13

   В жизни большинства людей, вероятно, бывает день, когда самая обыденная подробность отпечатывается в памяти навсегда. Таким стал для меня последний день года — суббота. Накануне вечером мы решили с утра, если погода позволит Анне-Луизе покататься на лыжах, съездить в Ле-Пако. В пятницу началась небольшая оттепель, но к ночи подморозило. Мы поедем пораньше, пока на склонах немного народу, и пообедаем там в отеле. Я проснулся в половине восьмого и позвонил в справочную метеослужбы. Все хорошо, хотя рекомендуется соблюдать осторожность. Я поджарил хлеб, сварил два яйца и подал Анне-Луизе завтрак в постель.
   — Почему два яйца? — спросила она.
   — Потому что ты помрешь с голоду до обеда, если собираешься приехать к открытию фуникулера.
   Она надела новый свитер, который я подарил ей на рождество, — из толстой белой шерсти с широкой красной полосой на груди; она выглядела в нем замечательно. Мы двинулись в путь в половине девятого. Дорога была неплохая, но, как и предупреждала метеослужба, местами был гололед, поэтому в Шатель-Сен-Дени мне пришлось надеть на колеса цепи, и фуникулер открылся до того, как мы приехали. В Сен-Дени мы немножко поспорили. Она хотела сделать большой круг от Корбетты и спуститься по «черной лыжне» от Ле-Прале, но я беспокоился и уговорил ее спуститься по более легкой «красной лыжне» в Ла-Сьерн.
   В душе я был рад, что у подъемника в Ле-Пако уже дожидалось много народу. Мне казалось, что так безопаснее. Я не любил, когда Анна-Луиза спускалась на лыжах по пустому склону. Это было слишком похоже на купанье на пустом пляже. Почему-то всегда боишься, что для безлюдья должна быть веская причина: незаметное загрязнение воды или предательское течение.
   — Ох, — сказала она, — какая жалость, что я не первая. Я так люблю пустую piste [здесь: лыжня (франц.)].
   — Безопаснее, когда рядом кто-то есть, — сказал я. — Вспомни, какая была дорога. Веди себя осторожно.
   — Я всегда осторожна.
   Я подождал, пока она начнет подниматься, и помахал ей вдогонку. Я следил за ней, пока она не скрылась из виду среди деревьев; мне легко было выделить ее среди других благодаря красной полосе на свитере. Потом я пошел в отель «Корбетта» с книжкой, которую захватив с собой. Это была антология стихов и прозы под названием «Рюкзак», изданная маленьким форматом Гербертом Ридом [Герберт Рид (1893-1968) — английский поэт, критик, издатель] в 1939 году, после того как началась война: она легко умещалась в солдатском вещмешке. Я никогда не был солдатом, но полюбил эту книжечку во время «странной войны» Она скрашивала мне долгие часы дежурства на лондонском пожарном посту в ожидании бомбежки, которая, казалось, так никогда и не начнется, пока другие, не снимая противогазов, убивали время игрой в метание стрел. Сейчас я выбрал эту книжку, но кое-какие отрывки, прочитанные мною в тот день, остались в памяти, как та ночь в 1940 году, когда я потерял руку. Я отчетливо помню, чти я читал, когда завыла сирена: по иронии судьбы это было стихотворение Китса «Ода греческой вазе»: 
 
Напев звучащий услаждает ухо,
Но сладостней неслышимая трель.
 
 
   Неслышимая сирена, безусловно, была бы сладостней. Я хотел дочитать оду до конца, но успел только прочесть: 
 
Тот городок, что у река ютился,
Благочестивым утром опустел,
 
 
   когда мне пришлось вылезти из нашего относительно безопасного убежища. В два часа ночи слова эти вернулись ко мне, словно я их открыл в sortes Virgilianae [гадание по «Энеиде» Вергилия, принятое в средние века и позже], потому что на городских улицах поистине царило странное безмолвие — весь шум был наверху: треск огня, шипение воды и рев бомбардировщиков, будто твердивших: «Где вы? Где вы?» Словно нечто вроде затишья возникло среди развалин перед тем, как неразорвавшаяся бомба почему-то пришла в себя, прорвала тишину и оставила меня без руки.
   Я помню… но в тот день не было ничего до самого вечера, что я мог бы забыть… вот, например, я помню глупый спор с официантом в отеле «Корбетта» из-за того, что я хотел получить место у окна, откуда мне была бы видна дорога, по которой она будет возвращаться от подножия Ла-Сьерна. Столик только что освободил предыдущий посетитель, и на нем стояли грязная чашка с блюдцем, которые официанту, как видно, не хотелось убирать. Это был угрюмый человек, говоривший с иностранным акцентом. Думаю, что он был взят временно: швейцарские официанты самые вежливые на свете, и, помню, я подумал, что долго он здесь не удержится.
   Без Анны-Луизы время тянулось медленно; читать мне надоело, и с помощью двухфранковой монеты я уговорил официанта сохранить за мной столик, пообещав, что, когда настанет время обеда, мы придем вдвоем. Теперь уже подъезжало много машин с лыжами, привязанными на крыше, и у фуникулера образовалась длинная очередь. Один из спасателей, которые всегда дежурят в отеле, рассказывал приятелю в очереди: «Последний несчастный случай был в понедельник. Мальчик лодыжку сломал. Вечно с ними что-нибудь случается во время каникул». Я пошел в лавчонку рядом с отелем спросить французскую газету, но там была только лозаннская, которую я уже пробежал за завтраком. Я купил палочку «Тоблерона» [сорт шоколада] нам на десерт, зная, что в ресторане будет только мороженое. Потом пошел прогуляться и посмотреть на лыжников, съезжавших по piste bleu [синяя лыжня (франц.)], пологому склону для начинающих, однако я знал, что Анну-Луизу я там не увижу: она будет высоко, на piste rouge [красная лыжня (франц.)], среди деревьев. Она очень хорошая лыжница: как я уже писал, мать поставила ее на лыжи и стала учить кататься в четыре года. Дул ледяной ветер, я вернулся обратно за столик и стал довольно кстати читать «Мореплавателя» Эзры Паунда [Эзра Паунд (1885-1972) — известный американский поэт]: 
 
Покрытый твердыми льдинами там, где ураганом налетела метель,
Я ничего не слышал, кроме сердитого моря и плеска холодной, как лед, волны.
 
 
   Я открыл антологию наудачу и напал на «33 счастливых мгновения» Цзинь Шэнтаня. Мне всегда чудилось в восточной мудрости отвратительное самодовольство: «Разрезать в летний день острым ножом ярко-зеленый арбуз на большом малиновом блюде. Ах, разве это не счастье?» Ну да, конечно — если ты китайский философ, зажиточный, высокопочитаемый, живешь покойно, в мире со всеми, а главное, в полной безопасности, не то что христианский философ, который вскормлен на опасностях и сомнениях. Хотя я и не разделяю христианских верований, я предпочитаю Паскаля: «Все знают, что зрелище кошек или крыс, дробление угля и прочее может привести к умопомешательству». А кроме того, подумалось мне, не люблю я арбузов. Но мне было забавно, однако, добавить тридцать четвертое счастливое мгновение, столь же пропитанное самодовольством, как и у Цзинь Шэнтаня: «Сидеть в тепле в швейцарском кафе, глядя на белые склоны гор за стеклом, и знать, что скоро войдет та, которую любишь, с румянцем на щеках и снегом на ботинках, в теплом свитере с красной полосой. Ну разве это не счастье?»
   Я снова наудачу раскрыл «Рюкзак», но sortes Virgilianae не всегда срабатывает, и передо мной были «Последние дни доктора Донна». Странно, зачем бы солдату носить это в своем вещмешке для утешения и бодрости? Я сделал еще одну попытку. Герберт Рид поместил в антологию отрывок из собственного сочинения под заголовком «Отступление из-под Сент-Квентина», и я до сих пор помню если не буквальные слова, то смысл того, что прочел, прежде чем бросил эту книжку навсегда: «Я подумал, что вот настала смертная минута. Но ничего не чувствовал. Я вспомнил, что однажды где-то прочел, будто люди, раненные в бою, ощущают боль не сразу, а позже». Я поднял глаза. Возле фуникулера была какая-то суматоха. Человек, который рассказывал о мальчике со сломанной лодыжкой, помогал другому нести к подъемнику носилки. Они положили на носилки свои лыжи. Я бросил читать и из любопытства вышел. Пришлось пропустить несколько машин, прежде чем я смог пересечь дорогу, и, когда я дошел до фуникулера, спасатели уже поднялись наверх.
   Я спросил кого-то из очереди, что случилось. Никто, казалось, особенно этим не интересовался. Какой-то англичанин сказал:
   — Ребенок неудачно упал. Вечная история.
   Женщина сказала: — По-моему, это спасателей тренируют. Сверху звонят и пытаются поймать их врасплох.
   — Очень интересно наблюдать за их упражнениями, — сказал другой. — Им приходится съезжать на лыжах с носилками. Тут требуется большая сноровка.
   Я вернулся в отель, чтобы согреться; из окна все было видно не хуже, но большую часть времени я следил за фуникулером, потому что с минуты на минуту ждал Анну-Луизу. Подошел угрюмый официант и спросил, не хочу ли я что-нибудь заказать; он был как счетчик на стоянке машин, показывающий, что время за мои два франка уже истекло. Я заказал еще кофе. Толпа возле фуникулера пришла в движение. Я не стал пить кофе и пошел через дорогу.
   Англичанин, который при мне высказал предположение, что разбился ребенок, теперь с торжеством во всеуслышание объявил:
   — Нет, это несчастный случай всерьез. Я слышал разговор в конторе. Они вызывали неотложку из Веве.
   Но и тогда я, как тот солдат из-под Сент-Квентина, не почувствовал, что пуля попала в меня, — даже когда спасатели подошли по дороге из Ла-Сьерна и с большой осторожностью поставили носилки, чтобы не потревожить лежавшую там женщину. На ней был совсем не такой свитер, какой я подарил Анне-Луизе, — это был красный свитер.
   — Женщина, — кто-то сказал, — бедняжка, вид у нее нехороший. — И я почувствовал такое же мгновенное инстинктивное сочувствие, как и тот, кто это сказал.
   — Дело серьезное, — все так же торжествующе сообщил нам англичанин. Он ближе всех стоял к носилкам. — Много потеряла крови.
   Оттуда, где я стоял, мне показалось, что она седая, но потом я сообразил, что ей забинтовали голову прежде, чем нести вниз.
   — Она в сознании? — спросила женщина, и знавший все англичанин помотал головой.
   Небольшая группа стала редеть и понемногу терять интерес к происшествию, когда подъемник пополз наверх. Англичанин подошел к одному из спасателей и поговорил с ним на ломаном французском.
   — Они думают, что у нее поврежден череп, — передал он нам всем его слова, как телевизионный комментатор.
   Теперь мне уже никто не заслонял носилки. Это была Анна-Луиза. А свитер уже не был белым из-за крови.
   Я оттолкнул англичанина в сторону. Он схватил меня за руку и сказал:
   — Не напирайте, милейший. Ей нужен воздух.
   — Это моя жена, ты, идиот.
   — Вот как? Извините. Не обижайтесь, старина.
   Прошло несколько минут, хотя они мне показались часами, прежде чем приехала «скорая помощь». Я стоял всматривался в лицо Анны-Луизы, и не видел в нем признаков жизни. Я спросил: — Она умерла? — Наверное, им показалось, что я довольно равнодушен.
   — Нет, — заверил меня один из них. — Просто без сознания. Ушибла голову.
   — Как ото случилось?
   — Насколько мы понимаем, там упал мальчик и вывихнул лодыжку. Мальчик не должен был находиться на piste rouge — ему полагалось быть на piste bleu. Она спускалась вниз, и ей трудно было его объехать. Наверное, все бы обошлось, если бы она свернула вправо, но думаю, что у нее не было времени сообразить. Она свернула влево, к деревьям — вы же знаете этот спуск, но наст — твердый, предательский, сперва подтаяло, потом подморозило, и она на всем ходу врезалась в дерево. Не волнуйтесь. «Скорая» вот-вот будет здесь. В больнице вашу жену приведут в порядок.
   Я сказал: — Сейчас вернусь. Мне надо сходить расплатиться за кофе.
   Англичанин сказал: — Извините меня, старина. Я не знал…
   — Ради бога, мотайте отсюда, — сказал я.
   Официант был еще неприветливее, чем раньше. Он мне заявил:
   — Вы оставили за собой столик, чтобы обедать. Мне пришлось отказывать посетителям.
   — Одного посетителя вы никогда больше не увидите, — огрызнулся я и швырнул монету в полфранка, которая упала на пол, а потом задержался у двери, чтобы посмотреть, поднимет он ее или нет. Он поднял, и мне стало стыдно. Но если бы на то была моя воля, я отомстил бы всему миру за то, что произошло, — как доктор Фишер, подумал я, совсем как доктор Фишер. Я услышал вой «скорой помощи» и вернулся к фуникулеру.
   Мне дали место в машине возле ее носилок, и я бросил наш «фиат» возле отеля. Я сказал себе, что как-нибудь за ним приеду, когда Анна-Луиза поправится, и все время следил за ее лицом, ожидая, что она придет в сознание и меня узнает. Когда мы сюда вернемся, мы больше не пойдем в тот ресторан, мы пойдем в самый лучший отель этого кантона и будем есть икру, как доктор Фишер. Анна-Луиза еще не будет настолько здорова, чтобы ходить на лыжах, да к тому времени и снег, вероятно, растает. Мы посидим на солнце, и я ей расскажу, как перепугался. Я расскажу ей об этом проклятом англичанине — я крикнул ему, чтобы он мотал отсюда, и он смотался, — а она будет смеяться. Я снова посмотрел на ее лицо — оно не менялось. Если бы глаза ее не были закрыты, она бы казалась уже мертвой. Бессознательное состояние — как глубокий сон. Не просыпайся, уговаривал я ее молча, пока они не дадут тебе наркотиков, чтобы ты не чувствовала боли.
   «Скорая помощь», стеная, понеслась с горы туда, где помещалась больница, и я увидел вывеску морга, которую видел десятки раз, но теперь вдруг обозлился и на нее, и на глупость администрации, повесившей вывеску так, чтобы ее мог прочесть кто-нибудь вроде меня. Она ведь никак не относится ни ко мне, ни к Анне-Луизе, подумал я, никак не относится.
   Но вывеска морга была единственным, на что я мог пожаловаться. Когда «скорая» подъехала, все действовали очень расторопно. Нашего приезда у входа ожидали два врача. Швейцарцы действительно очень расторопны. Вспомните, какие сложные часы и точные приборы они производят. Мне казалось, что Анна-Луиза будет так же мастерски починена, как они чинят часы, — ведь эти часы подороже обычных, часы электронные, она дочь самого доктора Фишера. Они это узнали, когда я сказал, что должен ему позвонить.
   — Доктору Фишеру?
   — Да, отцу моей жены.
   По их поведению я понял, что такие часы дают очень основательную гарантию. Анну-Луизу уже укатили в сопровождении врача постарше. Мне были видны лишь белые бинты у нее на голове, которые создали у меня впечатление седины.
   Я спросил, что мне сказать ее отцу.
   — Думаете, это может быть что-то серьезное?
   Молодой врач осторожно сказал: — Нам приходится считать серьезными любые повреждения черепа.
   — Советуете подождать со звонком до результатов рентгена?
   — Думаю, что, раз доктору Фишеру надо приехать из Женевы, лучше позвонить ему сразу.
   Скрытый смысл этого совета дошел до меня, только когда я набирал номер телефона. Сначала я не узнал голоса Альберта, взявшего трубку.
   Я сказал: — Мне надо поговорить с доктором Фишером.
   — Кто его спрашивает, сэр? — Тон был лакейский, такого я раньше не слышал.
   — Скажите, что звонит мистер Джонс, его зять.
   Альберт сразу принял свой обычный тон: — А, это вы, мистер Джонс? Доктор занят.
   — Это не играет роли. Соедините меня с ним.
   — Он сказал, чтобы его ни в коем случае не беспокоили.
   — Дело срочное. Соедините нас, вам говорят.
   — Я могу потерять место.
   — Вы наверняка его потеряете, если нас не соедините.
   Наступило долгое молчание, а потом голос послышался снова, голос наглеца Альберта, а не лакея: — Доктор Фишер говорит, что слишком занят, чтобы сейчас с вами разговаривать. Его нельзя беспокоить. Он готовит званый ужин.
   — Мне надо с ним поговорить.
   — Он сказал, что вам надо изложить ваше дело в письменной форме.
   Прежде чем я успел ответить, он дал отбой.
   Пока я разговаривал по телефону, молодой доктор куда-то скрылся. Теперь он вошел снова. Он сказал: — Боюсь, мистер Джонс, что придется прибегнуть к операции. К срочной операции. В приемном покое много амбулаторных больных, но на втором этаже есть пустая палата, где вас никто не потревожит. Как только операция будет закончена, я сразу же туда к вам приду.
   Когда он отворил дверь пустой комнаты, я ее сразу узнал или, вернее, решил, что узнал: это была палата, где лежал мсье Стайнер, однако все больничные палаты выглядят одинаково, как таблетки снотворного. Окно было открыто, и через него доносился лязг и грохот с шоссе.
   — Закрыть окно? — спросил молодой врач.
   Он был так заботлив, будто больным был я.
   — Нет, нет, не трудитесь. Пусть будет побольше воздуха.
   Но нужен мне был не воздух, а шум. Тишину можно вынести, только когда ты счастлив или спокоен.
   — Если вам что-нибудь понадобится, позвоните. — Он показал мне на звонок возле кровати. На столике стоял термос с ледяной водой, и врач проверил, полон ли он. — Я скоро вернусь. Постарайтесь поменьше волноваться. У нас было много случаев потяжелее.
   В палате стояло кресло для посетителей, и я на него сел, жалея, что на кровати нет мсье Стайнера и я не могу с ним поговорить. Меня устроил бы и старик, который не говорит и не слышит. Мне припомнились кое-какие слова мсье Стайнера. Он сказал о матери Анны-Луизы: «Я многие годы вглядывался в лица других женщин после того, как она умерла, а потом перестал». В этой фразе самое страшное было «многие годы». Годы, подумал я, годы… разве можно после этого жить годы? Каждые несколько минут я смотрел на часы… прошло две минуты, три минуты, а раз мне повезло: прошло целых четыре с половиной минуты. Я подумал: неужели только это я и буду делать, пока не умру?
   Раздался стук в дверь, и вошел молодой врач. У него был оробелый, смущенный вид, и у меня родилась безумная надежда: они допустили ошибку и ушиб был вовсе не серьезный. Он сказал:
   — Мне очень жаль. Боюсь… Потом он быстро заговорил без запинки: — Мы и сразу не очень надеялись. Она совсем не мучилась. Умерла под наркозом.
   — Умерла?
   — Да.
   Я сумел лишь произнести:
   — «Ой».
   — Хотите ее видеть? — спросил он.
   — Нет.
   — Вызвать вам такси? Может, вы не откажетесь завтра заехать в больницу. Повидать регистратора. Придется подписать кое-какие бумаги. Всегда столько писанины…
   Я сказал:
   — Я хотел бы покончить со всем этим сразу. Если вам все равно.

14

   Я послал доктору Фишеру письмо, как он велел. Я сухо изложил обстоятельства смерти его дочери и сообщил, когда и где ее хоронят. Так как в это время года сенная лихорадка не свирепствует, на слезы его рассчитывать было нечего, но я все же полагал, что, может, он и появится. Но он не появился, и никто так и не увидел, как ее зарыли в землю, кроме английского священника, два раза в неделю убиравшей у нас прислуги и меня. Я похоронил Анну-Луизу на кладбище святого Мартина в гибралтарской земле (в Швейцарии английская церковь подчинена Гибралтарской епархии), потому что надо же было мне ее где-то похоронить. Я понятия не имел, к какой религии изволит причислять себя доктор Фишер и к какой принадлежала ее мать или в какой церкви крестили Анну-Луизу, — у нас было слишком мало времени, чтобы узнать друг о друге такие маловажные подробности. Я ведь англичанин, и мне казалось, что самое простое — это похоронить ее так, как хоронят в Англии; насколько я знал, никто еще не завел кладбищ для неверующих. Большинство швейцарцев в Женевском кантоне протестанты, и мать Анны-Луизы, вероятно, похоронена на протестантском кладбище, но швейцарские протестанты — люди всерьез верующие; англиканская церковь со всей ее двойственностью казалась мне более близкой нашему неверию. Я ожидал, что на кладбище может где-нибудь сзади деликатно появится мсье Бельмон, как он сделал это на нашей свадьбе и потом на полуночной мессе, но, к моему облегчению, его не оказалось. Таким образом, не было никого, с кем мне пришлось бы разговаривать. Я был один, я мог один вернуться к нам в квартиру — это не то, что быть с ней вдвоем, но лучше всего другого.
   Я заранее решил, что буду там делать. Много лет назад я прочел в одном детективе, как можно покончить самоубийством, выпив залпом четверть литра спирта. Насколько я помнил, один персонаж подзадорил другого выпить штрафную (писатель явно учился в Оксфорде). Я подумал, что для верности растворю в виски двадцать таблеток аспирина — все, что у меня было. Потом я удобно устроился в кресле, в котором обычно сидела Анна-Луиза, и поставил стакан рядом на стол. В душе у меня был покой, мной владело странное ощущение, похожее на счастье. Мне казалось, что я могу провести так целые часы и даже дни, просто глядя на стакан с эликсиром смерти. На дне его осели крупинки аспирина, я помешал пальцем жидкость, и они растворились. Пока здесь стоял этот стакан, мне не угрожало одиночество и даже горе. Словно это был промежуток между двумя приступами боли, и я мог длить этот промежуток, сколько захочу.
   И тут зазвонил телефон. Пусть звонит, но он нарушал покой в комнате, как соседская собака. Я встал и вышел в переднюю. Подняв трубку, я для бодрости обернулся и взглянул на свой стакан — этот залог недолгого будущего. Женский голос произнес; — Мистер Джонс. Это ведь мистер Джонс?
   — Да.
   — Говорит миссис Монтгомери.
   Значит, жабы все же меня настигли.
   — Вы меня слушаете, мистер Джонс?
   — Да.
   — Я хотела вам сказать… мы только сейчас услышали… как мы все огорчены.
   — Спасибо, — сказал я и дал отбой, но, прежде чем я успел вернуться в свое кресло, телефон зазвонил снова. Нехотя, я пошел назад.
   — Слушаю, — сказал я.
   Кто из них на сей раз? Но звонила снова миссис Монтгомери. Как много времени надо, чтобы проститься даже по телефону.
   — Мистер Джонс, вы не дали мне договорить. У меня к вам поручение от доктора Фишера. Он хочет вас видеть.
   — Он мог бы меня увидеть, если бы пришел на похороны своей дочери.
   — О, тут были веские причины… Вы не должны его винить… Он вам все объяснит… Он хочет, чтобы вы завтра к нему пришли… В любое время во второй половине дня…
   — А почему он не мог позвонить сам?
   — Он терпеть не может телефон. Всегда пользуется услугами Альберта… или одного из нас, когда мы под рукой.
   — Тогда почему бы ему мне не написать?
   — Мистер Кипс сейчас в отлучке.
   — Разве мистеру Кипсу приходится писать его письма?
   — Деловые письма, конечно.
   — У меня нет никаких дел с доктором Фишером.
   — Речь идет о каком-то наследстве. Вы придете, не правда ли?
   — Скажите ему… — произнес я, — скажите ему… я подумаю.
   Я положил трубку. Это по крайней мере заставит его полдня ломать голову, потому что идти туда я не собирался. Все, что мне хотелось, — это снова вернуться в кресло к четверти литра неразбавленного виски; в стакане снова появился небольшой осадок аспирина, и я помешал его пальцем, но ощущение счастья ушло. Я уже не был один. Доктор Фишер, казалось, наполнял комнату, как дым. Был только один способ от него избавиться, и я, не переводя дыхания, залпом осушил стакан.
   Судя по детективному роману, я ожидал, что сердце у меня остановится внезапно, как часы, но почувствовал, что все еще жив. Теперь я думаю, что аспирин был ошибкой: один яд мог парализовать действие другого. Надо было мне довериться автору детектива: говорят, что они тщательно осведомляются насчет медицинских подробностей; к тому же, насколько я припоминаю, тип, выпивший штрафную, был уже полупьян, я же был трезв как стеклышко. Вот так мы иногда можем прошляпить собственную смерть.
   В ту минуту я не чувствовал даже сонливости. Голова у меня была более ясная, чем всегда, — как бывает, когда немного выпьешь, и такое, хоть и временное, состояние позволило мне сообразить причину вызова доктора Фишера: имущество, наследство… Деньги, оставленные Анне-Луизе матерью, как я вспомнил, находились под каким-то контролем, она могла получать только проценты. Я понятия не имел, к кому теперь попадет капитал, и подумал с ненавистью: «На похороны ее он не пришел, а уже думает о том, что будет с деньгами». Может быть, их получит он, эти кровавые деньги. Я вспомнил ее белый рождественский свитер, выпачканный кровью. Значит, он не менее жаден, чем все жабы. Да он и сам жаба — их жабий король. И вдруг, именно так, как я воображал свою смерть, меня одолел сон.

15

   Когда я проснулся, я был уверен, что проспал час или два. Голова у меня была совершенно ясная, но, кинув взгляд на часы, я решил, что стрелки каким-то непонятным образом ушли назад. Я взглянул в окно, однако свинцовое снежное небо ничего мне не сказало: оно было почти такое же, как и прежде, когда я заснул. То ли утреннее небо, то ли вечернее — думайте как хотите. Я далеко не сразу понял, что проспал больше восемнадцати часов, и тут кресло, в котором я сидел, и пустой стакан вернули меня к сознанию того, что Анна-Луиза умерла. Стакан был как разряженный револьвер или нож, который без толку обломился о грудную кость. Надо будет поискать другой способ умереть.
   Тут я вспомнил про телефонный звонок и беспокойство доктора Фишера о наследстве. Я был болен от горя, и, право же, больному простительны болезненные фантазии. Я хотел унизить доктора Фишера — человека, который убил мать Анны-Луизы; я хотел, чтобы он страдал, как страдаю я. Я пойду и встречусь с ним, раз он об этом просит.
   Я нанял у себя в гараже машину и поехал в Версуа. Я чувствовал, что голова у меня не такая ясная, как я полагал. На автостраде я чуть не врезался в заднюю часть сворачивавшего грузовика и подумал, что такая смерть ничуть не хуже, чем от виски, — но, быть может, она и вовсе обошла бы меня стороной. Меня могли вытащить из обломков машины калекой, уже неспособным себя уничтожить. После этого я стал вести машину более внимательно, но мысли мои блуждали, их притягивало красное пятно, за которым я следил, когда она поднималась вверх на фуникулере к той piste rouge, тот уже совсем красный свитер на носилках и бинты, которые я принял за седину незнакомого человека. Я чуть было не проехал поворот на Версуа.