- А вот что до меня, признаюсь тебе откровенно, я, положа руку на сердце, ни за что бы так не усердствовал и собственной жизнью не рисковал. Пропади эти двое, что исчезли, пропадом!
   - Мое усердие здесь ни при чем, - возразил я.- Мне ничего другого не оставалось. Посуди сам. Ведь от прежнего обвинения, выдвинутого против наших солдат, ничего не осталось. Зато совершенно неожиданно возникла версия, что Королькова убил Глебов и с оружием его и своим перекинулся к немцам. Убийство однополчанина, да еще при наличии отягчающих обстоятельств - это не шутка. Надо было это чем-то подтвердить либо опровергнуть. Из всего этого и нашелся только единственный выход...
   Алексеев не мог успокоиться:
   - Так ведь все могло закончиться весьма и весьма плачевно?
   - Ты прав, - подтвердил я. - Да только всегда надо не забывать одного: на войне может быть всякое.
   Высказавшись так, я поймал себя на том, что повторил сказанное полковником Шахназаровым слово в слово.
   Еще я добавил:
   - Хочешь верь, хочешь не верь! Я по-настоящему счастлив и, скорее всего, дело прекращу, но уже с полным основанием и чистой совестью.
   Разговор с капитаном Алексеевым на меня подействовал. И, разумеется, я уже не мог не подумать о том, что за свое самовольство от нашего прокурора получу взбучку. Так и вышло. Лишь стоило мне переступить порог его кабинета, как Прут тотчас обрушил на мою голову не совсем приветственные слова:
   - Мальчишка! Выдумщик! Авантюрист!
   Прут прокричал и еще что-то. Раздраженно заявил, что никогда с такими фортелями дела не имел. Не удержался и от угрозы за самовольный выход на сопредельную территорию немцев отстранить меня от занимаемой должности.
   Да только я на все это внешне никак не прореагировал, молча стоял перед ним. По возрасту наш прокурор был чуть ли не вдвое меня старше. У него за плечами были и опыт, и долголетняя военная служба. На его погонах старшего офицера было по две звездочки подполковника юстиции, тогда как у меня не было еще ни одной. И конечно, в минуты гнева, как я считал, он имел право и отчитывать меня.
   В конце концов он, очевидно, почувствовал, что встретил меня как-то не так, и, погасив грозную направленность своих слов, уже в более спокойном тоне спросил:
   - Чего молчишь, не нравится?
   Тогда я присел на свободный стул у его стола (чего до этого он не предложил мне сделать) и, будто отмахнувшись от всего выслушанного, проговорил:
   - Вам известно, что по моему настоянию и с моим участием был обнаружен труп младшего сержанта Королькова, без меня не обошлось и вызволение из плена солдата Глебова. Теперь в их деле все стало на свои места. Разве этого недостаточно?
   Теперь промолчал Прут. По-видимому, он понял, что перегнул палку, и примирительным тоном произнес:
   - Извини, дорогой, я не в меру погорячился - Этим и было все исчерпано. Потом он склонился ко мне и произнес: - Рассказывай!
   А когда я со всеми подробностями доложил о всех своих действиях, удовлетворенно произнес:
   - Выходит, что ты молодец, хотя и недостаточно осмотрителен в тех случаях, когда принятое решение вполне может обратиться против тебя самого.
   Самое удивительное, что в нашей прокуратуре мои действия одобрили не все.
   И одним из них оказался секретарь прокуратуры, старший лейтенант юстиции Гельтур, всегда не в меру спокойный и рассудительный. Он авторитетно мне заявил:
   - Тебе незачем было геройствовать! Тебе ведь можно было поступить более обдуманно - ограничиться вынесением постановления о розыске этого Глебова и дальнейшее производство по делу прекратить, а там... и концы в воду.
   В этом поддержал Гельтура и военный следователь нашей прокуратуры, капитан юстиции Клименко, по возрасту меня старше, не любивший в делах никаких осложнений. Он присутствовал при нашем с Гельтуром разговоре и сквозь зубы процедил:
   - Прислушайся к нему. Он прав.
   Уже на следующий день я с утра пораньше отправился в медсанбат допросить Глебова. К этому времени он успел прийти в себя и к моему появлению отнесся спокойно. От сознания столь счастливо закончившейся его истории его захлестнуло блаженство. И каждого нового посетителя он встречал широкой улыбкой. Именно здесь я и услышал обо всех перипетиях случившегося с ними.
   Как оказалось, немцы выбрались из болота еще до того, как было выставлено наше боевое охранение. Они в камышах затаились, а затем внезапно на них напали. О том, что Корольков был сразу убит, Глебов ничего не знал, вернее сказать, этого не понял. На него самого навалились, заткнули ему рот, накинули на голову мешок и сволокли в болото. При этом избили так, что он потерял сознание. Пришел в себя уже на той стороне. Потом припомнил, что его долго куда-то вели, допрашивали.
   - Я прикинулся, что первогодок, только прибыл в часть с пополнением и толком ничего не знаю.
   - Что же потом? - спросил я.
   - Стали нещадно бить, до потери сознания. Потом приводили в чувство, снова спрашивали о расположении нашей части, я твердил все одно и то же, и меня снова били.
   Так продолжалось еще два раза. Но он - то ли от побоев, то ли от лежания на голом полу в погребе - заболел: его бросало в жар и он уже почти не стоял на ногах...
   Глебов обо всем рассказывал настолько искренне, что ему нельзя было не поверить. У него даже слезы выступали на глазах.
   Правдивый характер его рассказа подтверждали и следы побоев.
   В конце нашей беседы я не без внутреннего удовольствия извлек из своей полевой сумки то письмо, адресованное Глебову, что мне передал их комсорг Лихой, и торжественно положил его перед адресатом на белоснежную простыню. В первое мгновение Глебов ничего не понял. Но стоило ему скользнуть взглядом по знакомому почерку, как письмо он схватил. Лицо его раскраснелось, пальцы дрожали. И нетрудно было догадаться, какие у него были чувства к той девушке, которая ему написала.
   Свое дальнейшее пребывание у него в палате с составлением протокола его допроса я посчитал излишним и тихо удалился.
   А на реплику своего коллеги Клименко - прислушаться к словам нашего секретаря Гельтура,- между прочим, я так и не ответил и спорить с ним не захотел. Просто я в своей работе привык ни на кого не оглядываться и придерживаться одного правила - в любом случае поступать только по совести.
   Дело Цветкова
   1
   Идет снег, может быть, последний снег в эту первую военную зиму, которая уже на исходе. Начался утром и все идет, идет. Он засыпал все следы обстрела артиллерийским и минометным огнем нашей передовой и даже на "ничейной земле", между передним краем своих и чужих - немецких окопов, все безлесое пространство, легко простреливаемое из конца в конец, сразу превратил в мирное деревенское поле.
   Лучше любого сапера он замаскировал мины и выдвинутые перед окопами колпаки дотов. Снег плотно укрыл и дальние подступы к передовой, без задержек пройдя за расположение всех частей и подразделений во вторых и третьих эшелонах боевых порядков стрелковой дивизии, в которой я служу.
   В те далекие дни, используя установившееся временное затишье на этом участке фронта, наша военная прокуратура дивизии, как это и было ей положено, находилась в расположении третьего эшелона, где заняла пустующую контору сельмага в большом прифронтовом селе, покинутом населением.
   Когда снежные хлопья залепили все окна этой конторы до такой степени, что через них уже ничего нельзя было разглядеть, вестовой прокуратуры, пожилой солдат, наглухо закрыл окна дощатыми щитами и зажег лампу-молнию. Ее огонь ярко осветил все вокруг и от этого сразу стало по-домашнему уютно. Казалось, что в переносной железной печурке целый день добросовестно обогревавшей нас, прыгающие языки пламени словно ожили и стали рваться наружу, за прихлопнутую дверцу.
   Военный прокурор дивизии, подполковник юстиции Прут, что-то сосредоточенно записывал в своем блокноте, сидя за обшарпанным канцелярским столом, пережившим не одно поколение разных начальствующих лиц. В молодости Прут был портовым грузчиком в Одессе. Видимо, этому обязан он своими широкими плечами и спокойным упорством человека, привыкшего носить тяжелые ящики по узкому трапу...
   По роду своей работы прокурор должен обладать безотказной памятью. Должен помнить законодательство и статьи уголовного кодекса, знать права и обязанности военнослужащих и многое другое, в том числе, например, и то, по чьей вине неоднократно вовремя не доставляли горячую пищу на передовую, должен помнить жалобу авиационного техника, по ошибке направленного в пехоту, и просьбу связиста, с матерью которого несправедливо обошлись где-то в прииртышском райцентре.
   А Пруту уже под пятьдесят, память у него неважная, поэтому он и не расстается с блокнотом.
   В углу, примостившись к шаткому сооружению из фанерных ящиков, играют в шахматы два капитана юстиции, два военных следователя: долговязй себялюбец-пройдоха Клименко и коренастый, молчаливый Рубакин.
   - Сергей, - зовет меня Клименко, - иди сюда, помогай слабаку!
   Я в прокуратуре третий военный следователь, самый младший по возрасту и по воинскому званию, старший лейтенант юстиции. Тем не менее, как завзятый шахматист, я у них в почете. Ведь до войны я участвовал в небольших, ведомственного характера, шахматных соревнованиях, даже имел 2-й разряд. Это и давало мне право числиться хоть и небольшим, но все же знатоком шахматной теории.
   - Ну как? Что скажешь? - всегда довольный собой спрашивает Клименко. Надо сказать, что Клименко при случае не прочь поиздеваться над своим незадачливым противником.
   Вижу, что у Рубакина дела действительно безнадежны. Его король очумело мечется по центру между своими и чужими фигурами. Приткнуться ему негде. Мат неизбежен.
   - Теперь тебе самое время либо сразу сдаваться, либо ладью воровать, подзадоривает противника Клименко.
   Рубакин вздыхает, качает головой и делает отчаянный ход - жертвует единственно активного слона.
   Собственно говоря, слона нет: он пропал без вести во время одного из бесконечных наших переездов, и его роль успешно исполняет боевой винтовочный патрон.
   Странная судьба у вещей! Недавно этот патрон лежал в обойме, а теперь вот стоит на шахматной доске. Но может статься, все ведь бывает на войне, он опять ляжет в обойму и его острая головка окажется той последней пулей, которую попавший в беду боец пускает во врага или в собственный висок. Если такое случится со мной, думаю я, глядя на "слона", я выстрелю во врага слишком большая роскошь тратить последний патрон на себя...
   Партия окончена. Рубакин сдался.
   - Товарищи! Одну минуточку! - неожиданно раздается высокий, скрипучий голос. - Вы можете представить что-либо подобное?
   Мы оборачиваемся. Начальник нашей прокурорской канцелярии, старший лейтенант юстиции Гельтур, расположившийся в неведомо откуда появившемся у нас плетеном кресле у самой печки, азартно размахивает фронтовой газетой.
   Гельтур в штате военной прокуратуры фигура настолько необычная, что о нем стоит рассказать подробнее.
   В мирное время он славился среди киевских адвокатов фантастическим крючкотворством. Уголовный кодекс он декламирует на память вдоль и поперек, как стихи, и признаться, с не меньшим чувством.
   Среднего роста, мешковатый, с небольшим, сохранившимся со времен "гражданки" брюшком, в обязательном пенсне и с золотым перстнем на среднем пальце левой руки, Гельтур и внешне, несмотря на погоны и прочие свидетельства его военной службы, продолжал выглядеть как адвокат. Среди нас он самый старый, но года свои умело скрывает. Этому служат его идеальный пробор, тщательно подбритые короткие усики, ухоженные ногти... К особенностям его характера следовало еще отнести и привычку вникать во все вопросы следствия и при случае нравоучительно рассуждать по поводу тех или иных промахов следователей.
   Из всех штатских достоинств Гельтура на фронте пригодилась лишь его педантичная аккуратность: переписка и наши архивы всегда в полном порядке...
   - Вы можете себе представить нечто подобное?- повторяет Гельтур и, убедившись, что мы ничего не понимаем, объясняет:
   - Мальчишка, обыкновенный пехотный лейтенант, подорвал три танка!
   Он перечитывает газетную заметку, то и дело бросая в нашу сторону торжествующие взгляды, словно этот лейтенант его собственный сын. Заметка заканчивается словами: "Этот подвиг является достойным примером храбрости и военного умения..."
   Я говорю, ни к кому не обращаясь:
   - Легко сказать: "достойный пример". Допустим, я с него пример возьму, а где я возьму танки? К сожалению, к окнам нашей прокуратуры немецкие танки пока не подходят...
   Прут отвечает, не поднимая головы от своего блокнота:
   - Брать с него пример - это вовсе не значит обязательно уничтожать немецкие танки.
   Мы втроем: Клименко, Рубакин и я, конечно, хорошо знаем об этом и сами, а о танках я сказал только для того, чтобы немного подзавести впечатлительного Гельтура.
   Мы знаем и о том, что Прут еще обязательно скажет:
   - Нужно хорошо выполнять свои служебные обязанности!
   И он это говорит и заканчивает:
   - Война это труд...
   Это мы многажды слышали от него и раньше. И все-таки я продолжаю глубокомысленно:
   - Но ведь труд труду рознь. Есть труд разведчика, труд пулеметчика, и есть труд кашевара или, допустим, следователя.
   Прут терпеливо слушает и спешит со всем известным примером:
   - Вы помните, как два месяца назад в нашем штабе получили почту и недосчитались одного пакета с секретными документами? Оказалось, что ротозей фельдъегерь заснул в дороге и не заметил, как целый мешок вывалился из кузова машины. Хорошо, что наш Клименко быстро во всем разобрался, проследовал по следу той автомашины и подобрал пропажу в кювете. Ну а если бы секретная папка попала в руки врага? Разве это не живой пример выполнения своего долга военным следователем? При чем здесь кашевар и прочие?
   Клименко горделиво на всех поглядывает.
   Я же с Прутом согласен: был не подвиг, а лишь удачная догадка, оправдавшая себя, но мне искренне жаль, что, поставив следователя рядом с кашеваром, я, по-видимому, огорчил Прута.
   Выхожу на улицу. Падает, падает снег. Странно. Мы в каких-нибудь десяти километрах от линии фронта, а стоит глубокая тишина, немцы даже перестали бомбить. Впрочем, военных объектов здесь нет, от прошлых налетов от села остались лишь груды камней, дерева и стекла.
   ...Стать следователем я мечтал давно, с первых лет студенческой жизни. Моим кумиром тогда и долгие годы был следователь по особо важным делам Прокуратуры Союза ССР Г.Р. Гольст. Я учился на втором курсе Московского юридического института, когда он вел одно из самых сложных уголовных дел об убийстве главным патологоанатомом Афанасьевым-Дунаевым своей жены Нины Амираговой, молодой и чрезвычайно привлекательной особы.
   Труп своей жены Афанасьев-Дунаев расчленил и разбросал в разных местах Московской области, но, несмотря на все его увертки, Гольст его все же уличил.
   Обо всех перипетиях этого нашумевшего в Москве дела я знал, как староста институтского криминалистического кружка, вхожий в следственную часть Прокуратуры Союза.
   Я был просто влюблен в Гольста: однажды я встретил его на улице Горького и целый квартал незаметно следовал за ним, поражаясь тому, что Гольст, как Печорин, шел, совершенно не размахивая руками. Позже об этой его особенности я с восторгом рассказывал своим соседям по общежитию в Козицком переулке.
   Свою карьеру я начал в должности обыкновенного народного следователя Овидиопольской районной прокуратуры под Одессой. Но через год началась война и сделала меня военным следователем прокуратуры стрелковой дивизии, начавшей свой боевой путь от Днепропетровска.
   Знакомая девушка, провожая меня на фронт, умоляла, чтобы я берег себя. В том, что самые опасные дела будут поручаться мне, она, разумеется, не сомневалась.
   На фронте, как говорится, я еще без году неделя, а что сделал?
   Расследовал дела нескольких дезертиров и самострельщиков, вел беседы на правовые темы с поступающим пополнением, помогал Пруту проверять некоторые сигналы и жалобы, поступавшие к нам. Вот, пожалуй, и все. М-да, маловато.
   Возвращаюсь в прокуратуру. Клименко и Рубакин по-прежнему поглощены шахматной игрой. Гельтур все еще читает газету. Судя по всему, дошел до раздела о международном положении. В этих делах он величайший дока. Прут, повернув в мою сторону голову, спокойно произносит:
   - Только что позвонили: в твоем восемьдесят втором полку исчез боец Духаренко, всего вероятнее дезертировал. Если будут достаточные основания, возбуди дело и прими его к своему производству!
   2
   По неписаному распорядку все части и подразделения нашей дивизии Прут поделил между нами, тремя следователями: Клименко, Рубакиным и мною. Поскольку в стрелковой дивизии три стрелковых полка, то и они распределены между нами. 82-й - "мой" полк.
   От штаба полка отправляюсь в один из его батальонов и в роту, где служил Духаренко. Он прибыл пару месяцев назад в составе пополнения, одетого еще во все штатское, вплоть до шляп и галстуков.
   Все они были призваны в последний момент из районов, которым угрожала оккупация. Большинству из них было под сорок лет - возраст, когда уже не так легко привыкнуть к армейским порядкам. Был, например, в числе их и учитель географии, интеллигент, никогда не служивший в армии. На самый простой вопрос он мог ответить только вопросом. Однажды командир батальона на построении спросил его:
   - Вы пошли в армию добровольно?
   Красноармеец ответил:
   - А как вы сами думаете? Неужели я мог спокойно ждать повестку, когда немцы уже здесь, в Донбассе?
   И комбат капитан Свердлин, суховатый и подтянутый кадровый офицер, привыкший к лаконичному "да" или "так точно", был столь поражен, что не сделал учителю строгого внушения за неуставной ответ.
   Среди новобранцев Духаренко выделялся. Он был недавно освобожден по амнистии из исправительного лагеря, где отбывал наказание за мелкое хулиганство, и, пока маршевая рота следовала в часть, не раз поражал всех своей лихостью и находчивостью. Духаренко не скрывал, что был в лагере. На фронт спешил как на увеселительную прогулку, говоря, то ему сам черт не брат, подчеркивал, что там уже не так страшно: ежедневно дают по сто граммов, а после стопки - и Тихий океан по пояс, а Волга вообще не река.
   Когда же рота прибыла на место, Духаренко вдруг притих и оказался уже не таким храбрым.
   Правда, с командирами Духаренко продолжал пререкаться, да только стоило просвистеть пуле или громыхнуть снаряду, Духаренко тут же терял всю свою самоуверенность и бросался в укрытие. В конце концов его определили в обоз.
   Мог ли такой вояка перебежать к немцам? Вряд ли. Ведь для этого нужно было перейти линию фронта, проползти на брюхе свыше сотни метров через участок так называемой "ничейной земли", каждую секунду рискуя получить пулю. Он мог дезертировать в наш тыл, но почему он этого не сделал на марше? Кроме того, все личные вещи Духаренко: бритва, одеколон, расческа, иголка с ниткой и что-то еще в этом же роде - остались в роте. Более того, прошел слух, что роту готовили отвести на недельку в тыл, на отдых. И все же Духаренко уже свыше двух суток отсутствовал. Факт неоспоримый, а мне пришлось возбудить дело и приступить к его расследованию.
   Правда, на первых порах пришлось ограничиться только тем, что лежало на поверхности: был в роте и внезапно исчез, куда - никто знать не знает, вещи остались. О нем еще было известно, что он был не женат. Все эти сведения скупые и никуда не ведущие.
   Неожиданно, к исходу третьих суток, Духаренко объявился сам, его доставил в батальон на попутной автомашине какой-то шофер. Духаренко рассказал, что после пустякового ранения сбежал из госпиталя. Выглядел он вполне пристойно, когда я его допрашивал в ротном блиндаже, развернув протокол допроса на пустом ящике от мин. Он глаз не отводил и безо всякого нажима с моей стороны сознался, что двое суток провел в доме одной женщины на хуторе поблизости от их батальона. С ней он познакомился, когда ездил в колхоз за фуражом. Назвал он и ее имя - Фроська.
   Я спрашиваю:
   - Как вы к этой своей Фроське добрались?
   - По солнцу и звездам, все пешком, - ответ издевательский, но лицо Духаренко самое серьезное, даже, можно сказать, доброжелательное.
   - Вы знаете, как называется ваш поступок?
   - Да как называется? Ушел, и все тут.
   Я начинаю закипать и сурово изрекаю:
   - Этому в наших законах есть точное определение: дезертирство, в лучшем случае - самовольная отлучка из части.
   - Ну что вы, товарищ следователь, - спокойно возражает Духаренко, совсем зря. Если бы я захотел дезертировать, то драпанул бы в Ташкент, а то и подальше. Сами хорошо знаете, что на случайную попутку водитель меня подсадил рядом с нашей частью. Я шел в свою роту, вот и попался ему на глаза...
   В этих словах была, пожалуй, и своя логика человека, не усмотревшего ничего особенного в своем поступке. Мол, сходил в самоволку - готов за это и держать ответ. Не понимал он лишь одного: в военное время за это могли и расстрелять.
   Духаренко между тем продолжал:
   - Нас вроде как готовили в резерв. Скукота непролазная. Сиди и жди, пока какой-нибудь немецкий вшиварь случайную пулю тебе промеж глаз не влепит или фугасом не долбанет. Вот я и надумал: на ночь смотаться к бабе. С неделю тому назад с ней познакомились, когда ездил за фуражом в их колхоз.
   - Но сегодня уже третий день, как вы отсутствовали.
   Духаренко горестно вздыхает и упавшим голосом спрашивает:
   - Вы верите, что я в эту Ефросинью втюрился без огляду?
   Самое удивительное, что я ему верю, мне даже жаль его. Сморозил дурака, а как все это может теперь обернуться - ведает один Бог!
   - Меня посадят в тюрьму? - допытывается Духаренко - новое лишение свободы ему, по-видимому, кажется самым страшным. А у меня в голове рождается план возможного его спасения. Но делиться этим планом я пока ни с кем не собираюсь и поэтому отвечаю как-то неопределенно:
   - Разберусь! - Это в моих устах должно звучать так: "Поживем увидим!"
   Особой строгости я не проявляю и отпускаю Духаренко в роту.
   В военной прокуратуре дивизии основным видом транспорта служили верховые лошади, закрепленные за прокурором и за каждым из нас - троих следователей.
   За мной была закреплена кобыла с романтической кличкой "Эльма", стихийно прозванная ездовыми Шельмой за привычку внезапно пугаться и бросаться вскачь в сторону.
   Обычно я заводил свою лошадь в полковой взвод конной разведки, где она и находилась вплоть до моего возвращения.
   Вот и теперь, закончив дела, я отправился за своей Шельмой. Надо сказать, что настроение у меня было неважнецким. Хотя по делу Духаренко я все выполнил: допросил его, допросил их командира роты и нескольких солдат, знавших Духаренко не один день, отразил в допросах его беспокойный характер, зафиксировал сам факт задержания Духаренко. И тем не менее от всего этого я удовлетворения не испытал. Несмотря на его судимость, привычку задираться и браваду человека уже много повидавшего и испытавшего, я проникся к нему жалостью и думал лишь о том, как бы облегчить его участь. Спасти его могло лишь ходатайство командования дивизии в нашу прокуратуру с просьбой разрешить дело рядового Духаренко в дисциплинарном порядке, а именно: показательным разбором его поступка перед строем и с обещанием в случае повторения подобного списать его в штрафной батальон. Еще мне предстояло заручиться прокурорским согласием нашего Прута, мнение которого могло с моим и разойтись.
   Моя разлюбезная кобыла, застоявшаяся в стойле, резво бежала легким аллюром, ступая по рыхлому насту. Приходилось ее немного сдерживать поводом.
   За большим населенным пунктом, где располагался штаб дивизии, дорога повела наверх, на поросшую кустарником высотку. В это время сзади, из молодого ельничка, с короткими интервалами ударило подряд несколько ружейных выстрелов. Эхо я уже не услышал: оно растворилось в растущем рокоте моторов самолета. Так и есть, снова объявилась "рама"... Этот чертов самолет-корректировщик "фокке-вульф" чуть ли не ежедневно нахально прогуливается над нашими позициями, все засекая и фотографируя. Он действительно похож на раму. Поэтому наши бойцы это мирное и совершенно безобидное слово "рама" и произносят с такой ненавистью. О том, что на переднем крае нашей обороны маловато зениток, немец давно уже понял. Но он осторожничает и, не снижаясь, держится высоко.
   В штабе нашей дивизии есть капитан Розанов, который дал себе слово сбить "фокке-вульф" из ручного пулемета. В надежде подкараулить самолет на более низкой высоте Розанов часами торчит в холодном лесу. Пока ему не везет, но Розанов уверен, что настанет и его час, немец потеряет бдительность и снизится...
   ...Теперь дорога пошла вниз, надежно прикрытая высокими деревьями.
   В прокуратуру я добрался вполне благополучно и застал одного Гельтура. Хранитель нашей канцелярии при моем появлении оживился и не без ехидства приветствовал меня:
   - Ну-с, с чем на этот раз пожаловал пламенный патриот юстиции?!
   - Считай, что с делом, почти законченным, - сбрасывая на единственно приличный стол в нашей прокуратуре свою полевую сумку, ответил я.
   - С почти законченным? - недоверчиво переспрашивает Гельтур и интересуется: - Ведь ты это дело возбудил только позавчера?
   - Так что из этого?
   - Ну, если так, то ты молодец, зря времени не терял. Где этого Духаренко задержали? - допытывается Гельтур.
   - Недалеко от их части, - отвечаю я и умалчиваю о том, что тот сам возвратился в свою часть.