Постояли перед школой, какой-то был нелепый, заикающийся разговор. Мама подошла, сказала, что нам пора. Неужели он приезжал тогда из Ростова – специально ради этих нелепых тяжелых минут?
Вторая фотография, на ней я почти такой же, как сейчас. Года три назад. На фоне новогодней елки. Последний Новый год в старой квартире. Кажется, мама снимала. Прислала ему. Они что, переписывались?
– Так и жили, – Ольга кивнула в сторону фотографий. – Он, я и ты.
Со шкафа спрыгнула пушистая белая кошка. Посмотрела на меня и уселась рядом, сдержанно дирижируя кончиком хвоста.
– Ах да, – улыбнулась Ольга. – И вот еще Дуська. Иди ко мне, Дусь, – позвала она кошку. Но та в ответ лишь зевнула. – Знаешь… тяжко было. Я хотела, чтобы ты приехал. И отец твой, конечно, очень хотел. И я.
Посидели молча. А как же без этого? Разве могло тут обойтись без сволочи-тишины, дышащей тебе в ухо, подносящей вплотную к твоему уху свои дурацкие тикающие-тикающие-тикающие часики?
Я подумал: «Нужно попросить ее показать мне фотографии отца. Так надо».
– Ну, Алексей, молчать мне, извини, невмоготу, – Ольга еще раз улыбнулась. Едва заметно качнувшись в одну, потом в другую сторону, пересела на самый край кровати. – Что же мы? Может… помянем?
Уловив ее движение, я тоже подался вперед и, наверное, выглядел растерянно, как человек, которому крикнули: да мы же чуть не забыли!
– Да, конечно.
– Да, нужно помянуть. Пойдем на кухню.
Мы пошли на кухню.
«Зачем я приехал? Его все равно не застал».
Есть только Ольга. Получается, что приехал я к ней. Зачем? Вот она ходит по кухне, поворачивается от холодильника к столу, орудует стертым от старости, будто откусанным посередине, кухонным ножом. Запястьем отводит со лба налипшую челку. Говорит: «Подай-ка вон полотенце». Зачем я к ней приехал?
– Не стой, садись.
Я уселся за стол, на который Ольга с негромким четким стуком выставила бутылку водки.
Возле моего локтя на подоконнике стояло то, что всегда появляется в доме, когда в нем кто-то умирает: стопарь водки, накрытый ломтем хлеба. Хлеб подсох и выгнулся дугой.
– Он водку-то не пил, – сказала Ольга, боком опускаясь на стул. – Я налила ему томатного сока. Он томатный сок любил. А мне сказали, что нельзя. Нужно водку. Как ты думаешь?
– Что?
– Ну, не знаешь, почему обязательно водку? Он ведь при жизни ее не пил. Зачем ему водку?
– Нет, не знаю.
Она подумала, встала и достала из кухонного ящика еще один стакан. Налила в него сок. Яблочный, кажется.
– На всякий случай, – сказала она, пристроив стакан с соком между тарелок. – Вдруг и он с нами сидит. Пусть и то, и это будет. Давай помянем.
Мы взяли рюмки и встретились взглядами. «Скажешь что-нибудь?» – «Что я могу сказать? Я ведь не знал его, помнишь?»
Она вздохнула и приподняла рюмку повыше. И я приподнял. Разлепила обветренные губы, помолчала, глядя на качающийся в стекле прозрачный водочный эллипс. Еще немного приподняла рюмку. И я приподнял еще немного.
– Пусть земля ему будет пухом.
Я повторил за ней – впервые в жизни, кажется, проговорил внятно:
– Пусть земля ему будет пухом.
Стало не по себе. Было такое чувство, будто я вру – причем, на этот раз безнадежно, и уличить меня не составит никакого труда. Мы выпили, и снова стало непонятно – что дальше.
«Ты бы спросил что-нибудь. Поговорил со мной». – «Да я бы поговорил. Но не знаю, о чем». – «Как о чем? О твоем отце, Алексей. Ты разве не за этим приехал?» – «Нет». – «А за чем? То есть, зачем ты приехал?» – «Честно? Наверное, мне сейчас просто нигде не хочется быть». – «А здесь… здесь ты как бы нигде, да?» – «Так нехорошо?» – «Да мне все равно. Отцу уже тоже».
Ольга сказала, что покормит меня чуть позже, сейчас немного придет в себя и приготовит ужин. Я сказал, что не стоит беспокоиться, закуски на столе полно. Минут через десять молчания, надломленного какой-то никчемной репликой и тут же вновь, еще крепче, склеившего горло, мы стали пить без слов. А потом слова появились. Иногда становилось даже похоже на нормальный застольный разговор – как водится, слегка сумбурный.
– Что за авария была? – спросила Ольга. – Я твоей матери не решалась звонить. Твой отец запрещал ей звонить, и сам не звонил вам, даже когда вы жили по старому адресу и у него был ваш номер.
– Я давно с мамой не живу.
– Да-да, знаю. Она очень была против вашего общения. Очень.
К нам пришла Дуська, запрыгнула на табурет, тактично – издали – понюхала стол и вопросительно посмотрела на Ольгу. Ольга кинула ей под стол колбасы.
– Толя не любил, когда я так делала.
Я поежился, поняв, что «Толя» – это про моего отца. «Ну да, я же – Анатольевич». В первый раз при мне отца назвали по имени.
– Он все время мечтал, что ты будешь с ним общаться. Каждый год собирался к тебе, волновался. Откладывал. Вот, говорил, вылечусь окончательно…
Нет, я ни о чем не хотел ее спрашивать. Это было сложно, и болезненно, и непонятно зачем – вдруг взять и начать спрашивать. Вдруг взять и начать протискиваться через все эти стены, мной и не мной возведенные, до сих пор отгораживавшие от всего, что было мной и не мной помечено как лишнее, а теперь – вот оно, прет как плющ за изгородь, нависло пугающе зримо, подробно, с этими фотографиями на тумбочке, с крошками на клетчатой клеенке, с кошачьим урчанием у самых ног. «Так вот и жили – он, я и ты».
– Так что за авария?
– Да так, авария. Автобус в маршрутку въехал. А почему мама была против? – спросил я, сопроводив вопрос энергичной суетой: разлил по рюмкам, сложил пару бутербродов, ей и себе.
– Спасибо, – Ольга перехватила протянутый ей бутерброд, положила на тарелку. – Твой отец ведь когда-то лечился… ммм… в общем, лечился в психиатрической клинике. Ты еще маленький был, у него начались депрессии, он пытался покончить с собой. Ночью стал вешаться, и люстра оборвалась. Упала возле твоей кроватки.
Ну вот, Алексей Паршин, теперь ты узнал. Даже кивнул, когда слушал – мол, понимаю, продолжай. Нужно как-то пообвыкнуть с этой новостью.
– Они поэтому развелись?
– Да. Твоей маме стало страшно, и она… в общем, развелись.
– А сюда он когда уехал?
– Сразу же и уехал. У него был выбор – или самому уехать из города, или уехали бы вы. А здесь клиника хорошая. Вот он и уехал. Ты не подумай, я не осуждаю. Маму твою не осуждаю. С ним действительно было тяжело. Очень тяжело. Лечение, конечно, помогало, ничего такого с ним больше не повторялось. Но… Да, было тяжело, – Ольга замерла с поднятой рюмкой, опустив глаза.
Мне вдруг почудилось, что я увидел в этот момент все то, что видела она, уставившись в унылую спину времени. «Было тяжело». – «Да-да, я вижу. Вижу». – «Тебе могло бы быть так же тяжело. Вместо меня. Он бы жил с вами, я бы с ним не встретилась. Но тебя отгородила от этого твоя мама». – «Считаешь, она правильно сделала?» – «А ты как считаешь?» – «Я первый спросил». – «А я считаю – да, правильно. Он ведь так и не решился завести со мной детей. Боялся – вдруг у него опять случится обострение, и он что-нибудь сделает с ребенком». – «Но почему ты с ним жила?»
Ольга смотрела на меня удивленно, и я понял, что последний вопрос я задал вслух.
– Давай выпьем, – сказала она, качнув в мою сторону рюмкой. – Я думала, ты так и останешься запертым на все замки – говоришь мне «вы», а я ведь на год тебя младше.
Мы выпили. Ольга проглатывала водку, сильно морщась, так, что щеки ее собирались в тугие остренькие холмики. Гримаса ее держалась пару секунд и исчезала как ни в чем не бывало.
– Странные ты вещи спрашиваешь. Зачем женщина живет с мужчиной, если жить с ним тяжело и приходится каждую минуту следить: не накрыло ли его снова, не пора ли в клинику? Любила, – она пожала плечами как-то механически, обреченно, что ли.
– Любила, – повторил я за ней.
– Ты, Алексей, доедай все тут.
«А отчего у него… это?» – «Опять же, странные вещи спрашиваешь. Отчего… не знаю… От генов. От судьбы».
Ольга потрепала меня ладошкой по лежащей на столе руке. Ладонь у нее была сухая. Это тоже было важно – я боялся, что ладонь окажется влажной, как это часто бывает у полных людей.
– Да ты не зацикливайся. Теперь-то что?
Дуська вспрыгнула на подоконник, по пути беззвучно толкнув столешницу задними лапами, и разлеглась там под горшком алоэ с толстыми пыльными щупальцами, мордой к стопарю.
– Некому тебя больше гонять за такие фокусы. А, Дусь? Некому. Это не твое, – сказала Ольга, отодвинув от кошки стопарь с хлебом.
Встала, налила в блюдце воды, поставила возле Дуськи, а на другом блюдце выложила перед ней колбасу.
– На вот.
Теперь и Дуська поминала моего отца.
– В нем ведь помимо болезни столько всего хорошего было, – я не сразу уловил, что Ольга обращается уже не к кошке, а ко мне. – Он был хороший человек, Леша. Жаль, что у вас с ним не сложилось.
Она продолжала говорить, но я уже не слушал – я все ощупывал и так, и эдак эту ее фразу: «он был хороший человек, Леша». Его больше нет – и до сегодняшнего дня, пока не увидел свою фотографию на тумбочке, я был уверен, что никогда с ним не встречался… И я совсем не страдаю по поводу его смерти… совсем не страдаю… Но вот услышал, что он был хорошим человеком, и мне вдруг стало хорошо. Будто это и про меня было сказано, что и я тоже – хороший. Не думал, что такие вещи могут быть мне приятны.
Она погладила клеенку ладонями, стряхнула с них налипшие крошки.
– После того, как мы с тобой созвонились и я сказала ему, что ты едешь, он вдруг совсем расклеился. Он от рака умирал, я в последние дни ему уже большую дозу наркотика колола. А как сказала, что ты едешь, после этого уколола – он стал бредить. И уже не останавливался, так и не пришел в себя. Ему казалось, что ты приехал, что ты рядом. Налей, – скомандовала она. – Готовить не буду, схожу, если проголодаемся, в магазин.
Ольга выпила и продолжила, как только с лица сошла гримаса.
– Позови, говорит, Лешку. Я не поняла сначала, говорю: позвала уже. Он полежал немного, говорит: так что же он не идет? И тут я поняла. Жутко стало, еще верить не хочется, что вот так, что еще жив, а уже нет его, все уже – нету… И не верю, а зову… Тебя зову, будто на кухню кричу: Леша, иди, папа ждет. Он смотрит на дверь, улыбается, будто ты вошел. Садись, говорит, рядом. Я, конечно, пошла на кухню рыдать. Отрыдала, прихожу – а он все с тобой разговаривает. Размеренно так – беседует. Пойдем, – она поднялась и махнула рукой в сторону входной двери. – Курить будем. Я, когда пьяная, курю. Спасибо, что ты все-таки приехал. Не для него, так для меня. Хотя бы раз выговориться.
Мы вышли в подъезд, на лестничный пролет с мусоропроводом, где я ждал ее прихода. Долго молчали. Шумел, скреб металлом о металл, лифт. Хлопали двери и скакали вверх и вниз по колодцу подъезда чьи-то голоса.
– Так все эти дни и разговаривал с тобой. Я только тенью вокруг вилась – то укол ему сделаю, то тебе на диване постелю. Он говорил: постели ему на диване, я на него смотреть буду. А утром опять: так что же он не идет? И я зову тебя: Леша! Всю свою жизнь он тебе рассказал, всю от начала до конца. От самого что ни на есть детства, Лешенька, от первых своих воспоминаний. Все-то у него оказалось сохранено впрок до этого момента, ты не поверишь – тебя дожидалось. Знаешь, какое его самое первое воспоминание было? Как он укусил лимон. Представляешь – года в три, что ли, укусил лимон. Так вот жизнь у него и сложилась, как один большой лимон, поморщился-поморщился – а она уже и закончилась.
«Оля, ты ведь ни о чем не сожалеешь, да?» – «О чем мне жалеть?» – «О своей жизни. О своей жизни. О том, чего в ней так и не случилось». – «Л чего ее жалеть? Что бы в ней случилось без него – кто знает? А я прожила с любимым человеком, жалеть мне не о чем. Сделала для него все, что смогла. Все, что смогла». – «Стой! Это же его жизнь, ты прожила его жизнь. А твоя? Где твоя?»
Я наконец разглядел ее лицо, пока мы курили. Чтобы запомнить. Вряд ли мы увидимся снова. Так что нужно было хорошенько ее запомнить. Она жила с моим отцом. Ей было тяжело жить с моим отцом. Молодая женщина. Моя ровесница. Это значит – одинаковое количество клеточек на оси «X». И еще что-то. Пока отсчитывались эти клеточки, на нас упало одинаковое количество снежинок… пожалуй, это неплохая единица измерения жизни – снежинки… чешуйки, что растерял проползший сквозь нас мир…
Одинаковое количество раз выключили на ночь свет, одинаково поболели гриппом.
– Давай еще по одной?
– Давай.
– Угощай, я без сигарет.
Да-да, снежинки – чешуйки. Я вообще-то не люблю зиму.
Видели мы примерно одно и то же. Одни и те же картинки перелистала перед нами жизнь: а это, смотрите, тычинки, на них пыльца; это реалити-шоу, там тоже люди живут; это дом – его взорвали. В нас должно быть много чего одинакового. Больше, чем во мне и Лоре. Лора младше меня, на нее налипли совсем другие чешуйки. Больше, чем во мне и Марии.
Да нет же! Что за чушь! Что в нас может быть одинакового?!
Так, все сначала – Ольга. Жила с моим отцом.
Ей было тяжело жить с моим отцом.
Молодая женщина. Могла бы устроить все по-другому.
Ольга, молодая женщина, жила с моим отцом.
– Ты в душ сходи, не стесняйся. Извини, что сразу не предложила.
– Да, схожу, спасибо.
Она постелила мне на диване.
Я лежал в темноте. Смотрел в мутный прямоугольник потолка с короткими переливами света – наверное, от автомобильных фар внизу. Слушал, как Ольга время от времени вздыхает и поворачивается с боку на бок – и рядом, на уползающем одеяле, вслед за Ольгой переворачивается и вздыхает Дуська.
Я думал, что сейчас хорошо было бы говорить. Бывают ведь ситуации, в которых нужно делать что-то определенное. Сейчас, например, нужно говорить. Для этого ведь и было все проделано: за окном вывешена яркая луна, с сухим шелестом постелена чистая простыня на диван. Для того, наверное, я и ехал сюда в гремящем тамбуре вдоль всех этих летучих одноразовых декораций, которые, конечно, тут же начинают разбирать – с задорным матерком и скрипом вытаскиваемых гвоздей – как только поезд проехал. Для того и было все – чтобы сейчас поговорить. Темнота, тишина, потолок, который в темноте, с расползающимися по нему бликами, похож на дремлющий в ожидании нового шумного утра бассейн. Может быть, и кошка лежит сейчас, уставившись в потолок. И ждет, чутко подергивая ухом, когда кто-нибудь произнесет первое слово.
«Ольга?» – «Да?»
Нужно поговорить. Очень откровенно. Как разнополые дети, которых родители, не подумав, положили в одной комнате. Так откровенно, что утром будет немножко стыдно, и папы с мамами будут удивляться: «Ну что вы как чужие?» Я давно не разговаривал откровенно. Ни с кем.
«Покажешь мне фотографии отца?» – «Сейчас?» – «Можно завтра». – «Давай сейчас?»
Но уже растекалось теплое марево сна. Исчезал потолок, стены, мысли, и скоро исчез Алексей Паршин – наверное, утонул в мутном ночном потолке как в бассейне. Прошел сквозь верхние квартиры, мимо кроватей со спящими на них людьми, и погрузился до самого неба, до сырого осеннего неба, по которому катилась сочная тлеющая луна и гуляла задумчивая кошка Дуся, печально вздыхавшая.
Назавтра был крест, с небольшим наклоном растущий из рыхлого бугорка. Над крестом росло небо. В небе рос ворсистый белый стежок, вытягиваемый сверкающей иглой самолета. Рос иней под ногами, и за крестами из стороны в сторону росла дорога. Ольга сказала: «Вот, здесь лежит твой отец. Оградку попозже установлю, а памятник после года». Снова очень буднично сказала. Как будто много раз уже говорила разным людям: здесь лежит твой отец. Почему для нее все так просто? Почему? Для нее, для жены-сиделки – для той, которая не жила, а служила? Почему легко ей – а не мне? Ведь должно быть наоборот.
Мы постояли немного и пошли к выходу с кладбища.
Простились у какого-то подземного перехода, выйдя из автобуса. Остановились на пятачке поспокойней, сбоку от ступенек, где меньше толкались. Вскинув руку над плывущими к нам и от нас головами, по направлению светлого провала меж серых берегов улицы, Ольга сказала:
– Там вокзал, минут пять идти. Не буду провожать, ладно?
– Да, конечно.
– Ты не подумай, что хочу поскорей от тебя избавиться. Я, знаешь, даже рада, что ты приехал. Что увидела тебя. Буду знать теперь, кого он так любил… Вот. Жаль, что вы с ним так и прожили врозь. На вокзал не пойду.
– Я доберусь, ничего.
– Не обидишься?
– Нет.
Она накрыла ладонью мою руку, пожала ее, втиснув большой палец мне в ладонь. И я машинально пожал ее большой палец.
– Счастливо тебе добраться.
– Спасибо.
– Ну, долгие проводы – лишние слезы.
Ольга шагнула на ступеньку подземного перехода и побежала вниз.
Ангел, Мария, какая-то Антонина Львовна
Вторая фотография, на ней я почти такой же, как сейчас. Года три назад. На фоне новогодней елки. Последний Новый год в старой квартире. Кажется, мама снимала. Прислала ему. Они что, переписывались?
– Так и жили, – Ольга кивнула в сторону фотографий. – Он, я и ты.
Со шкафа спрыгнула пушистая белая кошка. Посмотрела на меня и уселась рядом, сдержанно дирижируя кончиком хвоста.
– Ах да, – улыбнулась Ольга. – И вот еще Дуська. Иди ко мне, Дусь, – позвала она кошку. Но та в ответ лишь зевнула. – Знаешь… тяжко было. Я хотела, чтобы ты приехал. И отец твой, конечно, очень хотел. И я.
Посидели молча. А как же без этого? Разве могло тут обойтись без сволочи-тишины, дышащей тебе в ухо, подносящей вплотную к твоему уху свои дурацкие тикающие-тикающие-тикающие часики?
Я подумал: «Нужно попросить ее показать мне фотографии отца. Так надо».
– Ну, Алексей, молчать мне, извини, невмоготу, – Ольга еще раз улыбнулась. Едва заметно качнувшись в одну, потом в другую сторону, пересела на самый край кровати. – Что же мы? Может… помянем?
Уловив ее движение, я тоже подался вперед и, наверное, выглядел растерянно, как человек, которому крикнули: да мы же чуть не забыли!
– Да, конечно.
– Да, нужно помянуть. Пойдем на кухню.
Мы пошли на кухню.
«Зачем я приехал? Его все равно не застал».
Есть только Ольга. Получается, что приехал я к ней. Зачем? Вот она ходит по кухне, поворачивается от холодильника к столу, орудует стертым от старости, будто откусанным посередине, кухонным ножом. Запястьем отводит со лба налипшую челку. Говорит: «Подай-ка вон полотенце». Зачем я к ней приехал?
– Не стой, садись.
Я уселся за стол, на который Ольга с негромким четким стуком выставила бутылку водки.
Возле моего локтя на подоконнике стояло то, что всегда появляется в доме, когда в нем кто-то умирает: стопарь водки, накрытый ломтем хлеба. Хлеб подсох и выгнулся дугой.
– Он водку-то не пил, – сказала Ольга, боком опускаясь на стул. – Я налила ему томатного сока. Он томатный сок любил. А мне сказали, что нельзя. Нужно водку. Как ты думаешь?
– Что?
– Ну, не знаешь, почему обязательно водку? Он ведь при жизни ее не пил. Зачем ему водку?
– Нет, не знаю.
Она подумала, встала и достала из кухонного ящика еще один стакан. Налила в него сок. Яблочный, кажется.
– На всякий случай, – сказала она, пристроив стакан с соком между тарелок. – Вдруг и он с нами сидит. Пусть и то, и это будет. Давай помянем.
Мы взяли рюмки и встретились взглядами. «Скажешь что-нибудь?» – «Что я могу сказать? Я ведь не знал его, помнишь?»
Она вздохнула и приподняла рюмку повыше. И я приподнял. Разлепила обветренные губы, помолчала, глядя на качающийся в стекле прозрачный водочный эллипс. Еще немного приподняла рюмку. И я приподнял еще немного.
– Пусть земля ему будет пухом.
Я повторил за ней – впервые в жизни, кажется, проговорил внятно:
– Пусть земля ему будет пухом.
Стало не по себе. Было такое чувство, будто я вру – причем, на этот раз безнадежно, и уличить меня не составит никакого труда. Мы выпили, и снова стало непонятно – что дальше.
«Ты бы спросил что-нибудь. Поговорил со мной». – «Да я бы поговорил. Но не знаю, о чем». – «Как о чем? О твоем отце, Алексей. Ты разве не за этим приехал?» – «Нет». – «А за чем? То есть, зачем ты приехал?» – «Честно? Наверное, мне сейчас просто нигде не хочется быть». – «А здесь… здесь ты как бы нигде, да?» – «Так нехорошо?» – «Да мне все равно. Отцу уже тоже».
Ольга сказала, что покормит меня чуть позже, сейчас немного придет в себя и приготовит ужин. Я сказал, что не стоит беспокоиться, закуски на столе полно. Минут через десять молчания, надломленного какой-то никчемной репликой и тут же вновь, еще крепче, склеившего горло, мы стали пить без слов. А потом слова появились. Иногда становилось даже похоже на нормальный застольный разговор – как водится, слегка сумбурный.
– Что за авария была? – спросила Ольга. – Я твоей матери не решалась звонить. Твой отец запрещал ей звонить, и сам не звонил вам, даже когда вы жили по старому адресу и у него был ваш номер.
– Я давно с мамой не живу.
– Да-да, знаю. Она очень была против вашего общения. Очень.
К нам пришла Дуська, запрыгнула на табурет, тактично – издали – понюхала стол и вопросительно посмотрела на Ольгу. Ольга кинула ей под стол колбасы.
– Толя не любил, когда я так делала.
Я поежился, поняв, что «Толя» – это про моего отца. «Ну да, я же – Анатольевич». В первый раз при мне отца назвали по имени.
– Он все время мечтал, что ты будешь с ним общаться. Каждый год собирался к тебе, волновался. Откладывал. Вот, говорил, вылечусь окончательно…
Нет, я ни о чем не хотел ее спрашивать. Это было сложно, и болезненно, и непонятно зачем – вдруг взять и начать спрашивать. Вдруг взять и начать протискиваться через все эти стены, мной и не мной возведенные, до сих пор отгораживавшие от всего, что было мной и не мной помечено как лишнее, а теперь – вот оно, прет как плющ за изгородь, нависло пугающе зримо, подробно, с этими фотографиями на тумбочке, с крошками на клетчатой клеенке, с кошачьим урчанием у самых ног. «Так вот и жили – он, я и ты».
– Так что за авария?
– Да так, авария. Автобус в маршрутку въехал. А почему мама была против? – спросил я, сопроводив вопрос энергичной суетой: разлил по рюмкам, сложил пару бутербродов, ей и себе.
– Спасибо, – Ольга перехватила протянутый ей бутерброд, положила на тарелку. – Твой отец ведь когда-то лечился… ммм… в общем, лечился в психиатрической клинике. Ты еще маленький был, у него начались депрессии, он пытался покончить с собой. Ночью стал вешаться, и люстра оборвалась. Упала возле твоей кроватки.
Ну вот, Алексей Паршин, теперь ты узнал. Даже кивнул, когда слушал – мол, понимаю, продолжай. Нужно как-то пообвыкнуть с этой новостью.
– Они поэтому развелись?
– Да. Твоей маме стало страшно, и она… в общем, развелись.
– А сюда он когда уехал?
– Сразу же и уехал. У него был выбор – или самому уехать из города, или уехали бы вы. А здесь клиника хорошая. Вот он и уехал. Ты не подумай, я не осуждаю. Маму твою не осуждаю. С ним действительно было тяжело. Очень тяжело. Лечение, конечно, помогало, ничего такого с ним больше не повторялось. Но… Да, было тяжело, – Ольга замерла с поднятой рюмкой, опустив глаза.
Мне вдруг почудилось, что я увидел в этот момент все то, что видела она, уставившись в унылую спину времени. «Было тяжело». – «Да-да, я вижу. Вижу». – «Тебе могло бы быть так же тяжело. Вместо меня. Он бы жил с вами, я бы с ним не встретилась. Но тебя отгородила от этого твоя мама». – «Считаешь, она правильно сделала?» – «А ты как считаешь?» – «Я первый спросил». – «А я считаю – да, правильно. Он ведь так и не решился завести со мной детей. Боялся – вдруг у него опять случится обострение, и он что-нибудь сделает с ребенком». – «Но почему ты с ним жила?»
Ольга смотрела на меня удивленно, и я понял, что последний вопрос я задал вслух.
– Давай выпьем, – сказала она, качнув в мою сторону рюмкой. – Я думала, ты так и останешься запертым на все замки – говоришь мне «вы», а я ведь на год тебя младше.
Мы выпили. Ольга проглатывала водку, сильно морщась, так, что щеки ее собирались в тугие остренькие холмики. Гримаса ее держалась пару секунд и исчезала как ни в чем не бывало.
– Странные ты вещи спрашиваешь. Зачем женщина живет с мужчиной, если жить с ним тяжело и приходится каждую минуту следить: не накрыло ли его снова, не пора ли в клинику? Любила, – она пожала плечами как-то механически, обреченно, что ли.
– Любила, – повторил я за ней.
– Ты, Алексей, доедай все тут.
«А отчего у него… это?» – «Опять же, странные вещи спрашиваешь. Отчего… не знаю… От генов. От судьбы».
Ольга потрепала меня ладошкой по лежащей на столе руке. Ладонь у нее была сухая. Это тоже было важно – я боялся, что ладонь окажется влажной, как это часто бывает у полных людей.
– Да ты не зацикливайся. Теперь-то что?
Дуська вспрыгнула на подоконник, по пути беззвучно толкнув столешницу задними лапами, и разлеглась там под горшком алоэ с толстыми пыльными щупальцами, мордой к стопарю.
– Некому тебя больше гонять за такие фокусы. А, Дусь? Некому. Это не твое, – сказала Ольга, отодвинув от кошки стопарь с хлебом.
Встала, налила в блюдце воды, поставила возле Дуськи, а на другом блюдце выложила перед ней колбасу.
– На вот.
Теперь и Дуська поминала моего отца.
– В нем ведь помимо болезни столько всего хорошего было, – я не сразу уловил, что Ольга обращается уже не к кошке, а ко мне. – Он был хороший человек, Леша. Жаль, что у вас с ним не сложилось.
Она продолжала говорить, но я уже не слушал – я все ощупывал и так, и эдак эту ее фразу: «он был хороший человек, Леша». Его больше нет – и до сегодняшнего дня, пока не увидел свою фотографию на тумбочке, я был уверен, что никогда с ним не встречался… И я совсем не страдаю по поводу его смерти… совсем не страдаю… Но вот услышал, что он был хорошим человеком, и мне вдруг стало хорошо. Будто это и про меня было сказано, что и я тоже – хороший. Не думал, что такие вещи могут быть мне приятны.
Она погладила клеенку ладонями, стряхнула с них налипшие крошки.
– После того, как мы с тобой созвонились и я сказала ему, что ты едешь, он вдруг совсем расклеился. Он от рака умирал, я в последние дни ему уже большую дозу наркотика колола. А как сказала, что ты едешь, после этого уколола – он стал бредить. И уже не останавливался, так и не пришел в себя. Ему казалось, что ты приехал, что ты рядом. Налей, – скомандовала она. – Готовить не буду, схожу, если проголодаемся, в магазин.
Ольга выпила и продолжила, как только с лица сошла гримаса.
– Позови, говорит, Лешку. Я не поняла сначала, говорю: позвала уже. Он полежал немного, говорит: так что же он не идет? И тут я поняла. Жутко стало, еще верить не хочется, что вот так, что еще жив, а уже нет его, все уже – нету… И не верю, а зову… Тебя зову, будто на кухню кричу: Леша, иди, папа ждет. Он смотрит на дверь, улыбается, будто ты вошел. Садись, говорит, рядом. Я, конечно, пошла на кухню рыдать. Отрыдала, прихожу – а он все с тобой разговаривает. Размеренно так – беседует. Пойдем, – она поднялась и махнула рукой в сторону входной двери. – Курить будем. Я, когда пьяная, курю. Спасибо, что ты все-таки приехал. Не для него, так для меня. Хотя бы раз выговориться.
Мы вышли в подъезд, на лестничный пролет с мусоропроводом, где я ждал ее прихода. Долго молчали. Шумел, скреб металлом о металл, лифт. Хлопали двери и скакали вверх и вниз по колодцу подъезда чьи-то голоса.
– Так все эти дни и разговаривал с тобой. Я только тенью вокруг вилась – то укол ему сделаю, то тебе на диване постелю. Он говорил: постели ему на диване, я на него смотреть буду. А утром опять: так что же он не идет? И я зову тебя: Леша! Всю свою жизнь он тебе рассказал, всю от начала до конца. От самого что ни на есть детства, Лешенька, от первых своих воспоминаний. Все-то у него оказалось сохранено впрок до этого момента, ты не поверишь – тебя дожидалось. Знаешь, какое его самое первое воспоминание было? Как он укусил лимон. Представляешь – года в три, что ли, укусил лимон. Так вот жизнь у него и сложилась, как один большой лимон, поморщился-поморщился – а она уже и закончилась.
«Оля, ты ведь ни о чем не сожалеешь, да?» – «О чем мне жалеть?» – «О своей жизни. О своей жизни. О том, чего в ней так и не случилось». – «Л чего ее жалеть? Что бы в ней случилось без него – кто знает? А я прожила с любимым человеком, жалеть мне не о чем. Сделала для него все, что смогла. Все, что смогла». – «Стой! Это же его жизнь, ты прожила его жизнь. А твоя? Где твоя?»
Я наконец разглядел ее лицо, пока мы курили. Чтобы запомнить. Вряд ли мы увидимся снова. Так что нужно было хорошенько ее запомнить. Она жила с моим отцом. Ей было тяжело жить с моим отцом. Молодая женщина. Моя ровесница. Это значит – одинаковое количество клеточек на оси «X». И еще что-то. Пока отсчитывались эти клеточки, на нас упало одинаковое количество снежинок… пожалуй, это неплохая единица измерения жизни – снежинки… чешуйки, что растерял проползший сквозь нас мир…
Одинаковое количество раз выключили на ночь свет, одинаково поболели гриппом.
– Давай еще по одной?
– Давай.
– Угощай, я без сигарет.
Да-да, снежинки – чешуйки. Я вообще-то не люблю зиму.
Видели мы примерно одно и то же. Одни и те же картинки перелистала перед нами жизнь: а это, смотрите, тычинки, на них пыльца; это реалити-шоу, там тоже люди живут; это дом – его взорвали. В нас должно быть много чего одинакового. Больше, чем во мне и Лоре. Лора младше меня, на нее налипли совсем другие чешуйки. Больше, чем во мне и Марии.
Да нет же! Что за чушь! Что в нас может быть одинакового?!
Так, все сначала – Ольга. Жила с моим отцом.
Ей было тяжело жить с моим отцом.
Молодая женщина. Могла бы устроить все по-другому.
Ольга, молодая женщина, жила с моим отцом.
– Ты в душ сходи, не стесняйся. Извини, что сразу не предложила.
– Да, схожу, спасибо.
Она постелила мне на диване.
Я лежал в темноте. Смотрел в мутный прямоугольник потолка с короткими переливами света – наверное, от автомобильных фар внизу. Слушал, как Ольга время от времени вздыхает и поворачивается с боку на бок – и рядом, на уползающем одеяле, вслед за Ольгой переворачивается и вздыхает Дуська.
Я думал, что сейчас хорошо было бы говорить. Бывают ведь ситуации, в которых нужно делать что-то определенное. Сейчас, например, нужно говорить. Для этого ведь и было все проделано: за окном вывешена яркая луна, с сухим шелестом постелена чистая простыня на диван. Для того, наверное, я и ехал сюда в гремящем тамбуре вдоль всех этих летучих одноразовых декораций, которые, конечно, тут же начинают разбирать – с задорным матерком и скрипом вытаскиваемых гвоздей – как только поезд проехал. Для того и было все – чтобы сейчас поговорить. Темнота, тишина, потолок, который в темноте, с расползающимися по нему бликами, похож на дремлющий в ожидании нового шумного утра бассейн. Может быть, и кошка лежит сейчас, уставившись в потолок. И ждет, чутко подергивая ухом, когда кто-нибудь произнесет первое слово.
«Ольга?» – «Да?»
Нужно поговорить. Очень откровенно. Как разнополые дети, которых родители, не подумав, положили в одной комнате. Так откровенно, что утром будет немножко стыдно, и папы с мамами будут удивляться: «Ну что вы как чужие?» Я давно не разговаривал откровенно. Ни с кем.
«Покажешь мне фотографии отца?» – «Сейчас?» – «Можно завтра». – «Давай сейчас?»
Но уже растекалось теплое марево сна. Исчезал потолок, стены, мысли, и скоро исчез Алексей Паршин – наверное, утонул в мутном ночном потолке как в бассейне. Прошел сквозь верхние квартиры, мимо кроватей со спящими на них людьми, и погрузился до самого неба, до сырого осеннего неба, по которому катилась сочная тлеющая луна и гуляла задумчивая кошка Дуся, печально вздыхавшая.
Назавтра был крест, с небольшим наклоном растущий из рыхлого бугорка. Над крестом росло небо. В небе рос ворсистый белый стежок, вытягиваемый сверкающей иглой самолета. Рос иней под ногами, и за крестами из стороны в сторону росла дорога. Ольга сказала: «Вот, здесь лежит твой отец. Оградку попозже установлю, а памятник после года». Снова очень буднично сказала. Как будто много раз уже говорила разным людям: здесь лежит твой отец. Почему для нее все так просто? Почему? Для нее, для жены-сиделки – для той, которая не жила, а служила? Почему легко ей – а не мне? Ведь должно быть наоборот.
Мы постояли немного и пошли к выходу с кладбища.
Простились у какого-то подземного перехода, выйдя из автобуса. Остановились на пятачке поспокойней, сбоку от ступенек, где меньше толкались. Вскинув руку над плывущими к нам и от нас головами, по направлению светлого провала меж серых берегов улицы, Ольга сказала:
– Там вокзал, минут пять идти. Не буду провожать, ладно?
– Да, конечно.
– Ты не подумай, что хочу поскорей от тебя избавиться. Я, знаешь, даже рада, что ты приехал. Что увидела тебя. Буду знать теперь, кого он так любил… Вот. Жаль, что вы с ним так и прожили врозь. На вокзал не пойду.
– Я доберусь, ничего.
– Не обидишься?
– Нет.
Она накрыла ладонью мою руку, пожала ее, втиснув большой палец мне в ладонь. И я машинально пожал ее большой палец.
– Счастливо тебе добраться.
– Спасибо.
– Ну, долгие проводы – лишние слезы.
Ольга шагнула на ступеньку подземного перехода и побежала вниз.
Ангел, Мария, какая-то Антонина Львовна
Я вдруг заметил: как много женщин! Много женщин в моей жизни. Собственно, сплошь одни женщины. Женская аномалия в жизни Алексея Паршина. Само собой, это неспроста. Тут предопределенность. Тут, Леша, всё – все ключики и замочки.
Оттого, наверное, и рухнула моя крепость, что столько женщин. Монахи, эти мастера отгородиться – они в первую очередь от чего отгораживаются? Правильно, от противоположного пола. Через противоположный пол как сквозь брешь в стене и вламывается всегда жизнь, рыча и улюлюкая, жадно впиваясь во все, что не успевает растоптать, изголодавшаяся по тебе – вот именно по тебе сильней, чем по кому бы то ни было: «Ты что, решил, что можешь безнаказанно у меня воровать?!» Ну и ладно. Хрен с тобой – на, бери.
Да, в общем-то, все это не сильно меня теперь волновало. Так – значит так. Пусть.
Я торопился к Марии.
Денег на такси не хватало. А хотелось на такси, чтобы быстрее. Очень, очень хотелось к Марии.
Терпел, трясся в больном, хромающем и кашляющем, автобусе.
Кто куда едет? У всех серьезный вид, едут по серьезным делам. Есть еще такие, как я, с гематомами после празднования Дня Покемона? Хотя… вряд ли это непременно сопровождается такими тяжелыми последствиями, как у меня. Ну нет. Сколько тут, в салоне, тех, кто уже прошел через это? А таких, кому сегодня же предстоит пройти? Выйдут на своей остановке – а там: «Здрааавствуй, дружочек, поздравляем тебя с Покемоновым днем!» Или – дойдут, куда нужно; быть может, даже двери откроют собственным ключом – а там уже ждут, и дальше точно так же: «Здраааавствуй, дружочек! Хм, а ты даже похож!»
Покемоны – скрытные существа, даже друг от друга прячутся. Даже если прямо спросить: «Вы, уважаемый, не покемон ли будете?» – откажутся. А присмотреться – так наверняка покемон. Их вокруг тьмы. Стада.
Да и у меня могло бы обойтись – без последствий, без гематом. А не дернулся бы, подождал, когда можно будет спокойно собраться и уйти… Утерся, влез в перепачканные вещички (а не велика беда, несложно и отряхнуться). Так, наверное, и делают все, кто поумней: молчком, бочком, в другой раз держи уши торчком. Вон какие они серьезные, как настороженно смотрят в окно. Начеку. Знают, что почем. Всегда сумеют избежать тяжелых последствий. Утрутся-отряхнутся, и потопали себе дальше. А то, глядишь, и сами решат сотворить себе покемончика.
Вон тот юноша: глазки умные, ручки тонкие, думает какую-то тягучую мысль, так и увяз в этой мысли по самую маковку. Покемон. Какой-нибудь дворовый босяк, у которого глазки глупые, ручки толстые, встречает его каждый вечер во дворе – проход-то один. Босяк пока не наиграется с покемоном, ни за что не отпустит. И не волнует его, что дома у покемона чисто и уютно, репродукция Шишкина в прихожей и папа с мамой ждут на ужин, а в угловое окно дома напротив может выглянуть девушка Таня и все увидеть.
Вон та старушка: милый парик с буклями, сумка надежно прижата к впалому животу. Жизнь долгая за спиной, сколько их уже было, этих покемоновых дней, и не упомнишь. Сначала сын-алкоголик, приводивший домой развинченных, сморкающихся прямо на пол дружков. Он разрешал им материться и ходить в трусах, а ее посылать в магазин за водкой: «А че, мать, тебе че ли трудно?». Умер сынок, свалился спьяну в коллектор на своем заводе, сварился.
Вон та парочка… А водитель? Водитель – махровый покемон. Да ну их всех к черту!
Вот только Ольга – ни за что не представить ее в этом обличье. А ведь странно. Когда живешь, как она – в жертву… Ведь наверняка – сколько было поводов для унижения, для обиды незаслуженной со стороны больного моего отца. Какой-то есть у нее секрет, мне не доступный.
И Мария. Да, Мария. Живет на каторге под присмотром двух мерзавцев. И – ничего. Посмеивается.
Проехали под мостом – на несколько секунд темно, шумно – будто наорало на нас это мрачное тесное пространство. Вдоль окон поплыли морщинистые туловища деревьев, автобус завалился на бок, как бомбардировщик на вираже, и покатил по широкой дуге, огибая площадь. Здесь уже близко. Сегодня выходной, Мария скорее всего дома. Плевать на все – пойду прямиком к ней, позвоню в дверь. Теперь плевать. Если откроет муж или сын, совру что-нибудь, скажу, например, что с работы, попрошу ее выйти на пару секунд. Что я успею за пару секунд? Скажу ей… Пока не знаю, что скажу. Соображу на месте. Зачем-то ведь меня тянет к ней так сильно, что задыхаюсь от нетерпения. А может быть, она одна дома.
Проехал лишнюю остановку, чтобы не идти мимо места, где в тот вечер сел в темную «девятку». Пошел дворами к ее дому. Дворы широкие, как кратеры. На футбольных полях детвора гоняет мяч. Над головами то и дело вспыхивают облачка пара. Ветер вытряхивает мусор из открытых мусорных баков.
Я сразу его заметил, как только вышел из автобуса. Один из ангелов, которых я видел в больнице. Поджидал меня на остановке. Мы даже переглянулись с ним, когда я выходил. Он отвел глаза, сплюнул перед собой и плотней придвинул спину к кабинке биотуалета, возле которого стоял. Будто хотел так спрятать крылья. Халат весь в серых разводах, на ногах бесформенные сбитые ботинки.
Он шел за мной по пятам, неловко замедляя шаг, когда я неожиданно оборачивался, и упорно делал вид, что разглядывает толпящиеся на небе тучи. Он меня злил.
До ее дома оставалось совсем немного: пройти через автостоянку и мимо школы свернуть во двор. А он все плелся за мной.
– Эй! – крикнул я ему. – Чего надо?
Он сделал вид, будто не понял, что я обратился к нему. Не доходя до домика электроподстанции, возле которого я остановился, он перешел на другую сторону дворовой дорожки и пошел, глубоко сунув руки в карманы халата. Я проводил его пристальным взглядом. Массивные, задранные кверху сгибы крыльев оставались неподвижны, а опускавшиеся до земли перья, забрызганные грязью, мелко, как-то по-дворняжечьи дрожали. Я оставался на месте, пока он не вошел в арку. Он завернул за угол и исчез.
– Гады, – сказал я. – Вас только не хватало.
Я снова стал думать о Марии. Я точно знал, что она мне очень нужна. И никакая она не придуманная. И фотографию с ее мужем мы будем снимать.
«Маша, там, на небе, толпа туч, как беженцы в порту – толкаются плечами, втискивают чемоданы промеж чужих тел. Пахнет водой. Серые, суетливые. На всех места все равно не хватит». – «Ты где был?» – «Лечился». – «Вылечился?» – «Знаешь, мне так хотелось тебя увидеть, что воздуха не хватало».
Пройдя под аркой, я вышел на стоянку.
Он стоял на дальнем конце стоянки, привалившись к решетке. Снова делал вид, что смотрит на небо. Злоба захлестнула меня.
Я бросился к нему между рядов припаркованных машин. Было раннее утро выходного дня, стоянка заполнена почти до отказа. Приходилось то обегать машину, стоящую слишком близко к соседней, то бежать, как на уроке физкультуры, приставным шагом.
Он не сразу меня заметил. Я был уже близко, когда он спохватился и бросился прочь. Бежал он неважно, то и дело с глухим стуком врезался в кузова автомобилей. Наконец он выскочил в широкий центральный проезд и рванул к воротам. Но я успел пробежать быстрее, вылетел из своего ряда прямо ему в бок.
Никогда бы не подумал, что ангелы пахнут как бомжи.
Я обхватил его обеими руками и, развернувшись вместе с ним, сильно толкнул. Он упал навзничь, спиной на землю. Крылья распластались и с размаху шлепнули по крышам машин. Завопила сигнализация. Я не удержался на ногах и упал рядом. Он поднялся быстрей меня и уже собирался пуститься наутек. Пихнул его обеими руками. Снова повалились оба. Сработало еще несколько сигнализаций.
Он сидел, опираясь руками на землю позади себя, часто и громко сопел. Я сгреб его за ворот, потянул, еще раз поражаясь, как от него разит мочой и подворотней, и дернул что есть силы в другую сторону.
– Ангел, да? Ангел?!
Он упрямо молчал. Молчал и отводил взгляд каждый раз, когда я пытался посмотреть ему в глаза.
– А ну брось, урод! – кричали откуда-то сверху. – Сейчас же брось! Сейчас в милицию позвоним!
Он уползал от меня за колесо «КамАЗа». Я дышал так же тяжело, как и он. Теперь, наверное, и от меня будет пахнуть бомжатиной. Захлебываясь и перекрикивая друг друга, верещали и выли сигнализации. Другой голос, поближе, грозился спустить на меня собаку. Теперь я мог идти к Марии, никто не помешает.
Она сидела возле подъезда на большой перетянутой скотчем коробке. Сзади стояли коробки поменьше, потертая спортивная сумка. У ее ног лежал бумажный китайский зонт.
Заметив меня, Мария удивленно всплеснула руками. Я подошел.
– Вот так явление! – сказала она. – Присаживайся, – и подвинулась на край коробки.
Я сел рядом. Я волновался.
– Ты что тут на коробках?
Она снова всплеснула руками:
– Нет, ну надо же, ты заявился – вот именно сейчас. Ты куда вообще пропал-то? Не звонил.
– К отцу ездил.
– Далеко?
– В Ростов.
– Далековато. А я вот из семьи ухожу.
Она помолчала, весело глядя прямо перед собой. Я посмотрел на нее: она выглядела беззаботной и легкой, будто собралась в долгожданный отпуск. Мария взяла китайский зонтик, положила его на плечо и повернулась ко мне.
– Представляешь, они нас прослушивали.
– Кто?
– Как – кто? – она крутанула зонтик, и за ее плечом завертелся, ловя собственный изворотливый хвост, тощий зеленый дракон. – Мужчины мои. Да. Диктофон установили в спальне. Как тишина – выключается, как звук какой-нибудь – включается. Понял?
– Понял.
Зонт остановился, и дракон замер, наступив Маше большой когтистой лапой на плечо.
– Тишина – выключается, звук – включается.
Мимо прошла какая-то женщина, смерившая нас ледяным взглядом.
– Здравствуйте, Антонина Львовна, – сказала Мария.
Антонина Львовна молча и не оборачиваясь кивнула.
– Маш, а ты… куда?
– Да к маме, куда ж еще. Так что будем мы теперь с твоей Лорой каждое утро видеться, белье будем рядышком сушить.
Мария игриво наморщила нос:
– Во как. Да ты не бойся, я ни гу-гу.
Я встал и закурил давно уже приготовленную, намятую в пальцах сигарету.
– Маша, переезжай ко мне, а? А с Лорой я больше не встречаюсь.
– Ух ты!« – она удивленно подняла брови и замерла так, глядя на меня.
– Переезжай?
Наверное, я выглядел совсем уж мальчишкой, выпрашивающим конфет перед самым застольем, когда уже и гости начали сходиться, и картошка почти сварилась. Она вдруг опустила глаза, подождала, пока мимо пройдет девочка с пуделем на поводке, сказала:
– Ты извини, Леш… Нет.
Во двор въехала «Газель», Мария встала:
– Это за мной.
Она шагнула ко мне.
– Извини, Леш. Прости. Никогда не думала, что ты… что предложишь такое. Давай сразу решим все. Черт, и машина тут – как не вовремя! Ты не думаешь ведь, что чем-то мне обязан, правда?
Я тряхнул головой – мол, нет, конечно.
– Ну и правильно. Я, если хочешь знать, тебе очень благодарна. Очень. Разве я сама когда-нибудь решилась бы? Да ни за что. Стыдно было, правда, когда они включили мне эти записи, на полную громкость… судилище устроили – что ты! – потом как-нибудь расскажу. Ну да у всего своя цена, правда?
– Правда.
Подъехала «Газель», пожилой водитель выглянул в окно:
– Машину вы заказывали?
– Да-да.
Мужичок выбрался из кабины и пошел открыть дверцы грузового отделения.
– Поможешь загрузиться?
Я шагнул к коробке.
– Да подожди ты! – она схватила меня за руку. – Ты правда не обидишься? В общем, я так решила… мы не будем с тобой встречаться. Я новую жизнь начинаю, Леша. Все с нуля, представляешь? Новая, совсем-совсем новая жизнь!
– Начни со мной. У меня тоже, между прочим – новая. Я еще раньше тебя решил.
– Да? Поздравляю. Расскажешь потом, да? Мы будем друзьями, хорошо, Леш? Прости. С тобой не совсем то, чего я сейчас хочу. Лешенька, миленький, я тебе больно сделала, да?
– Ну да. Но нет, нет, не ты.
– Давай погрузимся, ладно, Леш? А то вон водитель хмурится, ну его.
Я уложил коробки с намокшими донышками, сумку, несколько пластиковых пакетов. Сверху – зонтик с драконом, он не помещался в салон.
– Ну, пока. Позвони мне.
– Пока.
«Газель» завелась, несколько раз сипло потарахтев стартером, и поехала в сторону дороги. Я поймал взгляд Марии в боковом зеркале – задумчивый и одновременно полный какой-то беспечной решимости.
«А как же я?» – «Нет, Леш, сейчас совсем не о тебе речь».
На небе по-прежнему, как беженцы в порту, толпились тучи. Пахло водой. В получасе неспешной ходьбы отсюда меня ждала съемная квартира с запылившимся за время моего отсутствия телевизором, ворчливым бачком унитаза, раскиданными во время моих сборов в Ростов вещами.
Я побежал за «Газелью».
Оттого, наверное, и рухнула моя крепость, что столько женщин. Монахи, эти мастера отгородиться – они в первую очередь от чего отгораживаются? Правильно, от противоположного пола. Через противоположный пол как сквозь брешь в стене и вламывается всегда жизнь, рыча и улюлюкая, жадно впиваясь во все, что не успевает растоптать, изголодавшаяся по тебе – вот именно по тебе сильней, чем по кому бы то ни было: «Ты что, решил, что можешь безнаказанно у меня воровать?!» Ну и ладно. Хрен с тобой – на, бери.
Да, в общем-то, все это не сильно меня теперь волновало. Так – значит так. Пусть.
Я торопился к Марии.
Денег на такси не хватало. А хотелось на такси, чтобы быстрее. Очень, очень хотелось к Марии.
Терпел, трясся в больном, хромающем и кашляющем, автобусе.
Кто куда едет? У всех серьезный вид, едут по серьезным делам. Есть еще такие, как я, с гематомами после празднования Дня Покемона? Хотя… вряд ли это непременно сопровождается такими тяжелыми последствиями, как у меня. Ну нет. Сколько тут, в салоне, тех, кто уже прошел через это? А таких, кому сегодня же предстоит пройти? Выйдут на своей остановке – а там: «Здрааавствуй, дружочек, поздравляем тебя с Покемоновым днем!» Или – дойдут, куда нужно; быть может, даже двери откроют собственным ключом – а там уже ждут, и дальше точно так же: «Здраааавствуй, дружочек! Хм, а ты даже похож!»
Покемоны – скрытные существа, даже друг от друга прячутся. Даже если прямо спросить: «Вы, уважаемый, не покемон ли будете?» – откажутся. А присмотреться – так наверняка покемон. Их вокруг тьмы. Стада.
Да и у меня могло бы обойтись – без последствий, без гематом. А не дернулся бы, подождал, когда можно будет спокойно собраться и уйти… Утерся, влез в перепачканные вещички (а не велика беда, несложно и отряхнуться). Так, наверное, и делают все, кто поумней: молчком, бочком, в другой раз держи уши торчком. Вон какие они серьезные, как настороженно смотрят в окно. Начеку. Знают, что почем. Всегда сумеют избежать тяжелых последствий. Утрутся-отряхнутся, и потопали себе дальше. А то, глядишь, и сами решат сотворить себе покемончика.
Вон тот юноша: глазки умные, ручки тонкие, думает какую-то тягучую мысль, так и увяз в этой мысли по самую маковку. Покемон. Какой-нибудь дворовый босяк, у которого глазки глупые, ручки толстые, встречает его каждый вечер во дворе – проход-то один. Босяк пока не наиграется с покемоном, ни за что не отпустит. И не волнует его, что дома у покемона чисто и уютно, репродукция Шишкина в прихожей и папа с мамой ждут на ужин, а в угловое окно дома напротив может выглянуть девушка Таня и все увидеть.
Вон та старушка: милый парик с буклями, сумка надежно прижата к впалому животу. Жизнь долгая за спиной, сколько их уже было, этих покемоновых дней, и не упомнишь. Сначала сын-алкоголик, приводивший домой развинченных, сморкающихся прямо на пол дружков. Он разрешал им материться и ходить в трусах, а ее посылать в магазин за водкой: «А че, мать, тебе че ли трудно?». Умер сынок, свалился спьяну в коллектор на своем заводе, сварился.
Вон та парочка… А водитель? Водитель – махровый покемон. Да ну их всех к черту!
Вот только Ольга – ни за что не представить ее в этом обличье. А ведь странно. Когда живешь, как она – в жертву… Ведь наверняка – сколько было поводов для унижения, для обиды незаслуженной со стороны больного моего отца. Какой-то есть у нее секрет, мне не доступный.
И Мария. Да, Мария. Живет на каторге под присмотром двух мерзавцев. И – ничего. Посмеивается.
Проехали под мостом – на несколько секунд темно, шумно – будто наорало на нас это мрачное тесное пространство. Вдоль окон поплыли морщинистые туловища деревьев, автобус завалился на бок, как бомбардировщик на вираже, и покатил по широкой дуге, огибая площадь. Здесь уже близко. Сегодня выходной, Мария скорее всего дома. Плевать на все – пойду прямиком к ней, позвоню в дверь. Теперь плевать. Если откроет муж или сын, совру что-нибудь, скажу, например, что с работы, попрошу ее выйти на пару секунд. Что я успею за пару секунд? Скажу ей… Пока не знаю, что скажу. Соображу на месте. Зачем-то ведь меня тянет к ней так сильно, что задыхаюсь от нетерпения. А может быть, она одна дома.
Проехал лишнюю остановку, чтобы не идти мимо места, где в тот вечер сел в темную «девятку». Пошел дворами к ее дому. Дворы широкие, как кратеры. На футбольных полях детвора гоняет мяч. Над головами то и дело вспыхивают облачка пара. Ветер вытряхивает мусор из открытых мусорных баков.
Я сразу его заметил, как только вышел из автобуса. Один из ангелов, которых я видел в больнице. Поджидал меня на остановке. Мы даже переглянулись с ним, когда я выходил. Он отвел глаза, сплюнул перед собой и плотней придвинул спину к кабинке биотуалета, возле которого стоял. Будто хотел так спрятать крылья. Халат весь в серых разводах, на ногах бесформенные сбитые ботинки.
Он шел за мной по пятам, неловко замедляя шаг, когда я неожиданно оборачивался, и упорно делал вид, что разглядывает толпящиеся на небе тучи. Он меня злил.
До ее дома оставалось совсем немного: пройти через автостоянку и мимо школы свернуть во двор. А он все плелся за мной.
– Эй! – крикнул я ему. – Чего надо?
Он сделал вид, будто не понял, что я обратился к нему. Не доходя до домика электроподстанции, возле которого я остановился, он перешел на другую сторону дворовой дорожки и пошел, глубоко сунув руки в карманы халата. Я проводил его пристальным взглядом. Массивные, задранные кверху сгибы крыльев оставались неподвижны, а опускавшиеся до земли перья, забрызганные грязью, мелко, как-то по-дворняжечьи дрожали. Я оставался на месте, пока он не вошел в арку. Он завернул за угол и исчез.
– Гады, – сказал я. – Вас только не хватало.
Я снова стал думать о Марии. Я точно знал, что она мне очень нужна. И никакая она не придуманная. И фотографию с ее мужем мы будем снимать.
«Маша, там, на небе, толпа туч, как беженцы в порту – толкаются плечами, втискивают чемоданы промеж чужих тел. Пахнет водой. Серые, суетливые. На всех места все равно не хватит». – «Ты где был?» – «Лечился». – «Вылечился?» – «Знаешь, мне так хотелось тебя увидеть, что воздуха не хватало».
Пройдя под аркой, я вышел на стоянку.
Он стоял на дальнем конце стоянки, привалившись к решетке. Снова делал вид, что смотрит на небо. Злоба захлестнула меня.
Я бросился к нему между рядов припаркованных машин. Было раннее утро выходного дня, стоянка заполнена почти до отказа. Приходилось то обегать машину, стоящую слишком близко к соседней, то бежать, как на уроке физкультуры, приставным шагом.
Он не сразу меня заметил. Я был уже близко, когда он спохватился и бросился прочь. Бежал он неважно, то и дело с глухим стуком врезался в кузова автомобилей. Наконец он выскочил в широкий центральный проезд и рванул к воротам. Но я успел пробежать быстрее, вылетел из своего ряда прямо ему в бок.
Никогда бы не подумал, что ангелы пахнут как бомжи.
Я обхватил его обеими руками и, развернувшись вместе с ним, сильно толкнул. Он упал навзничь, спиной на землю. Крылья распластались и с размаху шлепнули по крышам машин. Завопила сигнализация. Я не удержался на ногах и упал рядом. Он поднялся быстрей меня и уже собирался пуститься наутек. Пихнул его обеими руками. Снова повалились оба. Сработало еще несколько сигнализаций.
Он сидел, опираясь руками на землю позади себя, часто и громко сопел. Я сгреб его за ворот, потянул, еще раз поражаясь, как от него разит мочой и подворотней, и дернул что есть силы в другую сторону.
– Ангел, да? Ангел?!
Он упрямо молчал. Молчал и отводил взгляд каждый раз, когда я пытался посмотреть ему в глаза.
– А ну брось, урод! – кричали откуда-то сверху. – Сейчас же брось! Сейчас в милицию позвоним!
Он уползал от меня за колесо «КамАЗа». Я дышал так же тяжело, как и он. Теперь, наверное, и от меня будет пахнуть бомжатиной. Захлебываясь и перекрикивая друг друга, верещали и выли сигнализации. Другой голос, поближе, грозился спустить на меня собаку. Теперь я мог идти к Марии, никто не помешает.
Она сидела возле подъезда на большой перетянутой скотчем коробке. Сзади стояли коробки поменьше, потертая спортивная сумка. У ее ног лежал бумажный китайский зонт.
Заметив меня, Мария удивленно всплеснула руками. Я подошел.
– Вот так явление! – сказала она. – Присаживайся, – и подвинулась на край коробки.
Я сел рядом. Я волновался.
– Ты что тут на коробках?
Она снова всплеснула руками:
– Нет, ну надо же, ты заявился – вот именно сейчас. Ты куда вообще пропал-то? Не звонил.
– К отцу ездил.
– Далеко?
– В Ростов.
– Далековато. А я вот из семьи ухожу.
Она помолчала, весело глядя прямо перед собой. Я посмотрел на нее: она выглядела беззаботной и легкой, будто собралась в долгожданный отпуск. Мария взяла китайский зонтик, положила его на плечо и повернулась ко мне.
– Представляешь, они нас прослушивали.
– Кто?
– Как – кто? – она крутанула зонтик, и за ее плечом завертелся, ловя собственный изворотливый хвост, тощий зеленый дракон. – Мужчины мои. Да. Диктофон установили в спальне. Как тишина – выключается, как звук какой-нибудь – включается. Понял?
– Понял.
Зонт остановился, и дракон замер, наступив Маше большой когтистой лапой на плечо.
– Тишина – выключается, звук – включается.
Мимо прошла какая-то женщина, смерившая нас ледяным взглядом.
– Здравствуйте, Антонина Львовна, – сказала Мария.
Антонина Львовна молча и не оборачиваясь кивнула.
– Маш, а ты… куда?
– Да к маме, куда ж еще. Так что будем мы теперь с твоей Лорой каждое утро видеться, белье будем рядышком сушить.
Мария игриво наморщила нос:
– Во как. Да ты не бойся, я ни гу-гу.
Я встал и закурил давно уже приготовленную, намятую в пальцах сигарету.
– Маша, переезжай ко мне, а? А с Лорой я больше не встречаюсь.
– Ух ты!« – она удивленно подняла брови и замерла так, глядя на меня.
– Переезжай?
Наверное, я выглядел совсем уж мальчишкой, выпрашивающим конфет перед самым застольем, когда уже и гости начали сходиться, и картошка почти сварилась. Она вдруг опустила глаза, подождала, пока мимо пройдет девочка с пуделем на поводке, сказала:
– Ты извини, Леш… Нет.
Во двор въехала «Газель», Мария встала:
– Это за мной.
Она шагнула ко мне.
– Извини, Леш. Прости. Никогда не думала, что ты… что предложишь такое. Давай сразу решим все. Черт, и машина тут – как не вовремя! Ты не думаешь ведь, что чем-то мне обязан, правда?
Я тряхнул головой – мол, нет, конечно.
– Ну и правильно. Я, если хочешь знать, тебе очень благодарна. Очень. Разве я сама когда-нибудь решилась бы? Да ни за что. Стыдно было, правда, когда они включили мне эти записи, на полную громкость… судилище устроили – что ты! – потом как-нибудь расскажу. Ну да у всего своя цена, правда?
– Правда.
Подъехала «Газель», пожилой водитель выглянул в окно:
– Машину вы заказывали?
– Да-да.
Мужичок выбрался из кабины и пошел открыть дверцы грузового отделения.
– Поможешь загрузиться?
Я шагнул к коробке.
– Да подожди ты! – она схватила меня за руку. – Ты правда не обидишься? В общем, я так решила… мы не будем с тобой встречаться. Я новую жизнь начинаю, Леша. Все с нуля, представляешь? Новая, совсем-совсем новая жизнь!
– Начни со мной. У меня тоже, между прочим – новая. Я еще раньше тебя решил.
– Да? Поздравляю. Расскажешь потом, да? Мы будем друзьями, хорошо, Леш? Прости. С тобой не совсем то, чего я сейчас хочу. Лешенька, миленький, я тебе больно сделала, да?
– Ну да. Но нет, нет, не ты.
– Давай погрузимся, ладно, Леш? А то вон водитель хмурится, ну его.
Я уложил коробки с намокшими донышками, сумку, несколько пластиковых пакетов. Сверху – зонтик с драконом, он не помещался в салон.
– Ну, пока. Позвони мне.
– Пока.
«Газель» завелась, несколько раз сипло потарахтев стартером, и поехала в сторону дороги. Я поймал взгляд Марии в боковом зеркале – задумчивый и одновременно полный какой-то беспечной решимости.
«А как же я?» – «Нет, Леш, сейчас совсем не о тебе речь».
На небе по-прежнему, как беженцы в порту, толпились тучи. Пахло водой. В получасе неспешной ходьбы отсюда меня ждала съемная квартира с запылившимся за время моего отсутствия телевизором, ворчливым бачком унитаза, раскиданными во время моих сборов в Ростов вещами.
Я побежал за «Газелью».