Страница:
– Мне надо его убить. Остальное не имеет значения. Ты меня знаешь, я мирный. Но эта сука, этот упырь кабинетный погубил Олежку и Веруню. Он отнял смысл дальше жить, душу мою сжег вместе с ними в печке. У меня никого нет – вот, кроме тебя, Гошик. Любаня не в счет. Она хорошая… потрахаться, поговорить, но ни ты, ни она заменить их не могут, хоть я тебя люблю как родного.
Игнат заплакал по-детски как-то, навзрыд, горько-горько, утирая то и дело слезы и сопли рукавом халата. Гоша поднял глаза на экран компьютера, и ему на секунду показалось, что улыбка этого Пущина стала какой-то иной, язвительно-ироничной, презрительной. В этот момент Георгий Арнольдович до сердечной дрожи, до спазма в горле почувствовал то же, что и несчастный его друг.
Глава шестая. «Криминальные» традиции
Глава седьмая. Дружба всей жизни
Глава восьмая. Доигрались…
Глава девятая. Очевидное – невероятное
Глава десятая. Нашелся!
Игнат заплакал по-детски как-то, навзрыд, горько-горько, утирая то и дело слезы и сопли рукавом халата. Гоша поднял глаза на экран компьютера, и ему на секунду показалось, что улыбка этого Пущина стала какой-то иной, язвительно-ироничной, презрительной. В этот момент Георгий Арнольдович до сердечной дрожи, до спазма в горле почувствовал то же, что и несчастный его друг.
Глава шестая. «Криминальные» традиции
Тут самое время поведать о предках Игнатия Оболонского! Один из них сыграл ключевую роль в истории, о которой вы узнаете.
Слышите, как звучит фамилия? «Оболонский». Неспроста! Род Игнатия знатный, корнями уходит в земли украинские, а крону нарастил уже на исконно русской почве. Правда, крону-то пообрезали в лихие годы борьбы сперва с буржуями, а потом с японо – турецкими шпионами и врагами народа. Но кое-какие фото остались, обрывки воспоминаний о дедушке и прадедушке, коим предавался порой отец, сохранились в памяти Игната.
Дед Яков Тарасович в восьмидесятые годы позапрошлого века перевезен был родителями в Москву, служил после университета по адвокатской части, понял перспективы революции лично для себя и своей семьи, но уехать не захотел и принял ее, как принимают неизбежную ампутацию важного органа, иначе не выжить. Таковым органом счел он (в переносном смысле) язык, с помощью которого защищал людей в суде. Он переквалифицировался в нотариусы и тихо корпел над бумажками, шлепал печати. А вот при своем близком друге (имя его отец никогда не называл) как-то в тесном застолье в тридцать седьмом дед позабыл про то, что «безъязыкий», высказался, помянув «кремлевского горца» недобрым словом. Через неделю его увезли из дома ночью.
Бабушка так и не узнала, что с ним стало. Отец всегда поражался уникальностью этой репрессии даже на фоне тотальных арестов тех лет: ни обыска, ни конфискации, ни обвинительного заключения, ни статьи, ни места, где держали, ни суда, ни приговора, ни могилы – ничего. Такого не допускали даже тогда. Сколь бы не было абсурдно соблюдать некие формальности в условиях повальных жестоких беззаконий, они как правило соблюдались.
Бабушка в отчаянии осаждала кабинет и приемные два месяца, пока в очереди к какому-то чину Наркомата юстиции не умерла от разрыва сердца в одночасье. В хрущевскую оттепель отец добивался архивных документов, но таковых вообще не нашлось. И тогда он поставил скромную гранитную плиту рядом с могилами Оболонских на Востряковском.
А вот о прадеде знал Игнат достоверно только то, что был в Санкт-Петербурге известным ученым – археологом и историком древнего мира, писал труды, в зрелые годы ездил в экспедиции, а на старости лет с семьей в Москву переехал и тотчас почил в бозе.
Единственным материальным подтверждением странствий и изысканий прадеда осталась статуэтка бронзовая, каким-то чудесным образом пережившая переезды, голодные годы, конфискации и репрессии. Считалась семейной реликвией. По утверждению Игнатова отца, давно покойного Василия Яковлевича Оболонского, полый внутри бронзовый Аполлон (так он его называл) ростом сорок пять сантиметров на небольшом литом бронзовом же бруске – пьедестале был вывезен прадедом Тарасом Афанасьевичем то ли из Греции, то ли из Италии втайне, контрабандно, так сказать. Сей противоправный акт, по семейному преданию, уязвлял нравственное и религиозное чувство ученого до самой смерти. Но, каясь в грехе, Аполлона все же не сдал. Может, не успел.
Почему бес попутал русского интеллигента именно эту находку стибрить, – то ни Игнату, ни отцу его было неведомо. Конечно, ценность она представляла немалую, в чем убедился Василий Яковлевич в голодноватой Москве середины 50-х в скупке у старого еврея-антиквара. Понес не продать – боже упаси! – а прицениться для интереса. Как в том анекдоте: «Как вы думаете, сколько стоит этот пароход?» – «Зачем тебе?» – «Так, на всякий случай!»
Еврей долго вертел в руках, изучал под лупой, цокал языком, что-то бормотал на идиш, а потом шепотом доверительно посоветовал отцу Игната унести и никому больше не показывать, лучше – спрятать подальше. А еще безопаснее сдать в музей, так сказать, в художественные закрома родины. Объяснил, что фигура эта, если, конечно, не является искусной подделкой, отлита, может быть, еще в античные времена, представляет собой серьезную музейную ценность и покупать ее опасно, как и продавать, – посадят. На докучливый вопрос отца, сколько же она все-таки потянет в деньгах, еврей – антиквар назвал сумму по тем временам очень большую, соблазнительную. Но отец гордо ушел, спрятал Аполлона глубоко на антресоль, обернув слоями газеты и запеленав в старую гимнастерку. Игнату, достигшему совершеннолетия, статуэтку показал и велел со всею строгостью: «Храни как реликвию семьи, никому не показывай, продай, только если с голоду, не дай бог, помирать будешь!»
Игнат наткнулся на бронзовое изваяние после смерти папы, разбирая глубокую, захламленную антресоль. Олежке показал. Но тот еще маленький был – и не вспоминал больше. Зато Игнат вспомнил про отеческий наказ. И счел за благо оставить раритет на прежнем месте до поры до времени – там видно будет. В тот период он не нуждался.
И вот теперь к «криминальному» происхождению и хранению украденной скульптурки могло присовокупиться убийство при отягчающих обстоятельствах, что в совокупности бросает совсем уж мрачную тень на фамильную историю Оболонских.
Слышите, как звучит фамилия? «Оболонский». Неспроста! Род Игнатия знатный, корнями уходит в земли украинские, а крону нарастил уже на исконно русской почве. Правда, крону-то пообрезали в лихие годы борьбы сперва с буржуями, а потом с японо – турецкими шпионами и врагами народа. Но кое-какие фото остались, обрывки воспоминаний о дедушке и прадедушке, коим предавался порой отец, сохранились в памяти Игната.
Дед Яков Тарасович в восьмидесятые годы позапрошлого века перевезен был родителями в Москву, служил после университета по адвокатской части, понял перспективы революции лично для себя и своей семьи, но уехать не захотел и принял ее, как принимают неизбежную ампутацию важного органа, иначе не выжить. Таковым органом счел он (в переносном смысле) язык, с помощью которого защищал людей в суде. Он переквалифицировался в нотариусы и тихо корпел над бумажками, шлепал печати. А вот при своем близком друге (имя его отец никогда не называл) как-то в тесном застолье в тридцать седьмом дед позабыл про то, что «безъязыкий», высказался, помянув «кремлевского горца» недобрым словом. Через неделю его увезли из дома ночью.
Бабушка так и не узнала, что с ним стало. Отец всегда поражался уникальностью этой репрессии даже на фоне тотальных арестов тех лет: ни обыска, ни конфискации, ни обвинительного заключения, ни статьи, ни места, где держали, ни суда, ни приговора, ни могилы – ничего. Такого не допускали даже тогда. Сколь бы не было абсурдно соблюдать некие формальности в условиях повальных жестоких беззаконий, они как правило соблюдались.
Бабушка в отчаянии осаждала кабинет и приемные два месяца, пока в очереди к какому-то чину Наркомата юстиции не умерла от разрыва сердца в одночасье. В хрущевскую оттепель отец добивался архивных документов, но таковых вообще не нашлось. И тогда он поставил скромную гранитную плиту рядом с могилами Оболонских на Востряковском.
А вот о прадеде знал Игнат достоверно только то, что был в Санкт-Петербурге известным ученым – археологом и историком древнего мира, писал труды, в зрелые годы ездил в экспедиции, а на старости лет с семьей в Москву переехал и тотчас почил в бозе.
Единственным материальным подтверждением странствий и изысканий прадеда осталась статуэтка бронзовая, каким-то чудесным образом пережившая переезды, голодные годы, конфискации и репрессии. Считалась семейной реликвией. По утверждению Игнатова отца, давно покойного Василия Яковлевича Оболонского, полый внутри бронзовый Аполлон (так он его называл) ростом сорок пять сантиметров на небольшом литом бронзовом же бруске – пьедестале был вывезен прадедом Тарасом Афанасьевичем то ли из Греции, то ли из Италии втайне, контрабандно, так сказать. Сей противоправный акт, по семейному преданию, уязвлял нравственное и религиозное чувство ученого до самой смерти. Но, каясь в грехе, Аполлона все же не сдал. Может, не успел.
Почему бес попутал русского интеллигента именно эту находку стибрить, – то ни Игнату, ни отцу его было неведомо. Конечно, ценность она представляла немалую, в чем убедился Василий Яковлевич в голодноватой Москве середины 50-х в скупке у старого еврея-антиквара. Понес не продать – боже упаси! – а прицениться для интереса. Как в том анекдоте: «Как вы думаете, сколько стоит этот пароход?» – «Зачем тебе?» – «Так, на всякий случай!»
Еврей долго вертел в руках, изучал под лупой, цокал языком, что-то бормотал на идиш, а потом шепотом доверительно посоветовал отцу Игната унести и никому больше не показывать, лучше – спрятать подальше. А еще безопаснее сдать в музей, так сказать, в художественные закрома родины. Объяснил, что фигура эта, если, конечно, не является искусной подделкой, отлита, может быть, еще в античные времена, представляет собой серьезную музейную ценность и покупать ее опасно, как и продавать, – посадят. На докучливый вопрос отца, сколько же она все-таки потянет в деньгах, еврей – антиквар назвал сумму по тем временам очень большую, соблазнительную. Но отец гордо ушел, спрятал Аполлона глубоко на антресоль, обернув слоями газеты и запеленав в старую гимнастерку. Игнату, достигшему совершеннолетия, статуэтку показал и велел со всею строгостью: «Храни как реликвию семьи, никому не показывай, продай, только если с голоду, не дай бог, помирать будешь!»
Игнат наткнулся на бронзовое изваяние после смерти папы, разбирая глубокую, захламленную антресоль. Олежке показал. Но тот еще маленький был – и не вспоминал больше. Зато Игнат вспомнил про отеческий наказ. И счел за благо оставить раритет на прежнем месте до поры до времени – там видно будет. В тот период он не нуждался.
И вот теперь к «криминальному» происхождению и хранению украденной скульптурки могло присовокупиться убийство при отягчающих обстоятельствах, что в совокупности бросает совсем уж мрачную тень на фамильную историю Оболонских.
Глава седьмая. Дружба всей жизни
Прежде чем интрига нашего повествования обострится и закружится калейдоскоп почти невероятных событий – еще несколько слов об этих столь непохожих внешне, но бесконечно близких друг другу немолодых людях.
На чем, прежде всего, строилась такая многолетняя, исключительно верная дружба Игната и Гоши? А черт его знает на чем! Разные характеры, темпераменты, уровни интеллекта… Просим не путать с любовью, чтобы не возникало тривиальных мыслей о нетрадиционных отношениях.
Игнат был широк в соответствии с тем обобщенным образом русского человека, который имел в виду еще Достоевский, сетуя: «…надо бы сузить». Здоровяк, пьяница, матерщинник, хоть и не глуп отнюдь, но эрудиции вполне умеренной, больше музыкальной. Широтой познаний и высотою устремлений фамильной славы не преумножил, но уважение к этим качествам в других испытывал искреннее, и уважение это завистью замутнено не было.
Он, с ранней юности ведомый вкусом и пристрастием друга-соседа, полюбил читать книжки про космические путешествия и научные открытия, а потом, опять же следуя рекомендациям Гошки, проникся интересом к истории. Причем к той «потаенной» новейшей истории отечества, многие страницы и эпизоды которой приводили его в замешательство и понуждали с опаской вспоминать о погонах и принадлежности к Министерству Обороны СССР.
Книжками такими развратил его Гоша, таскавший машинописные копии и потрепанные фолианты из своего продвинутого ВГИКа. С тех пор и по сей день, будучи трезвым, читал Игнат регулярно, увлеченно, но бессистемно, мало что запоминая.
Гоша был Игнату до подбородка, по-русски голубоглаз, по-еврейски черняв и пытлив, а легкая курносость могла проистекать из обоих генетических источников. Двойственность натуры, как следствие обыкновенно благотворного сочетания кровей, в молодости проявлялась в череде поступков залихватских и безрассудных, Игнату подстать. Но скоро пришла пора старательного самосовершенствования, разумной умеренности и опасливой замкнутости.
Итак, из очевидного: соседство, привычка к общению, к чуть ли не ежедневным созвонам или хождению в гости этажом выше (ниже), общие поначалу девчонки, компании, книги и Гошино просветительство, а также довольно раннее сиротство обоих сблизили их так плотно и надежно, что к зрелым годам они уже испытывали потребность в общении на уровне инстинкта. А после гибели Игнатова сына и жены стали они и равно одиноки, довольствуясь в основном времяпрепровождением наедине.
Ах да, чуть не забыли еще один важнейший фактор взаимного притяжения, парадоксально работавший на нерасторжимый и прекрасный дружеский союз Игната Оболонского и Георгия Колесова: шахматы.
Всю жизнь, еще со старших школьных лет, чуть выпадала возможность, они вступали в бой на доске. Если вообразить их поединки в виде одного, некогда объявленного турнира, то более продолжительного матча история шахмат не знала.
Прерываясь на Гошины отлучки, на Игнатову армейскую призывную трехлетку, командировки-гастроли, семейные поездки в отпуск, болезни, Игнатовы запои и просто хандру, соперники вновь и вновь сходились в непримиримом и азартном противостоянии.
Парадоксальность, если не абсурдность, турнира длиной в целую жизнь состояла вот в чем: многие тысячи сыгранных партий затевались с предопределенным результатом. Игнат наверняка знал, что проиграет, но каждый раз надеялся на чудо. Гоша ни секунды не сомневался, что выиграет – именно так и происходило. Но! История этой великой борьбы ознаменовалась некоторым, статистически ничтожным, количеством ничьих и побед Игната. Они были обусловлены либо глупейшим зевком ввиду чрезвычайной усталости Гоши, либо его благородством по отношению к другу, либо опасением, что однажды Игнат трагически утратит моральный стимул и Гоша лишится партнера.
К вышесказанному следует добавить еще одну деталь, просто поразительную: прекрасно зная о существовании шахматной теории и классических дебютов, Игнат и Гоша, так уж повелось, играли по правилам, и не более того. Конь ходит буквой «Г», слон по диагонали и т. д. Никогда никаких шахматных учебников не читали, никаких композиций не изучали, в принципе этим видом спорта не интересовались, а двигали фигуры все сорок без малого лет по наитию, по интуиции, по логике текущего момента.
Это были дикие, стихийные шахматы убежденных дилетантов. Результат предопределялся лишь тем, что Гоша был расчетливее, внимательнее и логичнее, с чем Игнат окончательно смириться так и не смог. А в последнее время он ловил себя на мысли, что его упрямство
в биржевой авантюре диктовалось, помимо известной нам иллюзорной цели, еще и пылким, но скрытым желанием доказать свою состоятельность в этой игре. Он тщился отомстить хотя бы Гоше за бесчисленные ловушки, внезапные «вилки» и унизительные маты, коими заканчивались для него шахматные баталии. Он жаждал маленькой бескровной вендетты, все отчетливей понимая, что та, Большая, настоящая, не суждена.
На чем, прежде всего, строилась такая многолетняя, исключительно верная дружба Игната и Гоши? А черт его знает на чем! Разные характеры, темпераменты, уровни интеллекта… Просим не путать с любовью, чтобы не возникало тривиальных мыслей о нетрадиционных отношениях.
Игнат был широк в соответствии с тем обобщенным образом русского человека, который имел в виду еще Достоевский, сетуя: «…надо бы сузить». Здоровяк, пьяница, матерщинник, хоть и не глуп отнюдь, но эрудиции вполне умеренной, больше музыкальной. Широтой познаний и высотою устремлений фамильной славы не преумножил, но уважение к этим качествам в других испытывал искреннее, и уважение это завистью замутнено не было.
Он, с ранней юности ведомый вкусом и пристрастием друга-соседа, полюбил читать книжки про космические путешествия и научные открытия, а потом, опять же следуя рекомендациям Гошки, проникся интересом к истории. Причем к той «потаенной» новейшей истории отечества, многие страницы и эпизоды которой приводили его в замешательство и понуждали с опаской вспоминать о погонах и принадлежности к Министерству Обороны СССР.
Книжками такими развратил его Гоша, таскавший машинописные копии и потрепанные фолианты из своего продвинутого ВГИКа. С тех пор и по сей день, будучи трезвым, читал Игнат регулярно, увлеченно, но бессистемно, мало что запоминая.
Гоша был Игнату до подбородка, по-русски голубоглаз, по-еврейски черняв и пытлив, а легкая курносость могла проистекать из обоих генетических источников. Двойственность натуры, как следствие обыкновенно благотворного сочетания кровей, в молодости проявлялась в череде поступков залихватских и безрассудных, Игнату подстать. Но скоро пришла пора старательного самосовершенствования, разумной умеренности и опасливой замкнутости.
Итак, из очевидного: соседство, привычка к общению, к чуть ли не ежедневным созвонам или хождению в гости этажом выше (ниже), общие поначалу девчонки, компании, книги и Гошино просветительство, а также довольно раннее сиротство обоих сблизили их так плотно и надежно, что к зрелым годам они уже испытывали потребность в общении на уровне инстинкта. А после гибели Игнатова сына и жены стали они и равно одиноки, довольствуясь в основном времяпрепровождением наедине.
Ах да, чуть не забыли еще один важнейший фактор взаимного притяжения, парадоксально работавший на нерасторжимый и прекрасный дружеский союз Игната Оболонского и Георгия Колесова: шахматы.
Всю жизнь, еще со старших школьных лет, чуть выпадала возможность, они вступали в бой на доске. Если вообразить их поединки в виде одного, некогда объявленного турнира, то более продолжительного матча история шахмат не знала.
Прерываясь на Гошины отлучки, на Игнатову армейскую призывную трехлетку, командировки-гастроли, семейные поездки в отпуск, болезни, Игнатовы запои и просто хандру, соперники вновь и вновь сходились в непримиримом и азартном противостоянии.
Парадоксальность, если не абсурдность, турнира длиной в целую жизнь состояла вот в чем: многие тысячи сыгранных партий затевались с предопределенным результатом. Игнат наверняка знал, что проиграет, но каждый раз надеялся на чудо. Гоша ни секунды не сомневался, что выиграет – именно так и происходило. Но! История этой великой борьбы ознаменовалась некоторым, статистически ничтожным, количеством ничьих и побед Игната. Они были обусловлены либо глупейшим зевком ввиду чрезвычайной усталости Гоши, либо его благородством по отношению к другу, либо опасением, что однажды Игнат трагически утратит моральный стимул и Гоша лишится партнера.
К вышесказанному следует добавить еще одну деталь, просто поразительную: прекрасно зная о существовании шахматной теории и классических дебютов, Игнат и Гоша, так уж повелось, играли по правилам, и не более того. Конь ходит буквой «Г», слон по диагонали и т. д. Никогда никаких шахматных учебников не читали, никаких композиций не изучали, в принципе этим видом спорта не интересовались, а двигали фигуры все сорок без малого лет по наитию, по интуиции, по логике текущего момента.
Это были дикие, стихийные шахматы убежденных дилетантов. Результат предопределялся лишь тем, что Гоша был расчетливее, внимательнее и логичнее, с чем Игнат окончательно смириться так и не смог. А в последнее время он ловил себя на мысли, что его упрямство
в биржевой авантюре диктовалось, помимо известной нам иллюзорной цели, еще и пылким, но скрытым желанием доказать свою состоятельность в этой игре. Он тщился отомстить хотя бы Гоше за бесчисленные ловушки, внезапные «вилки» и унизительные маты, коими заканчивались для него шахматные баталии. Он жаждал маленькой бескровной вендетты, все отчетливей понимая, что та, Большая, настоящая, не суждена.
Глава восьмая. Доигрались…
Но вернемся ко дню сегодняшнему, пасмурному.
После одного телевизионного сериала стало популярным присловье из одесского фольклора: «картина маслом». Так вот вам картина маслом… Два пожилых человека сидят не шелохнувшись, с отрешенным видом у мельтешащего экрана дисплея, молча и тупо вперившись в него. Время от времени они бросают взгляды друг на друга, и каждый без труда прочитывает во взоре партнера гамму эмоций с преобладающими нотами презрения. Игнату как музыканту читать проще, но и Гоша не напрягается.
После десятиминутного сеанса, исполненного «нежной любви и человеческой благодарности друг другу», Игнат Оболонский первым прервал молчание.
– Надо было продавать еще тогда…
– Надо набить морду этому гобоисту и тебе заодно – ты меня втянул. Это все твое русское «авось».
– Я-а-а-а?! – протяжно взвыл Игнат. – Ах ты, еврейская падла! – И с этими словами он бросился на Гошу в порыве ксенофобии, полностью игнорируя благородную славянскую генеалогию Марианны Викентьевны, покойной Гошиной мамы, которая Игнатку любила почти как сына и пользовалась взаимностью.
Заклятые друзья вцепились друг в друга и рухнули со стульев, причем Игнат, по непреложным законам физики, придавил хилого Гошу, перекрыв ему дыхание брюхом, как подушкой. Гоша трепыхался и колотил что есть мочи ногами по икрам агрессора с минимальным эффектом. Наконец Игнат понял, что этому наглецу и сквалыге срочно нужен кислород, привстал, опершись на локти и, легонько врезав Гоше по сусалам (вроде бы первый раз за годы дружбы), прервал экзекуцию.
Через паузу, когда Гоша лежал в онемении, а Игнат, тяжело дыша, приходил в себя в любимом кресле, оба вдруг осознали произошедшее и увидели себя со стороны, словно некий режиссер продемонстрировал им только что запечатленный дубль.
Отчаянная обида Гоши и слепой гнев Игната синхронно сменились на взаимное чувство стыда, и оно в свою очередь быстро улетучилось, дав волю сперва неловкости, а потом уж и гомерическому хохоту с нотками истерики. Военный музыкант в отставке, булькая и хрюкая от смеха, поднял друга, поверженного, побитого, но не лишившегося своего ценного дара – самоиронии. Игнат обнял Гошу со всею неловкой нежностью добродушного верзилы.
Они съели приготовленную полковником на скорую руку обширную яичницу с затерявшимся в холодильнике шматом вареной колбасы, облагородив пир примирения бутылкой водки. Гоша в кои веки пил на равных. Игнат был весел, шутил во всю мощь своего казарменного, но почему-то не пошлого остроумия, как-то даже изящно и к месту ввинчивая матерок.
– Знаешь, кого ты мне сейчас напоминаешь? – устало улыбнулся Гоша. – Грека Зорбу.
– Мне гордиться или опять тебе по роже дать? – оживленно поинтересовался Игнат, отправляя в рот последнюю порцию деликатеса.
– Дремучий ты, Игнатуля, человек! Грек Зорба – это знаменитый киногерой. Его играл выдающийся актер Энтони Куин. Этот грек отличался великой жизнестойкостью. Все, что он затевал, летело в тартарары, а он хохотал у разбитого корыта и все начинал сначала. Я до сих пор не могу забыть этот фильм, хотя смотрел его всего один раз, еще в студенческие годы.
Игнат вдруг перестал жевать и испытующе уставился на друга.
– Что ты имеешь в виду? Кроме тех пятидесяти штук на двоих, которые мы, блин, должны немедленно забрать с этой е… биржи, у меня, Гошенька, двадцать штук на пенсионной книжке и отчетливые перспективы нищей старости.
– Не узнаю! Ты же солдат. Как насчет боя до последнего патрона?
– Издеваешься? Все, капитуляция. Только вот если родину продать.-
Он опасным хмельным взором оглядел стены кухни. – Поставить все на кон, выиграть – и в дамки.
– Или просрать – и в бомжи!
– Ну вот, а ты меня каким-то сумасшедшим греком провоцируешь. Знаешь мой характер, подонок. Да пошел ты… Я вон лучше кое-что из книжек отцовских загоню, опять подработку себе возьму в кабаке на аккордеоне – а что, хорошо подкармливала…
– Ты меня не так понял, Игнат. Игры кончились, я тоже теперь гол как сокол, но мы не должны терять оптимизма.
– Согласен. Кроме него нам терять уже нечего, – бодро констатировал Игнат и потянулся за шахматами. Гоша стал покорно расставлять фигуры.
Через час Георгий Арнольдович Колесов поднялся к себе на третий этаж, оставив Игната в унынии склоненным над шахматной доской, где в очередной раз учинен был форменный разгром его белой рати. Оповестил, что завтра улетает.
Игнат досадливо хлопнул последние полрюмашки, нацеженные из, казалось бы, опорожненной бутылки, и пошел спать. Ночью проснулся в холодном поту, стал думать о разорившей его бирже, о Гошке, которого, положа руку на сердце, втянул в авантюру и подставил.
Он не признавался другу в безумных, утопических надеждах, воодушевлявших его на биржевые риски. Он с возмущением отверг Гошкину догадку, что, мол, до сих пор не оставляет идею нанять киллера и отомстить… Он и себе в этом не хотел признаваться. Но идея продолжала тлеть на дне души, как в недрах погашенного торфяника, и время слишком медленно и скупо заливало этот тайный, глубинный жар.
Он уснул с воинственным намерением вернуть свое и Гошино.
Утром, выпив кофейку, Игнат приставил к антресоли раскладную лестницу и, надышавшись пылью столетий, извлек из дальнего угла заветный сверток. Аполлон весил килограммов шесть-семь. Выглядел прилично, если не считать отдельных вкраплений вездесущей патины, особенно густо прихватившей темно-зеленым налетом верхнюю грань подставки, а также пальцы ног.
«Хорошо бы сперва почистить, с досадой подумал Игнат. Потом решил: (?) Черт с ним, и так сойдет. Даже лучше: древнее выглядит».
Он нашел в справочнике несколько телефонов антикварных салонов. В первом же, с соблазнительно подходящим названием «Наследие», ответили, что старую бронзу берут.
Тем временем Георгий Арнольдович Колесов понуро укладывал сумку, собираясь в дорогу в отвратном настроении. Командировка предстояла долгая. Небольшая телекомпания оплатила ему две недели изысканий в архивах на Кубани, желая сценарий документального фильма об Андрее Шкуро. Был такой белый партизан, лихой рубака, безжалостный и жестокий, крошивший в капусту и комиссаров, и простых крестьян, пока его начальник, генерал Врангель, не выгнал героя на все четыре стороны. В конечном счете он оказался в Париже в качестве циркового наездника, послужив, как считается, прообразом есаула Голована в булгаковском «Беге». Персоны Белого движения были востребованы в кино, как когда-то красные командиры.
В среду утром Гоша отправился в аэропорт. Игнату звонить не стал. Они уже, считай, попрощались накануне, пожав друг другу руки, что являлось достаточным формальным актом, знаменующим более или менее длительное расставание друзей. Обычно прощались просто – «привет» или «пока».
Они не были сентиментальны в своих отношениях.
Они редко звонили друг другу, если кто-то из них уезжал, даже надолго, – разве что по какому-то конкретному поводу, с бытовой просьбой.
Они держали паузу, чтобы потом наговориться вживую.
Они слишком давно существовали как близкие и родственные души, воспринимая возможность быть рядом, помочь, если надо, как само собой разумеющееся.
Вот почему Георгий Арнольдович Колесов не на шутку взволновался, получив сообщение от Даши: Игнат исчез.
После одного телевизионного сериала стало популярным присловье из одесского фольклора: «картина маслом». Так вот вам картина маслом… Два пожилых человека сидят не шелохнувшись, с отрешенным видом у мельтешащего экрана дисплея, молча и тупо вперившись в него. Время от времени они бросают взгляды друг на друга, и каждый без труда прочитывает во взоре партнера гамму эмоций с преобладающими нотами презрения. Игнату как музыканту читать проще, но и Гоша не напрягается.
После десятиминутного сеанса, исполненного «нежной любви и человеческой благодарности друг другу», Игнат Оболонский первым прервал молчание.
– Надо было продавать еще тогда…
– Надо набить морду этому гобоисту и тебе заодно – ты меня втянул. Это все твое русское «авось».
– Я-а-а-а?! – протяжно взвыл Игнат. – Ах ты, еврейская падла! – И с этими словами он бросился на Гошу в порыве ксенофобии, полностью игнорируя благородную славянскую генеалогию Марианны Викентьевны, покойной Гошиной мамы, которая Игнатку любила почти как сына и пользовалась взаимностью.
Заклятые друзья вцепились друг в друга и рухнули со стульев, причем Игнат, по непреложным законам физики, придавил хилого Гошу, перекрыв ему дыхание брюхом, как подушкой. Гоша трепыхался и колотил что есть мочи ногами по икрам агрессора с минимальным эффектом. Наконец Игнат понял, что этому наглецу и сквалыге срочно нужен кислород, привстал, опершись на локти и, легонько врезав Гоше по сусалам (вроде бы первый раз за годы дружбы), прервал экзекуцию.
Через паузу, когда Гоша лежал в онемении, а Игнат, тяжело дыша, приходил в себя в любимом кресле, оба вдруг осознали произошедшее и увидели себя со стороны, словно некий режиссер продемонстрировал им только что запечатленный дубль.
Отчаянная обида Гоши и слепой гнев Игната синхронно сменились на взаимное чувство стыда, и оно в свою очередь быстро улетучилось, дав волю сперва неловкости, а потом уж и гомерическому хохоту с нотками истерики. Военный музыкант в отставке, булькая и хрюкая от смеха, поднял друга, поверженного, побитого, но не лишившегося своего ценного дара – самоиронии. Игнат обнял Гошу со всею неловкой нежностью добродушного верзилы.
Они съели приготовленную полковником на скорую руку обширную яичницу с затерявшимся в холодильнике шматом вареной колбасы, облагородив пир примирения бутылкой водки. Гоша в кои веки пил на равных. Игнат был весел, шутил во всю мощь своего казарменного, но почему-то не пошлого остроумия, как-то даже изящно и к месту ввинчивая матерок.
– Знаешь, кого ты мне сейчас напоминаешь? – устало улыбнулся Гоша. – Грека Зорбу.
– Мне гордиться или опять тебе по роже дать? – оживленно поинтересовался Игнат, отправляя в рот последнюю порцию деликатеса.
– Дремучий ты, Игнатуля, человек! Грек Зорба – это знаменитый киногерой. Его играл выдающийся актер Энтони Куин. Этот грек отличался великой жизнестойкостью. Все, что он затевал, летело в тартарары, а он хохотал у разбитого корыта и все начинал сначала. Я до сих пор не могу забыть этот фильм, хотя смотрел его всего один раз, еще в студенческие годы.
Игнат вдруг перестал жевать и испытующе уставился на друга.
– Что ты имеешь в виду? Кроме тех пятидесяти штук на двоих, которые мы, блин, должны немедленно забрать с этой е… биржи, у меня, Гошенька, двадцать штук на пенсионной книжке и отчетливые перспективы нищей старости.
– Не узнаю! Ты же солдат. Как насчет боя до последнего патрона?
– Издеваешься? Все, капитуляция. Только вот если родину продать.-
Он опасным хмельным взором оглядел стены кухни. – Поставить все на кон, выиграть – и в дамки.
– Или просрать – и в бомжи!
– Ну вот, а ты меня каким-то сумасшедшим греком провоцируешь. Знаешь мой характер, подонок. Да пошел ты… Я вон лучше кое-что из книжек отцовских загоню, опять подработку себе возьму в кабаке на аккордеоне – а что, хорошо подкармливала…
– Ты меня не так понял, Игнат. Игры кончились, я тоже теперь гол как сокол, но мы не должны терять оптимизма.
– Согласен. Кроме него нам терять уже нечего, – бодро констатировал Игнат и потянулся за шахматами. Гоша стал покорно расставлять фигуры.
Через час Георгий Арнольдович Колесов поднялся к себе на третий этаж, оставив Игната в унынии склоненным над шахматной доской, где в очередной раз учинен был форменный разгром его белой рати. Оповестил, что завтра улетает.
Игнат досадливо хлопнул последние полрюмашки, нацеженные из, казалось бы, опорожненной бутылки, и пошел спать. Ночью проснулся в холодном поту, стал думать о разорившей его бирже, о Гошке, которого, положа руку на сердце, втянул в авантюру и подставил.
Он не признавался другу в безумных, утопических надеждах, воодушевлявших его на биржевые риски. Он с возмущением отверг Гошкину догадку, что, мол, до сих пор не оставляет идею нанять киллера и отомстить… Он и себе в этом не хотел признаваться. Но идея продолжала тлеть на дне души, как в недрах погашенного торфяника, и время слишком медленно и скупо заливало этот тайный, глубинный жар.
Он уснул с воинственным намерением вернуть свое и Гошино.
Утром, выпив кофейку, Игнат приставил к антресоли раскладную лестницу и, надышавшись пылью столетий, извлек из дальнего угла заветный сверток. Аполлон весил килограммов шесть-семь. Выглядел прилично, если не считать отдельных вкраплений вездесущей патины, особенно густо прихватившей темно-зеленым налетом верхнюю грань подставки, а также пальцы ног.
«Хорошо бы сперва почистить, с досадой подумал Игнат. Потом решил: (?) Черт с ним, и так сойдет. Даже лучше: древнее выглядит».
Он нашел в справочнике несколько телефонов антикварных салонов. В первом же, с соблазнительно подходящим названием «Наследие», ответили, что старую бронзу берут.
Тем временем Георгий Арнольдович Колесов понуро укладывал сумку, собираясь в дорогу в отвратном настроении. Командировка предстояла долгая. Небольшая телекомпания оплатила ему две недели изысканий в архивах на Кубани, желая сценарий документального фильма об Андрее Шкуро. Был такой белый партизан, лихой рубака, безжалостный и жестокий, крошивший в капусту и комиссаров, и простых крестьян, пока его начальник, генерал Врангель, не выгнал героя на все четыре стороны. В конечном счете он оказался в Париже в качестве циркового наездника, послужив, как считается, прообразом есаула Голована в булгаковском «Беге». Персоны Белого движения были востребованы в кино, как когда-то красные командиры.
В среду утром Гоша отправился в аэропорт. Игнату звонить не стал. Они уже, считай, попрощались накануне, пожав друг другу руки, что являлось достаточным формальным актом, знаменующим более или менее длительное расставание друзей. Обычно прощались просто – «привет» или «пока».
Они не были сентиментальны в своих отношениях.
Они редко звонили друг другу, если кто-то из них уезжал, даже надолго, – разве что по какому-то конкретному поводу, с бытовой просьбой.
Они держали паузу, чтобы потом наговориться вживую.
Они слишком давно существовали как близкие и родственные души, воспринимая возможность быть рядом, помочь, если надо, как само собой разумеющееся.
Вот почему Георгий Арнольдович Колесов не на шутку взволновался, получив сообщение от Даши: Игнат исчез.
Глава девятая. Очевидное – невероятное
А случилось так… Шестой день после отъезда Колесова выпал на вторник, день уборки помещения.
Дарья Акимовна Лукина, или просто Даша, как ее издавна называли в обоих домах, «явилась драять конюшню» – так она докладывала шутливо на военный манер, потрафляя юмористическим вкусам полковника в отставке. Лет пятнадцать кряду, раз в десять дней, в очередь с другими клиентами, Даша обихаживала Оболонских, живя сперва поблизости, в Малом Харитоньевском, а в последние годы, уже после гибели Олежки и Веры Матвеевны, – на добровольных выселках в Выхино. После смерти мужа, классного слесаря и вообще рукастого мужика, Даша сочла разумным продать однокомнатную в дорогущем старом центре, купить на окраине, а на разницу плюс заработок жить самой и сына тянуть, пока «утизм» этот проклятый не пройдет.
Сыну Костику шел двадцать шестой год, и болезнь его была врожденной. Называла ее Даша на свой манер– «утизмом». Сперва Игнат, Вера Матвеевна и даже Олег поправляли ее, мол, правильно «аутизм», но потом бросили – какая, в конце концов, разница. Как ей удобно, пусть так и называет.
Даша почти всегда таскала Костика с собой, боясь оставлять одного, хотя аутисты – в основном народ спокойный, молчаливый, покорный, погруженный в себя. А Костик так и вообще особый случай, легкий, нестрашный. Так до его четырнадцати примерно лет и приходила с ним на уборку. Костик тихо садился в уголочке, вещицу какую-нибудь в руках вертел. Потом кубик Рубика ему купили, и он чудесным образом собирал его за три-пять минут, перемешивал цвета на поверхностях и снова собирал. Потом, повзрослев и малость обучившись в специальной школе, что-нибудь читал, что на глаза попадалось или Олег подсовывал, или рассматривал картинки в журнале. Читал и запоминал почти фотографически, намертво, в чем не раз убеждалась мать, хвастаясь перед Игнатом и Гошей уникальными способностями сына. Олежка любил его, опекал, как мог, но, будучи постарше и поделовитее, времени ему уделял немного. К тому же Костик к музыке был совершенно равнодушен, что Олег даже с поправкой на «утизм» принять не мог.
Костик был не то чтобы уродлив, но… Курносый мясистый нос, неестественно широко поставленные, слегка навыкате глаза водянисто– синего цвета и скривленная, словно в застывшей ухмылке, линия тонких, почти всегда приоткрытых губ. Под верхней заметно проступали края десны с редко посаженными зубами. Природа не расщедрилась. Девушка-дурнушка и та не засмотреться.
Впрочем, толк вышел. Уже лет как шесть Даша спокойно предоставляла его самому себе. Теперь за него не боялась. Он работал дома копиистом, да еще был под приглядом компьютера. Обучился быстро, с помощью соседа Шурика, доброго парня. А потом и Георгий Арнольдович немало с ним повозился. Часами сидит ? щелкает как завороженный – не оторвешь. Аутисты – они, как известно, в некоторых сферах удивительные проявляют способности. Особенно при одной разновидности этой болезни, граничащей с гениальностью.
Дома у Оболонских часто никого не бывало. У Даши ключи, проблем никаких, она как родная.
В понедельник, накануне дня уборки, Даша, как всегда, позвонила напомнить, что завтра придет. Она больше любила, когда кто-то дома – хоть поговорить можно с живым-то человеком, душу иногда отвести. А с Игнатием особенно. Он нормальный, свой мужик, не выпендривается. Веру, когда еще жила в квартире, недолюбливала – недобрая по сердцу. На словах вежливая, вроде даже ласковая, а высокомерие чувствовалось, нет-нет да и покажет исподволь, что из разного они теста, на разных ступеньках стоят. Когда Георгия Арнольдовича у него заставала – радовалась. Он умный, разговорчивый, все на свете знает, всегда совет даст, Игнашку любит как брата – дай им Бог обоим: несчастные мужики, один сирота, другой вдовец, сына потерявший единственного…
Даше телефон не ответил. Ну и ладно…
На следующий день, во вторник утром, Даша позвонила в квартиру, Игната не было. Вошла, окликнула. Тишина. Везде заглянула – пусто. Набрала Гоше, но вспомнила, что тот уехал в командировку еще на прошлой неделе – предупреждал, что с полмесяца уборки не надо. Мобильный Игнатия не помнила – дома осталась книжка записная. Может, к соседу заскочил на минутку? С Абрикосовым, соседом по лестничной клетке, бывшим партийным деятелем КПСС, ныне пенсионером при хабалке-дочери и богатом зяте, Игнатий иногда общался по пустякам, заходил бутылочку распить.
Она позвонила, тот в глазок ее увидал – знакомы были, даже как-то пару раз убирала у него, но потом жена его отказала, наняла «элитную». Увидал, открыл, развел руками: не заходил давненько, не встречались, отлучался ли куда – не знает.
Даша решила панику не поднимать – не ребенок, вернется! Поубиралась часок, кошки на душе заскребли, предчувствие, что ли, какое появилось… Однако – делать нечего! – дотерла-домыла-допылесосила. Но перед уходом торкнуло ее что-то в башку. Костика набрала. Велела записную книжку взять на столике у телефона, открыть на «И», найти «Игнатий», задиктовать номер, возле которого написано «моб». От волнения заговорила с сыном, как лет десять назад, когда он совсем еще глупый был, все по команде, по разъяснению. Теперь не то. Теперь он, слава Богу, почти нормальный стал. Так, во всяком случае, ей приятно было думать.
«Абонент не отвечает или временно недоступен».
Все, решила, не буду себе голову забивать. Вернется. Не впервой в загул уходит. Закрыла на оба замка и уехала. Вечером поздно позвонила – молчок. И мобильный талдычит: «…временно недоступен». Три дня кряду звонила. Без толку. И тут уж сердцем почуяла беду. С кем посоветуешься? Только с Гошей. Ему и позвонила. Мобильный в далеком Краснодаре ответил: по счастью, роуминг у Георгия Арнольдовича был включен. Тот выслушал, встревожился. Обещал послезавтра вылететь, если завтра не найдется.
Дарья Акимовна Лукина, или просто Даша, как ее издавна называли в обоих домах, «явилась драять конюшню» – так она докладывала шутливо на военный манер, потрафляя юмористическим вкусам полковника в отставке. Лет пятнадцать кряду, раз в десять дней, в очередь с другими клиентами, Даша обихаживала Оболонских, живя сперва поблизости, в Малом Харитоньевском, а в последние годы, уже после гибели Олежки и Веры Матвеевны, – на добровольных выселках в Выхино. После смерти мужа, классного слесаря и вообще рукастого мужика, Даша сочла разумным продать однокомнатную в дорогущем старом центре, купить на окраине, а на разницу плюс заработок жить самой и сына тянуть, пока «утизм» этот проклятый не пройдет.
Сыну Костику шел двадцать шестой год, и болезнь его была врожденной. Называла ее Даша на свой манер– «утизмом». Сперва Игнат, Вера Матвеевна и даже Олег поправляли ее, мол, правильно «аутизм», но потом бросили – какая, в конце концов, разница. Как ей удобно, пусть так и называет.
Даша почти всегда таскала Костика с собой, боясь оставлять одного, хотя аутисты – в основном народ спокойный, молчаливый, покорный, погруженный в себя. А Костик так и вообще особый случай, легкий, нестрашный. Так до его четырнадцати примерно лет и приходила с ним на уборку. Костик тихо садился в уголочке, вещицу какую-нибудь в руках вертел. Потом кубик Рубика ему купили, и он чудесным образом собирал его за три-пять минут, перемешивал цвета на поверхностях и снова собирал. Потом, повзрослев и малость обучившись в специальной школе, что-нибудь читал, что на глаза попадалось или Олег подсовывал, или рассматривал картинки в журнале. Читал и запоминал почти фотографически, намертво, в чем не раз убеждалась мать, хвастаясь перед Игнатом и Гошей уникальными способностями сына. Олежка любил его, опекал, как мог, но, будучи постарше и поделовитее, времени ему уделял немного. К тому же Костик к музыке был совершенно равнодушен, что Олег даже с поправкой на «утизм» принять не мог.
Костик был не то чтобы уродлив, но… Курносый мясистый нос, неестественно широко поставленные, слегка навыкате глаза водянисто– синего цвета и скривленная, словно в застывшей ухмылке, линия тонких, почти всегда приоткрытых губ. Под верхней заметно проступали края десны с редко посаженными зубами. Природа не расщедрилась. Девушка-дурнушка и та не засмотреться.
Впрочем, толк вышел. Уже лет как шесть Даша спокойно предоставляла его самому себе. Теперь за него не боялась. Он работал дома копиистом, да еще был под приглядом компьютера. Обучился быстро, с помощью соседа Шурика, доброго парня. А потом и Георгий Арнольдович немало с ним повозился. Часами сидит ? щелкает как завороженный – не оторвешь. Аутисты – они, как известно, в некоторых сферах удивительные проявляют способности. Особенно при одной разновидности этой болезни, граничащей с гениальностью.
Дома у Оболонских часто никого не бывало. У Даши ключи, проблем никаких, она как родная.
В понедельник, накануне дня уборки, Даша, как всегда, позвонила напомнить, что завтра придет. Она больше любила, когда кто-то дома – хоть поговорить можно с живым-то человеком, душу иногда отвести. А с Игнатием особенно. Он нормальный, свой мужик, не выпендривается. Веру, когда еще жила в квартире, недолюбливала – недобрая по сердцу. На словах вежливая, вроде даже ласковая, а высокомерие чувствовалось, нет-нет да и покажет исподволь, что из разного они теста, на разных ступеньках стоят. Когда Георгия Арнольдовича у него заставала – радовалась. Он умный, разговорчивый, все на свете знает, всегда совет даст, Игнашку любит как брата – дай им Бог обоим: несчастные мужики, один сирота, другой вдовец, сына потерявший единственного…
Даше телефон не ответил. Ну и ладно…
На следующий день, во вторник утром, Даша позвонила в квартиру, Игната не было. Вошла, окликнула. Тишина. Везде заглянула – пусто. Набрала Гоше, но вспомнила, что тот уехал в командировку еще на прошлой неделе – предупреждал, что с полмесяца уборки не надо. Мобильный Игнатия не помнила – дома осталась книжка записная. Может, к соседу заскочил на минутку? С Абрикосовым, соседом по лестничной клетке, бывшим партийным деятелем КПСС, ныне пенсионером при хабалке-дочери и богатом зяте, Игнатий иногда общался по пустякам, заходил бутылочку распить.
Она позвонила, тот в глазок ее увидал – знакомы были, даже как-то пару раз убирала у него, но потом жена его отказала, наняла «элитную». Увидал, открыл, развел руками: не заходил давненько, не встречались, отлучался ли куда – не знает.
Даша решила панику не поднимать – не ребенок, вернется! Поубиралась часок, кошки на душе заскребли, предчувствие, что ли, какое появилось… Однако – делать нечего! – дотерла-домыла-допылесосила. Но перед уходом торкнуло ее что-то в башку. Костика набрала. Велела записную книжку взять на столике у телефона, открыть на «И», найти «Игнатий», задиктовать номер, возле которого написано «моб». От волнения заговорила с сыном, как лет десять назад, когда он совсем еще глупый был, все по команде, по разъяснению. Теперь не то. Теперь он, слава Богу, почти нормальный стал. Так, во всяком случае, ей приятно было думать.
«Абонент не отвечает или временно недоступен».
Все, решила, не буду себе голову забивать. Вернется. Не впервой в загул уходит. Закрыла на оба замка и уехала. Вечером поздно позвонила – молчок. И мобильный талдычит: «…временно недоступен». Три дня кряду звонила. Без толку. И тут уж сердцем почуяла беду. С кем посоветуешься? Только с Гошей. Ему и позвонила. Мобильный в далеком Краснодаре ответил: по счастью, роуминг у Георгия Арнольдовича был включен. Тот выслушал, встревожился. Обещал послезавтра вылететь, если завтра не найдется.
Глава десятая. Нашелся!
Вечером того же дня в Гошином мобильном разразился Игнат.
– Здорово…
Георгий Арнольдович с трудом узнал голос. Едва различимый баритон загустел до низких басовых с хрипами, как у Луи Армстронга. Это могло означать лишь одно: пил сутками.
– Ты куда пропал, скотина? Даша звонила, мы в розыск на тебя хотели подавать, я уже вылетать собрался…
– …Вылетай, Гошка, срочно, мне плохо, – Колесов услышал протяжное нутряное мычание подыхающего быка.
– Рассолу огуречного попей, сволочь, и тебе станет хорошо.
– Гоша, я тебя очень прошу, я тебя как друга в первый раз в жизни так прошу бросить все и немедленно ко мне приехать. Мне очень плохо, и это не то, что ты думаешь. Совсем не в этом дело.
– Здорово…
Георгий Арнольдович с трудом узнал голос. Едва различимый баритон загустел до низких басовых с хрипами, как у Луи Армстронга. Это могло означать лишь одно: пил сутками.
– Ты куда пропал, скотина? Даша звонила, мы в розыск на тебя хотели подавать, я уже вылетать собрался…
– …Вылетай, Гошка, срочно, мне плохо, – Колесов услышал протяжное нутряное мычание подыхающего быка.
– Рассолу огуречного попей, сволочь, и тебе станет хорошо.
– Гоша, я тебя очень прошу, я тебя как друга в первый раз в жизни так прошу бросить все и немедленно ко мне приехать. Мне очень плохо, и это не то, что ты думаешь. Совсем не в этом дело.