Страница:
– Пшел вон! Ему рассказываю! – девушка подскочила к покемону. – Никто, веришь, никто до утра не хватился, куда это горничная подевалась.
Холодно, противно, болит избитое тело. Чужая истерика зачем-то оттягивала момент окончания пытки.
– Он меня сразу электрошоком вырубил, как я только зашла. Во-от, – последнее слово она почти пропела. – Затолкал мне в рот полотенце, заставил раздеться. Помогал, в наручниках же неудобно.
Она снова вытянула руку в сторону Гоши, и тот опять отдал ей свою сигарету.
– Пришла в себя – он в поролоновом костюме покемона, кривляется, хохочет, аж визжит, а на мне… – девушка запнулась и какое-то время не могла продолжить, заикалась.
Ее колотило, руки, поднимающиеся к голове, ходили ходуном.
Гоша торопливо сел в машину и запустил двигатель.
Девушка придвинулась совсем вплотную к покемону, так что он теперь чувствовал запах ее духов.
– А на мне свадебная фата, – прошептала она и, опуская трясущиеся руки вниз, дважды показала, как фата спускалась ей на плечи. – Фата. И я вся…
– Молчи! – Владимир Николаевич подскочил к покемону и схватил его за подбородок. – Посмотри на него! Он ведь такой же точно урод. Такой же точно! Урод! Они же все – одинаковые. Понимаешь – одинаковые!
Девушка молча трясла головой.
Гоша вылез из машины, встал в стороне.
– Ты была права. Совершенно права, – Владимир Николаевич кричал. – Не найти того самого – ну что ж, уродов этих, покемонов долбаных – целый город. Целый город. Выдергивай любого, не промахнешься, – он выпустил подбородок покемона.
Девушка, хватая воздух ртом, по-прежнему трясла головой – видимо, пыталась что-то сказать.
– Все, – скомандовал Гоша. – Едем, – и, схватив ее под локоть, потащил к машине.
Возле столба валялась арматурина. Я наклонился, схватил ее и, скуля от врезающихся в голые ступни камней, рванул следом. Все трое обернулись. Я замахнулся, рифленое железо прочно сидело в ладони. Гоша стоял вплотную к ней. Владимир Николаевич присел и высматривал вокруг себя, что бы схватить. Девушка резко шагнула мне навстречу и ударила кастетом в переносицу.
Я лежал, она била меня еще, но уже не так сильно. Ее сотрясали рыдания, и она кричала – будь я проклят, она меня ненавидит, чтоб я сдох и всякое такое.
– Пойдем, хватит. Тише. Пойдем, вставай, вставай.
Они уезжали, а я копошился в ворохе своей одежды, не мог найти трусы. Их нигде не было. Кровь хлестала из разбитого носа и заливала руки, одежду, выцветала на светлой бетонной пыли. Я торопился так, будто еще можно было убежать из этой беспросветной мерзости. Торопился, как во сне – оставаясь свинцово неповоротливым. Воздух вокруг меня густел. Чем быстрей я убегу, тем меньше замажусь. Чем быстрее, тем меньше. Я нашел трусы чуть в стороне от остальной одежды, надел их. Брюки и куртка лежали друг на дружке.
Черная «девятка» взревела на тянущемся прочь из котлована подъеме и исчезла.
Я сел, чтобы надеть носки. Потянувшись за ботинками, упал на бок. Почему-то долго не мог подняться. Заплакал. Заболел разбитый нос. Поднялся, и сразу столбы пошли хороводом, и я пошел им навстречу, пытаясь так остановить этот круговорот. Нужно было остановиться. Остановить бы кровь. Буду весь в крови. Не мог остановиться. Хотел только одного – убежать. Ходил по кругу, навстречу вертящимся столбам.
Спрятаться. Спрятаться. Спрятаться – и все пройдет. Телефон. Встал над ним, упал на четвереньки. Выковырял сим-карту из обломков. Вскочил, и уже не дожидаясь, пока ко мне вернется равновесие, побежал из бетонного короба. Туда, где недавно растаяли красные огоньки автомобиля. Выскочил в лунный свет, и спотыкаясь, отпихивая ладонями скользкую землю, стал подниматься.
За мной неслись мертвые котята, посверкивая яркими глазками. «А, вот и вы!» Все это время они дожидались меня где-то поодаль. Котята стали большими, мохнатыми. Я падал, и они утыкались мордами мне в спину. И отскакивали на вытянувшихся тонких лапах. И остервенело лаяли прямо в ухо.
Я вспомнил, что не подобрал бумажник. Оставалось несколько шагов – выскочить в распахнутые ворота. В бумажнике был паспорт.
– Нужно вернуться, – крикнул я во все горло. – Нужно вернуться!
И рассмеялся, размазывая кровь по лицу. Ну вот, рассмеялся и я. Такой уж был день. Все смеялись.
Сон про Лору и Лешу
Люди с си м-карты
Вита
Бизнесмен Дмитрий
Холодно, противно, болит избитое тело. Чужая истерика зачем-то оттягивала момент окончания пытки.
– Он меня сразу электрошоком вырубил, как я только зашла. Во-от, – последнее слово она почти пропела. – Затолкал мне в рот полотенце, заставил раздеться. Помогал, в наручниках же неудобно.
Она снова вытянула руку в сторону Гоши, и тот опять отдал ей свою сигарету.
– Пришла в себя – он в поролоновом костюме покемона, кривляется, хохочет, аж визжит, а на мне… – девушка запнулась и какое-то время не могла продолжить, заикалась.
Ее колотило, руки, поднимающиеся к голове, ходили ходуном.
Гоша торопливо сел в машину и запустил двигатель.
Девушка придвинулась совсем вплотную к покемону, так что он теперь чувствовал запах ее духов.
– А на мне свадебная фата, – прошептала она и, опуская трясущиеся руки вниз, дважды показала, как фата спускалась ей на плечи. – Фата. И я вся…
– Молчи! – Владимир Николаевич подскочил к покемону и схватил его за подбородок. – Посмотри на него! Он ведь такой же точно урод. Такой же точно! Урод! Они же все – одинаковые. Понимаешь – одинаковые!
Девушка молча трясла головой.
Гоша вылез из машины, встал в стороне.
– Ты была права. Совершенно права, – Владимир Николаевич кричал. – Не найти того самого – ну что ж, уродов этих, покемонов долбаных – целый город. Целый город. Выдергивай любого, не промахнешься, – он выпустил подбородок покемона.
Девушка, хватая воздух ртом, по-прежнему трясла головой – видимо, пыталась что-то сказать.
– Все, – скомандовал Гоша. – Едем, – и, схватив ее под локоть, потащил к машине.
Возле столба валялась арматурина. Я наклонился, схватил ее и, скуля от врезающихся в голые ступни камней, рванул следом. Все трое обернулись. Я замахнулся, рифленое железо прочно сидело в ладони. Гоша стоял вплотную к ней. Владимир Николаевич присел и высматривал вокруг себя, что бы схватить. Девушка резко шагнула мне навстречу и ударила кастетом в переносицу.
Я лежал, она била меня еще, но уже не так сильно. Ее сотрясали рыдания, и она кричала – будь я проклят, она меня ненавидит, чтоб я сдох и всякое такое.
– Пойдем, хватит. Тише. Пойдем, вставай, вставай.
Они уезжали, а я копошился в ворохе своей одежды, не мог найти трусы. Их нигде не было. Кровь хлестала из разбитого носа и заливала руки, одежду, выцветала на светлой бетонной пыли. Я торопился так, будто еще можно было убежать из этой беспросветной мерзости. Торопился, как во сне – оставаясь свинцово неповоротливым. Воздух вокруг меня густел. Чем быстрей я убегу, тем меньше замажусь. Чем быстрее, тем меньше. Я нашел трусы чуть в стороне от остальной одежды, надел их. Брюки и куртка лежали друг на дружке.
Черная «девятка» взревела на тянущемся прочь из котлована подъеме и исчезла.
Я сел, чтобы надеть носки. Потянувшись за ботинками, упал на бок. Почему-то долго не мог подняться. Заплакал. Заболел разбитый нос. Поднялся, и сразу столбы пошли хороводом, и я пошел им навстречу, пытаясь так остановить этот круговорот. Нужно было остановиться. Остановить бы кровь. Буду весь в крови. Не мог остановиться. Хотел только одного – убежать. Ходил по кругу, навстречу вертящимся столбам.
Спрятаться. Спрятаться. Спрятаться – и все пройдет. Телефон. Встал над ним, упал на четвереньки. Выковырял сим-карту из обломков. Вскочил, и уже не дожидаясь, пока ко мне вернется равновесие, побежал из бетонного короба. Туда, где недавно растаяли красные огоньки автомобиля. Выскочил в лунный свет, и спотыкаясь, отпихивая ладонями скользкую землю, стал подниматься.
За мной неслись мертвые котята, посверкивая яркими глазками. «А, вот и вы!» Все это время они дожидались меня где-то поодаль. Котята стали большими, мохнатыми. Я падал, и они утыкались мордами мне в спину. И отскакивали на вытянувшихся тонких лапах. И остервенело лаяли прямо в ухо.
Я вспомнил, что не подобрал бумажник. Оставалось несколько шагов – выскочить в распахнутые ворота. В бумажнике был паспорт.
– Нужно вернуться, – крикнул я во все горло. – Нужно вернуться!
И рассмеялся, размазывая кровь по лицу. Ну вот, рассмеялся и я. Такой уж был день. Все смеялись.
Сон про Лору и Лешу
Лежа под капельницей, я вспоминал сон про Лору и Лешу. Тот самый, птичий сон.
Лора садилась на бортик неработающего фонтана спиной к центру сквера.
Все садились лицом, чтобы наблюдать друг за другом – ведь горожане по природе своей эксгибиционисты ( а потому что все равно негде спрятаться ) – а Лора садилась спиной. Перед ней паслись голуби, склевывая пшено со ступенек магазина. Кто-то весьма пунктуально, каждое утро ровно в девять, под девять выкриков механической кукушки, сыпал им пшено со своего балкона. По утрам в сквере курили люди из близлежащих офисов. Останавливались по дороге на работу, подстилали газетки под зад, рассаживались на лавочках и бортике фонтана (с той стороны, что обращена была к центру сквера – это важно… ну, потому что только Лора садилась с другой стороны). Кто-то с чтивом в мягких обложках, кто-то со стаканчиком кофе из автомата. Золотая минутка, похищенная у трудового утра.
Итак, в сквере появилась Лора – садилась каждый раз спиной ко всем и смотрела на голубей.
А из окна второго этажа на нее смотрел Леша. Там был офис его компании. Не «его компании», а компании, в которой он работал. Торговое оборудование. Широкие возможности для вашего бизнеса.
Заметил он ее, конечно, потому, что каждое утро, приходя на работу и ожидая, пока загрузится компьютер, смотрел в окно на вертлявые спины толстячков-голубей, завтракающих внизу на ступеньках. Лора тоже смотрела на голубей.
Они познакомились.
– Я вчера кормил их конфетами. Знаешь, голуби совершенно не умеют есть конфеты. Выпачкиваются до самых ресниц.
– Какими еще конфетами?
– Разными. «Раковые шейки», «мятные», «птичье молоко». В гастрономе вон купил.
– Что-то не вижу я у них ресниц.
– А я тоже не вижу. Они у них мелкие. Как пушок на персике.
– Кормил, значит, конфетами?
– Ну да, из гастронома. Они сладкоежки, оказывается.
– Это оригинально – начинать с вранья. Этим обычно заканчивают.
– Ну да.
– Продолжай.
– Голуби – куры небесные. Городские, по крайней мере. А почтовые вообще существуют только в фильмах Би-би-си. Вот, посмотри, они толстые и неповоротливые. Когда они летят, отдуваются шумно как толстяки на лестнице: уф, далеко еще? А почему-то их называют птицей мира.
– Слушай, я вообще-то уже встречаюсь с парнем. Так себе, правда, парень. И толстенький. Тоже отдувается, когда меня провожает.
– Тоже голубь?
– Голубь, да. А ты что за птица?
– Я орнитолог.
– Вот как. И давно?
– Так, не очень. Но тут ведь стаж не главное, правда? Важно, чтобы, когда с птицами водишься, повадки их не перенимать.
– Что тебе сказать… Я и сама на орнитолога учусь. По-другому немного называется – слышал, может быть: «пси-холог», – но суть та же. У меня здесь сегодня последнее занятие, в корпусе мехмата, там, в переулке. Сдам вот зачет и больше сюда не приду.
– Запиши мой номер.
– Нет, потеряю. Ты мой запиши. Только чур больше не врать. Орнитологи не врут.
Так у них и повелось, у Лоры с Лешей. Частенько, встречаясь по вечерам, они рассказывали друг другу смешные истории из жизни птиц. Им было весело вместе. Было весело играть в орнитологов, подсматривающих за птичьим базаром.
– Он ведь натуральный павлин, – говорила Лора, – голова с чайную ложку, чтобы хвост не загораживала. Изображает из себя орла. И повадки, и взгляд хищный. А потом вдруг – раз, забылся – и распустил хвост на полкомнаты.
– Что, при всех? – давя улыбку, ужасался Леша.
– А то. Распустился хвост, как салют, впору зажмуриться.
– Да, забавные они. Ляс одним пингвином был знаком. Эти любят из себя китов изображать. Они же себя китами мыслят, пингвины-то. Ты что, не знала?
– Нет.
– Нууу! Киты, блин, короли океана. Не хотят быть птицами, хоть ты кол на голове теши. Обижаются, когда им напоминают. Так вот, знакомый мой пингвин как-то пошел в зоологический музей. Культурно отдохнуть.
– И что?
– Как что? Там же скелет кита. Настоящего. Пингвин встал мечтательно перед скелетом, а сзади экскурсия. «Вот, – говорит экскурсовод, – дети, глядя на этого пингвина, вы можете оценить, какое огромное животное кит». Пингвин разнервничался, стал кричать, что он им не линейка, чтобы им тут измеряли все подряд, потребовал книгу жалоб.
Им было хорошо вместе, Лоре и Леше. Они, бывало, спрашивали об этом друг у друга: «Тебе хорошо со мной?» – «Да». Но каждый понимал этот ответ по-своему. Леше казалось, что они и впрямь как орнитологи на птичьем остове. Ходят спокойно вдоль гнезд, тихо постукивают неведомыми для гагар предметами возле палатки, разводят огонь и едят из нежно дымящихся мисок, утопив зрачки в горизонт. Они здесь боги. Среди выбеленных пометом валунов, среди пуха, день и ночь перекатываемого ветром, будто где-то за зубчатыми скалами кто-то постоянно меняет наволочки – безмятежные, занятые своим делом боги. Птицы посматривают на них как на скучных странноватых гостей, никого не поедающих, никому не годных в пищу. Им, гагарам, недоступно, что именно эти странноватые гости распоряжаются здесь их, гагарьей, вечностью. Как запечатлеют их боги-орнитологи на кинокамеры, такой каждая из них и предстанет пред внимательные очи вечности. Такой и сохранится – после того, как растерзает студеный северный прибой рухнувшую под утес тушку, после того даже, как смолкнет последний гагарий крик над океаном.
Вдвоем, думал Леша, гораздо занятней играть в эту игру. А Лора думала о своем.
Однажды, когда Леша был у Лоры, и Лора мирно сопела, отвернувшись к стене, в открытое окно влетела птица. Леша встал и увидел, что это почтовый голубь, поджарый и легкий, а к лапке синей изолентой прикручен маленький бумажный конвертик. Все-таки они существуют, почтовые, – успел подумать Леша. Он оглянулся – Лоры в постели не оказалось. Леша выглянул в окно и увидел, что Лора превратилась в огромную страшную птицу – стоит посреди улицы, между сморщенных пальцев с блестящими черными когтями вопят сигнализациями, мигают фарами помятые и опрокинутые машины, припаркованные здесь на ночь. Она дернула головой, нацеливая на него свой крепкий клюв…
Утром все было нормально. Они встали, умылись, позавтракали. Кто-то выскочил первым, кто-то задержался, чтобы вымыть посуду. Вечером они снова встретились и рассказывали друг другу истории про птиц. И спрашивали друг у друга: «Тебе хорошо со мной?».
Лора садилась на бортик неработающего фонтана спиной к центру сквера.
Все садились лицом, чтобы наблюдать друг за другом – ведь горожане по природе своей эксгибиционисты ( а потому что все равно негде спрятаться ) – а Лора садилась спиной. Перед ней паслись голуби, склевывая пшено со ступенек магазина. Кто-то весьма пунктуально, каждое утро ровно в девять, под девять выкриков механической кукушки, сыпал им пшено со своего балкона. По утрам в сквере курили люди из близлежащих офисов. Останавливались по дороге на работу, подстилали газетки под зад, рассаживались на лавочках и бортике фонтана (с той стороны, что обращена была к центру сквера – это важно… ну, потому что только Лора садилась с другой стороны). Кто-то с чтивом в мягких обложках, кто-то со стаканчиком кофе из автомата. Золотая минутка, похищенная у трудового утра.
Итак, в сквере появилась Лора – садилась каждый раз спиной ко всем и смотрела на голубей.
А из окна второго этажа на нее смотрел Леша. Там был офис его компании. Не «его компании», а компании, в которой он работал. Торговое оборудование. Широкие возможности для вашего бизнеса.
Заметил он ее, конечно, потому, что каждое утро, приходя на работу и ожидая, пока загрузится компьютер, смотрел в окно на вертлявые спины толстячков-голубей, завтракающих внизу на ступеньках. Лора тоже смотрела на голубей.
Они познакомились.
– Я вчера кормил их конфетами. Знаешь, голуби совершенно не умеют есть конфеты. Выпачкиваются до самых ресниц.
– Какими еще конфетами?
– Разными. «Раковые шейки», «мятные», «птичье молоко». В гастрономе вон купил.
– Что-то не вижу я у них ресниц.
– А я тоже не вижу. Они у них мелкие. Как пушок на персике.
– Кормил, значит, конфетами?
– Ну да, из гастронома. Они сладкоежки, оказывается.
– Это оригинально – начинать с вранья. Этим обычно заканчивают.
– Ну да.
– Продолжай.
– Голуби – куры небесные. Городские, по крайней мере. А почтовые вообще существуют только в фильмах Би-би-си. Вот, посмотри, они толстые и неповоротливые. Когда они летят, отдуваются шумно как толстяки на лестнице: уф, далеко еще? А почему-то их называют птицей мира.
– Слушай, я вообще-то уже встречаюсь с парнем. Так себе, правда, парень. И толстенький. Тоже отдувается, когда меня провожает.
– Тоже голубь?
– Голубь, да. А ты что за птица?
– Я орнитолог.
– Вот как. И давно?
– Так, не очень. Но тут ведь стаж не главное, правда? Важно, чтобы, когда с птицами водишься, повадки их не перенимать.
– Что тебе сказать… Я и сама на орнитолога учусь. По-другому немного называется – слышал, может быть: «пси-холог», – но суть та же. У меня здесь сегодня последнее занятие, в корпусе мехмата, там, в переулке. Сдам вот зачет и больше сюда не приду.
– Запиши мой номер.
– Нет, потеряю. Ты мой запиши. Только чур больше не врать. Орнитологи не врут.
Так у них и повелось, у Лоры с Лешей. Частенько, встречаясь по вечерам, они рассказывали друг другу смешные истории из жизни птиц. Им было весело вместе. Было весело играть в орнитологов, подсматривающих за птичьим базаром.
– Он ведь натуральный павлин, – говорила Лора, – голова с чайную ложку, чтобы хвост не загораживала. Изображает из себя орла. И повадки, и взгляд хищный. А потом вдруг – раз, забылся – и распустил хвост на полкомнаты.
– Что, при всех? – давя улыбку, ужасался Леша.
– А то. Распустился хвост, как салют, впору зажмуриться.
– Да, забавные они. Ляс одним пингвином был знаком. Эти любят из себя китов изображать. Они же себя китами мыслят, пингвины-то. Ты что, не знала?
– Нет.
– Нууу! Киты, блин, короли океана. Не хотят быть птицами, хоть ты кол на голове теши. Обижаются, когда им напоминают. Так вот, знакомый мой пингвин как-то пошел в зоологический музей. Культурно отдохнуть.
– И что?
– Как что? Там же скелет кита. Настоящего. Пингвин встал мечтательно перед скелетом, а сзади экскурсия. «Вот, – говорит экскурсовод, – дети, глядя на этого пингвина, вы можете оценить, какое огромное животное кит». Пингвин разнервничался, стал кричать, что он им не линейка, чтобы им тут измеряли все подряд, потребовал книгу жалоб.
Им было хорошо вместе, Лоре и Леше. Они, бывало, спрашивали об этом друг у друга: «Тебе хорошо со мной?» – «Да». Но каждый понимал этот ответ по-своему. Леше казалось, что они и впрямь как орнитологи на птичьем остове. Ходят спокойно вдоль гнезд, тихо постукивают неведомыми для гагар предметами возле палатки, разводят огонь и едят из нежно дымящихся мисок, утопив зрачки в горизонт. Они здесь боги. Среди выбеленных пометом валунов, среди пуха, день и ночь перекатываемого ветром, будто где-то за зубчатыми скалами кто-то постоянно меняет наволочки – безмятежные, занятые своим делом боги. Птицы посматривают на них как на скучных странноватых гостей, никого не поедающих, никому не годных в пищу. Им, гагарам, недоступно, что именно эти странноватые гости распоряжаются здесь их, гагарьей, вечностью. Как запечатлеют их боги-орнитологи на кинокамеры, такой каждая из них и предстанет пред внимательные очи вечности. Такой и сохранится – после того, как растерзает студеный северный прибой рухнувшую под утес тушку, после того даже, как смолкнет последний гагарий крик над океаном.
Вдвоем, думал Леша, гораздо занятней играть в эту игру. А Лора думала о своем.
Однажды, когда Леша был у Лоры, и Лора мирно сопела, отвернувшись к стене, в открытое окно влетела птица. Леша встал и увидел, что это почтовый голубь, поджарый и легкий, а к лапке синей изолентой прикручен маленький бумажный конвертик. Все-таки они существуют, почтовые, – успел подумать Леша. Он оглянулся – Лоры в постели не оказалось. Леша выглянул в окно и увидел, что Лора превратилась в огромную страшную птицу – стоит посреди улицы, между сморщенных пальцев с блестящими черными когтями вопят сигнализациями, мигают фарами помятые и опрокинутые машины, припаркованные здесь на ночь. Она дернула головой, нацеливая на него свой крепкий клюв…
Утром все было нормально. Они встали, умылись, позавтракали. Кто-то выскочил первым, кто-то задержался, чтобы вымыть посуду. Вечером они снова встретились и рассказывали друг другу истории про птиц. И спрашивали друг у друга: «Тебе хорошо со мной?».
Люди с си м-карты
Медсестра сказала, что можно понемногу открывать глаза.
Ничего страшного, сказала она, небольшая контузия, на зрении не отразится. И я начал понемногу открывать. Сначала свет прокалывал их насквозь. Потом я стал видеть. Первое, что я разглядел по-настоящему, была процарапанная в побелке над унитазом порнографическая баба. С незаконченными руками и ногами, с овалом вместо лица, но с тщательно прорисованной прической. Чей-то отчаянный протест против болезни и бессилия: поправлюсь, выйду отсюда, а пока рисую вот этот сисястый бесстыжий тотем.
На первый раз этого хватило – я зажмурился и на ощупь вернулся в палату. Здесь пахло краской, как во всем отделении. Но я знал, что это единственная палата, в которой не делали ремонт. Медсестра сказала.
– Будешь один тут, персональный тебе номер. Палата без ремонта, но хорошая.
Палата была хорошая. Я был один. Снова один в палате – как в то первое утро после аварии. Закрывал глаза, и только соскальзывал в дремоту, как меня раз за разом выбрасывало обратно, на ледяной бетонный пол, в кошмар, спиной к столбу.
Сжимал в пальцах сим-карту, она была такая тоненькая и маленькая – упадет, скользнет под кровать, затеряется. Не полезу за ней. Назавтра суетливая чавкающая тряпка уборщицы слижет ее и сплюнет в ведро. Прощайте, семи – и двенадцатизначные люди с сим-карты, многие из вас сгинули навсегда. Стерты безжалостной тряпкой уборщицы. И я для вас – стерт.
Когда-то зачем-то я кому-то понадоблюсь, кто-то где-то нажмет кнопку «Алексей Паршин» на своем телефоне – но в ответ услышит строгую электронную женщину: «Его больше нет, он выкинул свою сим-карту. Сволочь. Не пытайтесь позвонить ему попозже. Не рекомендую. Забудьте. Все, нет его». Электронные телефонные женщины – они такие, они всегда жестоки к нам, у них для нас только самые неприятные сообщения: недоступен, отключен, заблокирован.
Лишь на самом деле нужные люди вернутся из небытия, разыщут, скажут, что я зря так поступил, это же глупо. Запишут мой новый номер. Или я сам их разыщу. Они нужны мне. Интересно, кому я поспешил бы продиктовать свой новый номер? Кто мне нужен? Лора… Но можно ведь начать новую жизнь. Так ведь делают. С чистого листа – с новой сим-карты. Без Лоры. Перееду на другую квартиру. Через несколько лет столкнемся в городе. Она спросит, куда я пропал. Я скажу, что выбросил сим-карту. «Выбросил? Зачем?» «Ну как же… Начать новую жизнь». «А, понятно. Сволочь ты». Я проживу без Лоры. Возможно, мне даже будет лучше без Лоры, ведь я не хочу на ней жениться. Мария? Да – Мария. Такое чувство, будто мы тогда недоговорили – а договорить обязательно нужно. Да, я позвоню ей и расскажу, как алчная тряпка сожрала всех моих семи – и двенадцатизначных людей. А мне было не жаль их ничуть. Мария меня отругает шутливо, обвинит в предательстве ее сексуальных интересов. Она смешная. Еще, наверное, мне понадобится тот замредактора из журнала «Неприкасаемый», Валера. Валера иногда дает мне заработать, подбрасывает темы для статеек, когда его журналисты не успевают. Про поэта-наркомана. Про многодетных глухонемых. Интересные подбрасывает темы. Где только выкапывает? Для него весь наш миллионный город-муравейник – его территория. Ему все нужны. Чтобы перебирать их, отыскивать поэтов-наркоманов и многодетных глухонемых. Миллион записей на сим-карте.
А я обошелся бы двумя.
Еще мама, конечно. Хотя мама редко мне звонит. Я ей – никогда. Вот, пожалуй, окончательный список. Всех остальных можно безболезненно забыть. И стать недоступным для них – для прошлого. Все, что отлетит от меня, когда я выроню сим-карту, станет прошлым. Пройдет. Вот тогда-то пройдет и хаос, в который рассеялась моя жизнь после того, как в нее выстрелило сообщение: «Алексей Паршин, твой отец при смерти». И холод пройдет, что больно лижет голого покемона, снова и снова дающего представление в бетонном театре без стен. Пройдет обязательно, если начать новую жизнь.
Все изменится, если я подойду сейчас к окну и выброшу сим-карту. Она будет лететь кубарем, как крохотный осенний лист. Долетит до земли и уляжется там вместе с настоящими листьями. Тряпка уборщицы – это ненадежно. Брошу под кровать, а потом передумаю. Полезу за ней. Зайдет медсестра. «Что это ты делаешь?» – «Передумал начинать новую жизнь». – «А… Ну и правильно».
Я подошел к окну. Из приоткрытой форточки дохнуло горьковатой прохладой.
Ничего не изменится.
Интересно, мой отец еще жив?
Ничего страшного, сказала она, небольшая контузия, на зрении не отразится. И я начал понемногу открывать. Сначала свет прокалывал их насквозь. Потом я стал видеть. Первое, что я разглядел по-настоящему, была процарапанная в побелке над унитазом порнографическая баба. С незаконченными руками и ногами, с овалом вместо лица, но с тщательно прорисованной прической. Чей-то отчаянный протест против болезни и бессилия: поправлюсь, выйду отсюда, а пока рисую вот этот сисястый бесстыжий тотем.
На первый раз этого хватило – я зажмурился и на ощупь вернулся в палату. Здесь пахло краской, как во всем отделении. Но я знал, что это единственная палата, в которой не делали ремонт. Медсестра сказала.
– Будешь один тут, персональный тебе номер. Палата без ремонта, но хорошая.
Палата была хорошая. Я был один. Снова один в палате – как в то первое утро после аварии. Закрывал глаза, и только соскальзывал в дремоту, как меня раз за разом выбрасывало обратно, на ледяной бетонный пол, в кошмар, спиной к столбу.
Сжимал в пальцах сим-карту, она была такая тоненькая и маленькая – упадет, скользнет под кровать, затеряется. Не полезу за ней. Назавтра суетливая чавкающая тряпка уборщицы слижет ее и сплюнет в ведро. Прощайте, семи – и двенадцатизначные люди с сим-карты, многие из вас сгинули навсегда. Стерты безжалостной тряпкой уборщицы. И я для вас – стерт.
Когда-то зачем-то я кому-то понадоблюсь, кто-то где-то нажмет кнопку «Алексей Паршин» на своем телефоне – но в ответ услышит строгую электронную женщину: «Его больше нет, он выкинул свою сим-карту. Сволочь. Не пытайтесь позвонить ему попозже. Не рекомендую. Забудьте. Все, нет его». Электронные телефонные женщины – они такие, они всегда жестоки к нам, у них для нас только самые неприятные сообщения: недоступен, отключен, заблокирован.
Лишь на самом деле нужные люди вернутся из небытия, разыщут, скажут, что я зря так поступил, это же глупо. Запишут мой новый номер. Или я сам их разыщу. Они нужны мне. Интересно, кому я поспешил бы продиктовать свой новый номер? Кто мне нужен? Лора… Но можно ведь начать новую жизнь. Так ведь делают. С чистого листа – с новой сим-карты. Без Лоры. Перееду на другую квартиру. Через несколько лет столкнемся в городе. Она спросит, куда я пропал. Я скажу, что выбросил сим-карту. «Выбросил? Зачем?» «Ну как же… Начать новую жизнь». «А, понятно. Сволочь ты». Я проживу без Лоры. Возможно, мне даже будет лучше без Лоры, ведь я не хочу на ней жениться. Мария? Да – Мария. Такое чувство, будто мы тогда недоговорили – а договорить обязательно нужно. Да, я позвоню ей и расскажу, как алчная тряпка сожрала всех моих семи – и двенадцатизначных людей. А мне было не жаль их ничуть. Мария меня отругает шутливо, обвинит в предательстве ее сексуальных интересов. Она смешная. Еще, наверное, мне понадобится тот замредактора из журнала «Неприкасаемый», Валера. Валера иногда дает мне заработать, подбрасывает темы для статеек, когда его журналисты не успевают. Про поэта-наркомана. Про многодетных глухонемых. Интересные подбрасывает темы. Где только выкапывает? Для него весь наш миллионный город-муравейник – его территория. Ему все нужны. Чтобы перебирать их, отыскивать поэтов-наркоманов и многодетных глухонемых. Миллион записей на сим-карте.
А я обошелся бы двумя.
Еще мама, конечно. Хотя мама редко мне звонит. Я ей – никогда. Вот, пожалуй, окончательный список. Всех остальных можно безболезненно забыть. И стать недоступным для них – для прошлого. Все, что отлетит от меня, когда я выроню сим-карту, станет прошлым. Пройдет. Вот тогда-то пройдет и хаос, в который рассеялась моя жизнь после того, как в нее выстрелило сообщение: «Алексей Паршин, твой отец при смерти». И холод пройдет, что больно лижет голого покемона, снова и снова дающего представление в бетонном театре без стен. Пройдет обязательно, если начать новую жизнь.
Все изменится, если я подойду сейчас к окну и выброшу сим-карту. Она будет лететь кубарем, как крохотный осенний лист. Долетит до земли и уляжется там вместе с настоящими листьями. Тряпка уборщицы – это ненадежно. Брошу под кровать, а потом передумаю. Полезу за ней. Зайдет медсестра. «Что это ты делаешь?» – «Передумал начинать новую жизнь». – «А… Ну и правильно».
Я подошел к окну. Из приоткрытой форточки дохнуло горьковатой прохладой.
Ничего не изменится.
Интересно, мой отец еще жив?
Вита
Закутался в пропахшее йодом одеяло – как в море – и отправился на веранду. Я не ошибся: снаружи было золотисто и бархатно. Это был один из тех дней, когда здешний мир сбрасывает подсохшую, всю в кленовых и тополиных чешуйках, шкурку. Скинув одну, он не сразу обрастает другой – так и лежит освежеванный, разомлевший, пуская по небу одинокие облачка. Мои раненые глаза, правда, немногое способны были разглядеть, но я ведь помнил, как это бывает. В такие дни вполне можно обойтись без зрения. Мир можно трогать. Садишься на веранде и трешься щекой о его сырое тело.
Устроившись на стоящем в углу стуле, я подоткнул пухлое одеяло под колени и привалился к стене. Сладкая дрема уже подкрадывалась, уже ползла по мне своим бархатным брюшком. Только сейчас я заметил, что на веранде еще кто-то есть. Прямо напротив меня, возле дальней двери, ведущей, видимо, в другое отделение, в креслах-каталках сидели два старика.
Они ожесточенно спорили, не обращая на меня ни малейшего внимания. Каждый из них смотрел прямо перед собой, в небо, на которое я пока не мог смотреть из-за рези в глазах. Но и небо, каким оно бывает в такие дни, я помнил.
– Ерунду ты говоришь. Ничего никогда не заканчивается!
– Да-да, как же…
– И почему только она ушла к тебе?
– А почему бы и нет?
– Ну да, ну да. Когда все равно кто – тогда любой хорош.
Прикрыл глаза и слушал. Их потрескивающие, будто с виниловой пластинки, голоса трогали меня все больше. Сильно траченные временем, голоса стариков зажигались давнишним противоборством, и это возвращало им молодость. В них не было ничего общего. В голосах. И в людях.
– Ты не из тех, кто может цеплять. Понимаешь, делать людей счастливыми или несчастными. Ты не из тех. Ты просто вписан в ячейку таблицы. Ты там, где должен быть вот такой, как ты, именно такой, с таким вот атомным весом. Ты предопределен во всем. С тобой, наверное, в карты хорошо играть. И такие женщины, как Вита, бывают у таких мужиков, как ты, только по недоразумению. По глупому капризу.
– Такие женщины, как Вита…
– Ха-ха.
– Да, такие женщины, как Вита, у любых мужиков бывают только по глупому капризу.
– Я же тебе это и толкую: любые – это порода. Любой – это когда все равно какой. Да что я! О чем с тобой спорить!
Надо же: для этого голоса любая фраза, даже брошенная второпях, расстрелянная междометиями, оставалась немножко музыкой. Этот голос определенно был непобедим. Наверное, всегда так было: строгий, красивый, проплывал он, как военный крейсер при полном параде мимо притихших барж и буксиров.
– Сильно сказано. Смысла бы добавить, глядишь и…
– Ой-й, не надо! Сейчас опять начнешь. Хватит! Давай, что ли, передохнем. Тебя когда сюда определили-то?
Нехотя:
– Вчера. А вас?
В отличие от того, задиристого и хорошо поставленного голоса, этот даже в самых эмоциональных местах оставался как-то сдавлен, скуден.
– Да уж дня три. Да, три дня. Скрутило так, что не отвертеться. Мучился-то сильно? Я еле дотерпел.
– Да нет… Все как-то быстро прошло и… Врач, помню, молодой попался… Забыл, как зовут… Имя еще редкое. Ну, неважно.
– М-да.
Это было странно и почему-то неприятно – то, что один говорил «вы», другой – «ты». Они вряд ли сильно отличались по возрасту. Я и не знал, что иерархия у стариков выглядит так отвратно.
– И тут тебе повезло. Всегда во всем везло. Как с Витой… Да чего там! Не морщись. Везло. Потому что если бы не твое везение, хрен бы ты когда ее у меня увел.
Видимо, второй, выкающий, все-таки пытался спорить – слышно было какое-то сопение, скомканные проглоченные звуки.
– При чем тут везенье? – выдохнул он в конце концов. – Вы считаете, женщина – это как лотерея? Карточная игра?
– Да ты карты не трогай! Они-то до всего и довели. Из-за них, только из-за них ты и получил ее. И, слушай, слушай, ты же всегда, всегда блистал вот этим своим поверхностным, начищенным, как ботинки выходного дня, умишком! Вита отлично все понимала. Помню, как-то смеялись над тобой. Что? Тебя удивляет? Да, смеялись.
– Нет, не удивляет. Но уже не ранит. Уже не ранит.
– Твой, говорит, адъютант… – пауза; видимо, для того, чтобы обидное слово успело пустить яд, – так она тебя поначалу называла – адъютант… твой адъютант, говорит, книг читает слишком много, запрети ему. Из него, говорит, интеллект так и прет… весь, говорит, костюм интеллектом изгваздал. Ты тогда первый раз ее на встречу сопровождал. С кем уж она там встречалась, не помню.
– С французом.
– А, с Этьенчиком. Точно. Ты еще ему сказал тогда, что вино лучше взять другое, да? Аааа, точно!
– Так он заказал шмурдяк какой-то, попробовать, мол, местного…
– Эх, так бы и остался ты начитанным адъютантом, если бы не глупость моя. Своими же руками сотворил из тебя свой ужас. Так-то!
Стихла канонада, последние куски земли и осколки, взлетевшие выше остальных, вернулись с небес на землю. На небе они не нужны. Уцелевшие отряхиваются от пыли, поднимают головы над бруствером.
– Но вот перебежала к тебе, так уж ей взбрендило. Не любила она тебя никогда.
– Да слышал я это тысячу раз.
– Не любила.
– Вас любила?
В дальнем конце веранды хлопнула дверь. Я приоткрыл глаза. Двое врачей в белых халатах вышли покурить. Один дал прикурить от своей зажигалки другому, прикурил сам и запустил зажигалкой с веранды. Двух стариков, вспоминающих женщину и свою кровавую схватку из-за нее, появление новых посторонних не смутило.
– Любила, да. А тебя нет.
– Об этом мне судить.
– Судить… Это ты правильное слово вспомнил. Да, судить… Эх, Саша, Саша, воздух-то какой нам с тобой налили.
– Почему – «налили»?
– О! Говорю же, плоский ты, как портянка.
– Почему?
– Ну ладно, плоский, как стенгазета. Как плоскость плоский. Это больше устраивает? Не мудрено, что удержать ты ее так и не смог. Сбежала она от тебя – когда? Через месяц, нет? Через два?
– Через пять недель…
О! Через пять недель. А со мной два года была. И была бы до конца, если бы я не съехал с катушек от этих карт треклятых. Все в топку. Все коту под хвост тонкой трубочкой. Своими же руками. Эээх-хе-хе… Но какие я партии брал, Саш-ша, как я тогда играть начал! Ведь пока она к тебе не ушла, я не проигрывал совсем, совсем, понимаешь? Я такие коны брал! Все ей, Виточке. Как в кино, деньгами под потолок – шух! – всю спальню засыплю. Если б не пересажали всех моих покерных соперников, быть мне в городе первым! Да тут еще ты со своими сонетами, Саша! Кто ж знал, что ей тогда уже не того, чего обычно, не гульбищ заграничных – пять столиц за пять дней – что ей тогда твоего, дурацкого твоего, школьного хочется… Стишков приторных. Дотронуться – обжечься, согреться, догорая… Я их тогда жег по одному в камине, ты знаешь? Почему она их с собой не забрала – вот чего не пойму. Он заканчивал говорить совсем не так, как начал. Он стал грустен под конец. Курившие за их спинами врачи стояли, привалившись к стене, плавно поднимая и опуская сигареты.
– Просто она пришла ко мне без сборов, внезапно. Прошлась по магазинам, накупила там чего-то, уложила в машину. Отъехала немного, и на перекрестке на нее светофор упал.
– Да знаю, видел я свою машину в новостях, как же.
– Ну вот когда светофор упал, она вышла из машины и пошла ко мне. Пешком. Сказала, что это ей знак был.
– Знак…
– Знак. Так она сказала.
– Везучий ты, гад. Вот ведь – везучий. Светофоры в городе не падали ни до, ни после. Понимаешь? Ни до ни после!
– Она любила меня. Пусть неделю, пусть десять минут. Всего десять минут, пока шла от упавшего светофора до моего дома. Мне и этого достаточно.
Двое врачей, пульнув окурками в небо, оправили халаты и двинулись к каталкам. Подошли, молча встали сзади.
– Да погодите! – заметив, что врачи не ушли, а наоборот, уложили руки свои на ручки каталок, он вдруг совсем осерчал. – Да погодите! Дайте минуту. Отойдите!
Врачи переглянулись и, пожав плечами, отступили на несколько шагов.
– Слушай, а вы с ней ездили на озеро? Ну, знаешь, озеро, километров сто на север. Она любила очень это место. Там затопило берег, и деревья прямо из воды торчали. Не ездили?
– Собирались. Не успели.
– Хорошо, что не ездили.
– А она играла вам на скрипке?
– Нет, не играла. Слушай, а помнишь, как она смеялась?
– А я любил смотреть, как она ест.
– Да, да, я тоже.
Врачи снова подошли сзади, деловито взялись за ручки, наступили на ступоры, освобождая колеса.
Старики торопились договорить какие-то последние слова, что-то самое важное.
– Во сне она, бывало, переворачивалась и падала с кровати.
– И со мной то же самое. Падала. Я специально ковер потолще купил.
Каталки тронулись с места, покатились к перилам и, резко набрав ход, вдруг пробили перила своими никелированными подлокотниками, рассыпав по сторонам куски бетона. Шагавшие за каталками ангелы, которых я сослепу принял за врачей, тихонько крякнув, оттолкнулись от зазубренного края пролома. Хлопнули – будто выстрелили – мощные крылья, обдав меня клубом сырой, подвалом пахнущей пыли. Ангелы дернулись вверх – еще раз, еще, – увлекая за собой повисшие в их вытянутых руках каталки.
– Слушай, я соврал, – раздалось сверху. – Мы с ней вообще о тебе никогда не говорили. Никогда!
Они удалялись, эти двое, ныряя и подымаясь в такт широким мускулистым взмахам ангелов. Колеса каталок, то одно, то другое, вспыхивали на солнце. Над котельной, где пара полосатых труб лепила свои бутафорские, длинные как макароны облака, ангелы пошли круто вверх и вскоре траектории их начали расходиться.
Устроившись на стоящем в углу стуле, я подоткнул пухлое одеяло под колени и привалился к стене. Сладкая дрема уже подкрадывалась, уже ползла по мне своим бархатным брюшком. Только сейчас я заметил, что на веранде еще кто-то есть. Прямо напротив меня, возле дальней двери, ведущей, видимо, в другое отделение, в креслах-каталках сидели два старика.
Они ожесточенно спорили, не обращая на меня ни малейшего внимания. Каждый из них смотрел прямо перед собой, в небо, на которое я пока не мог смотреть из-за рези в глазах. Но и небо, каким оно бывает в такие дни, я помнил.
– Ерунду ты говоришь. Ничего никогда не заканчивается!
– Да-да, как же…
– И почему только она ушла к тебе?
– А почему бы и нет?
– Ну да, ну да. Когда все равно кто – тогда любой хорош.
Прикрыл глаза и слушал. Их потрескивающие, будто с виниловой пластинки, голоса трогали меня все больше. Сильно траченные временем, голоса стариков зажигались давнишним противоборством, и это возвращало им молодость. В них не было ничего общего. В голосах. И в людях.
– Ты не из тех, кто может цеплять. Понимаешь, делать людей счастливыми или несчастными. Ты не из тех. Ты просто вписан в ячейку таблицы. Ты там, где должен быть вот такой, как ты, именно такой, с таким вот атомным весом. Ты предопределен во всем. С тобой, наверное, в карты хорошо играть. И такие женщины, как Вита, бывают у таких мужиков, как ты, только по недоразумению. По глупому капризу.
– Такие женщины, как Вита…
– Ха-ха.
– Да, такие женщины, как Вита, у любых мужиков бывают только по глупому капризу.
– Я же тебе это и толкую: любые – это порода. Любой – это когда все равно какой. Да что я! О чем с тобой спорить!
Надо же: для этого голоса любая фраза, даже брошенная второпях, расстрелянная междометиями, оставалась немножко музыкой. Этот голос определенно был непобедим. Наверное, всегда так было: строгий, красивый, проплывал он, как военный крейсер при полном параде мимо притихших барж и буксиров.
– Сильно сказано. Смысла бы добавить, глядишь и…
– Ой-й, не надо! Сейчас опять начнешь. Хватит! Давай, что ли, передохнем. Тебя когда сюда определили-то?
Нехотя:
– Вчера. А вас?
В отличие от того, задиристого и хорошо поставленного голоса, этот даже в самых эмоциональных местах оставался как-то сдавлен, скуден.
– Да уж дня три. Да, три дня. Скрутило так, что не отвертеться. Мучился-то сильно? Я еле дотерпел.
– Да нет… Все как-то быстро прошло и… Врач, помню, молодой попался… Забыл, как зовут… Имя еще редкое. Ну, неважно.
– М-да.
Это было странно и почему-то неприятно – то, что один говорил «вы», другой – «ты». Они вряд ли сильно отличались по возрасту. Я и не знал, что иерархия у стариков выглядит так отвратно.
– И тут тебе повезло. Всегда во всем везло. Как с Витой… Да чего там! Не морщись. Везло. Потому что если бы не твое везение, хрен бы ты когда ее у меня увел.
Видимо, второй, выкающий, все-таки пытался спорить – слышно было какое-то сопение, скомканные проглоченные звуки.
– При чем тут везенье? – выдохнул он в конце концов. – Вы считаете, женщина – это как лотерея? Карточная игра?
– Да ты карты не трогай! Они-то до всего и довели. Из-за них, только из-за них ты и получил ее. И, слушай, слушай, ты же всегда, всегда блистал вот этим своим поверхностным, начищенным, как ботинки выходного дня, умишком! Вита отлично все понимала. Помню, как-то смеялись над тобой. Что? Тебя удивляет? Да, смеялись.
– Нет, не удивляет. Но уже не ранит. Уже не ранит.
– Твой, говорит, адъютант… – пауза; видимо, для того, чтобы обидное слово успело пустить яд, – так она тебя поначалу называла – адъютант… твой адъютант, говорит, книг читает слишком много, запрети ему. Из него, говорит, интеллект так и прет… весь, говорит, костюм интеллектом изгваздал. Ты тогда первый раз ее на встречу сопровождал. С кем уж она там встречалась, не помню.
– С французом.
– А, с Этьенчиком. Точно. Ты еще ему сказал тогда, что вино лучше взять другое, да? Аааа, точно!
– Так он заказал шмурдяк какой-то, попробовать, мол, местного…
– Эх, так бы и остался ты начитанным адъютантом, если бы не глупость моя. Своими же руками сотворил из тебя свой ужас. Так-то!
Стихла канонада, последние куски земли и осколки, взлетевшие выше остальных, вернулись с небес на землю. На небе они не нужны. Уцелевшие отряхиваются от пыли, поднимают головы над бруствером.
– Но вот перебежала к тебе, так уж ей взбрендило. Не любила она тебя никогда.
– Да слышал я это тысячу раз.
– Не любила.
– Вас любила?
В дальнем конце веранды хлопнула дверь. Я приоткрыл глаза. Двое врачей в белых халатах вышли покурить. Один дал прикурить от своей зажигалки другому, прикурил сам и запустил зажигалкой с веранды. Двух стариков, вспоминающих женщину и свою кровавую схватку из-за нее, появление новых посторонних не смутило.
– Любила, да. А тебя нет.
– Об этом мне судить.
– Судить… Это ты правильное слово вспомнил. Да, судить… Эх, Саша, Саша, воздух-то какой нам с тобой налили.
– Почему – «налили»?
– О! Говорю же, плоский ты, как портянка.
– Почему?
– Ну ладно, плоский, как стенгазета. Как плоскость плоский. Это больше устраивает? Не мудрено, что удержать ты ее так и не смог. Сбежала она от тебя – когда? Через месяц, нет? Через два?
– Через пять недель…
О! Через пять недель. А со мной два года была. И была бы до конца, если бы я не съехал с катушек от этих карт треклятых. Все в топку. Все коту под хвост тонкой трубочкой. Своими же руками. Эээх-хе-хе… Но какие я партии брал, Саш-ша, как я тогда играть начал! Ведь пока она к тебе не ушла, я не проигрывал совсем, совсем, понимаешь? Я такие коны брал! Все ей, Виточке. Как в кино, деньгами под потолок – шух! – всю спальню засыплю. Если б не пересажали всех моих покерных соперников, быть мне в городе первым! Да тут еще ты со своими сонетами, Саша! Кто ж знал, что ей тогда уже не того, чего обычно, не гульбищ заграничных – пять столиц за пять дней – что ей тогда твоего, дурацкого твоего, школьного хочется… Стишков приторных. Дотронуться – обжечься, согреться, догорая… Я их тогда жег по одному в камине, ты знаешь? Почему она их с собой не забрала – вот чего не пойму. Он заканчивал говорить совсем не так, как начал. Он стал грустен под конец. Курившие за их спинами врачи стояли, привалившись к стене, плавно поднимая и опуская сигареты.
– Просто она пришла ко мне без сборов, внезапно. Прошлась по магазинам, накупила там чего-то, уложила в машину. Отъехала немного, и на перекрестке на нее светофор упал.
– Да знаю, видел я свою машину в новостях, как же.
– Ну вот когда светофор упал, она вышла из машины и пошла ко мне. Пешком. Сказала, что это ей знак был.
– Знак…
– Знак. Так она сказала.
– Везучий ты, гад. Вот ведь – везучий. Светофоры в городе не падали ни до, ни после. Понимаешь? Ни до ни после!
– Она любила меня. Пусть неделю, пусть десять минут. Всего десять минут, пока шла от упавшего светофора до моего дома. Мне и этого достаточно.
Двое врачей, пульнув окурками в небо, оправили халаты и двинулись к каталкам. Подошли, молча встали сзади.
– Да погодите! – заметив, что врачи не ушли, а наоборот, уложили руки свои на ручки каталок, он вдруг совсем осерчал. – Да погодите! Дайте минуту. Отойдите!
Врачи переглянулись и, пожав плечами, отступили на несколько шагов.
– Слушай, а вы с ней ездили на озеро? Ну, знаешь, озеро, километров сто на север. Она любила очень это место. Там затопило берег, и деревья прямо из воды торчали. Не ездили?
– Собирались. Не успели.
– Хорошо, что не ездили.
– А она играла вам на скрипке?
– Нет, не играла. Слушай, а помнишь, как она смеялась?
– А я любил смотреть, как она ест.
– Да, да, я тоже.
Врачи снова подошли сзади, деловито взялись за ручки, наступили на ступоры, освобождая колеса.
Старики торопились договорить какие-то последние слова, что-то самое важное.
– Во сне она, бывало, переворачивалась и падала с кровати.
– И со мной то же самое. Падала. Я специально ковер потолще купил.
Каталки тронулись с места, покатились к перилам и, резко набрав ход, вдруг пробили перила своими никелированными подлокотниками, рассыпав по сторонам куски бетона. Шагавшие за каталками ангелы, которых я сослепу принял за врачей, тихонько крякнув, оттолкнулись от зазубренного края пролома. Хлопнули – будто выстрелили – мощные крылья, обдав меня клубом сырой, подвалом пахнущей пыли. Ангелы дернулись вверх – еще раз, еще, – увлекая за собой повисшие в их вытянутых руках каталки.
– Слушай, я соврал, – раздалось сверху. – Мы с ней вообще о тебе никогда не говорили. Никогда!
Они удалялись, эти двое, ныряя и подымаясь в такт широким мускулистым взмахам ангелов. Колеса каталок, то одно, то другое, вспыхивали на солнце. Над котельной, где пара полосатых труб лепила свои бутафорские, длинные как макароны облака, ангелы пошли круто вверх и вскоре траектории их начали расходиться.
Бизнесмен Дмитрий
Ерунда это все. Ерунда. Побрякушки. Конфетти на венике. Стало пусто – вот я и принялся украшать пустоту грезами. Стало пусто. Проходите, располагайтесь. Ничего, что вы придуманные. Живите – Алексея Паршина здесь все равно больше нет.
А ведь так было светло и стройно.
Так уютно царствовал Алексей Паршин в справедливейшем из миров. В мире без чужих. Нет, не то чтобы совсем без людей. Без посторонних. Как же нам было хорошо врозь – им и мне. «Без посторонних» – это совсем немало! Это значило – без пыток и предательств. Без страшных судов, что наготове у каждого назвавшегося тебе Спасителем. Без инквизиций Большой Любви. А на будущее – без подлянок домочадцев, уставших стареть рядом с тобой от зарплаты до зарплаты, от новой стиралки до новогодних выходных с заветренным оливье, с Петросяном в телевизоре и черно-белыми ветками в окне. Я выгреб все лишнее. Я набело отмыл свою жизнь от чувства долга, локтя и, всего тщательней – от чувства прекрасного, растиражированного на брелоки и постеры. Я сам был мерой прекрасного, я возбуждался на красоту без подсказок. Как термометр – на температуру. Я знал: я прекрасен. Да, жизнь была расчерчена светло и стройно – как те рисунки художников Возрождения, на которых они иллюстрируют законы перспективы. А потом этим рисунком подтерли зад.
А ведь так было светло и стройно.
Так уютно царствовал Алексей Паршин в справедливейшем из миров. В мире без чужих. Нет, не то чтобы совсем без людей. Без посторонних. Как же нам было хорошо врозь – им и мне. «Без посторонних» – это совсем немало! Это значило – без пыток и предательств. Без страшных судов, что наготове у каждого назвавшегося тебе Спасителем. Без инквизиций Большой Любви. А на будущее – без подлянок домочадцев, уставших стареть рядом с тобой от зарплаты до зарплаты, от новой стиралки до новогодних выходных с заветренным оливье, с Петросяном в телевизоре и черно-белыми ветками в окне. Я выгреб все лишнее. Я набело отмыл свою жизнь от чувства долга, локтя и, всего тщательней – от чувства прекрасного, растиражированного на брелоки и постеры. Я сам был мерой прекрасного, я возбуждался на красоту без подсказок. Как термометр – на температуру. Я знал: я прекрасен. Да, жизнь была расчерчена светло и стройно – как те рисунки художников Возрождения, на которых они иллюстрируют законы перспективы. А потом этим рисунком подтерли зад.