Громадный белый дом стоял над озером, как усыпальница фараона. Рядом с ним моя машина казалась карликовой, а звонок неестественно тренькал в недрах гигантской могилы. Дверь отворил Альберт. Почему-то он был в черном. Может, доктор Фишер надел траур вместо себя на своего слугу? Черный костюм явно пошел на пользу его характеру. Он даже не сделал вида, что не узнает меня. Он не стал надо мной глумиться, а поспешно пошел наверх по широкой мраморной лестнице.
   Доктор Фишер не был в трауре. Он сидел за своим столом, как и при нашей первой встрече (стол был почти пуст, если не считать большой и явно дорогой рождественской хлопушки, сверкавшей киноварью и золотом), и предложил мне, как раньше: — Садитесь, Джонс.
   Потом наступило долгое молчание. На этот раз он, казалось, не знал, с чего начать. Я поглядел на хлопушку, он взял ее, потом положил на место, и молчание длилось и длилось, так что в конце концов нарушил его я. Я упрекнул его: — Вы не пришли на похороны своей дочери.
   Он сказал:
   — Она была слишком похожа на мать. — И добавил: — Она даже лицом стала на нее похожа, когда выросла.
   — Да, это говорил и мсье Стайнер.
   — Стайнер?
   — Стайнер.
   — А-а. Этот человечек еще жив?
   — Да. По крайней мере несколько недель назад был еще жив.
   — Клопа трудно прикончить, — сказал он. — Они заползают обратно в щели, откуда их потом не достанешь.
   — Дочь никогда не причиняла вам зла.
   — Она была похожа на мать. И характером, и лицом. И вам бы причинила такое же зло, дай ей только время. Интересно, какой бы Стайнер выполз из щели в вашей жизни. Быть может, мусорщик. Им нравится нас унижать.
   — Вы позвали меня для того, чтобы это сказать?
   — Не только, но и это, да. В тот раз после ужина я подумал, что кое-чем вам обязан, а я не из тех, кто любит быть должником. Вы вели себя лучше других.
   — Кого — жаб?
   — Жаб?
   — Так ваша дочь называла ваших друзей.
   — У меня нет друзей, — повторил он слова своего слуги Альберта. И добавил: — Это знакомые. А знакомых не избежать. Не думайте, что такие люди мне не нравятся. Это неверно. Не нравиться могут только равные. А их я презираю.
   — Так, как я презираю вас?
   — Нет, Джонс, вы меня не презираете, отнюдь. Вы неточно выражаетесь. Вы не презираете меня. Вы меня ненавидите или думаете, что ненавидите.
   — Не думаю, а знаю.
   На это утверждение он ответил мне улыбочкой, которая, по словам Анны-Луизы, была опасной. Это была улыбка, полная беспредельного безразличия. Это была та улыбка, которую, как я представляю себе, скульптор смело и богохульственно высекает на невыразительном, бесстрастном лике Будды.
   — Значит, Джонс меня ненавидит, — сказал он. — Что ж, это делает мне честь. Меня и вас ждет Стайнер. И в каком-то смысле по одной и той же причине. В одном случае — это моя жена, в другом — моя дочь.
   — Вы никогда не прощаете, верно? Даже мертвым?
   — Ах, Джонс, при чем тут прощение. Это христианское понятие. Вы христианин, Джонс?
   — Не знаю. Но точно знаю, что никого так не презирал, как вас.
   — Вы опять выразились неточно. Семантика — важная наука, Джонс. Говорю вам: вы ненавидите, а не презираете меня. Презрение рождается из полного крушения надежд. Большинство людей не способны пережить крушение надежд, сомневаюсь, чтобы способны были на это и вы. Их надежды для этого слишком мелки. Когда ты презираешь, это похоже на глубокую, неизлечимую рану, преддверие смерти. И пока у тебя еще есть время, надо за эту рану отомстить. Когда тот, кто эту рану тебе нанес, умер, надо мстить другим. Если бы я верил в бога, я, вероятно, захотел бы отомстить ему за то, что он сделал меня способным чувствовать разочарование. Кстати — это чисто философский вопрос, — как можно отомстить богу? Христиане, наверное, скажут: заставить страдать его сына.
   — Быть может, вы и правы, Фишер. Быть может, мне даже не стоит вас ненавидеть. По-моему вы сумасшедший.
   — Ах нет же, нет, я не сумасшедший, — сказал он с этой невыносимой улыбочкой, полной несказанного превосходства. — Вы человек не слишком большого ума, Джонс, не то в ваши годы не переводили бы для заработка письма о шоколадках. Но иногда у меня возникает желание поговорить с человеком, даже если это и выше его понимания. На меня такое желание находит порой и когда я сижу с одним из — как их называла моя дочь? — с одной из жаб. Забавно следить за их восприятием. Никто из них не осмелится назвать меня сумасшедшим, как это сделали вы. Это ведь может лишить их приглашения на мой следующий ужин.
   — И лишить тарелки каши?
   — Нет, подарка, Джонс. Они не вынесут, если их лишат подарка. Миссис Монтгомери притворяется, что меня понимает. «Ох, до чего же я с вами согласна, доктор Фишер», — говорит она. Дин злится: он не переносит, когда что-нибудь недоступно его пониманию. Говорит, что даже «Король Лир» — это полная чепуха, потому что знает: он сыграть его не способен даже в кино. Бельмон внимательно слушает и сразу же меняет тему разговора. Подоходные налоги научили его увертливости. Дивизионный… Я только раз при нем сорвался, когда не мог больше вынести глупости этого старика. А он на это только хмыкнул и сказал: «Шагом марш под грохот орудий». Он, конечно, никогда не слышал орудийного залпа — разве что ружейные выстрелы на учебном полигоне. Кипс — самый лучший слушатель… Думаю, он надеется извлечь хоть зернышко здравого смысла из того, что я говорю, авось пригодится. Ах да, Кипс… он мне напомнил, зачем я вас вызвал. Наследство.
   — Какое наследство?
   — Вы знаете, а может, и не знаете, что моя жена оставила доходы от своего маленького капитала дочери, но только пожизненно. Потом капитал должен был отойти к ребенку, который мог у нее родиться, но, так как дочь умерла бездетной, деньги возвращаются ко мне. Чтобы показать, что она меня «прощает» — как нагло указано в завещании. Будто мне не плевать на ее прощение — прощение за что? Если я приму эти деньги, я как бы соглашусь принять и ее прощение — прощение женщины, которая изменила мне с конторщиком мистера Кипса.
   — Вы уверены, что она с ним спала?
   — Спала? Возможно, что она просто дремала рядом с ним под какую-нибудь мяукающую пластинку. Если вы спрашиваете, совокуплялась ли она с ним, — нет, в этом я не уверен. Возможно, но я в этом не уверен. Да я и не придал бы этому большого значения. Животный инстинкт. Я бы мог выбросить это из головы; но она предпочитала его общество моему. Конторщика мистера Кипса с нищенским жалованьем!
   — Весь вопрос в деньгах, а, доктор Фишер? Он был недостаточно богат, чтобы наставлять вам рога.
   — Да, деньги, конечно, имеют значение. Есть люди, которые даже на смерть пойдут ради денег. А из-за любви не умирает никто, Джонс, разве что в романах.
   Я подумал, что пытался сделать именно это, но не сумел. Однако предпринял ли я эту попытку из-за любви или из страха перед непоправимым одиночеством?
   Я перестал его слушать, и мое внимание привлекли только последние его слова: — Поэтому деньги эти ваши, Джонс.
   — Какие деньги?
   — Наследство, конечно.
   — Мне они не нужны. Мы с ней обходились тем, что я зарабатываю. Нам хватало.
   — Вы меня удивляете. Я-то думал, что вы хотя бы попользовались, пока могли, небольшими деньгами ее матери.
   — Нет, мы к ним не притрагивались. Оставили для ребенка, которого собирались родить. — И я добавил: — Когда кончится лыжный сезон.
   Сквозь оконное стекло я видел, как прямо и беспрестанно падают белые хлопья, словно планета перестала вращаться и, успокоившись, лежала в снежном лоне.
   Я снова пропустил мимо ушей, что он говорил, и уловил только последние фразы: — Это будет мой последний ужин. Это будет величайшее испытание.
   — Вы опять устраиваете званый ужин?
   — Последний, и я хочу, Джонс, чтобы вы на нем были. Как я уже сказал, я вам кое-чем обязан. Вы унизили их на ужине с овсянкой больше, чем мне пока удавалось. Вы не стали есть. Вы отказались от подарка. Вы были посторонним, и вы показали, что они такое. Как они вас ненавидели. А я получил такое удовольствие!
   — Я встретил их в Сен-Морисе после ночной мессы. Они не высказали ни малейшего негодования. Бельмон даже прислал мне на рождество поздравительную открытку.
   — Еще бы. Если бы они проявили свои чувства, это еще больше бы их унизило. Им надо было как-то отговориться, сделать вид, что ничего не произошло. Знаете, что Дивизионный сказал мне через неделю (придумала это миссис Монтгомери, вероятно): «Вы чересчур сурово обошлись с вашим зятем, не дали бедняге подарка. Разве он виноват, что в тот вечер у него было расстройство желудка? С каждым из нас это могло случиться. Кстати, меня самого немножко мутило, но я не хотел портить вам забаву».
   — Еще раз на ужин вы меня не затащите.
   — Это будет очень серьезный вечер, Джонс. Никакой жеребятины, я вам обещаю. И отличная еда. Это я вам тоже обещаю.
   — У меня сейчас нет настроения чревоугодничать.
   — Говорю вам, этот ужин будет последним испытанием их жадности. Вы посоветовали через миссис Монтгомери давать им чеки, вот они их и получат.
   — Она мне сказала, что они ни за что не возьмут чеки.
   — Посмотрим, Джонс, посмотрим. Чеки будут на очень, очень солидную сумму. Я хочу, чтобы вы присутствовали и своими глазами увидели, до чего они дойдут.
   — Дойдут?
   — Из жадности, Джонс. Из жадности богачей, которую вам, увы, никогда не придется испытать.
   — Вы же сами богаты.
   — Да, но мая жадность — я вам уже говорил — другого сорта. Я хочу… — Он поднял над головой елочную хлопушку, наподобие того, как священник на ночной мессе поднимал святые дары, будто собираясь сделать важное сообщение своему послушнику: «Это плоть моя». Он повторил: — Я хочу… — И опустил хлопушку.
   — Чего вы хотите, доктор Фишер?
   — Вы недостаточно умны, чтобы это понять, даже если я вам и скажу.
   В ту ночь мне вторично приснился доктор Фишер. Я думал, что не усну, но, как видно, долгая, зябкая поездка из Женевы нагнала на меня сои, и, может, пикируясь с Фишером, я сумел хоть на полчаса забыть, до чего бессмысленной стала моя жизнь. Я заснул сразу, как и вчера, у себя в кресле и увидел доктора Фишера с лицом, размалеванным, точно у клоуна, с усами, торчащими вверх, как у кайзера; он жонглировал яйцами, не роняя ни одного. Он доставал все новые и новые яйца из сгиба руки, из-за спины, из воздуха — он создавал эти яйца, и в конце по воздуху летали сотни яиц. Руки его сновали вокруг них, как птицы, потом он хлопнул в ладоши — яйца упали на землю, лопнули, и я проснулся: «Доктор Фишер приглашает Вас на Последний ужин». Он должен был состояться через неделю.
   Я пошел в контору. Люди удивились, увидев меня, но" что мне еще было делать? Попытка умереть не удалась. Ни один врач не прописал бы мне в том состоянии, в каком я находился, ничего, кроме успокоительного. Хватило бы у меня мужества, я бы поднялся на верхний этаж и выбросился из окна — если бы окно там открылось, в чем я сомневаюсь, — но мужества у меня не хватило. «Несчастный случай» на машине может вовлечь посторонних и к тому же не гарантирует смертельного исхода. Револьвера у меня не было. Я думал обо всем этом, а вовсе не о письме к испанскому кондитеру, которого все еще волновало отношение басков к конфетам с ликерной начинкой. После работы я не покончил самоубийством, а пошел в первый же кинотеатр по дороге домой и просидел час на вялом порнофильме. Движения обнаженных тел не вызывали ни малейшей сексуальной эмоции — они были похожи на рисунки в доисторической пещере, непонятные письмена людей, о которых я ничего не знал. Я подумал, выходя: «Вероятно, надо поесть», зашел в кафе, заказал чай с пирожным, а потом подумал: «Зачем я ел?» Не надо было мне есть. Это ведь тоже способ умереть — голодная смерть, но я тут же вспомнил мэра Корка: он выжил после более чем пятидесятидневной голодовки. Я попросил у официанта листок бумаги и написал: «Альфред Джонс принимает приглашение доктора Фишера» — и положил листок в карман как залог того, что не передумаю. На другой день я отправил письмо почти машинально.
   Почему я принял приглашение? Сам не знаю. Может быть, я принял бы любое, которое сулило бы мне возможность час или два не думать — не думать главным образом о том, как умереть без особой боли или больших неприятностей для окружающих. Можно утопиться — озеро Леман совсем недалеко: ледяная вода быстро парализует инстинктивное желание выплыть. Но у меня не хватило мужества: я с детства боялся утонуть, с тех пор как молодой секретарь посольства толкнул меня в глубокую часть piscine [бассейна (франц.)]. К тому же мой труп может отравить окуней. Газ? Но в квартире было только электричество. Оставались, конечно, выхлопные газы автомобиля; я хранил этот способ про запас, так что голодная смерть была все же наилучшим выходом — чистый, деликатный, интимный вид смерти: я ведь старше и, вероятно, менее крепок, чем мэр Корка. Я решил назначить дату, когда начну: на другой день после званого ужина у доктора Фишера.

16

   По иронии судьбы я опоздал из-за несчастного случая на автостраде: частная машина врезалась в грузовик на покрытом льдом участке дороги. Там уже была полиция и машина «скорой помощи»; ацетиленовая горелка, которая так ярко пылала в темноте, что ночь потом показалась мне вдвое темнее, резала обломки, и оттуда что-то вытаскивали. Когда я подъехал, Альберт уже стоял у открытой двери. Его манеры явно стали лучше (возможно, меня уже принимали за одну из жаб); он спустился со ступенек, чтобы меня приветствовать, отворил дверцу машины и впервые позволил себе вспомнить мое имя:
   — Добрый вечер, мистер Джонс, доктор Фишер советует не снимать пальто. Ужин сервируют на лужайке.
   — На лужайке? — воскликнул я.
   Ночь была ясная, звезды горели как льдинки, и температура стояла ниже нуля.
   — Думаю, сэр, что вам будет достаточно тепло.
   Он провел меня через переднюю, где я однажды познакомился с миссис Монтгомери, а потом через другую комнату, где стены были уставлены книгами в дорогих сафьяновых переплетах — их, как видно, покупали оптом. («Библиотека, сэр…») Было бы много дешевле обзавестись фальшивыми корешками, подумал я, — у комнаты был совсем нежилой вид. Высокие окна, от потолка до пола, выходили на большую лужайку, спускавшуюся к невидимому отсюда озеру, и какое-то время я не различал ничего, кроме яркого пламени. На снегу потрескивали четыре гигантских костра, а с веток каждого дерева свисали лампочки.
   — Ну, разве это не великолепно, не восхитительно, с ума сойти! — воскликнула миссис Монтгомери, выходя ко мне из темноты с уверенностью хозяйки, встречающей оробевшего гостя. — Просто сказка, волшебство. Думаю, что пальто, мистер Джонс, вам даже не понадобится. Мы все так рады, что вы снова с нами. Нам вас очень недоставало.
   «Мы» и «нам»… Теперь, когда глаза больше не слепило пламя костров, я увидел, что все жабы были в сборе; они стояли вокруг стола, накрытого посреди костров; он сверкал хрусталем, в котором переливались отсветы огня. Атмосфера была совсем не такая, как на памятном ужине с овсянкой.
   — Какая жалость, что это самый последний прием, — сказала миссис Монтгомери, — но вот увидите, он с нами простится по-королевски. Я сама помогала ему составить меню. Овсянки не будет!
   Внезапно рядом со мной появился Альберт, держа на подносе стаканы с виски, бокалы с сухим мартини и коктейлем «Александр».
   — Я предпочитаю «Александр», — сказала миссис Монтгомери. — Это сегодня у меня уже третий. Какую чепуху говорят, будто коктейли портят вкус еды. Я считаю и постоянно всем говорю, что вкус еды портит только отсутствие аппетита.
   Из темноты выступил Ричард Дин, держа тисненое золотом меню. Я видел, что он уже порядком нализался, а там, за его спиной, между двумя кострами стоял мистер Кипс и, казалось, действительно смеялся — сказать это наверняка было трудно, он так сутулился, что рта не было видно, но плечи у него явно вздрагивали.
   — Это получше каши, — сказал Дин, — какая жалость, что ужин последний. Как вы думаете, старичок совсем растратился?
   — Нет, нет, — живо возразила миссис Монтгомери. — Он же всегда говорил, что в один прекрасный день устроит последний, самый роскошный и самый увлекательный ужин. Мне кажется, душа ему больше не позволяет этим заниматься. После того, что случилось. Его бедная дочь…
   — А у него есть душа? — спросил я.
   — Ах, вы не знаете этого человека так, как знаем его мы. Его щедрость… — Автоматический рефлекс, как у собачки Павлова, заставил ее дотронуться до изумруда, висевшего на шее.
   — Допивайте и рассаживайтесь.
   Голос доктора Фишера из темного угла сада призвал нас к порядку. До этого я не видел, где он находится. Он нагнулся над бочкой метрах в двадцати от нас, и я заметил, как он шевелит в ней руками, словно их моет.
   — Вы только поглядите, до чего он милый, — сказала миссис Монтгомери. — Его заботит всякая мелочь.
   — А что он там делает?
   — Прячет хлопушки в бочке с отрубями.
   — Почему бы не выложить их на стол?
   — Не хочет, чтобы люди, желая узнать, что там внутри, стали стрелять ими во время ужина. Это я посоветовала ему насчет бочки с отрубями. Только подумайте, он никогда о такой вещи не слышал. Видно, у него было не очень счастливое детство, правда? Но он сразу зажегся этой идеей. Понимаете, он положил подарки в хлопушки, а хлопушки в отруби, и нам надо будет тащить их на счастье с зажмуренными глазами.
   — А что, если вам достанется золотой ножик для обрезания сигар?
   — Невозможно. Подарки выбраны так, чтобы подошли любому.
   — А что такого есть в мире, что подойдет любому?
   — Вот увидите. Он нам скажет. Не сомневайтесь. В глубине души он ведь человек очень чуткий.
   Мы сели за стол. На этот раз я был посажен между миссис Монтгомери и Ричардом Дином, а напротив были Бельмон и мистер Кипс. Дивизионный сидел напротив хозяина. Набор бокалов был внушительный, а меню сообщало, что будут поданы «Мерсо» 1971 года, «Мутон-Ротшильд» 1969-го, а вот года закладки портвейна «Кокберн» я не запомнил. Тут, подумалось мне, я смогу по крайней мере упиться и забыть обо всем без помощи аспирина. Бутылка финской водки, поданная к икре (на этот раз икрой оделили нас всех), была заморожена в цельной глыбе льда вместе с лепестками оранжерейных цветов. Я снял пальто и повесил его на спинку стула, чтобы предохранить себя от жара костра, горевшего сзади. Два садовника ходили взад и вперед, как часовые, подбрасывая в огонь поленья, но шаги их не были слышны на глубоком снежном ковре. Зрелище было до странности нереальным — столько жара и столько снега, хотя снег под нашими стульями уже начал таять от тепла, которое шло от костров. Я подумал, что скоро ноги наши будут мокнуть в талой воде.
   Икрой в большой вазе обнесли нас дважды, и все, кроме меня и доктора Фишера, положили ее себе по второму разу.
   — Она так полезна, — объяснила миссис Монтгомери. — В ней столько витамина С.
   — Могу пить финскую водку с чистой совестью, — сказал нам Бельмон, позволяя налить себе третью рюмку.
   — Они провели настоящую кампанию зимой тридцать девятого, — заметил Дивизионный. — Если бы французы поступили так в сороковом…
   Ричард Дин спросил меня: — Вам довелось видеть меня в «Пляжах Дюнкерка»?
   — Нет. Я в Дюнкерке не был.
   — Я говорю о фильме.
   — Нет. Боюсь, что не довелось. А что?
   — Да просто так. По-моему, это мой самый лучший фильм.
   К «Мутон-Ротшильду» было подано roti de boeuf [жаркое из говядины (франц.)]. Мясо зажарили в тонком слое теста, что сохранило все его соки. Прекрасное блюдо, что и говорить, но на минуту мне стало дурно от вида крови: я снова стоял у подножия фуникулера.
   — Альберт, — сказал доктор Фишер, — нарежьте мистеру Джонсу мясо. У него покалечена рука.
   — Бедненький мистер Джонс, — сказала миссис Монтгомери. — Давайте я вам нарежу. Вы любите мясо маленькими кусочками?
   — Сострадание, вечно сострадание, — сказал доктор Фишер. — Вам надо бы написать Библию заново. «Пожалей ближнего своего, как ты жалеешь себя». У женщин чересчур развито чувство сострадания. Моя дочь унаследовала это от матери. Может, она и замуж вышла за вас, Джонс, из жалости. Уверен, что миссис Монтгомери выйдет за вас, если вы ей предложите. Но жалость — чувство нестойкое, оно быстро проходит, когда объект не маячит перед глазами.
   — А какое чувство стойкое? — спросил Дин.
   — Любовь, — поспешно ответила миссис Монтгомери.
   — Я никогда не мог спать с какой-нибудь женщиной больше трех месяцев кряду, — сказал Дин. — Это превращается в поденщину.
   — Тогда это не настоящая любовь.
   — А вы долго были замужем, миссис Монтгомери?
   — Двадцать лет.
   — Я вам должен пояснить. Дин, — сказал доктор Фишер, — что мистер Монтгомери был очень богат. Большой счет в банке помогает любви длиться дольше. Но почему вы не едите, Джонс? Мясо недостаточно нежное или миссис Монтгомери слишком крупно его нарезала?
   — Мясо превосходное, но у меня нет аппетита. — Я налил себе еще бокал «Мутон-Ротшильда»; я пил вино не из-за букета — небо мое потеряло всякую чувствительность, — а из-за того, что оно сулило забытье.
   — При обычных обстоятельствах вы бы не получили подарка, потому что не едите, — сказал доктор Фишер, — но за этим нашим последним ужином никто не лишится подарка, если сам этого не пожелает.
   — Да разве кто-нибудь откажется от вашего подарка, доктор Фишер? — спросила миссис Монтгомери.
   — Вот через несколько минут это и будет мне интересно выяснить.
   — Вы же Знаете, щедрый вы человек, что этого никогда быть не может!
   — Никогда — сильное слово. Я не уверен, что сегодня… Альберт, вы забываете разливать вино. Смотрите, у мистера Дина бокал почти пустой, да и у мсье Бельмона тоже.
   Лишь когда мы приступили к портвейну (поданному, по английскому обычаю, в конце трапезы — к сыру), он объявил, что он имел в виду, когда не кончил фразы. Как всегда, завела разговор миссис Монтгомери.
   — У меня руки так и чешутся, — сказала она, — добраться до этого пирога из отрубей.
   — Там одни хлопушки, — сказал доктор Фишер. — Мистер Кипс, вы только не вздумайте заснуть, пока не вытащите вашу хлопушку. Дин, не задерживайте у себя портвейн. Нет. Не туда. Где вы воспитывались? По часовой стрелке.
   — Одни хлопушки? — сказала миссис Монтгомери. — Ах вы глупенький. Будто мы не знаем. Важно то, что спрятано в хлопушке.
   — Шесть хлопушек, — сказал доктор Фишер, — и в пяти из них одинаковые бумажки.
   — Бумажки? — воскликнул Бельмон, а мистер Кипс попытался повернуть голову к доктору Фишеру.
   — Изречения, — объяснила миссис Монтгомери. — Во все хорошие хлопушки кладут изречения.
   — Да, но что еще? — спросил Бельмон.
   — Там нет никаких изречений, — сказал доктор Фишер. — На этих бумажках напечатано название и адрес: «Швейцарский кредитный банк, Берн».
   — Неужели чеки? — спросил мистер Кипс.
   — Чеки, мистер Кипс, и выписаны на одну и ту же сумму, чтобы никому не было завидно.
   — Мне не очень-то нравится, когда друзья дарят друг другу чеки, — сказал Бельмон. — Я знаю, доктор Фишер, вы делаете это от доброго сердца, и мы все были вам очень благодарны за те маленькие подарки, которыми вы оделяли нас в конце ужина, но чеки… это… как бы сказать… не слишком уважительно, не говоря уже о связанных с ними налогах!
   — Я вам всем даю выходное пособие — вот в чем дело.
   — Но, черт возьми, мы у вас не служим! — сказал Ричард Дин.
   — Вы в этом уверены? Разве все вы не играли свои роли для моего развлечения и своей прибыли? К примеру, вы, Дин, охотно выполняли мои приказания. Я был одним из режиссеров, снабжающих вас талантом, которого сами вы лишены.
   — Я могу и не взять ваш проклятый чек!
   — Можете, Дин, но возьмете. Да вы даже согласитесь сыграть в «Питере Пене» мистера Дарлинга и посидеть в собачьей будке, если чек будет достаточно крупным.
   — Мы прекрасно поужинали, — сказал Бельмон, — и всегда будем вспоминать об этом с благодарностью. Не надо так нервничать. Я могу понять точку зрения Дина, но думаю, что он сгущает краски.
   — Вы, конечно, если хотите, можете отказаться от моих маленьких прощальных подарков. Я скажу Альберту, чтобы он убрал бочку с отрубями. Альберт, вы слышали? Отнесите бочку на кухню — нет, погодите минутку. Прежде чем решать, вам, по-моему, надо знать, что написано на этих бумажках: два миллиона франков на каждой.
   — Два миллиона! — воскликнул Бельмон.
   — Имя получателя не чеках не проставлено. Вы вправе написать любое. Быть может, мистеру Кипсу захочется пожертвовать этот чек на медицинские исследования по выпрямлению спинного хребта. Миссис Монтгомери может даже захотеть купить себе любовника. Дин вложит деньги в съемку фильма. А то ему, по-моему, грозит что-то вроде некредитоспособности.
   — Все это как-то не совсем прилично, — сказала миссис Монтгомери. — Можно подумать, что вы считаете нас, своих друзей, корыстолюбивыми.
   — А разве ваш изумруд не доказательство тому?
   — Драгоценности, полученные от мужчины, которого любишь, — совсем другое дело. Вы и не представляете себе, доктор Фишер, как мы вас любим. Платонической любовью, правда, но разве она не такая же настоящая, как… ну эта… сами знаете какая.