11

   В начале декабря по субботам и воскресеньям я увозил ее в горы, в Дьяблере, где она несколько часов каталась на лыжах. Мне было уже не по возрасту учиться ходить на лыжах, и я сидел в каком-нибудь кафе, читая «Журналь де Женев», и радовался, что она счастлива, петляя, как ласточка, по склонам морозной белизны. Словно цветы ранней весной, с первым снегом начали открываться гостиницы. Все предвещало прекрасное рождество. Я любил смотреть, как Анна-Луиза приходит ко мне в кафе со снегом на ботинках и щеки ее горят от мороза, точно свечки.
   Как-то раз я ей сказал:
   — Я еще никогда не был так счастлив.
   — Зачем ты так говоришь? — спросила она. — Ты был женат. Ты был счастлив с Мэри.
   — Я ее любил, — ответил я. — Но у меня никогда не было спокойно на душе. Мы были погодками, когда поженились, и я всегда боялся, что она умрет первой, как оно и случилось. Но тебя я получил на всю жизнь — если ты меня не бросишь. А если бросишь, это будет моя вина.
   — А как же я? Ты должен жить так долго, чтобы мы могли уйти туда, куда все уходят, вместе.
   — Постараюсь.
   — В одни и тот же час?
   — В один и тот же час.
   Я засмеялся, и она тоже. Нам обоим смерть казалась серьезной темой. Нам предстояло быть вместе всегда и еще один день — le jour le plus long [самый долгий день (фр.)], как мы говорили.
   Думаю, что, хотя доктор Фишер больше не давал о себе знать, мысль о нем все это время таилась где-то в глубине моего сознания, потому что однажды ночью я увидел его во сне как наяву. Он был в костюме и стоял у открытой могилы. Я смотрел на него с другой стороны ямы и крикнул ему с насмешкой: «Кого вы хороните, доктор? Это натворил ваш „Букет Зуболюба“?» Он поднял глаза и взглянул на меня. Он плакал, и я почувствовал в его слезах горький упрек. Вскрикнув, я проснулся и разбудил Анну-Луизу.
   Странно, как мы можем весь день находиться под впечатлением сна. Доктор Фишер сопровождал меня на работу; он заполнял минуты бездействия между двумя переводами — и он все время был печальным доктором Фишером из моего сна, а не надменным доктором Фишером, который у меня на глазах сидел во главе стола со своим безумным ужином, издевался над гостями и заставлял их обнажать свою позорную жадность.
   В тот вечер я сказал Анне-Луизе:
   — Тебе не кажется, что мы слишком суровы к твоему отцу?
   — Что ты хочешь этим сказать?
   — Он, должно быть, очень одинок в этом большом доме у озера.
   — У него есть друзья, — сказала она. — Ты с ними познакомился.
   — Они ему не друзья.
   — Он сделал их такими, какие они есть.
   Тогда я рассказал ей про свой сон. На что она ответила:
   — Может быть, это была могила моей матери.
   — Он там был?
   — Ну да, он там был, но слез я не видела.
   — Могила была открыта. Во сне там не было ни гроба, ни священника, ни провожающих, только он сам, если не считать меня.
   — Людей у могилы было много, — сказала она, — мою мать очень любили. Там были все слуги.
   — Даже Альберт?
   — Альберта в те дни не существовало. Был старый дворецкий — не помню его имени. После смерти матери он ушел, как и все остальные слуги. Отец начал новую жизнь в окружении незнакомых лиц. Пожалуйста, не будем больше говорить о твоем сне. Это похоже на кончик шерстяной нитки, который торчит из свитера. Потянешь — и начнет распускаться весь свитер.
   Она была права, мой сон словно положил начало целому процессу распутывания. Возможно, мы были слишком счастливы. Возможно, мы слишком далеко ушли в тот мир, где существовали только мы двое…
   На следующий день была суббота, а по субботам я на службу не ходил. Анна-Луиза хотела подыскать кассету для своего магнитофона (как и мать, она любила музыку), и мы пошли в магазин в старом районе Веве возле рынка. Ей хотелось купить новую запись симфонии Моцарта «Юпитер».
   Из глубины магазина появился, чтобы нас обслужить пожилой человек невысокого роста (не знаю, почему я написал «пожилой» — вряд ли он был намного старше меня). Я от нечего делать разглядывал альбом пластинок французского певца, часто выступающего по телевидению, и продавец подошел спросить, не может ли он помочь. Вероятно, его старил какой-то робкий, смиренный вид — вид человека, который достиг предела своих надежд и уже не ждет ничего, кроме маленьких комиссионных от продажи того, что тут продают. Сомневаюсь, слышал ли кто-нибудь еще в этом магазине о симфонии «Юпитер». Большую часть ассортимента составляла поп-музыка.
   — А, Сорок первая симфония, — сказал он. — Венский симфонический оркестр. Очень хорошее исполнение, но не думаю, чтобы она была у нас. К сожалению, — добавил он с застенчивой улыбкой, — спрос на то, что называют настоящей музыкой, не очень велик. Если вы согласны подождать, я спущусь и поищу на складе. — Он бросил взгляд через мое плечо туда, где стояла (спиной к нам) Анна-Луиза, и заметил: — Может быть, раз уж я буду там, внизу, посмотреть еще какую-нибудь симфонию Моцарта?..
   Наверно, Анна-Луиза это услышала и повернулась.
   — Если у вас есть «Коронационная месса»… — сказала она и запнулась, потому что продавец уставился на нее с выражением, как мне показалось, похожим на ужас.
   — «Коронационная месса»… — откликнулся он как эхо, но не тронулся с места.
   — Да, Моцарта, — нетерпеливо повторила она и отошла в сторону, чтобы посмотреть кассеты на вертящейся подставке.
   Продавец не спускал с нее глаз.
   — Поп-музыка, — сказала она, крутя пальцем вертушку, — одна только поп-музыка.
   Я поглядел на продавца.
   — Извините, мсье, — сказал он, — сейчас я схожу посмотрю.
   Он медленно двинулся к двери в глубине магазина, но на пороге оглянулся, сперва на Анну-Луизу, потом на меня. Он сказал:
   — Честное слово… я постараюсь…
   В его словах мне послышался призыв о помощи, словно там, внизу, его ожидало нечто ужасное. Я подошел к нему и спросил:
   — Вам нездоровится?
   — Нет, нет. Немножечко напиливает сердце — и все.
   — Вам следовало бы отдохнуть. Я попрошу кого-нибудь из других продавцов…
   — Нет, нет. Пожалуйста, не надо. Но можно мне вас о чем-то спросить?
   — Разумеется.
   — Та дама, с вами…
   — Моя жена?
   — Ах, ваша жена… она мне так напомнила… вам это покажется нелепым, дерзким… одну даму, которую я когда-то знал. Конечно, прошло много лет, она должна была постареть… почти так же, как я, а эта молодая дама, ваша жена…
   И вдруг я понял, кто стоял передо мной, придерживаясь рукой за дверной косяк, — старый, смиренный, неспособный на борьбу, да он никогда и не был на нее способен. Я сказал:
   — Это дочь доктора Фишера, доктора Фишера из Женевы.
   У него медленно подогнулись колени, словно он хотел опуститься для молитвы, а потом голова его ударилась об пол.
   Девушка, которая показывала покупателю телевизор, прибежала мне на помощь. Я попытался повернуть упавшего, но даже самое легкое тело становится тяжелым, когда оно безжизненно. Вдвоем мы положили его на спину, она расстегнула ему воротничок.
   — Ах, бедный мсье Стайнер! — сказала она.
   — Что случилось? — спросила Анна-Луиза, отойдя от вертушки для кассет.
   — Сердечный приступ.
   — Ох, — сказала она, — бедный старик.
   — Вызовите «скорую помощь», — сказал я девушке.
   Стайнер открыл глаза. Над ним склонились три лица, но он смотрел только на одно, слегка покачал головой и улыбнулся.
   — Что же произошло, Анна? — спросил он.
   Через несколько минут подъехала «скорая помощь», и мы вышли из магазина вслед за носилками.
   В машине Анна-Луиза сказала:
   — Он заговорил со мной. Он знал мое имя.
   — Он сказал Анна, а не Анна-Луиза. Он знал имя твоей матери.
   Она промолчала, но поняла не хуже меня, что это значило. За обедом она спросила:
   — Как его зовут?
   — Девушка назвала его Стайнер.
   — Я не знала его имени. Мать просто называла его «он». — В конце обеда она сказала: — Ты не съездишь в больницу, посмотреть, как он там? Мне нельзя. Для него это было бы новым потрясением.
   Я нашел его в больнице над Веве, где каждого пациента или взволнованного посетителя встречает объявление, адресующее его в Centre funeraire [похоронное бюро (франц.)]. Выше, на горе, автомобильная дорога неумолимо наигрывает бетонную симфонию. Его поместили в одну палату с бородатым стариком, который лежал на спине с широко открытыми глазами, уставясь в потолок, — я принял бы его за мертвеца, если бы он иногда не моргал, не отрывая глаз от белого штукатурного неба.
   — Как это любезно, что вы зашли справиться обо мне, — сказал Стайнер, — но вам не стоило беспокоиться. Меня завтра выпишут с условием, чтобы я не переутомлялся.
   — В отпуск?
   — Нет необходимости. Мне ведь не приходится таскать тяжести. Телевизорами занимается девушка.
   — Приступ вызвала вовсе не тяжесть, — сказал я.
   Я посмотрел на старика, его соседа. С тех пор как я вошел, он не шевельнулся.
   — Не обращайте внимания, — сказал Стайнер. — Он не разговаривает и не слышит, когда к нему обращаются. Я спрашиваю себя, о чем он думает. Может быть, о долгом путешествии, которое ему предстоит.
   — В магазине я испугался, что и вы пустились в "это путешествие.
   — Мне не так повезло.
   У него явно не было желания бороться со смертью.
   — Она очень похожа на свою мать, когда та была в ее возрасте, — сказал он.
   — Это и вызвало приступ?
   — Сперва я решил, что мне кажется. После ее смерти я много лет вглядывался в женские лица, отыскивая сходство, потом перестал. Но сегодня утром вы произнесли его имя. Наверно, он еще жив. Я, конечно, узнал бы из газет, если бы он умер. В Швейцарии каждый миллионер удостаивается некролога. Вы должны его знать, раз женились на его дочери.
   — Я видел его всего два раза, но и этого достаточно.
   — Вы ему не друг?
   — Нет.
   — Он жестокий человек. Он никогда и в глаза меня не видел, но погубил меня. И все равно что убил ее, хотя она ни в чем не была виновата. Я ее любил, но она меня не любила. Ему нечего было бояться. Это никогда бы не повторилось. — Он бросил взгляд на старика, но тут же успокоился. — Она любила музыку, — сказал он. — Особенно Моцарта. Дома у меня есть пластинка с «Юпитером». Я хотел бы ее подарить вашей жене. Вы можете ей сказать, что я нашел ее на складе.
   — У нас нет проигрывателя — только магнитофон.
   — Пластинка была записана еще в докассетные дни, — сказал он таким тоном, каким говорят о доавтомобильной эре.
   Я его спросил:
   — Что вы имели в виду, когда сказали: это никогда бы не повторилось?
   — В этом я виноват… и Моцарт… и ее одиночество. Она не повинна в своем одиночестве. — Он произнес это даже с гневом (возможно, подумал я, если бы дать ему время, он научился бы и бороться). — Может, он и сам знает теперь, что такое одиночество.
   — Значит, вы были ее любовником, — сказал я. — Я думал, судя по словам Анны-Луизы, что до этого так и не дошло.
   — Мы не были любовниками, — сказал он, — вы не должны так говорить… не во множественном числе. Она позвонила мне на другой же день, пока муж был в конторе. Мы оба согласились, что это для нее неправильно… я хочу сказать — неприлично, запутаться во лжи. Тут для нее нет будущего. Как оказалось, для нее и так не было будущего.
   — Жена сказала, что ее мать просто заставила себя умереть.
   — Да. Моя воля была недостаточно сильна. Странно, не права ли? Она меня не любила, а все же нашла в себе силы умереть. Я ее любил, а у меня не хватило сил умереть. Я смог пойти на похороны: ведь он не знал меня в лицо.
   — Значит, там был еще кто-то, кто ее оплакивал… помимо Анны-Луизы и слуг.
   — Что вы этим хотите сказать? Он плакал. Я видел, как он плакал.
   — Анна-Луиза говорит, что он не плакал.
   — Ошибается. Она была еще ребенком. Наверно, не заметила. Да и какая разница.
   Кто был прав? Я вспомнил доктора Фишера за ужином, как он подхлестывал свою свору. Уж я-то не мог представить себе его плачущим — а, впрочем, какое это имеет значение?
   — Знаете, — сказал я, — мы всегда будем вам рады. Я хочу сказать, что жена будет рада вас видеть. Выпьем как-нибудь вечерком рюмочку?
   — Нет, — сказал он. — Лучше не надо. Пожалуй, мне этого не вынести. Понимаете, они так похожи.
   После этого говорить было больше не о чем. Я не рассчитывал, что когда-нибудь еще его увижу. Я был уверен, что на этот раз он поправится; впрочем, ни одна газета не сообщила бы о его смерти. Он не был миллионером.
   Я передал Анне-Луизе то, что он рассказал.
   — Бедная мама, — произнесла она. — Но это была всего лишь маленькая ложь. Если это случилось только раз.
   — Удивительно, как он узнал. — Странно, как редко мы называли их по именам. Обычно мы говорили «он» или «она», но никогда не происходило путаницы. Вероятно, это тоже телепатия, которая существует у любящих.
   — Она говорила, что, когда он начал подозревать — хотя на самом-то деле подозревать было нечего, — он установил какую-то штуку на телефон, чтобы записывать разговоры. Он сам ей это сказал, так что, когда произошел тот разговор, он все и узнал. И все же меня бы не удивило, если бы она все рассказала ему сама и пообещала, что этого больше не будет. Может быть, она солгала мне потому, что я была слишком маленькой, чтобы понять. Слушать вдвоем Моцарта, держась за руки, было для меня тогда почти то же, что и любовные объятия, — как, впрочем, и для него… я имею в виду отца.
   — Интересно, действительно ли он плакал на похоронах.
   — Я в это не верю — если только он не плакал оттого, что жертва ускользнула. Может, это была сенная лихорадка. Она умерла в сезон, когда страдают сенной лихорадкой.

12

   Наступило рождество, и снег покрыл землю до края озера; это было самое холодное рождество за многие годы — на радость собакам, детям и лыжникам, но я не принадлежал ни к тем, ни к другим, ни к третьим. В конторе очень хорошо топили; сад снаружи казался синим сквозь цветные стекла, но меня все равно пробирал озноб. Я ощущал себя чересчур старым для моей работы: постоянно иметь дело с шоколадом — молочным, простым, с миндалем и каштанами — больше пристало человеку помоложе или девушке.
   Я удивился, когда один из моих начальников отворил дверь моего кабинета и впустил мистера Кипса. Мне показалось, что ожила карикатура: согнувшись чуть не вдвое, мистер Кипс шел ко мне с протянутой рукой — словно не здоровался, а отыскивал потерянный доллар. Сослуживец сказал почтительно, к чему я не привык:
   — По-моему, вы знакомы с мистером Кипсом.
   — Да, — сказал я, — познакомились у доктора Фишера.
   — Я не знал, что вы знакомы с доктором Фишером.
   — Мистер Джонс женат на его дочери, — сказал мистер Кипс.
   Мне показалось, что на лице моего начальника отразился страх. До сих пор я ничем не привлекал его внимания и вдруг стал представлять опасность — ведь зять доктора Фишера, имея такую поддержку, может занять место и в правлении!
   Я неосторожно позволил себе над ним чуть-чуть подтрунить.
   — «Букет Зуболюба», — сказал я, — пытается смягчить вред, который мы тут причиняем зубам. — Это было весьма опрометчивое замечание: оно могло быть сочтено нелояльным. Крупные предприятия, как и разведка, требуют от своих подчиненных не столько порядочности, сколько лояльности.
   — Мистер Кипс — друг нашего управляющего, — сказал мой начальник. — У него небольшое затруднение с переводом, и управляющий хочет, чтобы вы ему помогли.
   — Мне надо послать письмо в Анкару, — сказал мистер Кипс. — Я хочу приложить к нему перевод на турецкий, чтобы не было недоразумений.
   — Я вас оставлю, — сказал начальник, и, когда дверь за ним закрылась, мистер Кипс предупредил: — Это, конечно, не подлежит разглашению.
   — Понимаю.
   Я действительно понял это с первого взгляда. Там упоминались Прага и «Шкода», а «Шкода» для всего мира означает оружие. Швейцария — страна причудливо переплетающихся деловых афер: множество не только политических, но и финансовых махинаций совершается в этом маленьком, безобидном, нейтральном государстве. Все технические термины, которые надо было перевести, как я увидел, относились к вооружению. (На какое-то время я попал в сферу, далекую от шоколада.) Вроде бы существовало американское акционерное общество «И.К.Ф.К.», которое вроде бы покупало оружие для Турции у Чехословакии. Конечный адресат этого оружия — только стрелкового — был неясен. Там упоминалось имя, которое могло быть палестинским или иранским.
   Турецкий язык я забыл в значительно большей мере, чем испанский, — у меня было мало практики (мы редко имели дело со страной рахат-лукума), и я долго провозился с переводом.
   — Я попрошу это перепечатать начисто, — сказал я мистеру Кипсу.
   — Предпочел бы, чтобы вы сделали это сами, — сказал он.
   — Секретарша не понимает по-турецки.
   — Все равно.
   Когда я кончил печатать, мистер Кипс сказал:
   — Я понимаю, что вы делали это в служебное время, и тем не менее небольшой подарок?..
   — Совершенно необязательно.
   — Могу я хотя бы послать коробку шоколада вашей жене? Может, конфет с ликером?
   — Ах, знаете, мистер Кипс, в нашем доме недостатка в шоколаде не бывает.
   Мистер Кипс, по-прежнему сгибаясь чуть не вдвое, так что нос его почти касался стола, словно вынюхивая все тот же увертливый доллар, сложил письмо, черновик и спрятал их в бумажник. Он сказал: — Когда мы увидимся у доктора Фишера, вы, конечно, не станете упоминать… Это дело в высшей степени секретное.
   — Не думаю, что мы когда-нибудь с вами там увидимся.
   — Почему? В это время года, если погода хорошая, он несмотря на снег, устраивает самый пышный прием в году. Думаю, что скоро мы получим приглашения.
   — Я был на одном приеме, и с меня хватит.
   — Должен признать, что последний прием был недостаточно продуман. И тем не менее он останется в памяти его друзей как Овсяный ужин. Крабовый ужин был гораздо занятнее. Но никогда не знаешь, чего можно ждать от доктора Фишера. Был Перепелиный ужин, который так расстроил мадам Фэверджон… — Он вздохнул. — Она обожала птиц. На всех ведь не угодишь.
   — Но подарками, думаю, он угождает всем.
   — Да, он очень, очень щедрый.
   Мистер Кипс, согнувшись крючком, двинулся к двери: казалось, на серой дорожке отпечатан маршрут, по которому он должен следовать. Я крикнул ему вслед: — Встретил бывшего вашего служащего. Он работает в музыкальном магазине. Некий Стайнер.
   Он сказал: — Не помню такого. — И, не останавливаясь, продолжал свой путь по начертанному маршруту.
   Вечером я рассказал об этой встрече Анне-Луизе.
   — Никуда от них не денешься, — огорчилась она. — Сперва бедняга Стайнер, а теперь мистер Кипс.
   — Просьба мистера Кипса никак не была связана с твоим отцом. Наоборот, если я твоего отца увижу, он просил не упоминать о нашей встрече.
   — И ты обещал?
   — Конечно. Я не собираюсь больше с ним встречаться.
   — Но теперь они этой тайной связали тебя с ними, верно? Они не выпустят тебя из рук. Хотят, чтобы ты стал одним из них. Не то будут чувствовать себя в опасности.
   — В опасности?
   — Опасаясь, что кто-то посторонний поднимет их на смех.
   — Ну, знаешь, боязнь, что над ними будут смеяться, не очень-то их удерживает.
   — Я знаю. Жадность всегда берет верх.
   — Интересно, что же это был за Перепелиный ужин, если мадам Фэверджон так расстроилась.
   — Что-нибудь отвратительное. Можешь не сомневаться.
   Снег продолжал падать. Рождество сулило быть белоснежным. На дорогах даже образовались заносы, и аэропорт Куэнтрен был на сутки закрыт. Нас это не трогало. Это было первое рождество, которое мы проводили вместе, и мы праздновали его как дети — со всеми почестями. Анна-Луиза купила елку, и мы положили под нее подарки друг другу, празднично обернутые в яркую бумагу и перевязанные ленточками. Я чувствовал себя скорее отцом, чем любовником или мужем. Меня это не огорчало: отец умирает первым.
   В сочельник снег прекратился, и мы пошли в старинное аббатство в Сен-Морисе на полуночную мессу и выслушали еще более старинную историю о личном приказе императора Августа, который подверг наш мир страшному испытанию ["В те дни вышло от кесаря Августа повеление сделать перепись по всей земле" (библ.)]. Мы оба не были католиками, но рождество — это праздник, напоминающий детство. Вполне уместно было там присутствие Бельмона, он внимательно слушал приказ императора, держась сам по себе, как и на нашей свадьбе. Быть может, Святому семейству следовало прислушаться к совету Бельмона и как-нибудь уклониться от регистрации брака в Вифлееме.
   Когда мы выходили, он ждал нас у дверей, и мы не могли от него скрыться, от его темного костюма, темного галстука, темных волос, худого тела, тонких губ и искусственной улыбки.
   — Счастливого рождества, — пожелал он нам, подмигнул и сунул мне в руки конверт, как налоговую повестку. На ощупь я почувствовал, что там карточка. — Не доверяю почте на рождество, — сказал он. И замахал рукой. — Вот и миссис Монтгомери. Я был уверен, что она будет здесь. Она такая сторонница объединения церквей.
   Голубые волосы миссис Монтгомери были покрыты голубым шарфом, и я заметил новый изумруд во впадине ее тощей шеи.
   — Ха-ха, как полагается, мсье Бельмон со своими карточками. И юная чета. Желаю всем вам счастливого рождества. Почему-то не видела в церкви генерала. Надеюсь, он не заболел. Ага! Вот и он.
   И действительно, в пролете двери появился Дивизионный, словно оживший портрет крестоносца: с прямой, как палка, спиной и одной ногой, не гнувшейся от ревматизма, с носом конкистадора и свирепыми усами, — трудно было поверить, что он ни разу в жизни не слышал выстрела неприятеля. Он тоже был в одиночестве.
   — А мистер Дин?! — воскликнула миссис Монтгомери. — Он-то наверняка должен быть здесь. Он ведь всегда приходит, если не уезжает куда-нибудь за границу на съемки.
   Я видел, что мы совершили очень большую ошибку. Полуночная месса в Сен-Морисе была таким же светским мероприятием, как званый коктейль. Мы бы так и не унесли ноги, если бы в эту минуту в дверях церкви не появился красивый, опухший от пьянства Ричард Дин. Мы сбежали, едва успев разглядеть, что он ведет на буксире хорошенькую девчонку.
   — Господи! — сказала Анна-Луиза. — Все жабы в сборе.
   — Мы же не знали, что они будут здесь.
   — Я не очень верю во всю эту историю с рождеством, но хочу поверить, а вот жабы… Зачем они-то приходят?
   — Наверно, обычай, как у нас елка. В прошлом году я пришел сюда один. Непонятно почему. Вероятно, и они тоже все были здесь, но в те дни я никого из них не звал… в те дни… кажется, с тех пор прошли годы. Я даже не знал, что ты существуешь.
   В ту ночь, лежа в постели, в счастливый короткий промежуток между любовью и сном, мы могли весело посмеяться над жабами, словно это был комический хор в нашей собственной пьесе, которая только одна имела для нас значение.
   — Как ты думаешь, у жаб есть душа? — спросил я Анну-Луизу.
   — Разве не у всех есть душа — конечно, если вообще верить в души?
   — Это официальная точка зрения, но я смотрю на дело иначе. Я думаю, что души развиваются из зародыша, как мы сами. Мы в зародыше — еще не человеческие существа, в нас есть еще что-то от рыбы, и зародыш души — еще не душа. Сомневаюсь, чтобы у маленьких детей души было больше, чем у собак, может быть, поэтому католическая церковь изобрела чистилище.
   — А у тебя есть душа?
   — По-моему, вроде есть — замызганная, но все же есть. Однако, если души существуют, у тебя она есть наверняка.
   — Почему?
   — Ты страдала. За мать. Маленькие дети и собаки не страдают. Разве что за себя.
   — А у миссис Монтгомери?
   — Души не красят волосы синькой. Можешь себе представить, чтобы она сама когда-нибудь задавалась вопросом, есть ли у нее душа?
   — А у мсье Бельмона?
   — Ему было некогда ее вырастить. Страны меняют свои налоговые установления каждый бюджетный год, закрывая возможности их обойти, и ему приходится все время выдумывать новые лазейки. Душе нужна личная жизнь. А у Бельмона на личную жизнь нет времени.
   — А у Дивизионного?
   — Тут я не совсем уверен. Может статься, что у неге все-таки есть душа. Какой-то он не очень счастливый.
   — А это всегда признак?
   — По-моему, да.
   — А у мистера Кипса?
   — Нет у меня уверенности и на его счет. Чувствуется в мистере Кипсе неудовлетворенность. Может, он что-то потерял и теперь ищет. Может, он ищет свою душу, а не доллар.
   — А Ричард Дин?
   — У него ее нет. Определенно нет. Никакой души. Мне говорили, что у него есть копии всех его старых фильмов и он каждый вечер их для себя прокручивает. У него нет времени даже на то, чтобы прочесть сценарий очередного фильма. Его удовлетворяет собственная персона. Если у тебя есть душа, ты не можешь быть удовлетворен собой.
   Потом мы долго молчали. Нам давно полагалось бы заснуть, но мы оба знали, что другой не спит, думая об одном и том же. Моя глупая шутка обернулась чем-то серьезным. Мысль эту выразила вслух Анна-Луиза:
   — А у моего отца?
   — Ну, у него-то душа есть, — сказал я, — но мне кажется, что душа у него окаянная.