— Тс-с, — прошептал я, осторожно расталкивая и в то же время крепко удерживая ее руками. — Проснись скорее!
   Чуть погодя она уже лежала спокойно, с широко раскрытыми глазами, и беззвучно плакала.
   — Я забыла, где мы. Долго я спала?
   — Несколько минут, не больше. Все в порядке, скоро пойдем дальше.
   — Но ведь тот человек уже должен был прийти?..
   — Он может прийти в любую минуту. Надо только спокойно ждать.
   — Кажется, мне приснилось что-то ужасное.
   — Да, но сейчас ты уже проснулась, и тот человек скоро придет, и вообще до границы сущий пустяк.
   Только теперь она спохватилась, что мы лежали чуть ли не прижавшись друг к другу, и, удивленно откинувшись на бок, отгородилась от меня рукой.
   — Почему ты так странно на меня смотришь? — спросила она, убирая волосы со лба.
   — Я? Да нет, ничего.
   Она тихо засмеялась, и я понял, что выдал себя.
   — Спасибо, что разбудил меня, — сказала она, выбираясь из шалаша.
   — Смотри не выходи из-под деревьев, — сказал я.
   — Я сейчас вернусь.
   Я лежал, прислушиваясь к звуку ее шагов, и слышал ,как они отдалялись. Какая -то птица запела в верхушке дерева над нами; с этого дерева я срезал ветви, чтобы соорудить шалаш. Взяв кольт, я сунул его во внутренний карман куртки. Сердце громко стучало, и вдруг меня охватил страх, как бы с Гердой чего-нибудь не случилось, и я выполз из-под навеса и увидел, что она стоит, прислонившись к сосне, на краю откоса.
   — Эй, — негромко позвал я ее, — иди назад, там тебя могут засечь.
   Она обернулась и взглянула на меня в упор. Я заметил, что она причесалась: гладкие блестящие волосы теперь аккуратно лежали на голове, зато концы пенились легким венчиком, вобравшим в себя солнце и слепящей дугой окружавшим шею.
   — Слышишь, — прошептала она и вздохнула, словно после долгого, мучительного ожидания.
   — Что это?
   — Малиновка! Но как рано она завела свою песню!..
   — Как ты думаешь, сколько мы уже здесь ждем?
   — Полчаса, может, сорок пять минут, — сказал я, — самое большее час.
   — Не нравится мне вот так просто лежать и ждать. А что, если он не придет?
   — Он придет.
   — Что-то ведь может ему помешать...
   — Многое может ему помешать. Но он придет, нам обещано.
   — Лучше бы ждать в другом месте, — не отступалась она, — немцы могут подобраться к нам со спины, и мы даже ничего не заметим.
   Я покачал головой.
   — Нет, — сказал я, — мы расположились на самой высокой точке. Они не могут подобраться к нам так, чтобы мы не заметили.
   — А зачем же ты тогда все бегаешь к краю откоса и что-то высматриваешь?
   — Послушай, — сказал я, — мне тоже не очень нравится, что мы здесь торчим. Но мы должны обождать по меньшей мере еще минут пятнадцать.
   — Но сейчас, надо думать, уже пять часов.
   — Кто его знает! Может, мы добрались сюда быстрей, чем рассчитывали те люди.
   Она лежала, отламывая кусочки от высохшей ветки и стараясь угодить ими в шишку, и я понял, что страх опять надвигается на нас, и чувствовал, как ее страх постепенно передается мне, и я накрыл ладонью ее руку и крепко прижал к земле, но спустя мгновение она отдернула свою руку, и на ее ладонях были сосновые иглы. Она отряхнула руку об отворот куртки и вяло улыбнулась.
   — Куда легче, когда мы шагаем или бежим, — сказала она, — вообще в лесу легче. А здесь нехорошо оставаться.
   — Хочешь, я пройдусь вдоль гребня холма, посмотрю, не идет ли тот человек?
   Она удержала меня.
   — Нет, только не уходи, хуже нет быть одной.
   — Да я же ненадолго. Может, он бродит где-то рядом и ищет нас. Не дело уславливаться о таких вещах по карте.
   — Но нашли же мы взгорок у поворота дороги!
   — Да, верно, и все сошлось с картой. Он ведь сказал: ждать у железнодорожной выемки, там, где дорога почти смыкается с полотном.
   Она лежала, размышляя, о чем бы еще можно поговорить.
   — Я только одного не понимаю: как они успели так быстро обо всем договориться, — сказала она, и ей явно не хотелось заканчивать фразу, которой она ограждалась, словно щитом. — А ты понимаешь?
   Я торопливо ответил:
   — Наверно, послали связного или передали шифром по телефону.
   — Слышишь, — вдруг сказала она, вскинув голову, — вот она опять.
   — Кто?
   — Малиновка.
   Мы лежали молча, слушая песнь малиновки, которая так удачно прервала наш разговор. Эти судорожные приступы болтливости были порождены страхом. Какое-то время слова защищали нас от него, но, когда уже не о чем становилось говорить и беседа превращалась в переливание из пустого в порожнее, страх тут же появлялся вновь и стоял между нами невидимой ледяной стеной.
   — Слышишь? Я кивнул.
   — А мог бы ты отличить ее песню от пения варакушки?
   Я громко рассмеялся, а между тем по спине у меня струился холодный пот.
   — Конечно, нет, я вообще не знал, что это малиновка, пока ты не сказала.
   — Когда поет варакушка, кажется, будто звенят серебряные колокольчики, — пояснила она.
   — Сказать по правде, я на слух узнаю только сорок и ворон, — сказал я и вдруг услышал тяжелое, прерывистое дыхание Герды и, обернувшись, понял, что опоздал: она уже глядела тем самым, остекленевшим взглядом, углы ее губ скривились в горькой улыбке, и между зубами дрожал кончик языка.
   — Обещай мне одно, — пробормотала она.
   — Что тебе?
   — Если они схватят нас... я не хочу назад... не хочу возвращаться туда, снова проделать весь долгий путь...
   — Не мели чепуху, — сказал я. Рука ее была как лед, и моя рука тоже стала как лед, и мы не могли согреться, и наши влажные руки бессильно повисли, и тогда я отдернул свою руку и уже встал на одно колено — хотел пойти наверх посмотреть, не идет ли Вебьернсен, — но она вцепилась в мою куртку и не отпускала меня.
   — Только бы он пришел, — хрипло бормотала она, — только бы нам уже пересечь железнодорожную колею и шоссе, может, когда мы будем на той стороне, нам больше не встретится ни то ни другое...
   — Железнодорожные пути наверняка больше не встретятся, насчет шоссе — не знаю. Но шоссе — это еще не самое страшное. Не могут же они контролировать все дороги, им пришлось бы бросить на это слишком много сил.
   — А что самое страшное?
   — Патрули, самолеты, собаки.
   Она съежилась и стихла, и я чувствовал, как ее тоже охватывает тупое равнодушие, которое всегда следует по пятам за страхом.
   — Если они вышлют самолет, все кончено, — глухо проговорила она.
   — Может, это вовсе не из-за нас.
   — А из-за кого?
   — Они все время за кем-нибудь охотятся, что ни день от них кто -нибудь да сбегает.
   — Не все ли равно, за кем они охотятся, если они нас схватят...
   Ледяная стена растаяла. Слепой, сосущий стрех отступил подобно морской волне в час отлива, оставив после себя мелкую красную сыпь, словно чешую, на руках, на шее и вдоль бедер. Малиновка смолкла, солнца уже клонилось к закату, и теневой узор на хвойном ковре вытянулся и потускнел.
   — Подождем еще минут пять, — сказал я, — потом я поищу место, где нам лучше пересечь полотно...
 
   Мы услышали его шаги, когда он был метрах в пятнадцати от нас. Он шел с севера, и, когда он вынырнул из подлеска, мы уже успели ничком повалиться на землю, и Герда держала в руках револьвер и даже сняла предохранитель...
   Я оперся на локоть, сжимая кольт обеими руками, как тогда, когда я ранил Робарта, и заметил, что рука у меня стала тверже. Впрочем, ненамного. Я все еще не мог забыть, что убил человека.
   Человек неуверенно приближался к нам; всякий раз, пройдя метра три, останавливался и испуганно оглядывался по сторонам, словно его заманили в незнакомые, опасные джунгли. Лицо у него было одутловатое, рыхлое, того багрово-синюшного цвета, по которому сразу узнаешь сердечника. Светло-голубые глаза прозрачные, как вода, на висках курчавились седые волосы, хотя волос, собственно говоря, у него оставалось немного. Остановившись и оглянувшись кругом, человек нерешительно провел по ним рукой, и тут он заметил наш шалаш и замер на месте.
   «Почему он не в мундире?» — подумал я, гадая, кому же из нас двоих надлежит окликнуть другого. Он кашлянул и без всякой нужды зашагал к откосу, очевидно, желая, чтобы мы как следует разглядели его и не сомневались, что это он послан к нам, и только тогда я уверился, что это наш человек, и высунулся наружу.
   — Апрель, — сказал я ему и показал пистолет, который прятал в траве.
   — Вебьерн, — с облегчением ответил он.
   Мы выбрались из шалаша и встали у входа, наш провожатый торопливо и как -то странно дернул головой и повел нас вперед той же дорогой, по которой только что пришел: по безлесным взгоркам, затем вниз по склону и, наконец, по тропинке, которая шла на север вдоль железной дороги.

9

   Мы остановились в густом ольшанике, все еще стоявшем без листьев. Вебьернсен вынул зеленую, как мох, фуражку и завертел ее в руках, уставившись на Герду озабоченным и чуть смущенным взглядом.
   — Немцы заняли станцию и сейчас прочесывают восточную часть леса, — зашептал он, нервно теребя свободно болтавшуюся пуговицу на своем тесном комбинезоне, — а не то вы могли бы прямиком пересечь железнодорожный путь. А теперь придется сделать по-другому, — продолжал он, стараясь успокоиться и дышать ровно. — Вон за тем пригорком, дальше на север, работают дорожники. Они мостят насыпь и укладывают новые шпалы; скоро им подадут товарный вагон, чтобы отвезти часть рабочих к каменоломне, что за станцией. Мы смешаемся с ними и для отвода глаз поработаем, а затем вы уйдете за каменоломню и отыщете лесную тропинку, которая проходит мимо заднего крыльца моего дома. Дверь распахнута настежь, войдете в дом и подождете меня, а я вскорости подойду. Вы его узнаете сразу: это единственный дом в здешних местах, окрашенный в желтый цвет. Я еще сам не знаю, куда вас переправить, но я свяжусь с верным человеком, который живет еще ближе к границе. Так или иначе, вам надо будет переждать у меня, пока не стемнеет.
   — А в доме никого нет? — спросил я.
   Он скривил рот и уставился на красную, как яблоко, подкладку фуражки. Казалось, он ждал, когда красный цвет сменится зеленым и даст знак, что путь свободен.
   — Дома жена, — нехотя проговорил он, — она все знает. И еще у нас есть внук. Но он мал и ничего еще не смыслит.
   — Сколько ему?
   — Четыре, скоро будет пять.
   — В этом возрасте дети уже довольно смышленые, — сказал я.
   Он ничего не ответил и со смущенным видом протянул фуражку Герде, словно заранее извиняясь за сомнительное предложение.
   — Надень-ка вот это, — сказал он, криво улыбнувшись, — у рабочего человека не увидишь такой копны волос.
   Герда напялила на себя фуражку: она была смехотворно велика и затеняла половину лица. Я не успел подавить смешок, и Герда, сорвав с себя фуражку, смерила меня сердитым взглядом.
   — Не дури, — в ярости пробормотала она, — лучше помог бы мне запихнуть волосы под шапку.
   Ее волосы, потрескивая, льнули к моим пальцам, пряди были совсем мягкие на ощупь и легкие, как пена, хотя ей вот уже несколько недель не давали вымыть голову, но, когда волосы скрылись под фуражкой, у девушки сделался несчастный вид, словно с нее сорвали одежду. Затылок у нее был узкий, угловатый, будто у голодного мальчишки-подростка, и, вероятно, она восприняла весь этот маскарад как унижение, потому что, подняв воротник куртки, враждебно взглянула... только не на Вебьернсена, а на меня, словно это я раздел ее при посторонних.
   — Только бы не свалилась, — с горечью сказала Герда. Она казалась теперь совсем маленькой и потерянной в непомерно просторной куртке, одну полу которой оттягивал пистолет.
   Начальник станции вынул из кармана газету.
   — Я прихватил вот это, чтобы подложить в фуражку на случай, если она окажется велика, — застенчиво проговорил он.
   — Ничего, и так сойдет, — сказала она и улыбнулась ему. — Ну как, похожа я на рабочего парня?
   — Ты похожа на подростка, сбежавшего из приюта, — сказал я и тотчас же пожалел о своих словах. Откровенность лишь еще больше усугубила наше мрачное настроение, и между нами воцарилось неловкое, тяжелое молчание. Вебьернсен нервно облизнул губы и посинел, словно от удушья.
   — У меня еще есть кепка с козырьком, — удрученно прошептал он, — но я же не знал... — Он весь вспотел, пока ему наконец не удалось отстегнуть верхнюю пуговицу. — Я не знал, какую лучше взять, какая лучше затенит лицо. Судя по вашим снимкам на плакате...
   — Пойдемте дальше, — торопливо проговорил я. Он достал из кустов три мотыги, которые заблаговременно спрятал там.
   Мы спустились к железнодорожному полотну и, обойдя пригорок, увидели рабочих.
   — Мы сделаем вид, что работаем, и постепенно будем уходить все дальше и дальше, — шепнул он нам, — а уж это все порядочные люди.
   Порядочные люди! Человек, который выдал нас в тот роковой вечер три месяца назад, тоже с виду был порядочный. Он дожил до сорока пяти лет и вроде ничем себя не запятнал. И вот вдруг за какие-нибудь две-три недели он слинял, словно заяц весной. А ведь это был одинокий безобидный человек, не имевший ни друзей, ни явных врагов. После суда мы узнали, кто доносчик. Один из норвежских тюремщиков как-то зашел к нам в камеру поглядеть на нас: он откровенно уставился на нас своими узкими осоловелыми любопытными глазками. Он был под мухой, его развезло, и ему не терпелось узнать, как чувствуют себя смертники. Тут-то он и выболтал все, что знал, может, думал, нам легче будет ждать казни, если он откроет нам правду.
   Но профессор Грегерс и раньше знал, кто доносчик: он внес его имя в один список с профессиональными шпиками, правда, поставив против его фамилии вопросительный знак и заключив ее в скобки, так как до конца не был уверен в своей догадке. Этот-то список и нашли немцы, когда арестовали его вместе с Гердой. Профессор сунул его в рот и пытался сжевать бумагу, в то время как их выводили из дома. Когда их втолкнули в машину, он выплюнул бумажку. Один из солдат принял это за насмешку и огрел профессора по затылку прикладом автомата, но другой, заметив бумажный шарик, осторожно подобрал его двумя пальцами и вручил офицеру.
   После отец и дочь стояли у письменного стола и смотрели, как немец пинцетом отделял друг от друга клочки бумаги, а затем снова сложил их вместе, словно забавляясь игрой в лото. Все сошлось; обвиняемых приговорили к казни.
   Все это рассказал нам Трондсен, когда Герду с отцом увели на допрос, он рассказывал не торопясь, со вкусом описав всю сцену... А теперь вот я стою, ковыряясь в земле мотыгой, и совершенно отчетливо вспоминаю, что в его рассказе меня привлекла эта самая история с бумажками — разгадка загадки, — и я совсем не думал о том, что ждет тех двоих во время допроса в подвале.
   А ведь мне только что исполнилось двадцать пять лет, и я тоже был порядочным парнем, который прежде никогда не проявлял особенного интереса к настольным играм, пока сама смерть, вооружившись пинцетом, не вознамерилась соединить разорванные кусочки.
   Игра? Как тогда, когда я лежал и смотрел на Робарта, который медленно приближался к пистолетному дулу. Пока я не нажал пальцем на спуск... Все игра, пока не случится главное. Всегда дистанция, бесценное и необходимое хладнокровие, необходимое для полноты восприятия. И только нависшая смерть, дула автоматов заставили меня ощутить кровную связь с жизнью. Смерть... и еще?..
   — Герда, — прошептал я, перегнувшись через мотыгу, — смотри, фуражка свалится.
   Она выпрямилась и, опершись на рукоятку мотыги левой рукой, правой запихала волосы под фуражку. Вебьернсен поднял голову:
   — Вот он уже едет!
   Мы вскинули мотыги на плечи и затрусили к небольшой группе людей, стоявших поодаль в ожидании поезда. Когда мы подошли к ним, рабочие расступились и пропустили нас в середину, и я заметил: они нарочно расставили вокруг нас самых рослых и дюжих парней.
   Я стоял между Гердой и начальником станции и все время, пока мы тряслись в вагоне, сжимал рукоятку мотыги, и рука моя в такт тряске то и дело касалась руки девушки. Я слышал гул голосов, но никто не смотрел на нас. Мы были окружены стеной человеческих тел, я слышал, как глухо постукивают башмаки по рассохшимся доскам пола, и еще я слышал дыхание людей, стоявших рядом, и видел впереди чеканный, словно высеченный из камня, профиль человека с резкими складками на лице и пышными рыжими усами надо ртом, без устали что-то жевавшим... но и все это тоже казалось неправдоподобным. Мы тряслись в вагоне вместе со всеми этими людьми, и все же мы были словно невидимая брешь между ними, и, кто бы ни дотрагивался до меня рукой, а то и ногой, я словно бы не ощущал ничьих прикосновений, я чувствовал только ледяную руку Герды, мне хотелось взять ее, но я не смел. А потом мы подъехали к станции: менее чем в ста метрах от нас был вокзал — унылый желтый деревянный дом, а рядом еще более уродливый склад и у его торцовой стены три березы, почерневшие от сажи, с голыми черными ветвями, колыхавшимися взад-вперед, сплетаясь в бессмысленный, беспрестанно меняющийся узор, и на перроне стояли четыре солдата. Все они уставились на наш поезд, но он свернул на боковой путь и протарахтел дальше — прямо через шоссе, которое было преграждено шлагбаумом.
   Мы въехали в самую каменоломню, и все повыскакивали из вагона. Начальник станции повел нас вперед. Мы побрели за ним и скоро начали отбивать щебень в той стороне каменоломни, которая была обращена к лесу. Пот стекал с Вебьернсена градом, хотя он просто стоял, вяло ковыряя мотыгой, и я гадал, что же тому причиной: больное сердце, волнение или то и другое вместе.
   Так мы проработали минут пять-шесть, а может, и того меньше, и Вебьернсен оперся на мотыгу, чтобы передохнуть, а нам кивком головы показал на опушку леса. Я сделал знак Герде, и, понемногу продолжая копать, мы шаг за шагом стали продвигаться к травянистому склону, окружавшему каменный карьер наподобие воротника, и скоро мы снова были в гуще деревьев и с мотыгами на плечах медленно побрели дальше, туда, где нас уже не могли увидеть. В том месте, где начиналась лесная тропинка, мы скинули мотыги и, прислонив их к стволу, пошли по тропинке дальше, перебрались на другую сторону карьера, а затем, миновав неглубокий овраг, вышли к дому.
   Дом был того же грязно-желтого цвета, что и станция, он стоял посреди поля, и кругом не было ни одного дерева. Мне стало не по себе от мысли, что нам придется провести здесь несколько часов. Я заметил, что Герда вздрогнула и обернулась в сторону леса, наверно, не только потому, что в лесу ей было спокойнее: вид человеческого жилья смутил ее, она боялась, что выглядит некрасивой и жалкой в этой фуражке.
   Когда мы подошли к двери, за кухонной занавеской мелькнуло чье-то испуганное лицо. Мы вошли прямо в сени, затем во вторую — полураскрытую — дверь и оказались в тесной прихожей без окон. Здесь было темно, неприятно пахло камфарой и засаленным плюшем, а в горшках повсюду стояли огромные цветы. Шагнув за порог, мы притворили дверь и с полминуты простояли в прихожей, и только тут в потемках возникло лицо — точнее, бледный, почти совсем белый, овал лица с узким лбом и черными немигающими глазами. Очевидно, женщина все время стояла здесь, и я подумал, что начальнику станции следовало бы нас предупредить: лучше бы он меньше распространялся про желтую окраску дома, зато подробней описал бы жену.
   — Господи, — вдруг раздался вопль ужаса из тьмы, — вы же сущие дети!
   Я увидел, что ее глаза полны слез, а щеки дрожат, и заметил у нее на верхней губе серую полоску: по всей вероятности, что-то вроде усиков.
   — Ступайте сюда, — прошептала она, распахнув какую-то дверь, — помолимся вместе.
   Я покосился на Герду, но она не повела бровью, и мы вошли вслед за хозяйкой в заставленную всевозможной мебелью комнату с высоким потолком и тяжелыми, словно бы поглощающими все звуки гардинами на окнах. В простенке между зеркалом в позолоченной оправе и вереницей семейных портретов висела большая, овальной формы картина в черной деревянной раме. «Страдающий Христос в Гефсиманском саду». Несоразмерно крупная капля пота на его правом виске была слегка окрашена в красный цвет.
   Женщина, скрестив руки, застыла перед картиной. Я не вслушивался в ее слова, но она молилась долго, по многу раз повторяя одно и то же. Мы стояли у него по бокам, слегка отступив назад, и я видел, что щеки ее дрожат все сильнее, а с волосков на верхней губе капают слезы. За спиной у нас тикали стенные часы — маятник ходил с каким-то нечистым, скрипучим звуком, — и в зеркале я увидел, что на часах десять минут седьмого. Глядя через плечо хозяйки на стенку, я увидел вереницу ее родичей — у всех были узкие лбы и удлиненные лица, — и немедля в тишину вползла неправдоподобность: я уже не боялся, что немцы сейчас придут, а лишь испытывал своеобразное сладостное удовлетворение от привычного чувства, будто я вне всего этого и даже каким-то образом отдален от угрозы, ко всему непричастен и неуязвим... и, снова заглянув в зеркало, я увидел, что Герда стоит, наклонив голову, и шевелит губами.
   Неужели она молится?
   Это смутило меня. Я ждал, что она улыбнется понимающе, даже с некоторой снисходительностью, но никак не предполагал, что она станет молиться, и, скосив глаза в сторону, я стал следить за лучом, проникшим в узкий просвет между занавеской и оконной рамой, лучом, в котором плясали пылинки, и я гадал, за кого же она молится: за отца, за себя, за нас обоих?
   А может, она молилась за юношу Робарта, которого уже нет в живых? Или, может, за Шнайдера и других? Или за Вольфганга с вырубки? Я сгорал от любопытства: мне очень хотелось знать, какие слова она шепчет, или, может быть, она шевелит губами для вида?
   Часы пробили половину седьмого, и в зеркале я увидел, что кто-то открывает дверь: вошел начальник станции и встал на пороге. Он был уже в мундире и от этого казался еще более неопрятным, озабоченным и старым, чем прежде, когда расхаживал в рабочем комбинезоне. Минуту-другую он терпеливо ждал, но жена была поглощена молитвой, и тогда он поманил меня пальцем, и я оторвался от созерцания картины в зеркале и обернулся к нему.
   — Идите сюда, она ничего не заметит, — прошептал он без малейшей насмешки, — она молится за вас.
   Я бесшумно прошел по ковру и потянул Герду за руку; она ничуть не удивилась, лишь торопливо улыбнулась и, обернувшись, сжала мою руку, и я снова пожалел, что так мало о ней знаю.
   Вы вышли в прихожую, затем поднялись по лестнице на чердак. Вебьернсен вынул три доски из низкого простенка под косой крышей и показал нам узкую каморку в углублении, шириной не более полутора метров. На полу лежали стружки и обломки досок.
   — Мы хотели устроить тайник для нашего сына, — шепотом пояснил он, — но ничего не вышло: его схватили раньше, чем мы успели обшить стены. Вы спрячетесь здесь до вечера, а потом сюда придет человек, который поведет вас дальше.
   Он стоял, поглаживая большим пальцем доску: чувствовалось, что у него умелые руки.
   — Сами видите, стены обшиты старыми досками, — сказал он, — никто не догадается, что работа недавняя. К тому же я сейчас прибью сюда поперечную планку, так что никто даже не заметит, что доски выдвижные.
   Он вдруг выпустил доску и принялся натирать пуговицы на мундире — поникший, сломленный человек, — и я подумал, что все это напоминает беспомощный любительский спектакль: наше путешествие в товарном вагоне, молитва, и эта простодушная уловка с потайной дверью, и обещание, что кто-то когда -то за нами придет и поведет нас дальше.
   — Не лучше ли нам уйти в лес? — сказал я. Он покачал головой.
   — Тогда, по крайней мере, если нас схватят, только мы и поплатимся за все, — продолжал я, не замечая, как напыщенно это звучит.
   Он слегка придвинулся к нам, но глядел мимо нас, на доски, лежавшие у его ног.
   — Восточная часть леса кишмя кишит немцами, — тихо, с обидой проговорил он, — они выслали на розыск новые патрули после случая у пожарной каланчи. Ведь они уже... — Он смолк, и я почувствовал, как рука Герды стиснула мое запястье, будто клешня.
   — Что уже? — резко спросила она.
   — Они уже нашли трупы.
   — А что с Мартином?
   — Мартин ушел от них. Его им нипочем не схватить, по крайней мере в наших лесах.
   — Мы останемся здесь, — сказала Герда с глубоким вздохом. — Хорошо, что мы можем остаться здесь.
   — Слева в каморке стоит кастрюля с мясом, — сказал Вебьернсен; казалось, он был рад и благодарен нам за то, что мы решили остаться. — Наверно, теперь мясо уже остыло, но я отнес его туда перед вашим приходом, чтобы все было у вас под рукой.
   Мы забрались в каморку, и, пока мы там располагались, Вебьернсен ставил доски на место и снаружи прибивал к ним планку. Наружная стена под стрехой рассохлась, и в каморку, рассекая мрак, проникал скупой свет. Я видел, что Герда посерела от утомления — на лице у нее были грязные полосы от слез, — и сама она, видно, тоже это почувствовала, потому что отползла в сторону и спряталась в темном углу. Только теперь она сняла фуражку, волосы свободно рассыпались по ее плечам, и каморка словно осветилась вспышкой пламени.
   Шаги Вебьернсена, спускавшегося вниз по лестнице, вскоре заглохли, и какое-то время мы сидели, просто прислушиваясь к звукам. Вот пропыхтел поезд, едущий на север, вот раздались пронзительные гудки... и у меня скова начали зудеть руки, а затем и бедра.