Страница:
Медсестра вытащила иголку из моей ягодицы и придержала прижатую к месту укола ватку, дождавшись, когда я до нее дотянусь. Я перехватил ватку, свободной рукой натянул штаны повыше и лежал, пыхтя от боли в подушку. Церебролизин, врачующий мозг от сотрясения – болезненный укол. Больнее даже витаминов. Оно и не мудрено: путь от задницы до мозга труден. К высшей сути от филейных мест – это вам не аскорбинку глотать.
Шлепнув шприцем о металлический поднос, медсестра сказала тихо, чтобы не проснулся новенький, сгруженный утром на кровать у окна:
– Нету твоих сигарет в нашем магазине. А искать я не буду. Так любой попросит… А если я каждому буду искать чего он пожелает, так это черт знает что.
– Любой – не каждый, – улыбнулся я.
– Что? – она слегка наклонилась, чтобы лучше слышать.
Я перевернулся на спину и взглянул в ее серые глаза. Я ей нравлюсь. Если сейчас привстать да притянуть ее к себе за крепкую талию – отпихнется жеманно, скажет «дурак» будто сироп слижет. Я многим нравлюсь, особенно таким, как она. С крепкими талиями и жеманными жестами. Прелестные флакончики с сиропом. Я для вас – кто? Я для вас как что? Комик? Легкое чтиво без трудных мест. Что ж. Я – не церебролизин. Остаюсь там, куда ввели. Дальше не лезу, не терзаю ранимый человеческий организм поиском высшей сути. Не зову строить потное семейное счастье. Тем и нравлюсь. Беру легкостью. Скольжением беру, чартерными рейсами от будней к празднику. Летать – не строить. А полетать хочется всем, хотя бы иногда, хотя бы украдкой, в свободное от строительства время.
Впрочем – что это я? Так было раньше.
Так было раньше: легкость, «я нравлюсь таким как она». Алексей Паршин теперь покемон. За чужое наказанный. Покемон Прикованный. Каждый день приползает червь и откладывает в печени кучку личинок. К ночи из них вылупляются мохноногие мухи. Вылупляются и с жужжанием улетают прочь. «Ой, что это так громко сейчас прожужжало?» – «Это мои мухи». – «Твои мухи?» – «Долго рассказывать. Спи». – «Нет уж. Дудки. В мушином зоопарке спать не буду».
Лора тоже до поры до времени любила легкость – и что там еще бывает. Потом она стала другой. Но мне уже все равно. У меня теперь есть сероглазая медсестра. У меня может быть много сероглазых медсестер.
– Опять выходил на балкон?
– Выходил, воздуха захотелось. Но это веранда.
– А мне опять главврач по башке даст, – она уже собрала в лоток свой мединвентарь, но уйти не спешила. – Врачи выходят покурить, дверь не запирают.
А там перила обрушены. Свалишься – кто отвечать будет? Висит же табличка «Не выходить».
Она ушла.
Наверное, Лора ищет меня. Маме звонила. Мама сказала ей, что я командировке, чем еще больше ее озадачила. Можно попросить у кого-нибудь телефон, вставить симку, которую я так и не решился выкинуть, позвонить Лоре.
«Здравствуй, это я». – «Ты где? Я изнервничалась вся!» – «Я в больнице. С сотрясением». – «Что случилось?» – «Я стал покемоном». – «Покемоном?» – «Да. Ты же знаешь, после того, как становишься покемоном, случается сотрясение». – «Нет, я не знала. Сейчас приеду».
И она приедет с бананами и апельсинами. «Принесла тебе. Говорят, любимая еда покемонов».
Не хочу другую Лору с бананами и апельсинами.
Хочу вылечиться – и уйти.
Они лечат меня нехотя, сквозь зубы. Денег никому не даю. Никто ко мне не ходит, не сторожит лечащего врача в коридоре, не заглядывает ему тревожно в глаза: «Ну как он?». Опять же, денег в стыдливом конвертике никто за меня не дает.
Вот и сосед мой, посапывающий сейчас возле окна – такой же. Дмитрий. Тоже с сотрясением. И тоже без всяких признаков семейственности. За целый день никого из родственников. Телефон его, моргающий светодиодом на тумбочке, молчит. Сам Дмитрий тоже молчит. Спит или разглядывает потолок. Про него медсестры шепнули друг другу: «бизнесмен». Надо же, и среди бизнесменов есть покемоны. Не зря же его ко мне поместили. У них здесь специальная палата для покемонов.
Они меня не вылечат. Разве что попросить, чтобы сделали лоботомию? Чтобы забыть. Вырежут, где надо – чик – и все как прежде, легко и воздушно.
«Вырежьте мне тот кусочек, который запомнил, как Алексей Паршин стал покемоном». – «Это дорого будет стоить». – «Договоримся. Вырежьте, пожалуйста, еще и то утро, когда пришла sms-ка. Можно?» – «Все можно. Только дорого».
Я бы принес им много денег, и они вырезали бы мне треклятый кусочек мозга, на котором остались отпечатки моего кошмара: высокая красивая девушка, рассматривающая подаренного ей для акта жертвоприношения покемона – голого, жалкого, говорящего «Привет, я покемон».
«…И совершили с ним развратные действия жертвоприношения».
Писаю и стараюсь не смотреть вниз – чтобы не видеть свой жалкий покемонский отросток.
Вот что интересно: это навсегда?
Забудется когда-нибудь?
Может быть, нужно что-то сделать, чтобы забылось?
Отомстить кому-нибудь. Разыскать их всех и убить. А то – отомстить первым встречным, случайным людям. Да, продлить цепочку. Или того верней – отомстить тому, кому наверняка получится отомстить. (Теорию девушки-палача можно упростить: почему бы в списках людей с сим-карты не поискать виноватого? Это несложно. Хотя ее метода эффектней, конечно). Вот Лора, например. Если бы не она, я бы ни за что не оказался на вечернем проспекте, пьяненький, взвинченный, опаздывающий на вокзал. Потому что ни в какой Ростов не поехал бы. Конечно, не поехал бы. Не соскользнул бы с края тротуара в Великую Пустоту, омерзительную, как мусорный бак в ее коммунальном дворе. А еще – можно отомстить медсестре с крепкой талией, имя которой забыто, как только услышано. Кажется, Наташа. Но это неточно.
Снова вспоминал, как попал в больницу в первый раз – после аварии. Тогда было здорово. Как я тогда ликовал, как праздновал победу свою над хаосом, в котором нежное «я» сметено глупым лобовым ударом автобуса в маршрутку… Оклик медсестры, отозвавший меня из небытия, казался ревом фанфар. Я был триумфатором, выезжающим из пролома в стене навстречу цветам и счастливому визгу. И вот – я вернулся в больницу, как в детской игре возвращаются в самое начало из гадкого кружка со стрелочкой: «Поставь свою фишку на старт».
Я где-то ошибся.
Где-то ошибся.
Бизнесмен Дмитрий, мой безмолвный сосед по палате – тоже после аварии. Почти как я в тот первый раз. Сказали – на полном ходу врезался на своем «лексусе» в столб. Подушки безопасности сработали, вот он и жив. Иногда мне даже хочется с ним поговорить. Я даже придумал ему историю. Странно, мне почему-то стало не по себе оттого, что у него совсем нет никакой истории. Лежит и молчит. Даже с медсестрой Кажется… Наташей не разговаривает. Пусть будет с такой, хотя бы выдуманной, историей. В ней обошлось, правда, без «лексуса». Впрочем, и без самого Дмитрия-бизнесмена.
Антон и Кирилл Гусельниковы
Раскрыв оба окна, Антон Гусельников пересек комнату и уперся животом в кресло.
– Сейчас станет легче. Еще раз. Без эмоций, без всяких, знаешь, ребячеств. Спокойно, – и потянул с себя пиджак.
Кирилл Гусельников (младший, сухощавый, все с теми же веснушками млечным путем по скулам) очень внимательно, словно ему показывали фокус, пронаблюдал за манипуляциями с пиджаком:
стянут
расправлен на весу
наброшен на высокую спинку стула.
Кирилл встал, тоже снял пиджак, тоже повесил на спинку стула.
Стояли. Хмурились, глядя в пол. Шторы лезли на середину комнаты. Теперь, когда никто больше не двигался и не говорил, помещение наполнялось шторами и нехорошим, нехорошим молчанием. Пухло, пухло и лопнуло.
– Так! – Антон хлопнул по столу. – Сядем.
Они сели.
Дверь, подпертая стулом, дергалась на сквозняке, как пес на чужого. Послушали. Все, руками больше не машем, не вскакиваем, не бежим куда-то в угол, будто собираясь пробежать насквозь. Фух! Остываем.
– Нужно всегда проводить границу между эмоциями и делом, Кирилл. Иначе…
(Кирилл долго решал, закурить ли последнюю сигарету. Последнюю. Не идти же за новой пачкой, да Антон и не отпустит. А, черт с ним! Все равно пора кончать.)
Антон говорил:
– Он всех потопит. Да, учились, да, выросли вместе. Ну так что теперь?! Вместе ко дну пойти?!
Дробил, измельчал фразы – на кусочки, чтоб легче глотать.
– Факт. Нужно просто признать очевидное: Димы больше нет.
Много, много пауз. В основном беззвучных, каменноликих.
– Крах личности! Все, тупик, – для наглядности прижал кулак ко лбу. – Ту-пик!
Галстук мешал ему, он сначала потянул, потом дернул заартачившийся узел. Снова говорил:
– Неуправляемый. В любой момент спьяну, понимаешь, в любой момент погубит все дело. По-гу-бит.
Сколько он говорил!
Зажигалка наконец ожила, выплюнула куцый язычок пламени. Осторожно, чтобы не погасла опять, Кирилл понес ее к сигарете. Нет, не сказал на этот раз: мол, это ведь его дело. Знал наизусть ответ: «И наше тоже. Столько вложено, столько сил наших вложено!» Сразу вспомнились мечущиеся руки Антона – запыхавшиеся слова за ними не поспевают… Нет, ничего не сказал.
Антон был теперь спокоен. Антон даже слегка улыбнулся.
– О! Забыл тебе главную хохму… Ну, слышал, что он с москвичами выкинул?
– Да так, – Кирилл мазнул дымящей сигаретой над столом, – слухи.
– Так я тебе расскажу, – покивал без всякой улыбки, мрачно. – Расскажу. В общем, притащил с собой елку – новогоднюю, с игрушками, все как положено. В августе! «Давайте, ребята, Новый год отмечать». А?! Нормально, да? Само собой, пьянючий в драбадан. Подарки всем. Упакованные, все чин-чинарем. Дед Мороз в холле стоит, потеет. Словом, Новый год.
Осталось полсигареты.
Решил гнать это воспоминание.
Но оно пришло и полезло с мучительными подробностями. Прогнал решительно. Нет, возвращалось. Воспоминания бывают беспардонными. Безжалостными бывают. Сам ведь подвозил его тогда, в августе, с такой же новогодней елкой на багажнике к флигельку реанимации. Ехали медленно. Игрушки постукивали, осыпались разноцветными осколками. Прохожие оглядывались. Одна настырная ленточка конфетти все влетала в приоткрытое окно, умудрялась ужалить в глаза, сбивала пепел с сигареты на новые брюки. Вспомнил красные глаза его и неживую улыбку: «Вова попросил. Я, говорит, елку хочу. Говорит: папа, если не выживу, елки новогодней не увижу. Попросил, чтоб я привез, чтобы Новый год. Очень любит Новый год мой Вовка».
Нет, все-таки прогнал. Хватит, хватит! Хватит, сказал! Кыш!
– Вот такие плюшки-пирожки, Кирилл. Надо что-то решать.
Максимум на три затяжки. А потом – надо что-то ответить. Шторы надвигаются, прут, пузатые, плотные, и вдруг – ффф – обвисают, ползут обратно к окну. Сквозняк, кстати, ничуть не спасает.
– Слушай, Антон, а число-то какое было?
– Когда?
– Тогда, ну, когда с москвичами все это, с елкой. Тот собрался отвечать насчет числа, но вдруг вспомнил что-то другое – сказал, окончательно чернея:
– Да, точно. Шестое августа было. И сын его… Шестого, да?
Последняя затяжка.
– Значит, пять лет, как Володька его умер. Шестого августа, точно.
Окурок сморщился, калачиком улегся в общую кучу. Вымазал палец о вонючий лежалый пепел. Брезгливо – не стал даже платок искать – вытер о шелковую внутренность кармана. Сказал:
– Вот и я забыл. Не позвонил. Замотался совсем. Как мы могли забыть, а?
Палец все равно воняет. Тьфу, воняет как… Лучше не молчать. Молчание шлепается в комнату, как вырезанная опухоль в таз. Отвернуться от самого себя. Пачка пустая. И карман теперь будет вонять.
Антон снял галстук. Стук-стук. Пухлые пальцы по стеклянной столешнице. Остаются матовые отпечатки. Стук-стук-стук. Какая-то мелодия. Стук, стук-стук.
– Ты когда его видел?
– Вчера.
– И как? Снова пьян?
– Да.
– А в пятницу договор надо подписывать. Я все, конечно, понимаю, но… Что нас ждет? Опять какая-нибудь… елка?!
Яростно скрипнул креслом.
– Короче, раз ты согласен…
– Я вроде не говорил, что согласен.
– Это тебе только кажется! Если хочешь постоять в сторонке, пожалуйста. А согласен ты с самого начала. Себе-то мозги не пудри.
Поднялся, вытащил по очереди – слева, справа – рубашку из подмышек. Колыхнулся, как разъяренный тюлений вожак.
– Ответственные решения, Кирилл, редко бывают приятными.
Ну вот, опять банальность. Всемирный фонд банальностей.
Давит его взгляд, подминает. Словно целую жизнь назад, на пустыре за сараями, куда слетались крики соседей и черные танцующие хлопья. Так же давил, подминал. «Это тот мальчик поджег, понял? Кирилка, ты понял? Это не мы».
– Ну?
У-у, громадина. Как мама говорила: «Вообще-то, у меня их трое – но двое из них уместились в одном, в старшеньком».
– Ведь по ветру… по миру… бутылки пустые собирать…
И зачем ему мое согласие?
– Жалко его… но нужно решать… Плевать. Гадко, конечно.
– Слышишь?
Плевать, плевать, плевать. Плевать!
– Ты меня слышишь?!
Слышу. Но лучше бы не слышать.
– Слышишь?
– Да, слышу. Как… как ты собираешься это провернуть?
Все. Гадко, конечно, но – плевать.
Надо же, как совпало – из-подо всех штор одновременно выскользнул ветер, и Антон вздохнул. Наконец-то, мол. Стал мягок.
– Не забивай голову. Я все подготовил. Решение совета директоров. Примитивно, но действенно. Для тебя – вообще ничего особенного, одна-единственная подпись.
Но именно тут некстати (совсем-совсем, черт возьми, некстати) заверещал телефон в пиджаке Кирилла. Сунулся – не тот карман, нашел, выдернул его.
– Да! Да. Слушай, некогда, я… Ну ладно, ладно… Быстренько, говори…Что? Какая? А-а… И что?.. А-а. Ну… Все, все, я понял. Ну все, все. Приеду, расскажешь.
Кирилл отнимал трубку от уха, а звонкий, весь в колокольчиках детский голос еще кричал: «…знаешь, знаешь, она летала…» Оборвался.
Антон посмотрел на Кирилла, понял, что случилось что-то неожиданное. Сел. Осторожно, придав голосу безразличный тон, спросил:
– Что там?
Шторы подходили, подходили.
– Кто звонил?
Сигарету бы.
– Дочка. Птица в окно залетела. Стала летать по комнате. Вазу разбила и… Словом, птица. Залетела.
Вот уж совпало так совпало.
Оба брата молча разворачивают в мозгу общее воспоминание. Как однажды – давным-давно – в их распахнутое окно влетела она, оглушительная. И – мешанина крыльев, падающей посуды, криков, испуганных и ликующих. Выронен недокачанный мяч с прилаженным велосипедным насосом. Кинулись к двери (боком, ведь глаз не оторвать), а там уже мама. Вытерев руки о передник, притянула их головы к себе, но они вывернулись, стоят, заворожено наблюдая, как птица кружит под ставшим вдруг таким крошечным потолком, и хлопает в него крыльями, и плещет застрявшим в перьях солнцем, а потом, утомленная, затихает, цокает лапками по столу, и наводит на них свою черную бусинку.
Разворачивается дальше, добирает звуки, шепот:
– Она прямо с неба?
– Тс-с
– Ма-а…
– Что, сына?
– Она на нас смотрит.
– А почему шепотом?
– Тс-с… Она смотрит.
– Ма, она к нам прямо с неба?
Молчание на этот раз распухло таким тугим мясистым пузырем… Стук-стук – пальцы выбивают мелодию. Ползущие шторы. Взгляды, неподъемно сложенные по углам. Стук-стук. Никаким словом уже не проткнуть эту больную тишину. Антон Гусельников встал, подошел к серванту, стулом разнес его вдребезги и долго еще топтал и пинал уцелевший хрусталь.
– Сейчас станет легче. Еще раз. Без эмоций, без всяких, знаешь, ребячеств. Спокойно, – и потянул с себя пиджак.
Кирилл Гусельников (младший, сухощавый, все с теми же веснушками млечным путем по скулам) очень внимательно, словно ему показывали фокус, пронаблюдал за манипуляциями с пиджаком:
стянут
расправлен на весу
наброшен на высокую спинку стула.
Кирилл встал, тоже снял пиджак, тоже повесил на спинку стула.
Стояли. Хмурились, глядя в пол. Шторы лезли на середину комнаты. Теперь, когда никто больше не двигался и не говорил, помещение наполнялось шторами и нехорошим, нехорошим молчанием. Пухло, пухло и лопнуло.
– Так! – Антон хлопнул по столу. – Сядем.
Они сели.
Дверь, подпертая стулом, дергалась на сквозняке, как пес на чужого. Послушали. Все, руками больше не машем, не вскакиваем, не бежим куда-то в угол, будто собираясь пробежать насквозь. Фух! Остываем.
– Нужно всегда проводить границу между эмоциями и делом, Кирилл. Иначе…
(Кирилл долго решал, закурить ли последнюю сигарету. Последнюю. Не идти же за новой пачкой, да Антон и не отпустит. А, черт с ним! Все равно пора кончать.)
Антон говорил:
– Он всех потопит. Да, учились, да, выросли вместе. Ну так что теперь?! Вместе ко дну пойти?!
Дробил, измельчал фразы – на кусочки, чтоб легче глотать.
– Факт. Нужно просто признать очевидное: Димы больше нет.
Много, много пауз. В основном беззвучных, каменноликих.
– Крах личности! Все, тупик, – для наглядности прижал кулак ко лбу. – Ту-пик!
Галстук мешал ему, он сначала потянул, потом дернул заартачившийся узел. Снова говорил:
– Неуправляемый. В любой момент спьяну, понимаешь, в любой момент погубит все дело. По-гу-бит.
Сколько он говорил!
Зажигалка наконец ожила, выплюнула куцый язычок пламени. Осторожно, чтобы не погасла опять, Кирилл понес ее к сигарете. Нет, не сказал на этот раз: мол, это ведь его дело. Знал наизусть ответ: «И наше тоже. Столько вложено, столько сил наших вложено!» Сразу вспомнились мечущиеся руки Антона – запыхавшиеся слова за ними не поспевают… Нет, ничего не сказал.
Антон был теперь спокоен. Антон даже слегка улыбнулся.
– О! Забыл тебе главную хохму… Ну, слышал, что он с москвичами выкинул?
– Да так, – Кирилл мазнул дымящей сигаретой над столом, – слухи.
– Так я тебе расскажу, – покивал без всякой улыбки, мрачно. – Расскажу. В общем, притащил с собой елку – новогоднюю, с игрушками, все как положено. В августе! «Давайте, ребята, Новый год отмечать». А?! Нормально, да? Само собой, пьянючий в драбадан. Подарки всем. Упакованные, все чин-чинарем. Дед Мороз в холле стоит, потеет. Словом, Новый год.
Осталось полсигареты.
Решил гнать это воспоминание.
Но оно пришло и полезло с мучительными подробностями. Прогнал решительно. Нет, возвращалось. Воспоминания бывают беспардонными. Безжалостными бывают. Сам ведь подвозил его тогда, в августе, с такой же новогодней елкой на багажнике к флигельку реанимации. Ехали медленно. Игрушки постукивали, осыпались разноцветными осколками. Прохожие оглядывались. Одна настырная ленточка конфетти все влетала в приоткрытое окно, умудрялась ужалить в глаза, сбивала пепел с сигареты на новые брюки. Вспомнил красные глаза его и неживую улыбку: «Вова попросил. Я, говорит, елку хочу. Говорит: папа, если не выживу, елки новогодней не увижу. Попросил, чтоб я привез, чтобы Новый год. Очень любит Новый год мой Вовка».
Нет, все-таки прогнал. Хватит, хватит! Хватит, сказал! Кыш!
– Вот такие плюшки-пирожки, Кирилл. Надо что-то решать.
Максимум на три затяжки. А потом – надо что-то ответить. Шторы надвигаются, прут, пузатые, плотные, и вдруг – ффф – обвисают, ползут обратно к окну. Сквозняк, кстати, ничуть не спасает.
– Слушай, Антон, а число-то какое было?
– Когда?
– Тогда, ну, когда с москвичами все это, с елкой. Тот собрался отвечать насчет числа, но вдруг вспомнил что-то другое – сказал, окончательно чернея:
– Да, точно. Шестое августа было. И сын его… Шестого, да?
Последняя затяжка.
– Значит, пять лет, как Володька его умер. Шестого августа, точно.
Окурок сморщился, калачиком улегся в общую кучу. Вымазал палец о вонючий лежалый пепел. Брезгливо – не стал даже платок искать – вытер о шелковую внутренность кармана. Сказал:
– Вот и я забыл. Не позвонил. Замотался совсем. Как мы могли забыть, а?
Палец все равно воняет. Тьфу, воняет как… Лучше не молчать. Молчание шлепается в комнату, как вырезанная опухоль в таз. Отвернуться от самого себя. Пачка пустая. И карман теперь будет вонять.
Антон снял галстук. Стук-стук. Пухлые пальцы по стеклянной столешнице. Остаются матовые отпечатки. Стук-стук-стук. Какая-то мелодия. Стук, стук-стук.
– Ты когда его видел?
– Вчера.
– И как? Снова пьян?
– Да.
– А в пятницу договор надо подписывать. Я все, конечно, понимаю, но… Что нас ждет? Опять какая-нибудь… елка?!
Яростно скрипнул креслом.
– Короче, раз ты согласен…
– Я вроде не говорил, что согласен.
– Это тебе только кажется! Если хочешь постоять в сторонке, пожалуйста. А согласен ты с самого начала. Себе-то мозги не пудри.
Поднялся, вытащил по очереди – слева, справа – рубашку из подмышек. Колыхнулся, как разъяренный тюлений вожак.
– Ответственные решения, Кирилл, редко бывают приятными.
Ну вот, опять банальность. Всемирный фонд банальностей.
Давит его взгляд, подминает. Словно целую жизнь назад, на пустыре за сараями, куда слетались крики соседей и черные танцующие хлопья. Так же давил, подминал. «Это тот мальчик поджег, понял? Кирилка, ты понял? Это не мы».
– Ну?
У-у, громадина. Как мама говорила: «Вообще-то, у меня их трое – но двое из них уместились в одном, в старшеньком».
– Ведь по ветру… по миру… бутылки пустые собирать…
И зачем ему мое согласие?
– Жалко его… но нужно решать… Плевать. Гадко, конечно.
– Слышишь?
Плевать, плевать, плевать. Плевать!
– Ты меня слышишь?!
Слышу. Но лучше бы не слышать.
– Слышишь?
– Да, слышу. Как… как ты собираешься это провернуть?
Все. Гадко, конечно, но – плевать.
Надо же, как совпало – из-подо всех штор одновременно выскользнул ветер, и Антон вздохнул. Наконец-то, мол. Стал мягок.
– Не забивай голову. Я все подготовил. Решение совета директоров. Примитивно, но действенно. Для тебя – вообще ничего особенного, одна-единственная подпись.
Но именно тут некстати (совсем-совсем, черт возьми, некстати) заверещал телефон в пиджаке Кирилла. Сунулся – не тот карман, нашел, выдернул его.
– Да! Да. Слушай, некогда, я… Ну ладно, ладно… Быстренько, говори…Что? Какая? А-а… И что?.. А-а. Ну… Все, все, я понял. Ну все, все. Приеду, расскажешь.
Кирилл отнимал трубку от уха, а звонкий, весь в колокольчиках детский голос еще кричал: «…знаешь, знаешь, она летала…» Оборвался.
Антон посмотрел на Кирилла, понял, что случилось что-то неожиданное. Сел. Осторожно, придав голосу безразличный тон, спросил:
– Что там?
Шторы подходили, подходили.
– Кто звонил?
Сигарету бы.
– Дочка. Птица в окно залетела. Стала летать по комнате. Вазу разбила и… Словом, птица. Залетела.
Вот уж совпало так совпало.
Оба брата молча разворачивают в мозгу общее воспоминание. Как однажды – давным-давно – в их распахнутое окно влетела она, оглушительная. И – мешанина крыльев, падающей посуды, криков, испуганных и ликующих. Выронен недокачанный мяч с прилаженным велосипедным насосом. Кинулись к двери (боком, ведь глаз не оторвать), а там уже мама. Вытерев руки о передник, притянула их головы к себе, но они вывернулись, стоят, заворожено наблюдая, как птица кружит под ставшим вдруг таким крошечным потолком, и хлопает в него крыльями, и плещет застрявшим в перьях солнцем, а потом, утомленная, затихает, цокает лапками по столу, и наводит на них свою черную бусинку.
Разворачивается дальше, добирает звуки, шепот:
– Она прямо с неба?
– Тс-с
– Ма-а…
– Что, сына?
– Она на нас смотрит.
– А почему шепотом?
– Тс-с… Она смотрит.
– Ма, она к нам прямо с неба?
Молчание на этот раз распухло таким тугим мясистым пузырем… Стук-стук – пальцы выбивают мелодию. Ползущие шторы. Взгляды, неподъемно сложенные по углам. Стук-стук. Никаким словом уже не проткнуть эту больную тишину. Антон Гусельников встал, подошел к серванту, стулом разнес его вдребезги и долго еще топтал и пинал уцелевший хрусталь.
Виктор Викторович
Мужичок оказался таким говорливым, что через час пути я попросился у проводника в другое купе.
– А что такое?
– Окно там треснувшее, дует сильно, а у меня вот… травма, поберечься надо.
– Они все такие.
– Все? Во всех купе треснувшие?
– Да, во всех. Куда мне тебя перевести? Кого из-за тебя выселить? Сам договоришься – пожалуйста.
Самому договариваться было лень. Пришлось терпеть.
Из неиссякаемого потока, в котором кишели его соседи, многочисленные родственники, герои советской юности, прошлогодние попутчики, сотрясенный мозг выхватил только имя: Виктор Викторович. Пытку Виктором Викторовичем, судя по расписанию, висевшему в коридоре вагона, предстояло терпеть восемнадцать с половиной часов.
Время от времени ему хотелось поддержать иллюзию беседы, и он задавал вопросы. Очень его интересовало, откуда у меня синяки под глазами. Спастись от него можно было, притворившись спящим, но ведь не пролежишь всю дорогу с закрытыми глазами, когда не спится. Не спалось и Виктору Викторовичу. Он караулил. Стоило глаза открыть, тут же спешил поделиться тем, что только что вычитал в газете или услышал по радио. Почти всегда в его богатейшем прошлом обнаруживалась какая-нибудь бесценная история на заданную тему. Двое на верхних полках спали, наполняя купе жаром перегара, оставив меня с Виктором Викторовичем один на один. Настоящим спасением оказалось то, что он не курил. Поэтому одну за другой курил я.
Но ничего – в тамбуре было хорошо.
«LM» потрескивал и кислил. Моих сигарет в попадавшихся мне по дороге из больницы на вокзал ларьках не оказалось. Да мне теперь и не нужно, сойдет и кислый «LM».
Они догадались, что я нарочно никого не вызываю в больницу, и сами позвонили мне домой. Нашли телефон по адресу в моем паспорте: он ведь был при мне, когда меня привезли.
Мама вошла бледная, прижимая руки к животу так, будто несла что-то, собрав в охапку.
«Мама, что ты так идешь, будто несешь что-то? Так носят яблоки в саду, я видел». «Нет же, мой мальчик. Я ничего тебе не принесла. У меня тут за тебя болит.
Вот тут, где носила тебя, там и болит». «Мама, прости, что сделал тебе больно». «Ну, дурачок, что же ты извиняешься? Это ведь не ты придумал – чтобы у матерей болело за своих деток».
Нет, вовсе не такой состоялся у нас разговор.
Она подошла на цыпочках, стараясь не ставить каблуки на пол. Шла так, будто пол под ней качался. Остановилась, всмотрелась в мое лицо. Обнаружила, что нос свернут на сторону.
– Леша, что случилось?
Я непроизвольно икнул от проглоченного смешка. Мне стало невероятно смешно, когда я представил, как сейчас начну рассказывать ей в подробностях, что со мной случилось. Совсем как в детстве, когда приходил домой в ссадинах и в порванной одежде.
– Мам, этого тебе лучше не знать.
– Как же, Леша? Я ведь…
– Ну тогда мне лучше этого не рассказывать.
– Я ведь твоя мать…
Мы препирались так еще какое-то время. Я вдруг вспомнил, как в детстве кричал на нее и обзывал множеством обидных слов, когда она запрещала мне что-нибудь. И старался кричать погромче, чтобы слышно было соседям – я прекрасно понимал, что им слышно. Соседи, встречаясь с нами в лифте, качали головами и говорили: «Разве так можно на маму? Вы бы отдали его в детдом на недельку, шелковый станет». И однажды она сказала, что обязательно так и сделает, отдаст, вот только нужно адрес узнать. После этого, ссорясь с ней, я каждый раз требовал, чтобы она наконец выяснила адрес и отдала меня в детдом. Во время очередной нашей ссоры она вдруг села на пол, прямо там, где стояла, как-то по-детски вытянув прямые ноги – и расплакалась. «Я же твоя мать», – все повторяла она сквозь слезы. И я сказал: «К сожаленью!».
– Сильно болит?
– Нет. Особо и не болело. Только когда тампоны совали. Их потом вытаскивают, и тогда больно. А так нет.
– Почему ты не звонил, Леша?
– Мам, я сейчас, честное слово, не буду об этом говорить.
– Мне позвонили, говорят, ты тут уже четыре дня лежишь, сотрясение. Врач хочет меня видеть. А мне говорят, он только к вечеру будет.
– Лечащий, что ли? Так он просто денег хотел за лекарства какие-то. Можешь оставить, я отдам.
– Тебе поесть принести? Я не успела, сразу сюда. Денег привезла, как знала, все сняла со счета и привезла.
В общем, обычный разговор в больничной палате.
В качающемся тамбуре, под которым крепко били друг о друга металлические ладоши – наверное, аплодируя полету рельс – придумывать ничего не хотелось. Здесь все, что нужно, было уже придумано.
Снова и снова, будто запуская видеозапись, я вспоминал разговор с моим Лечащим Врачом накануне маминого визита. После той нашей с ним беседы ей, конечно, и позвонили. Я и сейчас могу говорить про Врача «лечащий». Формально, по больничным бумагам, он все еще меня лечит. Но, наверное, уже хватились, что меня нет. Походили по палатам, поспрашивали у других больных: «Не видели, куда подевался? С покемонами всегда так: только отвернись, сейчас же в бега». Вчера утром Врач заглянул в палату и позвал меня:
– Вы не могли бы со мной на веранду выйти? Я воздуха чистого глотну, заодно поговорим. А то никак до вас не дойду.
Мы вышли на веранду с обвалившимися по центру перилами. Дыра была заштопана веревкой. Было похоже на паутину в старых детских фильмах.
Врач встал у обломка перил, сунул руки в карманы халата. Я прислонился к стене и смотрел на гибкие макаронины пара, выползающие из труб котельной.
– Вы извините, я без предисловий, ладно? – он медленно вдыхал и так же медленно выдыхал, успевая произнести очередную порцию слов. Глубокий вдох – пауза – слова – пауза – глубокий вдох. – У вас обнаружена гематома в лобной части… Поначалу были сомнения, но вчера ваши снимки… Посмотрел профессор Введенский, и он настоятельно рекомендует… Оперировать…
В этом месте Врач взял паузу подлиннее, на несколько вдохов-выдохов. Я молчал, и видимо, поэтому он сказал:
– Вижу, пока вам все понятно.
И снова помолчал. Наверное, чтобы еще раз удостовериться, что мне все понятно.
– Мой долг предупредить вас, что подобная операция… Относится к разряду опасных… После нее возможны различные осложнения… Часто случается амнезия, причем амнезии… Приключаются самые разные. В прошлый раз… Больной разучился делать все, что умеет делать… Взрослый человек: читать, писать… И тем не менее показания к операции… Весьма веские, если оставить гематому там, где она есть… Последствия непредсказуемы. К сожалению… Динамика процесса неутешительна. Мы и сами… Рекомендуем оперироваться в крайних случаях… У вас как раз такой случай.
Ну вот, Врач сказал все, что собирался сказать, а я по-прежнему молчал. Он наверняка ожидал другой реакции. Подышав еще немного, он повернулся ко мне и ободряюще улыбнулся.
– Вам все понятно, да?
Я улыбнулся в ответ не менее ободряюще, кивнул. Врач начинал смущаться. Прервал свою дыхательную гимнастику.
– Вы должны принять решение. Может быть, кто-то из ваших близких подойдет ко мне завтра, чтобы обсудить…
– Хорошо.
Он сделал еще несколько вдохов-выдохов и ушел, попрощавшись очень-очень вежливо.
– И пожалуйста, – он вдруг вернулся и просунул голову в приоткрытую дверь. – Не стойте здесь. Это вообще-то запрещено. Я и так…
Скорей всего, Врач собирался сказать, что и так нарушил запрет Главного Врача, выйдя со мной на аварийную веранду – и если Главный Врач узнает, то даст ему по башке.
– Хорошо.
Я шагнул к двери, а Врач нахмурился и пошел по длинному коридору, сунув руки в карманы.
– Пусть завтра кто-нибудь явится! – крикнул Врач, обернувшись на ходу.
Я долго стоял там. Думать о чем-то было совершенно невозможно. Рассматривал небо. И разбитые перила. Лысеющие остроголовые тополя. Подышал немного как Врач, попробовал повторить то, что говорил мне он. Наконец, произнес слово «гематома». Это слово тут же завладело моим вниманием. Я повторил его еще несколько раз, на разный лад. Что так, что эдак звучало оно дерьмовато.
Через тамбур, оглушительно стрельнув сначала одной, потом другой дверью, прошла поездная официантка с тележкой.
– Ге-ма-то-ма, – сказал я, приноравливаясь к ритму колес.
Солнце на закате – гематома. Телевизор – гематома. Все, что в борще – гематома. Бизнесмен девяностых в малиновом пиджаке. Малина – тоже гематома, съедобная. Гематом вокруг много. Может быть, не стоит их бояться?
Бегущее за окном тамбура пространство швырялось шеренгами деревьев, пучками облетевших кустов, столбами и столбиками, излучинами асфальта, дотянувшегося до самых шпал и вдруг отдернутого вглубь, в беззвучный мир какого-нибудь поселка, выхваченного из небытия на несколько секунд, с настоящими, но маленькими людьми, машинами, киосками «Союзпечати».
Я тихо улыбался.
Бегущее пространство лечит. По-настоящему, не то что церебролизин. Когда все мимолетно, не о чем болеть. Не за что зацепиться – вот и лечу сам вместе с деревьями и домами, в которых живет кто-то неведомый, но безобидный. Потому что навсегда оставлен по ту сторону проехавшего мимо окна моего тамбура. А еще переменное заоконное пространство дарит иллюзию мысли. Как Виктору Викторовичу его остающиеся без ответа вопросы дарят иллюзию беседы. Листаю взглядом дорогу, и внутри возникает ощущение, что думаю о чем-то – умно и глубоко думаю. В этом тамбуре мне спокойно. Забываю даже о Викторе Викторовиче, который поджидает меня в купе.
– А что такое?
– Окно там треснувшее, дует сильно, а у меня вот… травма, поберечься надо.
– Они все такие.
– Все? Во всех купе треснувшие?
– Да, во всех. Куда мне тебя перевести? Кого из-за тебя выселить? Сам договоришься – пожалуйста.
Самому договариваться было лень. Пришлось терпеть.
Из неиссякаемого потока, в котором кишели его соседи, многочисленные родственники, герои советской юности, прошлогодние попутчики, сотрясенный мозг выхватил только имя: Виктор Викторович. Пытку Виктором Викторовичем, судя по расписанию, висевшему в коридоре вагона, предстояло терпеть восемнадцать с половиной часов.
Время от времени ему хотелось поддержать иллюзию беседы, и он задавал вопросы. Очень его интересовало, откуда у меня синяки под глазами. Спастись от него можно было, притворившись спящим, но ведь не пролежишь всю дорогу с закрытыми глазами, когда не спится. Не спалось и Виктору Викторовичу. Он караулил. Стоило глаза открыть, тут же спешил поделиться тем, что только что вычитал в газете или услышал по радио. Почти всегда в его богатейшем прошлом обнаруживалась какая-нибудь бесценная история на заданную тему. Двое на верхних полках спали, наполняя купе жаром перегара, оставив меня с Виктором Викторовичем один на один. Настоящим спасением оказалось то, что он не курил. Поэтому одну за другой курил я.
Но ничего – в тамбуре было хорошо.
«LM» потрескивал и кислил. Моих сигарет в попадавшихся мне по дороге из больницы на вокзал ларьках не оказалось. Да мне теперь и не нужно, сойдет и кислый «LM».
Они догадались, что я нарочно никого не вызываю в больницу, и сами позвонили мне домой. Нашли телефон по адресу в моем паспорте: он ведь был при мне, когда меня привезли.
Мама вошла бледная, прижимая руки к животу так, будто несла что-то, собрав в охапку.
«Мама, что ты так идешь, будто несешь что-то? Так носят яблоки в саду, я видел». «Нет же, мой мальчик. Я ничего тебе не принесла. У меня тут за тебя болит.
Вот тут, где носила тебя, там и болит». «Мама, прости, что сделал тебе больно». «Ну, дурачок, что же ты извиняешься? Это ведь не ты придумал – чтобы у матерей болело за своих деток».
Нет, вовсе не такой состоялся у нас разговор.
Она подошла на цыпочках, стараясь не ставить каблуки на пол. Шла так, будто пол под ней качался. Остановилась, всмотрелась в мое лицо. Обнаружила, что нос свернут на сторону.
– Леша, что случилось?
Я непроизвольно икнул от проглоченного смешка. Мне стало невероятно смешно, когда я представил, как сейчас начну рассказывать ей в подробностях, что со мной случилось. Совсем как в детстве, когда приходил домой в ссадинах и в порванной одежде.
– Мам, этого тебе лучше не знать.
– Как же, Леша? Я ведь…
– Ну тогда мне лучше этого не рассказывать.
– Я ведь твоя мать…
Мы препирались так еще какое-то время. Я вдруг вспомнил, как в детстве кричал на нее и обзывал множеством обидных слов, когда она запрещала мне что-нибудь. И старался кричать погромче, чтобы слышно было соседям – я прекрасно понимал, что им слышно. Соседи, встречаясь с нами в лифте, качали головами и говорили: «Разве так можно на маму? Вы бы отдали его в детдом на недельку, шелковый станет». И однажды она сказала, что обязательно так и сделает, отдаст, вот только нужно адрес узнать. После этого, ссорясь с ней, я каждый раз требовал, чтобы она наконец выяснила адрес и отдала меня в детдом. Во время очередной нашей ссоры она вдруг села на пол, прямо там, где стояла, как-то по-детски вытянув прямые ноги – и расплакалась. «Я же твоя мать», – все повторяла она сквозь слезы. И я сказал: «К сожаленью!».
– Сильно болит?
– Нет. Особо и не болело. Только когда тампоны совали. Их потом вытаскивают, и тогда больно. А так нет.
– Почему ты не звонил, Леша?
– Мам, я сейчас, честное слово, не буду об этом говорить.
– Мне позвонили, говорят, ты тут уже четыре дня лежишь, сотрясение. Врач хочет меня видеть. А мне говорят, он только к вечеру будет.
– Лечащий, что ли? Так он просто денег хотел за лекарства какие-то. Можешь оставить, я отдам.
– Тебе поесть принести? Я не успела, сразу сюда. Денег привезла, как знала, все сняла со счета и привезла.
В общем, обычный разговор в больничной палате.
В качающемся тамбуре, под которым крепко били друг о друга металлические ладоши – наверное, аплодируя полету рельс – придумывать ничего не хотелось. Здесь все, что нужно, было уже придумано.
Снова и снова, будто запуская видеозапись, я вспоминал разговор с моим Лечащим Врачом накануне маминого визита. После той нашей с ним беседы ей, конечно, и позвонили. Я и сейчас могу говорить про Врача «лечащий». Формально, по больничным бумагам, он все еще меня лечит. Но, наверное, уже хватились, что меня нет. Походили по палатам, поспрашивали у других больных: «Не видели, куда подевался? С покемонами всегда так: только отвернись, сейчас же в бега». Вчера утром Врач заглянул в палату и позвал меня:
– Вы не могли бы со мной на веранду выйти? Я воздуха чистого глотну, заодно поговорим. А то никак до вас не дойду.
Мы вышли на веранду с обвалившимися по центру перилами. Дыра была заштопана веревкой. Было похоже на паутину в старых детских фильмах.
Врач встал у обломка перил, сунул руки в карманы халата. Я прислонился к стене и смотрел на гибкие макаронины пара, выползающие из труб котельной.
– Вы извините, я без предисловий, ладно? – он медленно вдыхал и так же медленно выдыхал, успевая произнести очередную порцию слов. Глубокий вдох – пауза – слова – пауза – глубокий вдох. – У вас обнаружена гематома в лобной части… Поначалу были сомнения, но вчера ваши снимки… Посмотрел профессор Введенский, и он настоятельно рекомендует… Оперировать…
В этом месте Врач взял паузу подлиннее, на несколько вдохов-выдохов. Я молчал, и видимо, поэтому он сказал:
– Вижу, пока вам все понятно.
И снова помолчал. Наверное, чтобы еще раз удостовериться, что мне все понятно.
– Мой долг предупредить вас, что подобная операция… Относится к разряду опасных… После нее возможны различные осложнения… Часто случается амнезия, причем амнезии… Приключаются самые разные. В прошлый раз… Больной разучился делать все, что умеет делать… Взрослый человек: читать, писать… И тем не менее показания к операции… Весьма веские, если оставить гематому там, где она есть… Последствия непредсказуемы. К сожалению… Динамика процесса неутешительна. Мы и сами… Рекомендуем оперироваться в крайних случаях… У вас как раз такой случай.
Ну вот, Врач сказал все, что собирался сказать, а я по-прежнему молчал. Он наверняка ожидал другой реакции. Подышав еще немного, он повернулся ко мне и ободряюще улыбнулся.
– Вам все понятно, да?
Я улыбнулся в ответ не менее ободряюще, кивнул. Врач начинал смущаться. Прервал свою дыхательную гимнастику.
– Вы должны принять решение. Может быть, кто-то из ваших близких подойдет ко мне завтра, чтобы обсудить…
– Хорошо.
Он сделал еще несколько вдохов-выдохов и ушел, попрощавшись очень-очень вежливо.
– И пожалуйста, – он вдруг вернулся и просунул голову в приоткрытую дверь. – Не стойте здесь. Это вообще-то запрещено. Я и так…
Скорей всего, Врач собирался сказать, что и так нарушил запрет Главного Врача, выйдя со мной на аварийную веранду – и если Главный Врач узнает, то даст ему по башке.
– Хорошо.
Я шагнул к двери, а Врач нахмурился и пошел по длинному коридору, сунув руки в карманы.
– Пусть завтра кто-нибудь явится! – крикнул Врач, обернувшись на ходу.
Я долго стоял там. Думать о чем-то было совершенно невозможно. Рассматривал небо. И разбитые перила. Лысеющие остроголовые тополя. Подышал немного как Врач, попробовал повторить то, что говорил мне он. Наконец, произнес слово «гематома». Это слово тут же завладело моим вниманием. Я повторил его еще несколько раз, на разный лад. Что так, что эдак звучало оно дерьмовато.
Через тамбур, оглушительно стрельнув сначала одной, потом другой дверью, прошла поездная официантка с тележкой.
– Ге-ма-то-ма, – сказал я, приноравливаясь к ритму колес.
Солнце на закате – гематома. Телевизор – гематома. Все, что в борще – гематома. Бизнесмен девяностых в малиновом пиджаке. Малина – тоже гематома, съедобная. Гематом вокруг много. Может быть, не стоит их бояться?
Бегущее за окном тамбура пространство швырялось шеренгами деревьев, пучками облетевших кустов, столбами и столбиками, излучинами асфальта, дотянувшегося до самых шпал и вдруг отдернутого вглубь, в беззвучный мир какого-нибудь поселка, выхваченного из небытия на несколько секунд, с настоящими, но маленькими людьми, машинами, киосками «Союзпечати».
Я тихо улыбался.
Бегущее пространство лечит. По-настоящему, не то что церебролизин. Когда все мимолетно, не о чем болеть. Не за что зацепиться – вот и лечу сам вместе с деревьями и домами, в которых живет кто-то неведомый, но безобидный. Потому что навсегда оставлен по ту сторону проехавшего мимо окна моего тамбура. А еще переменное заоконное пространство дарит иллюзию мысли. Как Виктору Викторовичу его остающиеся без ответа вопросы дарят иллюзию беседы. Листаю взглядом дорогу, и внутри возникает ощущение, что думаю о чем-то – умно и глубоко думаю. В этом тамбуре мне спокойно. Забываю даже о Викторе Викторовиче, который поджидает меня в купе.