы.
В общем: знаешь, папа, я влюбился.
3. Ссора
Некоторое время я с интересом разглядываю коллекцию метел, швабр и различных приспособлений для уборки. Автоматический полотер сверкает новеньким блестящим боком. Пахнет сыростью и какой-то химией. Закрываю. За синей дверью Тушинского тоже нет – разве что он гениально вошел в образ жестяного ведра.По коридору мне навстречу идет Ядвига. «Горничная видела его с бутылкой джина». Здесь, наверху? Она кивает. Генриху сейчас трудно, говорит Ядвига, нелады с новой пьесой. Он переживает, что может испортить роль. А у него завтра в полдень генеральная репетиция. Слышали об этом? Последний прогон перед премьерой.
– Да, – говорю я. – Конечно.
Завалит роль? Тушинский?
На первом этаже шум становится громче.
– Яда, дорогая! – кричат снизу. – Что же вы? Идите к нам!
Вечера «у Заславской» пользуются популярностью – в первую очередь из-за репутации хозяйки. Но еще и потому, что гостям здесь редко дают скучать. Ядвига раздраженно дергает бровью.
– Не давайте ему пить, Козмо. Пожалуйста.
Взрыв смеха. Возгласы. По лестнице поднимается человек с мелким лицом и большими залысинами. В петлицу смокинга вдета красная роза – такая яркая, что у меня начинает болеть мозг. Как будто кто-то надавливает на него большим пальцем.
– Ядочка, солнышко, мы вас заждались, – говорит залысчатый с капризным упреком. На руках сверкают перстни. – Разве так можно? Мы собираемся вызывать дух капитана Н.Катля, нам не обойтись без вашей сильнейшей психической энергии.
– Почему ж не Байрона? – Ядвига спокойна: ни тени раздражения в голосе. – Договаривались кого-нибудь из поэтов.
Залысчатый сморщивается, как лимон.
– Ядочка, ради кальмара, еще скажите – Сайруса Фласка! Тут от живых поэтов не знаешь куда деться, зачем же вам мертвые… Солнышко, я прошу вас. – Он тянет вялую руку. – Пойдемте. Я… я, можно сказать, настаиваю.
Мерзкий тип.
– Послушайте, любезный, – делаю шаг вперед. Нависаю над перилами и макушкой с залысинами. Человек пригибает голову, глаза становятся кроличьи. У меня рост метр девяносто, а взгляд поставлен на «арктический холод» – с матросами иначе нельзя, съедят.
– Козмо, не надо, – она кладет руку на мою. Что-то сегодня все повторяется. День дежа вю.
Чертова роза начинает пульсировать.
– Антуан, простите меня. Вы совершенно правы… Козмо? – Ядвига поворачивается ко мне. Зеленые глаза умоляют.
– Я все понял. Идите, пани.
Когда она уходит, я стою и думаю: на черта мне сдался этот Тушинский? Сторож ли я сопернику своему? Но я обещал. Пока я размышляю, раздается легкий щелчок – открылась дверь, щелчок – закрылась, затем – звук приближающихся шагов. Кто там еще? Я отталкиваюсь от перил. Гипсовый амур глазами показывает – смотри, дурак, пропустишь. Я поворачиваю голову…
Залп.
Поворачиваюсь всем телом. Мир сдвинулся.
Так бывает после выстрела.
Розовый шелк обтекает ее с плеч до лодыжек. Она подходит, чуть запрокидывает голову – темные глаза.
– У вас есть курить? – говорит она.
Я достаю портсигар. Щелк. Смотрю, как ее пальцы берут сигарету, потом на ее губы. Красиво. Ч-черт, не могу избавиться от ощущения, что эти губы целовали многие и многие мужчины… до меня.
Чиркаю спичкой.
– Что это? – она складывает губы трубочкой и выпускает дым. Медленно, глядя мне в глаза.
– Русские папиросы. Хороший сорт.
Бумага не истончается, как в американских сигаретах, а именно горит – неровно, большими кусками. В этой грубости какой-то особый шик. Пепел летит вниз, кружится, падает. Кроваво-красная помада – страсть.
Мне нужно идти.
– Русские? – переспрашивает она.
– Подарок друга. Он уехал.
Идти. Я обещал. Вместо этого я говорю:
– Куда подевался ваш… ээ… компаньон?
Она невозмутимо:
– Мой любовник, хотите сказать? Он спит. Не желаете прокатиться? У меня под окнами мобиль.
Коридор начинает раскачиваться – слова, слова. Забыл, кем ты увлечен, Козмо? Почти. Когда в голове туман, легко потерять направление.
…В изгибе ее шеи – бог. Я не видел…
– Так хотите?
– Нет.
Много лет прошло, а у меня до сих пор перед глазами эта картина: девушка в розовом сиянии, уходящая от меня по коридору. Шелковое платье, движение ног под ним… она прекрасна.
…У водолазов есть отличный вопрос:
«Дошел ли ты до грунта и хорошо ли тебе там?»
Тушинский дошел до грунта, и ему там было хорошо.
Я захожу в комнату, прикрываю за собой дверь – аккуратно, чтобы не разбудить. Поворачиваюсь.
– Зачем вам Ядвига? – говорю я Тушинскому. Он меня не слышит. Бежевая кушетка в широкую синюю полоску. Актер спит, положив голову на подлокотник, ниточка слюны тянется из приоткрытого рта. – Вы ее не любите, Генрих. Я же вижу.
У Тушинского обмякшее бессмысленное лицо. Пустая оболочка от дирижабля.
Как его можно любить?
– Слушайте, Генрих. Давайте начистоту.
Актер, не просыпаясь, мучительно вздыхает и переворачивается на спину. На лице – красные следы. Начинает похрапывать. От мощного запаха перегара я морщусь. Что тут у нас? Недопитая бутылка шампанского, несколько бокалов. Бутылка из-под джина на ковре – сколько он выпил? В комнате резко пахнет можжевельником и чем-то кислым.
– Будем считать это согласием, – говорю я, подхожу к окну и раздергиваю шторы. За стеклом – ночь, фонари. Несколько светящихся окон в доме напротив. Дальше по улице видны цветные огни витрин и вывеска аптеки. И везде – люди, люди, люди. Гранд-бульвар в это время сонным не назовешь – работают кофейни и артистические клубы, богема Кетополиса танцует, пьет абсент и умирает в зеленом дыму гашиша и опиума.
Вызывает духов.
Столоверчение, гипноз, мистические ордена, социалистические кружки, астрология, черная магия, китовослышащие, анархисты, морфинисты, суфражистки и защитники животных – чего только сейчас нет. Вот и Ядвига туда же – увлеклась спиритизмом. Кого они там вызывают, адмирала Стабба? Хорошо хоть, не Аттилу. И не Великого Кальмара… Впрочем, с них станется.
Душно мне.
Я нахожу шпингалет – кррр. Окно распахивается.
Холодная струя врывается в комнату, шторы бьются фиолетовыми парусами.
Хорошо.
Я придвигаю кресло и сажусь напротив Тушинского.
– Мне двадцать шесть лет, – говорю я. – Я лейтенант броненосного флота Его Величества. Вам все равно, Генрих, а для меня это кое-что значит. – Актер молчит. – Знаете, сейчас удобная ситуация. Я пьян, поэтому скажу все, что думаю. Вы пьяны, поэтому вам придется меня выслушать. Что скажете, Генрих?
…
Тушинский встает.
Вспышка света. Комната опрокидывается.
Я лежу на полу и думаю: вот сукин сын.
Вскакиваю.
Оскорбление второй степени – оскорбление действием!
Это означает одно.
Будет кровь.
– Идите к китам, дорогой мой Козмо, – говорит он абсолютно трезвым голосом. Выпрямляется.
Как его можно любить?
А вот так.
Потому что сейчас этот сукин сын прекрасен. Сын докера, говорите? Да в нем аристократизма на пол-Кетополиса хватит.
Меня трясет от ярости.
Я беру со стола бокал и, не глядя, делаю глоток. Стекло стукается об зубы. Шампанское? Отлично! Пузырьки ударяют в нос – я морщусь.
Тушинский смотрит на меня, выгнув бровь.
Сволочь. Ненавижу.
– Кажется, с ролью мебели вы справлялись лучше, – говорю я охрипшим голосом. – Что теперь? Будем драться на кулаках? К вашему сожалению, я-то не швейцар.
Генрих улыбается.
– Тоже верно.
Я выше ростом и тяжелее, но занимался в детстве чертовой музыкой, а не проклятым боксом. А Тушинский справился со швейцаром.
Я пытаюсь вспомнить, когда в последний раз бил человека. Кажется, в Навигацкой школе. Впрочем, кто тогда не дрался? «Селедки» с «механиками» – вечная война. Честь флота, господа гардемарины, и в зубы – н-на! Будущие офицеры не отступают перед гражданскими…
Легенды гласят, что наши побоища – детские шалости по сравнению с тем, как чудили предыдущие выпуски. Говорят, сам Остенвольф… впрочем, тут легенды, скорее всего, ошибаются.
Он же морпех.
Вообще-то и нам, и «механикам» повезло, что школы морской пехоты находятся за городской чертой, – иначе вряд ли бы кто из нас выжил. Морпехи – страшные люди. Серая дубиноголовая масса, которая умеет только одно – убивать. Иногда мне кажется, что их боевые автоматоны гораздо более человечны, чем они сами.
Тушинский достает бутылку из ведерка. Разливает шампанское по бокалам.
– Выпьете, Козмо? – говорит он. – Напоследок. Прежде чем я размозжу вам голову?
Глаза неестественно блестят. Голос иногда плывет, как на заезженной пластинке.
И тут я понимаю, что происходит. Тушинский играет трезвого.
А на самом деле…
Додумать я не успеваю – дверь открывается.
– Вот вы где! – Ядвига замолкает, смотрит на нас по очереди – внимательно. – Так, – она входит в комнату, – что здесь происходит?
Мы молчим.
– Ничего не было, – говорит она. – Слышите? Ничего. Вы сейчас мне это оба пообещаете.
Ядвига встает между нами. Пользуясь моментом, я вынимаю у Тушинского из пальцев бокал и отступаю на шаг. Движение почти танцевальное. Раз – и готово. Весело.
Актер стекленеет.
– Генрих, пожалуйста… – Она заступает ему дорогу. – Козмо!
Интересно, как меняется ее голос. Минуту назад – сама мягкость, сейчас – укротительница тигров. Еще немного – и мне разожмут челюсти стволом револьвера.
Шампанское щекочет нёбо. Хорошо.
– Вам уже хватит, Генрих. Оставьте мальчика в покое.
Она осекается.
Пауза.
Я с силой швыряю бокал в пол и выхожу.
…Вообще-то нам обоим было достаточно. В отличие от невменяемого Тушинского я это прекрасно понимал. Но меня неожиданно взбесило это «мальчик». Если бы меня отвергли, я бы ушел отверженным. Это почетная капитуляция, уходим под барабанный бой, распустив знамена. Но так! Так!
В общем, кровь должна была пролиться.
…Меня трясет. За моей спиной разливается запах шампанского – липкий, сладкий. Просачивается в щель под дверью. Я врываюсь в гостиную и с разгону натыкаюсь на человечка в дешевом партикулярном платье. Черт, он-то откуда взялся? Жидкие светлые волосы. Человечек оборачивается, чтобы возмутиться, открывает рот…
На редкость уродливая рожа. Я говорю:
– Будете моим секундантом?
– Я-я? – «уродливая рожа» еще и заикается. Прекрасно!
– Да.
– Это т-так… я н-не знаю, что сказать…
– Скажите: всегда к вашим услугам, господин Дантон.
Белесые брови поднимаются и опадают.
– Я-я к вашим… – Он спохватывается: – Н-но я же н-ничего не знаю!
– Тем лучше. Сейчас я вам все подробно объясню. Вы тонкий человек, вы поймете. Мне нанесли страшное оскорбление, – я голосом выделяю «страшное». Мне весело, я уже все решил. Человечек покорно кивает. Бедняга. Похоже, он из тех, кто вечно «делает услуги». А ведь молодой совсем. – Кстати, как ваше имя?
– П-по… – Он мучительно выгибает брови. – Я-ян П-по…
– Отлично! Так вот, дорогой Ян. Вы любите оперу?
Похоже, это окончательно сбивает его с толку.
– К-конечно.
– А я – нет. Так вот, о деле. Я оскорблен…
В груди у меня вдруг оказывается нечто мертвое. Точно на месте сердца – резиновый кальмар, распустивший вялые щупальца.
– …и желаю драться.
4. Опера
Давайте поговорим о ненависти.Я ненавижу:
Ноты и клавиры.
Ненавижу: либретто и гаммы.
Гремящий рояль в гостиной.
Мужские распевающиеся голоса.
а-А-а-а-А-А-а.
Ненавижу.
Ария клокочущей ненависти для низкого голоса и фортепиано, исполняется в тональности ре минор.
Еженедельные музыкальные вечера у Дантонов. Отец высокий, сухощавый, в гражданском костюме в тонкую полоску, черный галстук. Встречает гостей. Мама за роялем (белое платье… низкий приятный голос, теперь редко поет сама, часто хворает… жаль, красивая женщина, слышу я голоса), впервые вышла после долгой болезни. Она худая и бледная, играет чуть неловко, механически, часто сбивается – но все вокруг уверяют, что она прекрасна. Да, прекрасна! Увлеченные люди.
А потом они начинают петь…
Я знаю, что вы хотите спросить.
Да, я умею.
– АААА, – я опираю голос на грудь. Он взвивается под потолок, летит вперед, наполненный металлом и обертонами, поддержанный посылом и вибрато. – ДЕЕ-ЛИИИ-ДААА! – раскатываю я начальную фразу из «Левиафана».
По крайней мере, меня учили.
Воспоминание юности: меня заставляют.
На самом деле я тайно готовлюсь к поступлению в Навигацкую школу – туда принимают с четырнадцати. Под подушкой у меня учебник математики, голова заполнена уравнениями квадратного корня, в пальцах – сплошная тригонометрия. Я мечтаю быть моряком и совершать подвиги, как Морской Гром (нет, Гром уже – для маленьких!). Как Горацио Хорнблауэр.
А меня знакомят с новым учителем. Маэстро Доменико Туччи.
Где родители брали этих итальянских маэстро? Выписывали по почте? Кетополис все-таки не Европа. Здесь не ткнешь пальцем в первого попавшегося гондольера, чтобы он оказался учителем пения.
У отца был красивый, хотя и слабоватый тенор. У мамы – драматическое сопрано. А я иногда переходил на такой бас, что люди пугались…
Взросление. Ломка голоса.
Маэстро должен был помочь мне ее пережить. С наименьшими потерями – я ведь будущая звезда. Хотя уже не красная, и не сморщенная – мое упущение, каюсь. К тому времени я уже смотрел на няню сверху вниз. Представлял, как подхожу к ней в морском мундире – суровый и обветренный, со шрамом через левую щеку, – встаю на одно колено и дарю букет скромных фиолетовых цветов. Она, конечно… А я… Дальше обычно начинались эротические фантазии. Впрочем, я отвлекся.
Искусство бельканто. Ненавижу!
Маэстро говорит мне: представьте, молодой человек, что у вас пустая голова (надеюсь, труда это не составит?), и медленно, аккуратно направьте звук в свод черепа. Если почувствуете в голове нарастающий звон – значит, вы все делаете правильно. Это включаются верхние резонаторы. Затем вам нужно мысленно соединить вибрации диафрагмы с вибрациями черепа. Тогда начнет звучать все тело.
Главное, повторял маэстро торжественно, пустая голова.
…Похоже, люди оперы так привыкают держать голову пустой, что это отражается на лице.
Я знаю много таких хитростей.
Вот еще одна: настоящий певец поет пятками.
…Только я-то собирался в офицеры. Бедный Туччи. Через пятнадцать минут маэстро начал гоняться за мной с линейкой, крича и ругаясь «кретино» и «идиото». Так мы и бегали вдвоем вокруг рояля, пока на шум не явилась мама.
То есть учитель из него получился никакой.
Но он был самый интересный.
5. На корабле
Я – человек, прыгнувший со скалы. Мне остается только наслаждаться полетом.В офицерской кают-компании висит портрет Его Королевского Величества Михеля III. В породистых чертах короля застыла неуверенность, словно даже кисть художника не в силах совладать с монаршей мягкостью. Жаль, что здесь нет еще одного портрета – для контраста. Канцлер вообще не любит своих изображений. Но если бы такой портрет нашелся, думаю, это был бы злой, грубый, преувеличенный рисунок дешевой канцелярской тушью. Пятна и чернильные тени. Монопод. Зловещий одержимый гений из бульварных графических романов. К тому же, по слухам, неграмотный.