Итак, пластинка была принята, еще некоторое время – около полугода – лежала без движения (ведь ее не было в плане), а потом в каком-то квартале было недовыполнение, ее пустили в производство, и она вышла летом 1976 года.[10]
   Но первоначальный ее тираж был определен тиражной комиссией в… 800 экземпляров.
   В эти дни как раз шел очередной съезд писателей, и пластинка Окуджавы среди других была там в киоске. Ее мгновенно расхватали, многим не досталось, в Студию стали звонить видные писатели, и там, несколько удивляясь этому повышенному интересу, дали дополнительный тираж в 17 000.
   Причем это было сделано в один-два дня – ведь пластинка печатается с готовых матриц очень быстро, как газета.
   Но и этого тиража не хватило, он ушел как вода в песок. Самому Окуджаве с трудом удалось купить коробку пластинок, он бульшую ее часть тут же на съезде раздарил и, лишь придя домой, обнаружил, что в конверты с его портретом была вложена… пластинка с песнями Лазарева. То есть уже где-то в технологической цепочке кто-то произвел подмену, ибо даже сотрудникам фирмы и завода получить пластинку Окуджавы было непросто.
   Тираж был удвоен, утроен, перевалил за сто тысяч, а пластинка всё еще оставалась дефицитом. Во всяком случае я никак не мог купить для себя и своих друзей достаточного количества.
   И вот уже осенью, выходя из арбатского метро, я вижу девушку с пластинкой Окуджавы в руках, потом каких-то ребят…
   – Где купили, в Военторге? (А там почему-то чаще всего появлялись эти пластинки.)
   – Нет, на Большом Арбате, в «Мелодии».
   Я бегу в этот магазин, и мне навстречу всё чаще попадаются люди с этой пластинкой в руках, я уже в полной уверенности, что опоздал, уже расхватали, вбегаю в магазин и вижу, что успел и даже особой очереди нет, так как пластинка продается одновременно в трех отделах: литературном, эстрадном и народной музыки: все три отдела имеют основания ее продавать!
   На обоих этажах работают кассы, очередь идет быстро и у касс, и у прилавков – как к газетному киоску: берут и тут же отходят, берут и отходят, никто других пластинок и не спрашивает и не покупает.
   Я уж не помню, сколько тогда купил – десять или пятнадцать (а давали столько, сколько спросишь, и редко кто брал меньше трех или пяти). Вышел на улицу. На крыльце, широком бетонном, мрачно толпились перекупщики с раздувшимися портфелями. Они вмиг потеряли крупный заработок (еще вчера-позавчера пластинка Окуджавы шла здесь по червонцу), а из дверей всё выходили люди с пластинками, и так как оберточная бумага уже давно кончилась, они несли пластинки незавернутыми, и на всех были эти крупные портреты Окуджавы. Люди расходились вправо и влево по Большому Арбату, и это выглядело почти как какая-то демонстрация, когда каждый пятый или десятый несет портрет одного и того же человека. Я думал, что если бы когда-нибудь мне сказали, что доживу до такого вечера, ни за что бы не поверил. Такое могло только присниться. Я закурил и медленно пошел в сторону Садового кольца. Справа и слева меня обгоняли люди с этими портретами, и у них спрашивали: «Где купили?»
   Итак, пластинка вышла и разошлась, в какой-то мере восполнив тот пробел, который образовался в последние годы, когда Окуджава стал выступать всё реже (а были годы, когда он не выступал совсем).
   Потом, в восьмидесятых – девяностых годах, будет еще много пластинок, вечеров, дисков, студийных и домашних записей, концертов, поездок, бесед, интервью, телепередач…
   Завидую я будущим звукоархивистам: они услышат еще множество вариантов исполнения той или иной песни, услышат многие воспоминания современников Булата, счастливых и гордых уже тем, что они были его современниками. И когда все эти записи будут собраны в одном месте, например в переделкинском музее Окуджавы, или в Клубе друзей Булата, или в том Культурном центре, что сейчас строится на Арбате, или в Интернете, или… Кто знает, как будет подобная техника называться лет через сто?..
   Думаю, общее звучание этой коллекции будет исчисляться сотнями часов. И надеюсь, что хотя бы для некоторых наших отдаленных потомков эти записи всё еще будут интересны. А если нет – то мне их очень жаль, этих потомков.

Юлий Ким
ВЕСНА 94

 
Мой дорогой Булат! Не правда ли, прекрасно:
Клубятся облака, и гром ворчит вдали.
А в льющемся ручье безудержно и страстно
Бормочут голоса очнувшейся земли.
И медлит мудрый взор оглядывать порядок,
По коему весна опять творит свое.
А этот вкусный дым от греющихся грядок
Мне возвращает всё счастливое мое.
Не правда ли, Булат? Всё то же ожиданье,
Всё то же нетерпение в груди…
Мы говорим: «Прощай!» – а мыслим: «До свиданья».
Нам говорят: «Прощай!» – мы слышим: «Подожди!..»
 

Татьяна и Сергей Никитины
«К ЧЕМУ НАМ БЫТЬ НА „ТЫ“, К ЧЕМУ…»

   Татьяна: Песни Булата Окуджавы появились у нас в Душанбе в конце 50-х, я тогда еще в школе училась. Была весна, много было разговоров о Сталине, о Хрущеве, о XX съезде КПСС. В Душанбе приезжали бывшие узники лагерей, друзья родителей. И вот в такой атмосфере взрослых разговоров, надежд, радости и волнений кто-то принес магнитофонную катушку. Из-за нее в доме появился огромный неуклюжий магнитофон «Днепр», который вечно ломался.
   Я помню отчетливо тот день, когда услышала этот совершенно незнакомый, какой-то хрупкий, высокий, немножко дрожащий льющийся голос… Что это такое? Откуда эти слова, эта гитара? Почему всё по-другому? Во мне сопротивлялось всё мое «пионерское» воспитание, но я уже не могла оторваться от этого несчастного, ненавистного «Днепра». Булат Окуджава захватил мою душу и уже не отпускал никогда – никогда…
   Сергей: Я тогда тоже был школьником, но в Москве. Не помню, как это было, когда впервые услышал Булата с магнитофона, но помню самое главное чувство – это мое! Появилось жгучее желание взять в руки гитару и петь эти песни самому, для себя, для своих ближайших друзей. И еще помню: мы с двумя одноклассниками ходили с гитарой в Парк культуры имени Горького, пристраивались возле скамейки, запевали «Из окон корочкой…», потом «Во дворе, где каждый вечер…», «Когда мне невмочь…». Постепенно собирался народ. И было такое чувство, что происходит что-то очень важное и нужное. Но потом приходил милиционер и всех разгонял: не положено! А мы переходили к другой скамейке, и люди потихоньку подтягивались, и всё начиналось сначала…
   Татьяна: До сих пор для меня загадка, как смог он поместить в скромный жанр песни такой огромный и важный мир! Строки его стихов, как летучие формулы, определили нашу жизнь. Что было главное в нем? Абсолютная свобода? Чувство меры? Поэтический талант? Свежесть и неожиданность мелодий? Или просто то, что зовется волшебством?
   Сергей: Бывало так, что забудешь какие-то слова в песне Булата Окуджавы и пытаешься вспомнить. Невольно начинаешь «сочинять». И тут обнаруживаешь, что все неправильные варианты как бы сами собой отторгаются по причине, что ли, генетической несовместимости и ты приходишь к тому единственному Слову, которое и было у автора. Да и по жизни нечто схожее происходило. Булат уберегал от суеты. Стыдно становилось.
   Татьяна и Сергей: Мы познакомились с Булатом в 68-м. Намечался его вечер в ЦДЛ. Очень хотелось туда попасть… И вот удача – наш друг по физфаку МГУ Гена Иванов познакомился (на автобусной остановке!) с молодой француженкой по имени Вивьен. А у нее была пластинка Окуджавы, только что вышедшая в Париже. Как потом выяснилось, у самого Булата был только один экземпляр и его жалко было лишний раз проигрывать. Так вот, все мы прицепились к этой пластинке и таким образом попали на вечер Окуджавы в ЦДЛ. Какое это было счастье! Когда мы здоровались с Б. Ш., он вдруг спрашивает: «А это вы поете про пони?» (песня на стихи Юнны Мориц). И тихонечко так и абсолютно верно напевает: «Пони девочек катает…» Это было так неожиданно – сам Булат знает что-то из нашего…
   Про концерт рассказывать очень трудно – кому довелось слушать Б. Ш., тот знает, что имеется в виду. Во-первых, каждый раз как впервые. Во-вторых, всё, что происходит, обращено прямо к тебе. А как передать ощущение лада, гармонии с одновременным пониманием трагичности этой жизни? И всё это – интонация Булата Окуджавы… После концерта все были в таком приподнятом, праздничном состоянии, что казалось немыслимым не продолжить общение. В результате Б. Ш. со своей очаровательной Ольгой приглашают, в том числе и нашу компанию при пластинке, к себе на Речной вокзал, Кто-то ловит такой небольшой автофургон для уборки улиц, туда помещается большая компания, и рождается шутка: едем, заметая следы…
   Потом было много всего. Были совместные выступления. А в течение нескольких лет, в августе, – отдых на турбазе Дома ученых на реке Гауе. Это было счастье, хотя быт очень простой. Более десяти лет московский Дом ученых арендовал участок леса вдоль реки Гауя недалеко от границы Латвии с Эстонией. В июле и августе там ставились палатки человек на сто. Из Москвы приезжали повара, и начинался летний праздник. Мы присоединились к августовской смене позже других. Нам досталось место у торца большой поляны. Через две палатки обитали Гердты. Они были старожилами, поэтому, когда ставили нашу палатку, пришел Зиновий Ефимович и «контрольно наблюдал», чтобы всё было в порядке. На базе отдыхали научные работники с семьями. Следовало быть не менее чем кандидатом наук, в крайнем случае академиком. Исключения были сделаны лишь для семей Гердтов и Окуджавы. Существовал как бы негласный договор: 24 дня потакать друг другу, стараться быть милыми и добрыми. Это была хорошая игра, в которой на самом деле из-под масок всё равно проглядывало подлинное лицо героя. Вопрос был в том, насколько маска отличалась от реальности. К счастью, многим не нужно было слыть, достаточно было быть. На базе жили коммуной, вместе ездили по грибы и ягоды, дежурили по очереди в столовой, ездили в баню и по малым городам Латвии и Эстонии.
   Те, кто жил в торце поляны, организовали кафе «Вечерний звон» – длинный стол со скамьями из грубых досок и люстра – обод тележного колеса со свечками. Здесь пили кофе и чай в пять часов и собирались после обильных вкуснейших обедов и ужинов снова подзакусить и выпить по рюмочке. Директор базы, видя, что мы опять что-то жуем после столовой, в ужасе хваталась за голову.
   После нашего знакомства с Б. Ш. был большой промежуток времени, когда мы практически «домами» не общались. В общем-то этого не было никогда – такого тесного общения, но отдых на Гауе нас все-таки сильно сроднил. Здесь Б. Ш. не был человеком со сцены, а одним из нас. Более того, он стремился как бы затаиться среди нас, не быть отличным, не быть на виду – в скромном «ватничке», всегда сосредоточенный и серьезный, голос негромкий, исключительно сдержанный во всех проявлениях эмоций.
   Булат на Гауе работал, и, когда ему писалось хорошо, глаза его веселели и он чаще улыбался себе в усы. Во время наших посиделок Булат Шалвович охотно уступал первенство Зямочке Гердту и тихо и расслабленно отдыхал в этой атмосфере шуток и трепа. Казалось, Булат подчас тяготился тем, что от него окружающие ждали, как от Моисея, каких-то умных и значительных изречений. Было ощущение, что его страшно тяготит, а иногда так просто злит повышенное и даже благоговейное внимание людей. Это его отвлекало от чего-то важного и главного, что он носил внутри себя. Может, поэтому из года в год он приезжал с семьей на турбазу Гауя. Здесь его не донимали и он был просто Булатом Шалвовичем. Но, конечно, это была такая особая форма почитания нашего кумира – не показать ему, не причинить неудобства своим, если хотите, поклонением.
   Вечером Булат уходил в свою персональную палатку раньше всех. Он любил бывать с самим собой, один на один. Может, под свет нескольких свечек, которые горели у него, рождалось что-то важное, может, он тайно слушал радио под одеялом (на базе был строгий запрет на всякое радио и телезвучание) – не знаем. Но когда почти в полночь в «Вечернем звоне» появлялся со своим богатым уловом один и тот же представитель нашей семьи и начиналалось жарение большого количества крупной рыбы (мелкая выпускалась, а эта складывалась в майонезные баночки), Булат Шалвович не мог устоять перед божественным запахом и тоже вылезал из своего одиночества «на поесть» с народом, как простой человек.
   Время, связанное с Гауей, оставило в душе радостный и счастливый свет. Вспоминаются моменты для других, может, и незначительные, а для нас очень дорогие. В таком коммунальном братском житье открывались какие-то очень затаенные черты человека, которые в светском общении никогда люди друг другу не показывают. Эти годы во многом помогли нам лучше почувствовать «природу» Булата Шалвовича – его естественность, простоту, неприятие фальши, приверженность к одиночеству. Было видно, как иногда тяжко ему было быть знаменитым…
   У нас никогда не возникало желания сократить дистанцию с Булатом («к чему нам быть на „ты“, к чему?..») – так дорожили мы его добрым расположением. Вот и фотографий у нас совместных почти нет. Как-то неловко было, вроде свои, так чего приставать с этими глупостями? Лучше новую песню показать (как отреагирует Мастер?) или узнать, нравится ли, как мы поем «Какое небо голубое», «Музыканта» или «Чудесный вальс»…
   Осталось навсегда ощущение, что рядом с Б. Ш. были всегда хорошие люди, и не просто хорошие, а люди высшей пробы. Среди них были и наши личные друзья Ирина Ришина и Александр Палатник. Ирина работала в «Литературке» и через ее жизнь прошли практически все замечательные поэты, писатели, литературные критики, журналисты, – люди, связанные с миром литературы. Тонкий знаток, чуткий ценитель слова, скромный и благородный человек – Александр Михайлович гармонично входил в мир Ириных друзей и сам становился их другом, Так случилось с Юрием Давыдовым, Юрием Карякиным и многими другими. Б. Ш. очень любил бывать у Ришиных-Палатников в Переделкине, и бывали времена, когда их семья была самым сокровенным дружеским кругом Булата. Для нас встречи с Булатом в Переделкине были дороги и тем, что мы видели здесь Окуджаву в кругу своих. А какие это были люди! Вспоминается 60-летие Алеся Адамовича, которого мы чествовали – «пропивали» на даче Иры и Алика. Были Юрий Карякин, Андрей Вознесенский, Булат Шалвович, Вячеслав Кондратьев, Фазиль Искандер… Элем Климов снимал все на видеокамеру. Б. Ш. чувствовал себя свободно, легко – «среди своих». Гитара? Пожалуй… – Сережа, настройте для меня пониже. И брал гитару, и пел. А потом и мы пели. Д. Самойлова, Ю. Левитанского – тоже «свои». Уже тогда охватывало ощущение, что ты находишься среди людей, которые, как говорится, и есть соль нашей земли. Их ведь очень немного, за кого не просто никогда не стыдно, а кем гордишься, что есть они… «Совесть, благородство и достоинство»… Потом, когда надо было «пробить» музей Б. Ш., все, кто остался из той компании, помогали в этом.
   Наверное, есть какая-то высшая справедливость в том, что литературным директором музея Б. Ш. Окуджавы стала Ирина Исааковна Ришина. Она по праву хранит светлый дух этого скромного домика Булата Шалвовича в Переделкине на улице Довженко, 11. Как и для Ольги Владимировны Окуджава, для Ирины в доме живут не музейные экспонаты, а вещи, которые она видела в руках Булата. Он продолжает парить в этом доме, и потому в нем не бывает случайных встреч и вечеров. Любящие друзья берегут ту духовность, которую оставил Булат после себя. Здесь бьется «огонь, неистов и упрям» – творчества и стремления жить не хлебом единым… Дай бог, чтобы хватило сил надолго.
   Почти каждый раз, когда мы виделись с Булатом в Переделкине, он спрашивал, что нового сочинено, и просил исполнить, да мы и сами хотели этого. Его реакция была очень важна для нас. Он любил повторять, что для него главное в песне – интонация, верный тон. Может быть, благодаря влиянию Б. Ш. именно так мы стали петь стихи Арсения Тарковского, именно такая пришла музыка…
   Получилось так, что Булат Шалвович иногда приглашал нас в свои концерты. Это всякий раз было особое событие. Он был скуп на похвалы, и оттого его редкие замечания мы очень ценили. Не скроем, как было важно для нас то, что Булат Шалвович дал свое «добро» на выпуск компакт-диска «Часовые любви» с его песнями в нашем исполнении. Мы не просто поем и любим эти песни, они нас формировали, жили в нас всю жизнь.
   Они – часть нас самих.

Константин Ваншенкин
«ПРИВЕТ, ЭТО БУЛАТ»

ЧУВСТВО ПРИЯЗНИ
   Я не раз писал о Булате, иногда печатал – при его жизни и после его ухода. И еще он у меня промелькивает, да и в стихах тоже есть. Примерно через год после его смерти я напечатал в «ЛГ» почти полосу – «Из записей о Булате». Теперь вот опять нашел кое-что в записных книжках и в памяти.
   Однажды, рассказывая по ТВ обо мне и моей семье, Булат заметил, что в пятьдесят шестом году, когда мы познакомились, между нами возникло чувство приязни. Фактически это то же самое, что дружеские отношения, но слова «дружба», «друг» затерты и затасканы и уже не воспринимаются, а чувство приязни – как хорошо!
   Передача эта называлась «Я улыбаюсь тебе. Вспоминая Инну Гофф[11]». Она не раз повторялась.
   Булат Окуджава. Из характеристики. Он был внимателен к другим и часто столь же эгоцентричен, занят собой. Он был проницателен и доверчив. Он мог быть нежным и презрительным. Был ироничен и сентиментален. Осмотрителен и наивен. Серьезен и смешлив. Кокетлив, добр, нетерпим и снисходителен. Он был наблюдателен и мог не замечать явного. Он был изящен, элегантен и одновременно подчеркнуто небрежен в одежде.
   В нем сочетались любовь к общению и тяга к одиночеству.
 
   Он звонил и всегда говорил: «Привет, это Булат».
   Я отвечал: «Твой голос уже представился».
   И он хмыкал, довольный.
   Сам обычно снимал трубку сразу, с первого гудка.
   Если он бывал не в отъезде, я звонил ему 9 мая (его день рождения):
   – Поздравляю.
   Он, с живостью: – А я тебя.
   Я: – Я тебя не только с общим праздником.
   Он тянул: – А-а… – словно бы разочарованно, с притворным кокетством.
 
   Когда-то давно я ночевал у него на литгазетовской даче в Шереметьеве, – он тогда работал в редакции. Сидели вечером в клубном ресторане, вдруг кому-то втемяшилось: на дачу! Были еще Огнев, Межелайтис, Левитанский, кажется, Малдонис. Поехали на двух такси. Набились к Огневу, прибавились знакомые соседи. Булат много пел. Потом местные разобрали гостей. Меня позвал Булат. Это было еще до Оли. Жена оказалась в отъезде. Булат постелил мне крахмальное белье и пожелал спокойной ночи.
   Я плохо сплю на новом месте, проснулся рано, долго ждал, пока рассветет, – была зима. Потом встал, посидел, вышел наружу, бродил под соснами. Стояла полная тишина, Шереметьевского аэропорта еще не было. Я замерз, вернулся. Булат всё еще спал.
   Он вообще любил поспать, в ялтинском доме, весной, обычно появлялся только к завтраку. Одно время они – Булат, Оля и маленький Булька – увлекались отдыхом на турбазах Дома ученых, в палатках. Меня это удивляло, – Булат ведь был отчасти сибарит. Он объяснил: из-за отчетливо другого общества.
 
   Булат-автомобилист. Сдал на права, купил «Запорожец». Потом у него были «Жигули». К престижным иномаркам относился с полным равнодушием. Это как с гитарой. Корреспонденты не раз спрашивали, какая у него гитара. Думали: что-нибудь особенное. Он небрежно отвечал, что для него это роли не играет. И еще иногда называл цену: кажется, одиннадцать рублей.
   Ездил очень аккуратно и уверенно, в том числе при плохой погоде.
   Довольно долго мы были с ним членами правления Московского литфонда. Согласились, чтобы иметь возможность при необходимости помочь материально тому или иному бедному стихотворцу или прозаику (пособие, бесплатная путевка). После каждого заседания (раз в две недели) мы обязательно отправлялись ужинать в Клуб. Переезжаем через трамвайную линию на Беговой. Женщина лезет под самые колеса. Я возмущаюсь: – Не видит!..
   Булат отвечает спокойно: – Я-то вижу.
   Не просигналил ошеломляюще над ухом, не рыкнул мотором.
   В 1974 году умер мой однокашник Боря Балтер. В Малеевке, вернее, в деревне за рекой, где он построил дом. Едем на похороны. Булат заезжает за мной на Ломоносовский. На заднем сиденье Искандеры – Фазиль и Тоня. Я показываю, как удобнее выехать на Минское шоссе.
   Балтер написал мало. Однако одна его повесть помнится. Первоначально она была напечатана в «Тарусских страницах» и называлась очень невыразительно: «Трое в одном городе». Новое название помогло обратить на нее внимание. Это строчка из Булата: «До свидания, мальчики». Она подходила точно и была позаимствована с разрешения автора.
   На полдороге, в Голицыне, остановились у стекляшки, где мы с Фазилем приняли по стакану коньяка, чтобы снять напряжение. Булат, понятно, воздержался, да он никогда и не был сторонником подобных ударных доз.
   Народу съехалось много – на автомобилях и на поезде. Здесь были первая жена Бориса Валя и сын Игорь, которых я давно и хорошо знал, и вторая его жена Галя, которую я тоже знал, и обе сестры, их я знал также, и еще всякие знакомые люди.
   На поминки мы не остались. И когда уже выбрались на шоссе, посигналив, вихрем обогнал нас Вася Аксенов, а через заднее стекло помахали, обернувшись, Валя и старшая сестра покойного Лана. Лишь в этот момент мы почувствовали, что едем не слишком быстро. Булат не отреагировал – не дернулся, не нажал на газ.
   Опять, с той же целью, останавливались в Голицыне.
 
   На похоронах Булат никогда не приближался к гробу. Если была возможность, вообще оставался в соседнем помещении – фойе или комнате. Стоял там один, растерянный, неприкаянный. В церкви, где его отпевали, я сказал об этом Войновичу.
 
   Среди писателей (мужчин) всегда были люди, любившие и умевшие готовить. Зажарить большой кусок мяса или, что сложней, сделать настоящий шашлык человек на сорок, где-нибудь на даче.
   Таланты Булата в этой области были куда шире. Однажды они с Олей пригласили нас в гости, но она неожиданно куда-то уехала. Он визит не отменил. Они жили тогда у Речного вокзала. Мы с Инной шли от метро и увидели Булата, стоящего на балконе своего девятого этажа. Так стоит в ожидании гостей хорошая хозяйка, у которой уже всё готово. Он сделал нам сверху ручкой.
   Была, помню, отварная осетрина, жареная нежная телятина. Инна спросила, а что бы изменилось, если бы была дома Оля. Он ответил, что присутствовали бы всякие украшательства в виде травок. Однако и он потом к этому очень приобщился. Разные корешки и порошки присылали ему тифлисские родственники.
   Как-то он пригласил меня на обед – на дачу в «Мичуринце». Я тогда был у него (там, а не в городе), кажется, последний раз. Боже мой, я жил на соседней станции, во Внукове, и сколько он звал меня, да чаще всего что-то мешало или просто было лень!
   Стол был сервирован по высшему классу, с переменой тарелок, вилок и ножей. Помимо основных блюд, всякие салаты, подливы и соусы. Он положил мне голубец (не покупной, разумеется), я попробовал, похвалил, однако заметил, что блюдо слегка островато. Булат удивился:
   – Странно, я клал мало перца…
 
   При долгих дружеских ужинах в Клубе он иногда блаженно сползал со стула, далеко вытянув ноги под столом, и сидел так – над скатертью торчала только его голова.
 
   Разговор о брезгливости. Булат, морщась, сказал, что в детстве не переносил, когда кто-то щедро предлагал доесть-долизать мороженое или допить полстакана «крем-соды». Даже близкие. Мне это было очень понятно, и я с отвращением вспомнил уже обслюненный сосок камеры, когда общими усилиями надували спустивший футбольный мяч. Но потом была война, и мы сейчас отметили, что брезгливость у нас обоих напрочь исчезла. Ели из одного котелка не только с другом-напарником, но и с кем попало, из любой посуды, просили оставить «сорок» и затягивались чужим мокрым окурком. А с брезгливостью там делать нечего, – загнешься, дойдешь…
   Но самое поразительное: мы вернулись с войны – и тут же возвратились наши прежние привычки и ощущения.
 
   Булат не раз говорил, что в детстве поверил, будто его отец враг народа. Нет, это он потом придумал, наклепал на себя. Настучал себе и заодно другим тоже.
   В его автобиографической прозе присутствует редкая безжалостность к себе – невнимательному, равнодушному (например, в рассказе о проводах матери). Порой даже слишком – как игра.
 
   Известный телеведущий, приехав к Булату в Переделкино за интервью, запричитал:
   – И вот в такой дачке живет сам Окуджава?!