Пришлось согласиться.
   — Голодны? — спросил он. — Сейчас будем ужинать. — Я взглянул на часы. Было половина второго.
   — Поздновато, — сказал я, — хотя, честно говоря, есть я очень хочу. По существу еще не ел сегодня. Весь день «хвосты» рубил. — И я начал рассказывать об этом.
   Александр Исаевич подошел в это время к столу, вынул из кармана фуфайки и положил на стол стопку бумаги размером в четвертушки писчего листа. Рядом лег остро отточенный карандаш. После этого направился в свою своеобразную кухню и начал готовить ужин.
   — Спиртного употребите? — спросил он оттуда.
   — Я не очень охочий до этого, но разве, по русскому обычаю, для встречи.
   — Я совсем не употребляю, но ради встречи тоже согрешу.
   Тем временем я продолжал осматривать комнату, и мой взгляд нет-нет, да и тянулся к стопке бумаги на столе. Солженицын заметил это: «Что мои орудия производства интересуют?»
   — Да! Честно говоря, никак не пойму, зачем Вам бумага таких размеров?
   — Сейчас объясню, — сказал он и вышел из комнаты. Почти тут же вернулся и показал стопку такой же бумаги, только плотно исписанной мелким, бисерным почерком. Написано так убористо, что с четвертушки наверняка получится страница машинописи, через полтора интервала. — Это итог дневной моей работы. Перед тем, как ложиться спать, я его должен убрать из дома, и уж больше никогда с ним не встречусь. То, что накапливается в процессе дневной работы, я никогда не оставлю там, где работаю. Если мне нужно выйти, я кладу в карман и написанное и чистые листочки. Где бы я ни жил, у меня в разных местах подготовлено несколько тайников. Если появляется кто-то чужой и, тем более подозрительный, все написанное и чистая бумага идет в тайник. Я подчеркиваю, и чистая бумага и карандаш. Вокруг меня всегда должно быть не только чисто, но и без намека на то, что я работаю. Вот Вы постучали, я — все в карман. Если бы Вас не узнал, переправил бы все из кармана в тайник.
   Тем временем готов и ужин — по кусочку свиного сала, черный хлеб, луковица, перловая каша-концентрат. Появляется и флакон из-под духов. В нем на 1/3 спирт. Налили по несколько капель, разбавили водой и чокнулись. Воспоминание об этой «выпивке» всегда вызывает у меня, и наверноe, всегда вызывать будет, ощущение разведенного спирта во рту и тепла на сердце.
   Не торопясь ели и лилась беседа. О чем? Теперь трудно все вспомнить, да может, и не надо, поскольку два собеседника по прошествии нескольких лет одну и ту же беседу вспоминают по-разному. Беседу же с Великим человеком всегда «запоминают» в выгодном для себя свете. Я сказал «с ВЕЛИКИМ» и не собираюсь спорить с теми, кто с этим не согласится. Я пишу не научный трактат. Я вспоминаю прошлое. И память того времени отложила у меня в душе чувство соприкосновения с Великим. Нет, я не культ Солженицына проповедую. Жизнь выработала во мне устойчивый иммунитет против всякого культа. Да в то время я еще и не так много знал о Солженицыне.
   «Один день Ивана Денисовича» мне не понравился. Я его просто не понял. Принял за книгу, прославляющую покорность. Только потом, когда немного улегся шум от выставления этой книги на Ленинскую премию, с помощью жены дошел до понимания истинной ценности этого произведения. «Раковый корпус» произвел большое впечатление, но тоже шедевром мне не показался. Из «В круге первом» мне удалось прочесть лишь несколько глав. А об «Архипелаге ГУЛАГ» я только во время этой встречи услышал от самого Солженицына. Так что чувство сопричастности с ВЕЛИКИМ шло от самой этой встречи. Но, повторяю, это не было чувство преклонения, культового почитания. Говорили мы, как равные и оба заинтересованные. Незаметно я рассказал о себе, он о себе. Он больше всего интересовался событиями моей военной службы, я, как ни странно, его довоенной жизнью.
   Закончился ужин, а беседа шла. Но, наконец, Александр Исаевич сказал: «Надо спать, а то завтра будем, как сонные мухи». Мне, как почетному гостю, он предложил печку, на которой сам любил спать. Моя слабенькая попытка оставить это место за ним, разбилась о его твердую решимость. Он лег на раскладушке. Некоторое время полежали молча. Потом кто-то из нас что-то спросил у другого, и беседа потекла вновь. Разговаривали лежа. Потом мне стало неудобно, я присел на край печки. Через некоторое время сел на кровати и Александр Исаевич. Долго так говорили. У Солженицына, по-видимому, замерзли ноги, и он поднялся, одел бахилы. Начало рассветать. Александр Исаевич, разговаривая, вышел в задние сени, вернулся с ведерком картофеля. Подошел к кухонному закутку, взял котелок, налил в него воды, начал чистить картошку. Я сполз с печки, подсел помогать. Начистили картошки, помыли, поставили на электроплитку и решили идти на прогулку в лес, который начинался прямо от огорода нашей хозяйки. Солнце едва окрасило багрянцем край неба. Лес стоял в снегу тихий, неподвижный. Такого чудесного утра, чисто русской природы невозможно забыть. Гуляли, видимо, около часу. И так увлеклись разговором, что чуть не забыли о картошке. Кто-то (кажется я — люблю, грешник, поесть) вспомнил. Пришли, котелок бурлит, картофель готов. К картофелю снова по кусочку сала, луковица, соль, растительное масло. Снова накапали в рюмки спирта. После завтрака снова ушли в лес. Оба чувствовали себя бодро, здорово. Что не спали, о том даже не вспомнили. Пришли проголодавшиеся, усталые, но веселые, удовлетворенные. Быстро сварили суп гороховый и какую-то кашу (то и другое из концентрата), поели и пошли к автобусу.
   И еще раз возвращаюсь я к вопросу: о чем же говорили? И снова я не берусь ответить на этот вопрос. Одно могу сказать твердо, что новую революцию в России не планировали и не обсуждали, как отстранить от власти Брежнева и его клику. И еще одно твердо знаю. Ни разу не испытал того неприятного чувства, когда вдруг становится не о чем говорить и надо мучительно искать тему дальнейшей беседы. Мы тем не искали. Они сами бежали, перегоняя друг друга. Так и разошлись мы, не вычерпав их. Я помню почти все, что мы говорили, но помню, как я уже говорил, по-своему, и потому рассказывать не буду. Напишу только об одной из этих тем. Напишу потому, что есть тут моя вина, мой долг; и кажется теперь уже неоплатный.
   Александр Исаевич уже к концу нашей второй лесной прогулки сказал: «Петр Григорьевич, Ваш долг перед людьми и Богом написать историю последней войны». Кстати, главной темой наших бесед того дня была именно эта война. Александр Исаевич, по-видимому, что-то выяснял для себя, и я, кажется, удовлетворял его потребность. Но тут я честно сознался, что эта работа мне не по плечу. Я сказал и причину. «Этой работе, — сказал я, — надо отдать себя всего. А я не могу. Вы видите, как власти давят. Мой отход от движения может быть неправильно понят, может деморализовать моих молодых друзей. Да и не смогу я сидеть в „башне из слоновой кости“, когда друзья мои идут в тюрьму, на плаху.»
   — Надо, Петр Григорьевич, — настаивал Солженицын, — надо дегероизировать войну, показать истинную сущность ее. — Подчеркивая произносимое голосом и как бы диктуя, он говорил: — Я не вижу другого человека, который мог бы сделать это. Преступно допускать, чтоб такой человек бегал по судам и писал воззвания в защиту арестованных, воззвания, на которые власти не обращают внимания.
   Поддаваясь его напору, пообещал, что постараюсь оторваться от текущих правозащитных дел, но, честно говоря, ничего не сделал, чтобы уйти от них в науку. Менее чем через полгода после нашей встречи я был арестован, затем более 5 лет в психушке. При аресте все военно-исторические записи изъяты. В психушке по военной истории ничего читать не дозволяли. Очевидно и КГБ понимал то, что Солженицын. Жене так и сказали: «Этим (военной историей — П.Г.) ему как раз и не надо заниматься». Но не буду оправдываться. Наверно можно было решительнее оторваться от текучки и кое-что написать о войне.
   Разговор о моем долге, в ту встречу, шел до самого автобуса. Исаевич проводил меня до остановки у сельского клуба. И всю дорогу вдалбливал свой совет — писать. Этот клуб — старое здание, видимо, помещичий дом с колоннами. Подошел автобус. Мы обнялись, троекратно облобызались и я вскочил в машину. Тут же она отошла. Было 5 часов вечера. Прошло 15,5 часов с того момента, как мы увиделись. Я смотрел в заднее окно и видел человека, который за 15 часов непрерывной беседы стал близким и родным. Он неподвижно стоял и смотрел вслед автобусу. Так и остался он в моей памяти — в зэковской фуфайке, бахилах и ушанке на фоне белых колонн старого дома.
   Возвращался я из Рязани, переполненный чувствами. Подстать настроению и обстановка сложилась. Автобус прибыл как раз к отходу поезда «люкс», оборудованного мягкими креслами самолетного типа. Весь сверкающий огнями поезд выглядел празднично и создавал праздничное настроение у пассажиров. Билеты, правда, здесь вдвое дороже, чем на пригородных, но зато скорость, тепло, свет. А деньги у меня, спасибо таксисту, были. Когда я вернулся домой, жена сказала: «Ну и наделал же ты шороху. „Топтуны“ сбились с ног, тебя разыскивая. Телефон „оборвали“. Да вот они звонят. Наверно тебя видели и хотят убедиться, что ты пришел. Не бери трубку, я сама». Она подошла к телефону, взяла трубку. На просьбу: «Петра Григорьевича!» ответила — Пришел, пришел! И за что вам только деньги платят. Столько вас молодых лоботрясов и за одним стариком не уследили. — Тот на другом конце покорно все выслушал, так обрадовались моему возвращению. На следующий день я увидел, что слежка стала плотнее. Чем это было обусловлено — моим позавчерашним исчезновением, или приближающимися выборами, или подготовкой моего ареста. Не обращая внимания на сгущающиеся тучи, на участившиеся обыски и вызовы правозащитников в КГБ, мы продолжали развивать и совершенствовать наше главное оружие — гласность. Ко дню выборов — 16 марта 1969 года — я написал письмо в избирательную комиссию и в газеты «Известия» и «Московская правда», а следовательно в «самиздат» и через него за границу. В письме говорилось:
   «Не желая доставлять излишние хлопоты агитаторам, сообщаю вам, что не приду к избирательной урне.
   П р и ч и н ы:
   1) У нас нет выборов. Есть голосование за того единственного кандидата, которого выставили те, кто стоит у власти сегодня. Придут ли люди или не придут, этот единственный кандидат будет «избран». Следовательно, выборы — это пустая комедия, нужная тем, кто стоит у власти для того, чтобы продемонстрировать перед заграницей, что весь народ поддерживает их. Я не желаю участвовать ни в каких комедиях. Поэтому пойду на голосование только тогда, когда мой голос будет что-нибудь значить.
   2) Наши депутаты не обладают никакой реальной властью и даже правом голоса. Им позволяют высказываться только для того, чтобы одобрять политику и практическую деятельность хорошо спевшейся группы высших правителей. За все время действия нынешней конституции не было случая, чтобы кто-нибудь из депутатов любого ранга выступил против произвола властей. А ведь были времена, когда истреблялись десятки миллионов ни в чем не повинных людей, в том числе подавляющее большинство «избранных» народом депутатов.
   Теперь судите сами, могу ли я участвовать в избирательной комедии, имеющей целью выразить доверие правительству, пытающемуся увековечить свою власть методами произвола?!»
   Продолжая действовать с прежней активностью, я чувствовал, что тучи надо мною сгущались. Где-то в начале апреля мы с женой шли по Комсомольскому проспекту. Сзади послышались нагоняющие шаги, затем раздался приглушенный голос: «Не оборачивайтесь. Слушайте внимательно: против Вас готовится провокация. Будьте осторожны с новыми знакомствами». Шаги удалились в сторону, видимо, в ближайший проходной двор. Когда через некоторое время мы оглянулись, сзади уже никого не было. Но мы не сомневались: весть подал кто-то из наших друзей. Можно было не сомневаться в правдивости услышанного. Мы уже не раз получали дружеские предупреждения из тех же КГБистских сфер. Только иными способами. Например, запиской, составленной из вырезанных из газеты слов и букв, которые наклеивались на бумагу. Были, выходит, и там сочувствующие нам. И в данном случае они избрали весьма рискованный способ предупреждения. Видимо, дело срочное. И, действительно, дня через два раздался телефонный звонок. — Петр Григорьевич? Мне надо увидеть Вас.
   Не знаю, как бы я среагировал на этот звонок, если бы не было предупреждения. Но в данном случае безусловно незнакомый голос прозвучал для меня враждебно. Стараясь не показать своей настороженности, я, как можно спокойнее, сказал: «Ну что ж, заходите, если надо».
   — Ну что Вы? К Вам я не могу.
   — Почему?
   — Ну Вы же знаете, как за Вашим домом наблюдают.
   — Ну, если Вы это знаете, то должны знать, что и телефон у меня подслушивается. Но мне ни то, ни другое не страшно. Я из своих знакомств и разговоров секретов не делаю.
   — А мне это не подходит. Я прошу назначить мне встречу вне дома.
   — Где?
   — А вот комиссионный магазин на Комсомольском проспекте, где принимают на комиссию и продают заграничные вещи знаете?
   — Знаю, конечно, это рядом с моим домом.
   — Ну так вот, в этом магазине, у прилавка, где продают радиоприемники.
   — Нет, в магазин я не пойду. Могу подойти к магазину, встретиться с Вами и пойти погулять по улицам.
   — Н… ну хорошо, — колеблясь согласился он, — встретимся у магазина.
   — Через сколько времени Вы можете туда подойти? Мне лично надо 20 минут.
   — Нет, нет! Не сейчас. Сегодня я хотел лишь договориться о времени встречи.
   — Когда же Вы хотите?
   — Я прошу в субботу 19 апреля в 11 часов, если Вам это удобно.
   — Хорошо. А как я Вас узнаю. Скажите какие-нибудь приметы Ваши.
   — Не надо. Я знаю Вас.
   — На этом разговор закончился. Было это за 3-4 дня до субботы 12-го. В эту субботу он снова позвонил: «Вы не забыли о следующей субботе?»
   — Я никогда не забываю о своих обещаниях. Мы с женой обсудили это весьма странное с точки зрения наших нравов событие. За сотню миль отдавало КГБистским представлением о нас, как о конспиративной организации. Я встречался с сотнями людей и никогда эти встречи не обставлялись такими согласованиями. Мы пытались представить, какой смысл имеет эта встреча. Безусловно не разговорный. Меня хотят захватить на «месте преступления» — при «передаче» мне литературы, денег, директив от НТС. Для этого и не надо было передачу производить. Достаточно схватить нас вместе, увести обоих на обыск и обнаружить на нем такой пояс, как на Брокс-Соколове. Далее — просто. Он заявляет, что все в поясе — это для меня. И попробуй вывернись. Изобличенный агент НТС кается и разоблачает меня. Мы с женой задумались — что делать? Можно не пойти на встречу. Субботняя провокация сорвется. Они поймут, что мы заподозрили неладное, и постараются организовать по-другому. Решили идти на встречу и разоблачать провокацию. План такой. Мы с Зинаидой идем на встречу вдвоем — под руку. Вместе подходим и к агенту. Вблизи от нас держится группа подготовленных наших друзей. Как только агент обозначит себя (подойдет, отзовется, поздоровается), наши друзья по сигналу Зинаиды Михайловны бросаются на «агента НТС», схватывают его и сдают милиции. Именно милиции, а не КГБ, чтобы задержание было зафиксировано протоколом и чтоб при нас был произведен и запротоколирован личный обыск задержанного.
   19— го в 9 утра «агент» снова позвонил: «Петр Григорьевич, я хочу еще раз напомнить и спросить, не изменилось ли у Вас что-либо?»
   — Не слишком ли много напоминаний? Я вам уже говорил, что мне напоминать не надо.
   — Да, да, это я знаю, но позвонил, чтоб попросить Вас чем-то обозначить себя. Взять, например, что-нибудь в руку, чтоб я не сбился.
   — Вы бы лучше назвали свои приметы и я бы не ошибся.
   — Да нет, нет, я то Вас знаю. Это только так, для гарантии.
   — Ну, хорошо. Я буду иметь в правой руке сегодняшнюю «Правду».
   Чтобы наш с Зинаидой план не разблаговестился, мы рассказали о нем друзьям, собравшимся нас сопровождать, тoлько в 10 утра. Кто был тогда, я уверенно перечислить не могу. Твердо знаю что были: Мустафа Джемилев, Петр Якир, Виктор Красин и Генрих Алтунян, только накануне приехавший из Харькова. Кроме того, кажется, были Анатолий Якобсон и Юлиус Телесин. Кто еще, не припоминаю. Без десяти одиннадцать мы двинулись.
   У комиссионки напряженность в воздухе носится. Приткнулись к тротуару в полной готовности три оперативные машины КГБ, много КГБистов шныряет по толпе перед входом в магазин. «Своего» агента я узнал сразу: серое демисезонное, явно заграничное пальто, серый же костюм под ним, галстук в тон и прекрасные туфли. Голова непокрыта. Пышная черная шевелюра с густой проседью, лицо худощавое, южного, похоже итальянского типа. Стройная, подтянутая фигура. Стоял он там, где предлагал встретиться при первом разговоре — у прилавка, где продают радиоприемники. Место для предназначавшихся ему целей великолепное. Прекрасный обзор с улицы. Можно заснять все происходящее: мой вход в магазин, подход к прилавку, встречу с «агентом». А затем он, очевидно, потянул бы меня в какой-то закрытый уголок… В общем, чудесный бы получился детективчик. А теперь что ж, крутить в обратном направлении? Его отход от прилавка, выход из магазина, подход ко мне. Не типично. Мне очевидно, агент меня узнал, но чего-то ждет. Ему нужен чей-то сигнал. Ждем 10-15 минут. Подъезжает еще одна машина КГБ. А — ба! Старый знакомый! Тот же «большой чин», который устраивал провокацию у здания Пролетарского суда во время процесса пятерки — героев 25 августа. Что же, значит, в КГБ есть специальный отдел провокаций. Во всяком случае, между судом и сегодняшним «агентом» общее лишь то, что и в том, и в другом случае готовится провокация. «Большой чин» осмотрелся. К нему подошел один из сотрудников КГБ и доложил что-то. Он внимательно слушал, затем дал короткое распоряжение и пошел к своей машине. Я сказал ребятам: «Пошли! Операция отменяется!» Действительно, оперативные машины начали уходить одна за другой. Дорогой мы говорили: «Догадались о нашем намерении». У меня было чувство, что не догадались, а узнали. Но говорить я об этом не стал.
   Тем временем я, чувствуя приближение ареста, начал ускоренно работать по разоблачению антинародной сущности КГБ. Я написал открытое письмо Андропову Ю.В. В самиздат оно ушло 29 апреля. В нем на примерах, известного мне лично, показано, чем занимается КГБ: слежка за демократически настроенными людьми, перлюстрация корреспонденции, тайные и открытые обыски у людей, критикующих беззаконные действия властей, подслушивание телефонных разговоров, распространение клеветы на честных людей через печать и систему партийной пропаганды, устройство всевозможных провокаций и создание фальсифицированных дел на людей, находящихся в оппозиции к властям. Все это проиллюстрировано примерами. На моем же примере показано и что это стоит. Проанализировав и просуммировав все свои наблюдения, я показал, что в слежении за мною, семьей и квартирой принимает участие не менее 20 человек. Фактически я насчитал 26. Но чтобы подчеркнуть свою объективность, отбросил 6 человек, а взял круглую цифру 20. Оклады взял в среднем по 200 рублей на человека в месяц, хотя тоже знаю, что оклады, особенно с учетом стоимости обмундирования, выше. Исходя из изложенного, письмо дает такой итог:
   Итак, 20 х 200 — 4,000 рублей — вот стоимость месячного негласного наблюдения за мной. В год 48.000 рублей. Наблюдение ведется без малого четыре года. Получается 200 тысяч. Куда, зачем, для чего выброшены эти деньги?! Только для одного, чтобы помешать всего одному человеку участвовать в политической жизни страны! Может, хоть это заставит людей задуматься над тем, какую пользу приносит нашей стране внутренний политический сыск. Думаю, это поможет многим уразуметь, почему КПЧ в своей «Программе действий» намечала убрать эту статью расходов из государственного бюджета, предполагая оставить за своим КГБ только борьбу с вражеской агентурой, засылаемой извне.
   Актуальность этой задачи очевидна из приведенного выше подсчета. А ведь я учел далеко не все. Не учтены расходы на технические средства наблюдения, находящиеся в двух квартирах, содержание самих этих квартир, на перлюстрацию писем, обслуживание аппаратуры телефонного подслушивания, амортизация оперативных автомашин. Не учтено также то, что 20 здоровых мужчин и женщин не только потребляют не ими произведенное, но и ничего не производят сами, нанося тем самым во много раз больший материальный и ни с чем не сравнимый моральный ущерб нашему обществу.
   Тремя днями позже я выпустил в «Самиздат» листовку «Конец иллюзий». В ней рассказывалось о провокации КГБ в отношении латыша польско-русского происхождения Ивана Антоновича Яхимовича. Человек предельной чистоты и честности, свято веривший в светлые идеалы коммунизма, вкладывавший душу и сердце в его строительство, высказался против антидемократических действий властей, за это подвергся административным и партийным гонениям, затем против него создано провокационное, целиком сфальсифицированное дело, которое закончилось бессудным направлением в психиатричку. Последнее, правда, произошло позже, когда я уже сам был в тюрьме. Сейчас же, когда я писал «Конец иллюзий», Иван сидел в следственной тюрьме, и я доказывал безосновательность и беззаконность его ареста.
   Я любил этого человека. Он был так чист и так наивно верил в «святые идеалы коммунизма», что о преступности этого человека невозможно было даже подумать. Но его осудят. Это для меня было очевидно. Как же этому противодействовать. Мысль пришла неожиданно. Мысль простая и всем доступная, но в условиях напластований над нею страха, созданного непрерывным жестоким террором, появление ее казалось просто невероятным. Мысль эта — собрать бесстрашных для организованного противодействия беззаконным арестам. Я начал потихоньку «вентилировать» эту мысль среди друзей. Я не хотел пугать людей ни громкими названиями, ни широкими целями.
   Я говорил: «Все время идут аресты людей, не совершивших преступлений. Сейчас арестован Иван Яхимович. Он известен своими полезными делами и в отношении него легко доказать безосновательность ареста. Поэтому создадим „Комитет защиты Яхимовича“, имея при этом в виду, что при новых арестах этот комитет будет расширять свою деятельность на вновь арестованных». Отношение к этому предложению было разное. Безоговорочно, сразу поддержали его Володя Гершуни и Анатолий Якобсон. Столь же твердо высказался против Виктор Красин, и т.к. он был близок с Петром Якиром, а я к последнему относился с величайшим уважением и любовью, то мне надо было считаться с мнением Виктора, тем более, что Петр колебался. Втроем мы много говорили на эту тему. Сторонники комитета говорили: комитет — это организация, а организация самим своим существованием производит воздействие. Противники утверждали, что комитет только ухудшит наше положение. К нам, одиночкам, власти уже привыкли, а на комитет набросятся, как волки, и всех арестуют. Говорили много. Но так и не договорились. Тогда я предложил провести по этому поводу свободную дискуссию в широком кругу. «А то мы толчемся в небольшой группе, а хотим решить для всех». Вспомнили наиболее активных «диссидентов» того времени. Набиралось человек 20-30. Решили проводить у меня в квартире. Наметили день. Виктор Красин взял на себя оповещение. Я поставил условием — никакой предварительной подготовки не вести, даже не говорить, какой вопрос будет обсуждаться. Пусть каждый принесет на совет только свое собственное мнение.
   Но по мере того, как люди собирались, у меня все нарастало возмущение. Многие из тех, о ком говорили тогда, у Якира, как о возможных участниках совещания, не явились. Зато прибыло много совсем малознакомых людей. И к тому же все знали, о чем будет идти речь и даже суть разногласий. Когда же появилась Майя Улановская, возмущение мое дошло до предела. Майя в правозащите в то время не участвовала, но, видимо, в страхе за отца своего ребенка (Анатолия Якобсона) время от времени вмешивалась, как противник решительных действий. Мне было понятно, что и в данном случае она привлечена как «ударная сила» противника комитета. Взгляд мой, по-видимому, настолько ясно отразил мои чувства, что Толя Якобсон нашел необходимым подойти ко мне и заявить: «Петр Григорьевич, я Маю не приглашал и даже не говорил ей о совещании».
   Начавшееся совещание убедительно продемонстрировало одностороннюю его подготовку. К нам с Якобсоном и Гершуни присоединились только Саша Лавут, Сережа Ковалев, Юлиус Телесин и еще один или два человека, которых я не запомнил. В защиту комитета наиболее активно выступал Толя Якобсон. Он несколько раз говорил. Но гвоздем вечера оказалась действительно Майя. Ее выступление… собственно это не было выступлением. Это была истерика… истерика человека, находящегося в полубессознательном состоянии. Я из всего только и запомнил: «Вы не были там… Вы не были еще в камере смертников… Это ужас… Это невероятно… Это непрерывный ужас изо дня в день… С ними говорить нельзя… Не надо лезть к ним в пасть». И снова: «Это ужас… ужас… ужас». После такого выступления говорить было уже невозможно. Да и совещаться тоже. Поэтому я закрыл совет и предложил разойтись. Ко мне подошел Толя Якобсон. Он видел то же, что и я. Он присутствовал при том, когда мы договаривались провести совещание о комитете. И он, подойдя, сказал: «Ну, Петр Григорьевич, после сегодняшнего совещания кому-нибудь из нас или даже обоим садиться в тюрьму. КГБ явно не хочет комитета».