Страница:
1. Тезис:Мир имеет начало (границу) во времени и пространстве. Антитезис:Мир во времени и пространстве безграничен. 2. Тезис:Все в мире состоит из простого. Антитезис:Нет ничего простого, все сложно. 3. Тезис:В мире существует причинность через свободу. Антитезис:Никакой свободы нет, все есть природа. 4. Тезис:В ряду мировых причин есть некая необходимая сущность. Антитезис:В этом ряду нет ничего необходимого, все в нем случайно.
Остановим внимание на первой антиномии. Доказательство тезиса и антитезиса ведется «от невозможности обратного». Доказывая тезис, Кант предлагает допустить, что мир не ограничен во времени. Тогда в каждый данный момент бесконечное время оказывается ограниченным (со стороны настоящего), а это противоречит идее бесконечности; бесконечный прошедший, то есть «сосчитанный», ряд невозможен. Рассматривая антитезис, Кант опять-таки начинает с противоположного допущения: мир ограничен во времени, но тогда получается, что было «пустое» время, когда мира не существовало. Опять-таки бессмыслица.
Разум уперся в стенку? Ничего не поделаешь, главное, не старайтесь пробить эту стенку лбом: шишек не будет, но помутнение мозгов не исключено. Ибо стена мнимая.
Если кто-нибудь скажет, что какой-то предмет или пахнет хорошо, или пахнет дурно, то можно сказать и нечто третье, а именно: данный предмет вообще не пахнет, и оба противоположных суждения могут оказаться ложными. Так, по Канту, и в данном случае: при всей видимой обоснованности оба противоположных суждения о конечности или бесконечности мира ложны. Они относятся лишь к миру явлений; в мире вещей самих по себе возможно нечто и третье.
Кант поставил диалектическую проблему. «Здесь мы видим удивительнейшее явление человеческого разума, не имеющее ничего подобного этому ни в каком другом применении разума». Стремясь схватить мир как целое, раскрыть его сущность, разум с необходимостью наталкивается на противоречие. Противоречие – неизбежный момент мышления.Кант совершил великое открытие!
С диалектических и логических высот XX столетия критиковать Канта не составляет труда. Кантовские антиномии породили огромную литературу, разбор которой увел бы нас далеко в сторону. Познакомимся лишь с тем, как Ф. Энгельс разбирает обоснование тезиса о конечности мира. Мысль о «сосчитанном бесконечном ряде» возникает только при допущении начала мира, а это как раз надо еще доказать. «Бесконечность, имеющая конец, но не имеющая начала, не более и не менее бесконечна, чем та, которая имеет начало, но не имеет конца»[7]. Получается, что тезис Канта ложен, антитезис содержит истину, которая в полной мере открывается при условии, если в понятие бесконечного включить его противоположность – конечное. «Бесконечность есть противоречие, и она полна противоречий. Противоречием является уже то, что бесконечность должна слагаться из одних только конечных величин»[8].
Аналогичным образом обстоит дело и с второй антиномией. Здесь также, по мнению Канта, и тезис и антитезис одинаково ложны. Иное дело – третья и четвертая антиномии. В двух последних случаях, по Канту, и тезис и антитезис истинны.
Самая важная для Канта третья антиномия. Свободы нет, все на свете жестко детерминировано. Да, действительно, это так в мире явлений. Но человек наделен свободой воли, и природная детерминация над ним не властна. Тоже верно, соглашается Кант с самим собой и поясняет: так обстоит дело в мире вещей самих по себе.
Человек живет в двух мирах. С одной стороны, он феномен, клеточка чувственного мира, существующая по его законам, порой далеким от человечности. Но, с другой стороны, он ноумен, существо сверхчувственное, подчиненное идеалу. У человека два характера: эмпирический, привитый окружением, и ноуменальный, интеллигибельный, как бы присущий ему изнутри. Связаны ли они между собой? Или интеллигибельный характер есть нечто запредельное, в посюстороннем мире себя не проявляющее? В том-то и дело, что в поведении человека реализуется связь между двумя характерами. На этом основана вменяемость человека, его ответственность.
Кант иллюстрирует свою мысль простым примером. Если человек злостно лжет и его ложь вносит замешательство в общество, кто виноват? Исследуя эмпирический характер, мы можем найти причины данного дурного поступка в плохом воспитании и плохом окружении. Но хотя мы и полагаем, что поступок определялся этими причинами, тем не менее мы упрекаем виновника не за влиявшие на него обстоятельства, мы рассматриваем совершенный проступок сам по себе и указываем на разум как на причину, которая могла и должна была определить поведение человека иначе. «Поступок приписывается интеллигибельному характеру человека; теперь в тот момент, когда он лжет, вина целиком лежит на нем; стало быть, несмотря на все эмпирические условия поступка, разум был совершенно свободен, и поступок должен считаться только следствием упущения со стороны разума».
Тут мы подошли не только к одной из вершин критической философии, но и к ее первоистокам. На закате дней своих, вспоминая историю возникновения «Критики чистого разума», Кант в одном из писем подчеркивал, что именно антиномии и, в частности, проблема свободы – «Есть свобода в человеке, и напротив: никакой свободы нет, все в нем природная необходимость» – вот что пробудило его от догматического сна и подвигло на критику разума, дабы устранить «скандал противоречия разума с самим собой». За основным вопросом «Критики чистого разума» – как возможны синтетические суждения априори – эхом звучит другой, для Канта более важный – как возможна свобода человека. Свобода есть, но где она? В мире «явлений» мы ее не обнаружим, человек свободен только в мире «вещей самих по себе». Дуализм Канта – это своеобразная попытка оправдать двойственность поведения человека в антагонистическом обществе, где приходится приноравливаться к обстоятельствам, а нравственное поведение требует героизма.
И, между прочим, проблема идеальности времени, столь шокирующая материалистически мыслящий ум, введена Кантом по тем же соображениям – чтобы «спасти свободу». Время – это порядок явлений в природе, над которым никто не властен, это генетическая связь состояний, свобода же требует проявления самовластья человека. Поэтому, если время присуще вещам самим по себе, свобода невозможна. Только потому, что в интеллигибельном мире нет железного сцепления причин и следствий, нет времени, возможна причинность особого рода – «через свободу», которая только и делает человека моральным существом. В природе одни и те же причины с железной необходимостью вызывают одни и те же действия. Человек же может пересмотреть содеянное и, хотя условия не изменились, поступить иначе. Он может «отменить» время, изменить его ход. Из физической реальности в таком понимании время превращается в поэтическую метафору.
Теперь нам станет яснее, почему Блок написал свое стихотворение, посвященное Канту, под влиянием размышлений над трансцендентальной эстетикой, то есть над тем разделом «Критики чистого разума», где речь идет о пространстве и времени. Этот раздел Блок считал главным в учении Канта. «Есть как бы два времени, два пространства, – комментировал русский поэт немецкого философа, – одно – историческое, календарное, другое нечислимое, музыкальное». По Блоку, «музыкальность» означает способность чувствовать мировую гармонию, выйти за пределы исторической детерминации и цивилизации, отрешиться от них. Способным на это представляется ему Кант, каким он видит его в своем стихотворении.
«Что такое время? Время не существует; время есть цифры». Это уже из черновых рукописей «Преступления и наказания». Достоевский был знаком с «Критикой чистого разума». (Еще находясь в Сибири, он просил прислать ему французское издание этой книги.) Лежала ли она перед ним, когда он обдумывал роман о Родионе Раскольникове, преступившем нормы морали и права? Или историю князя Мышкина? Жизнеописание Алексея Федоровича Карамазова? Сказать трудно. Но тема «Кант и Достоевский» имеет право на существование.
Процитированная нами книга Голосовкера носит подзаголовок «Размышление читателя над романом „Братья Карамазовы“ и трактатом Канта „Критика чистого разума“. На страницах романа имя философа и название его труда ни разу не упоминаются. И тем не менее обнаруживается богатейший материал для сопоставлений. „Достоевский, – утверждает Голосовкер, – не только был знаком с антитетикой „Критики чистого разума“, но и продумал ее. Более того, отчасти сообразуясь с ней, он развивал свои доводы в драматических ситуациях романа. Более того, он сделал Канта, или, вернее, антитезис его антиномии, символом всего того, против чего он боролся (и в себе самом, и с противниками) как писатель, публицист, мыслитель“. Речь идет о четвертой кантовской антиномии: есть „некая необходимая сущность“ (так философ выражается о боге), ничего необходимого нет, в мире природы бога обнаружить нельзя. Только в мире свободы, вещей самих по себе Кант полагает его присутствие. Между Кантом и Достоевским, уверяет Голосовкер, возник „смертельный поединок – один из самых гениальных поединков, какие остались запечатленными в истории человеческой мысли“. Сказано красиво, нужна, однако, существенная оговорка: поединок мнимый. Кант и Достоевский не антиподы, они стоят на одной почве, имя которой – свобода личности.
Антитезис четвертой антиномии, отрицающий бытие бога действительно, – смертельный враг Достоевского, ибо «если бога нет, то все дозволено», это «убийца-дублер», водивший рукой Смердякова. Но антитезис – враг и Канта. Шатания между тезисом и антитезисом сводят с ума Ивана Карамазова, они мучают автора романа «Братья Карамазовы», но они ведомы и автору «Критики чистого разума», об этом свидетельствуют черновики. Единственно, что Кант усвоил твердо, – не следует путать веру и знание. Мир природы доступен познанию, мир свободы, простите, особая статья.
На Канта ополчались те, кому мало было веры, кто обязательно, ну хотя бы кое-что, хотел знать о боге, как он знает о своем монархе. Гейне сравнил Канта с Робеспьером: французский революционер посягнул на жизнь короля, Кенигсбергский старец отважился на нечто большее – поднял руку на бога. «Право, Максимилиану Робеспьеру оказывают слишком много чести, сравнивая его с Иммануилом Кантом. Правда, у Максимилиана Робеспьера, великого мещанина с улицы Сент-Оноре, бывали припадки бешеной мании разрушения, когда дело касалось королевской власти, и достаточно страшны были судороги его цареубийственной эпилепсии; но едва речь заходила о высшем существе, он вновь стирал белую пену с губ и кровь с рук и облачался в свой праздничный голубой сюртук с зеркальными пуговицами, да еще прикалывал букетик к широкому отвороту…
Но если Иммануил Кант, великий разрушитель в царстве мысли, далеко превзошел терроризм Максимилиана Робеспьера, то кое в чем он имел с ним черты сходства, побуждающие к сравнению. Прежде всего мы встречаем в обоих ту же неумолимую, резкую, лишенную поэзии трезвую честность. Затем у обоих встречаем мы тот же талант недоверия, с той только разницей, что один направляет его на мысль и называет критикой, между тем как другой направляет его на людей и называет республиканской добродетелью. Однако тип мещанина выражен в обоих в высшей степени: природа предназначила их к отвешиванию кофе и сахара, но судьба захотела, чтобы они взвешивали другие вещи, и одному бросала на весы короля, другому – бога…
И они взвесили точно!»
Легко представить, какое потрясение в умах вызвала «Критика чистого разума», если три десятилетия спустя после смерти философа такой радикальный человек, как Генрих Гейне, обрушил свой сарказм на Канта. Обвинения в мещанстве несправедливы, они только обнажают глубинную мещанскую природу их автора, которая помешала ему увидеть и великое созидание в «царстве мысли», осуществленное Кантом. Гейне признается: стоит ему услышать, что кто-то оспаривает бытие бога, как его охватывает странное беспокойство, тоскливая жуть, какие он испытал в доме умалишенных, когда его окружили сумасшедшие, а он потерял из виду провожатого. Перспектива остаться одному, без провожатых в этом безумном мире страшит Гейне. Но и вступить в единоборство с Кантом в защиту всевышнего ему не под силу. Он может лишь выражать свое недовольство и злорадствовать, когда великий ниспровергатель догм вдруг, как ему кажется, обнаруживает непоследовательность.
На открытый спор с Кантом мог отважиться только Гегель, посвятивший значительную часть своего лекционного курса «Доказательства бытия бога» ремонту тех разрушений в лютеранской теологии, которые учинил там кантовский критический разум. Кант вынес на суд разума все известные доказательства бытия бога и показал, что в их основе лежат логические ошибки.
Мы помним, что первую литературную известность Канту принес трактат «Единственно возможное основание для доказательства бытия бога». Молодой философ полагал, что таковым служит ход рассуждений, опирающийся на так называемое онтологическое доказательство. Суть последнего состоит в следующем: о боге мы думаем как о самом совершенном существе; если это существо не обладает признаком бытия, оно недостаточно совершенно, и мы впадаем в противоречие. Теперь Кант лишь посмеивается над подобными рассуждениями. Богословам он говорит: вы впали в противоречие уже тогда, когда ввели понятие существования в понятие вещи, которую вы собрались мыслить как возможную. В действительном предмете содержится не больше признаков, чем в возможном. Сто действительных талеров не больше ни на йоту, чем сто возможных. Разница только в том, что первые лежат у меня в кармане. Понятие не есть бытие.
Подобного рода ошибку Кант находит и в другом доказательстве – космологическом. Существование мира требует допущения причины мира, каковой является бог. По Канту, такое допущение сделать можно, только нельзя настаивать на том, что эта мысль соответствует реальному положению вещей. Ибо понятие еще не есть бытие.
Наконец, в третьем – физико-теологическом – доказательстве бытия бога речь идет о всеобщей целесообразности, которую мы обнаруживаем в природе. Не говорит ли она о мудрости творца? Возможно, отвечает Кант, только бог в этом случае выступает в роли не создателя мира, а лишь его зодчего, обрабатывающего готовый материал. Но главное в другом: здесь повторена предшествующая ошибка – произвольная мысль о причинной зависимости наделена реальностью.
Таким образом, резюмирует Кант, в основе физико-теологического доказательства лежит космологическое, а в основе космологического – онтологическое, и так как других, кроме этих трех, нет, то онтологическое доказательство есть единственно возможное. Профессор Кант повторил вывод, сделанный в магистерские годы? Увы, с существенной оговоркой: «Если только вообще возможно доказательство положения, столь превосходящего всякое эмпирическое применение рассудка».
Гегеля не смутили ни ирония, ни логика Канта. В доказательствах бытия бога, уверял он, нет никаких ошибок, если пользоваться диалектической логикой. Кант (его к этому времени давно уже не было в живых) мог бы возразить: диалектика – логика видимости. «Я утверждаю, – настаивал он, – что все попытки чисто спекулятивного применения разума в теологии совершенно бесплодны и по своему внутреннему характеру никчемны, а принципы его применения к природе вовсе не ведут ни к какой теологии; следовательно, если не положить в основу моральные законы или не руководствоваться ими, то вообще не может быть никакой рациональной теологии».
Обратите внимание: Кант ниспроверг господа бога в сфере природы и логики, но оставил все же за ним нечто вроде суверенного домена – мораль. Ему не нужен бог, чтобы объяснять явления природы, но когда речь заходит о поведении человека, то тут не то чтобы «без бога ни до порога», но все же идея высшего существа может быть весьма и весьма полезной.
Именно это и вызвало злорадные насмешки Гейне. «Вы думаете, все кончено, можно расходиться по домам? Ни в коем случае! Будет представлена еще одна пьеса. За трагедией следует фарс. До сих пор Иммануил Кант изображал неумолимого философа, он штурмовал небо, он перебил весь гарнизон, сам верховный владыка небес, не будучи доказан, плавает в своей крови; нет больше ни всеобъемлющего милосердия, ни отеческой любви, ни потустороннего воздаяния за посюстороннюю воздержанность, бессмертие души лежит при последнем издыхании – тут стоны, тут хрип – и старый Лампе в качестве удрученного свидетеля стоит рядом, с зонтиком под мышкой, и пот от ужаса, и слезы льются по его лицу. Тогда разжалобился Иммануил Кант и показывает, что он не только великий философ, но и добрый человек; и он задумывается, и полудобродушно, полуиронически говорит: „Старому Лампе нужен бог, иначе бедный человек не будет счастлив, – а человек должен быть счастлив на земле – так говорит практический разум – мне-то что – ну, пусть практический разум и даст поруку в бытии божьем“. Под влиянием этого довода Кант различает теоретический разум и разум практический, и посредством последнего, словно волшебной палочкой, он воскресил вновь труп деизма, убитого теоретическим разумом».
Пассаж Гейне остроумен и более близок к оригиналу, чем обвинения Канта в мещанстве. Знать о боге, по Канту, ничего нельзя, в него остается только верить. Но что такое вера? Один из последних разделов «Критики чистого разума» называется «О мнении, знании и вере». Вера определена здесь как низшая ступень достоверности по сравнению со знанием (хотя она и выше простого мнения). Если истинность суждения обоснована только с субъективной стороны, а объективное ер обоснование недостаточно, то это вера. Знание представляет собой и субъективное, и объективное признание истинности суждения.
«Мне пришлось поднять знание, чтобы освободить место вере», – дерзко заявил мыслитель в предисловии ко второму изданию «Критики чистого разума» – книги, предъявившей высокие требования к знанию. В подлиннике дерзость скрыта, звучит двусмысленно. И в этой двусмысленности весь Кант. Он употребил глагол aufheben, который буквально означает «поднять», но в первую очередь – «устранить», а также «арестовать», «сохранить». Кант устранил знание из областей, ему не принадлежащих, он высоко поднял его, посадил под арест, за решетку своей критики, и тем самым сохранил его в чистоте и силе[9].
Такова судьба знания. О вере, однако, сказано еще не все. По Канту, существует три вида веры. Прагматической он называет веру человека в свою правоту в том или ином единичном случае. Цена такой вере – один дукат. «Нередко человек высказывает свои положения с таким самоуверенным и непреклонным упорством, что кажется, будто у него нет никаких сомнений в истинности их. Но пари приводит его в замешательство. Иногда оказывается, что уверенности у него достаточно, чтобы оценить ее только в один дукат, но не в десять дукатов, так как рисковать одним дукатом он еще решается, но только при ставке в десять дукатов он видит то, что прежде не замечал, а именно, что он, вполне возможно, ошибается».
Веру в общие положения Кант называет доктринальной. Он готов держать пари на все свое имущество, что хотя бы на одной из видимых нами планет есть обитатели. Это пример доктринальной веры. Сюда же Кант относит и учение о бытии бога. Доктринальная вера содержит в себе все же нечто нетвердое: нередко затруднения, встречающиеся при размышлениях, отдаляют нас от нее, хотя мы постоянно к ней возвращаемся.
Совершенно иной характер носит моральная вера, где вопрос об истинности суждений даже и не встает. «Эту веру ничто не может поколебать, так как были бы ниспровергнуты сами мои нравственные принципы, от которых я не могу отказаться, не став в собственных глазах достойным презрения». Верить в бога здесь означает не размышлять о его бытии, а просто быть добрым.
Итак, выдвинув тезис: знание выше веры, Кант снабжает его антитезисом-оговоркой: это не относится к моральной вере, которую нельзя сопоставлять со знанием, которая реализуется в поведении.
«Критика чистого разума» завершается программой на будущее. Ни о каких новых «критиках» Кант не помышляет. Критическая работа завершена. Поле очищено от сорняков, вспахано и удобрено, пора подумать о плодоносных саженцах. Кант знает, какое дерево предстоит ему взрастить. Это будет изложение позитивных начал метафизики.
Термин «метафизика» впоследствии скомпрометирует Гегель, он обозначит им заскорузлое мышление, делающее ошибочные мировоззренческие выводы из принципов формальной логики; живое философствование Гегель назовет диалектикой. Для Канта дело обстоит наоборот: диалектика – это иллюзорная логика, метафизика – мировая мудрость. О метафизике Кант отзывается с величайшим пиететом. Это для него «завершение всей культуры человеческого разума»; те, кто разочаровался в метафизике, рано или поздно вернутся к ней, как к поссорившейся с ними возлюбленной. Чтобы дух человека когда-нибудь совершенно отказался от метафизических исследований – это так же невероятно, как и то, чтобы мы когда-нибудь совсем перестали дышать из опасения вдыхать нечистый воздух.
Вся беда в том, что в метафизике «можно нести всякий вздор, не опасаясь быть уличенным в лжи». Здесь нет тех средств проверки, которыми располагает естествознание. Поэтому до сих пор метафизика не была наукой. Но у нее есть все возможности таковой стать. По сравнению с другими науками есть у нее и одно неоспоримое преимущество: она может быть завершена и «приведена в неизменное состояние», так как в ней невозможны новые открытия, неизбежные в других науках; ибо источник познания здесь – не предметы внешнего мира, а сам разум, и после того, как разум полностью и ясно изложил основные законы своей способности, не остается ничего, что бы он мог бы еще здесь узнать.
Кант предрекает новое рождение метафизики «по совершенно неизвестному до сих пор плану». На последних страницах «Критики чистого разума» читатель находит план возрождения философии, который, увы, оригинальностью не отличается. По замыслу Канта, вся система метафизики должна состоять из четырех частей – онтологии, физиологии, космологии, теологии. Онтология – учение об общих принципах бытия; физиология, в кантовском понимании, – учение о природе, которое распадается на физику и психологию; космология – наука о мире в целом; теология – о боге. Вольфианская метафизика была построена примерно по той же схеме. Кант фактически не ответил на вопрос, заданный в начале «Критики», – как возможна метафизика в качестве науки. Своей трансцендентальной диалектикой он разрушил все догматические построения в этой сфере, но дальше декларирования необходимости новой научной философии не пошел.
Читалась книга с трудом, не вызывая интереса. Никто Канта публично не бранил, никто ему не возражал, лишь изредка до него доходили жалобы на непонятность. Моисей Мендельсон, перелистав несколько страниц, отложил книгу в сторону. Гаман читал «Критику» вместе с автором, правившим корректуру, но радости при этом не испытывал. «Такая объемистая книга, – писал он Гердеру в мае 1781 года, – не соразмерна ни росту автора, ни понятию чистого разума, противостоящему моему, ленивому». Канта он называл «прусским Юмом». Мнение Гердера: «Критика» Канта для меня – жесткий ломоть, она, по-видимому, останется непрочитанной… Не знаю, зачем вся эта тяжелая паутина».
Сразу же после появления книги Кант разослал дарственные экземпляры своим друзьям и знаменитостям. В первую очередь министру Цедлицу, Марку Герцу, Мендельсону. В августе 1781 года философ вспомнил о придворном проповеднике Иоганне Шульце, который в свое время опубликовал рецензию на последнюю диссертацию Канта и заслужил его похвалу («самая лучшая философская голова из тех, что есть в нашей округе»). Ему был послан экземпляр; ответ пришлось ждать два года.
В письмах, которые приходили, говорилось о чем угодно, только не о «Критике». Философ Штейнбарт, пересылая свою «последнюю вещицу», уверял в братских чувствах, но было неясно, видел ли он в глаза последнюю кантовскую работу. Издатель Харткнох напоминал, что ждет от Канта новых произведений; предлагая пользоваться книгами, имеющимися в его распоряжении, сообщал, что в знак дружбы пересылает философу фунт чая. Негоциант Беренс просил Канта вмешаться в судьбу отбившегося от рук сына и наставить его на путь истины. Математик Бернулли интересовался перепиской Канта с покойным Ламбертом; философ сообщил о выходе своей книги, о главных ее идеях, однако Бернулли интересовался только Ламбертом.
Остановим внимание на первой антиномии. Доказательство тезиса и антитезиса ведется «от невозможности обратного». Доказывая тезис, Кант предлагает допустить, что мир не ограничен во времени. Тогда в каждый данный момент бесконечное время оказывается ограниченным (со стороны настоящего), а это противоречит идее бесконечности; бесконечный прошедший, то есть «сосчитанный», ряд невозможен. Рассматривая антитезис, Кант опять-таки начинает с противоположного допущения: мир ограничен во времени, но тогда получается, что было «пустое» время, когда мира не существовало. Опять-таки бессмыслица.
Разум уперся в стенку? Ничего не поделаешь, главное, не старайтесь пробить эту стенку лбом: шишек не будет, но помутнение мозгов не исключено. Ибо стена мнимая.
Если кто-нибудь скажет, что какой-то предмет или пахнет хорошо, или пахнет дурно, то можно сказать и нечто третье, а именно: данный предмет вообще не пахнет, и оба противоположных суждения могут оказаться ложными. Так, по Канту, и в данном случае: при всей видимой обоснованности оба противоположных суждения о конечности или бесконечности мира ложны. Они относятся лишь к миру явлений; в мире вещей самих по себе возможно нечто и третье.
Кант поставил диалектическую проблему. «Здесь мы видим удивительнейшее явление человеческого разума, не имеющее ничего подобного этому ни в каком другом применении разума». Стремясь схватить мир как целое, раскрыть его сущность, разум с необходимостью наталкивается на противоречие. Противоречие – неизбежный момент мышления.Кант совершил великое открытие!
С диалектических и логических высот XX столетия критиковать Канта не составляет труда. Кантовские антиномии породили огромную литературу, разбор которой увел бы нас далеко в сторону. Познакомимся лишь с тем, как Ф. Энгельс разбирает обоснование тезиса о конечности мира. Мысль о «сосчитанном бесконечном ряде» возникает только при допущении начала мира, а это как раз надо еще доказать. «Бесконечность, имеющая конец, но не имеющая начала, не более и не менее бесконечна, чем та, которая имеет начало, но не имеет конца»[7]. Получается, что тезис Канта ложен, антитезис содержит истину, которая в полной мере открывается при условии, если в понятие бесконечного включить его противоположность – конечное. «Бесконечность есть противоречие, и она полна противоречий. Противоречием является уже то, что бесконечность должна слагаться из одних только конечных величин»[8].
Аналогичным образом обстоит дело и с второй антиномией. Здесь также, по мнению Канта, и тезис и антитезис одинаково ложны. Иное дело – третья и четвертая антиномии. В двух последних случаях, по Канту, и тезис и антитезис истинны.
Самая важная для Канта третья антиномия. Свободы нет, все на свете жестко детерминировано. Да, действительно, это так в мире явлений. Но человек наделен свободой воли, и природная детерминация над ним не властна. Тоже верно, соглашается Кант с самим собой и поясняет: так обстоит дело в мире вещей самих по себе.
Человек живет в двух мирах. С одной стороны, он феномен, клеточка чувственного мира, существующая по его законам, порой далеким от человечности. Но, с другой стороны, он ноумен, существо сверхчувственное, подчиненное идеалу. У человека два характера: эмпирический, привитый окружением, и ноуменальный, интеллигибельный, как бы присущий ему изнутри. Связаны ли они между собой? Или интеллигибельный характер есть нечто запредельное, в посюстороннем мире себя не проявляющее? В том-то и дело, что в поведении человека реализуется связь между двумя характерами. На этом основана вменяемость человека, его ответственность.
Кант иллюстрирует свою мысль простым примером. Если человек злостно лжет и его ложь вносит замешательство в общество, кто виноват? Исследуя эмпирический характер, мы можем найти причины данного дурного поступка в плохом воспитании и плохом окружении. Но хотя мы и полагаем, что поступок определялся этими причинами, тем не менее мы упрекаем виновника не за влиявшие на него обстоятельства, мы рассматриваем совершенный проступок сам по себе и указываем на разум как на причину, которая могла и должна была определить поведение человека иначе. «Поступок приписывается интеллигибельному характеру человека; теперь в тот момент, когда он лжет, вина целиком лежит на нем; стало быть, несмотря на все эмпирические условия поступка, разум был совершенно свободен, и поступок должен считаться только следствием упущения со стороны разума».
Тут мы подошли не только к одной из вершин критической философии, но и к ее первоистокам. На закате дней своих, вспоминая историю возникновения «Критики чистого разума», Кант в одном из писем подчеркивал, что именно антиномии и, в частности, проблема свободы – «Есть свобода в человеке, и напротив: никакой свободы нет, все в нем природная необходимость» – вот что пробудило его от догматического сна и подвигло на критику разума, дабы устранить «скандал противоречия разума с самим собой». За основным вопросом «Критики чистого разума» – как возможны синтетические суждения априори – эхом звучит другой, для Канта более важный – как возможна свобода человека. Свобода есть, но где она? В мире «явлений» мы ее не обнаружим, человек свободен только в мире «вещей самих по себе». Дуализм Канта – это своеобразная попытка оправдать двойственность поведения человека в антагонистическом обществе, где приходится приноравливаться к обстоятельствам, а нравственное поведение требует героизма.
И, между прочим, проблема идеальности времени, столь шокирующая материалистически мыслящий ум, введена Кантом по тем же соображениям – чтобы «спасти свободу». Время – это порядок явлений в природе, над которым никто не властен, это генетическая связь состояний, свобода же требует проявления самовластья человека. Поэтому, если время присуще вещам самим по себе, свобода невозможна. Только потому, что в интеллигибельном мире нет железного сцепления причин и следствий, нет времени, возможна причинность особого рода – «через свободу», которая только и делает человека моральным существом. В природе одни и те же причины с железной необходимостью вызывают одни и те же действия. Человек же может пересмотреть содеянное и, хотя условия не изменились, поступить иначе. Он может «отменить» время, изменить его ход. Из физической реальности в таком понимании время превращается в поэтическую метафору.
Теперь нам станет яснее, почему Блок написал свое стихотворение, посвященное Канту, под влиянием размышлений над трансцендентальной эстетикой, то есть над тем разделом «Критики чистого разума», где речь идет о пространстве и времени. Этот раздел Блок считал главным в учении Канта. «Есть как бы два времени, два пространства, – комментировал русский поэт немецкого философа, – одно – историческое, календарное, другое нечислимое, музыкальное». По Блоку, «музыкальность» означает способность чувствовать мировую гармонию, выйти за пределы исторической детерминации и цивилизации, отрешиться от них. Способным на это представляется ему Кант, каким он видит его в своем стихотворении.
«Что такое время? Время не существует; время есть цифры». Это уже из черновых рукописей «Преступления и наказания». Достоевский был знаком с «Критикой чистого разума». (Еще находясь в Сибири, он просил прислать ему французское издание этой книги.) Лежала ли она перед ним, когда он обдумывал роман о Родионе Раскольникове, преступившем нормы морали и права? Или историю князя Мышкина? Жизнеописание Алексея Федоровича Карамазова? Сказать трудно. Но тема «Кант и Достоевский» имеет право на существование.
Процитированная нами книга Голосовкера носит подзаголовок «Размышление читателя над романом „Братья Карамазовы“ и трактатом Канта „Критика чистого разума“. На страницах романа имя философа и название его труда ни разу не упоминаются. И тем не менее обнаруживается богатейший материал для сопоставлений. „Достоевский, – утверждает Голосовкер, – не только был знаком с антитетикой „Критики чистого разума“, но и продумал ее. Более того, отчасти сообразуясь с ней, он развивал свои доводы в драматических ситуациях романа. Более того, он сделал Канта, или, вернее, антитезис его антиномии, символом всего того, против чего он боролся (и в себе самом, и с противниками) как писатель, публицист, мыслитель“. Речь идет о четвертой кантовской антиномии: есть „некая необходимая сущность“ (так философ выражается о боге), ничего необходимого нет, в мире природы бога обнаружить нельзя. Только в мире свободы, вещей самих по себе Кант полагает его присутствие. Между Кантом и Достоевским, уверяет Голосовкер, возник „смертельный поединок – один из самых гениальных поединков, какие остались запечатленными в истории человеческой мысли“. Сказано красиво, нужна, однако, существенная оговорка: поединок мнимый. Кант и Достоевский не антиподы, они стоят на одной почве, имя которой – свобода личности.
Антитезис четвертой антиномии, отрицающий бытие бога действительно, – смертельный враг Достоевского, ибо «если бога нет, то все дозволено», это «убийца-дублер», водивший рукой Смердякова. Но антитезис – враг и Канта. Шатания между тезисом и антитезисом сводят с ума Ивана Карамазова, они мучают автора романа «Братья Карамазовы», но они ведомы и автору «Критики чистого разума», об этом свидетельствуют черновики. Единственно, что Кант усвоил твердо, – не следует путать веру и знание. Мир природы доступен познанию, мир свободы, простите, особая статья.
На Канта ополчались те, кому мало было веры, кто обязательно, ну хотя бы кое-что, хотел знать о боге, как он знает о своем монархе. Гейне сравнил Канта с Робеспьером: французский революционер посягнул на жизнь короля, Кенигсбергский старец отважился на нечто большее – поднял руку на бога. «Право, Максимилиану Робеспьеру оказывают слишком много чести, сравнивая его с Иммануилом Кантом. Правда, у Максимилиана Робеспьера, великого мещанина с улицы Сент-Оноре, бывали припадки бешеной мании разрушения, когда дело касалось королевской власти, и достаточно страшны были судороги его цареубийственной эпилепсии; но едва речь заходила о высшем существе, он вновь стирал белую пену с губ и кровь с рук и облачался в свой праздничный голубой сюртук с зеркальными пуговицами, да еще прикалывал букетик к широкому отвороту…
Но если Иммануил Кант, великий разрушитель в царстве мысли, далеко превзошел терроризм Максимилиана Робеспьера, то кое в чем он имел с ним черты сходства, побуждающие к сравнению. Прежде всего мы встречаем в обоих ту же неумолимую, резкую, лишенную поэзии трезвую честность. Затем у обоих встречаем мы тот же талант недоверия, с той только разницей, что один направляет его на мысль и называет критикой, между тем как другой направляет его на людей и называет республиканской добродетелью. Однако тип мещанина выражен в обоих в высшей степени: природа предназначила их к отвешиванию кофе и сахара, но судьба захотела, чтобы они взвешивали другие вещи, и одному бросала на весы короля, другому – бога…
И они взвесили точно!»
Легко представить, какое потрясение в умах вызвала «Критика чистого разума», если три десятилетия спустя после смерти философа такой радикальный человек, как Генрих Гейне, обрушил свой сарказм на Канта. Обвинения в мещанстве несправедливы, они только обнажают глубинную мещанскую природу их автора, которая помешала ему увидеть и великое созидание в «царстве мысли», осуществленное Кантом. Гейне признается: стоит ему услышать, что кто-то оспаривает бытие бога, как его охватывает странное беспокойство, тоскливая жуть, какие он испытал в доме умалишенных, когда его окружили сумасшедшие, а он потерял из виду провожатого. Перспектива остаться одному, без провожатых в этом безумном мире страшит Гейне. Но и вступить в единоборство с Кантом в защиту всевышнего ему не под силу. Он может лишь выражать свое недовольство и злорадствовать, когда великий ниспровергатель догм вдруг, как ему кажется, обнаруживает непоследовательность.
На открытый спор с Кантом мог отважиться только Гегель, посвятивший значительную часть своего лекционного курса «Доказательства бытия бога» ремонту тех разрушений в лютеранской теологии, которые учинил там кантовский критический разум. Кант вынес на суд разума все известные доказательства бытия бога и показал, что в их основе лежат логические ошибки.
Мы помним, что первую литературную известность Канту принес трактат «Единственно возможное основание для доказательства бытия бога». Молодой философ полагал, что таковым служит ход рассуждений, опирающийся на так называемое онтологическое доказательство. Суть последнего состоит в следующем: о боге мы думаем как о самом совершенном существе; если это существо не обладает признаком бытия, оно недостаточно совершенно, и мы впадаем в противоречие. Теперь Кант лишь посмеивается над подобными рассуждениями. Богословам он говорит: вы впали в противоречие уже тогда, когда ввели понятие существования в понятие вещи, которую вы собрались мыслить как возможную. В действительном предмете содержится не больше признаков, чем в возможном. Сто действительных талеров не больше ни на йоту, чем сто возможных. Разница только в том, что первые лежат у меня в кармане. Понятие не есть бытие.
Подобного рода ошибку Кант находит и в другом доказательстве – космологическом. Существование мира требует допущения причины мира, каковой является бог. По Канту, такое допущение сделать можно, только нельзя настаивать на том, что эта мысль соответствует реальному положению вещей. Ибо понятие еще не есть бытие.
Наконец, в третьем – физико-теологическом – доказательстве бытия бога речь идет о всеобщей целесообразности, которую мы обнаруживаем в природе. Не говорит ли она о мудрости творца? Возможно, отвечает Кант, только бог в этом случае выступает в роли не создателя мира, а лишь его зодчего, обрабатывающего готовый материал. Но главное в другом: здесь повторена предшествующая ошибка – произвольная мысль о причинной зависимости наделена реальностью.
Таким образом, резюмирует Кант, в основе физико-теологического доказательства лежит космологическое, а в основе космологического – онтологическое, и так как других, кроме этих трех, нет, то онтологическое доказательство есть единственно возможное. Профессор Кант повторил вывод, сделанный в магистерские годы? Увы, с существенной оговоркой: «Если только вообще возможно доказательство положения, столь превосходящего всякое эмпирическое применение рассудка».
Гегеля не смутили ни ирония, ни логика Канта. В доказательствах бытия бога, уверял он, нет никаких ошибок, если пользоваться диалектической логикой. Кант (его к этому времени давно уже не было в живых) мог бы возразить: диалектика – логика видимости. «Я утверждаю, – настаивал он, – что все попытки чисто спекулятивного применения разума в теологии совершенно бесплодны и по своему внутреннему характеру никчемны, а принципы его применения к природе вовсе не ведут ни к какой теологии; следовательно, если не положить в основу моральные законы или не руководствоваться ими, то вообще не может быть никакой рациональной теологии».
Обратите внимание: Кант ниспроверг господа бога в сфере природы и логики, но оставил все же за ним нечто вроде суверенного домена – мораль. Ему не нужен бог, чтобы объяснять явления природы, но когда речь заходит о поведении человека, то тут не то чтобы «без бога ни до порога», но все же идея высшего существа может быть весьма и весьма полезной.
Именно это и вызвало злорадные насмешки Гейне. «Вы думаете, все кончено, можно расходиться по домам? Ни в коем случае! Будет представлена еще одна пьеса. За трагедией следует фарс. До сих пор Иммануил Кант изображал неумолимого философа, он штурмовал небо, он перебил весь гарнизон, сам верховный владыка небес, не будучи доказан, плавает в своей крови; нет больше ни всеобъемлющего милосердия, ни отеческой любви, ни потустороннего воздаяния за посюстороннюю воздержанность, бессмертие души лежит при последнем издыхании – тут стоны, тут хрип – и старый Лампе в качестве удрученного свидетеля стоит рядом, с зонтиком под мышкой, и пот от ужаса, и слезы льются по его лицу. Тогда разжалобился Иммануил Кант и показывает, что он не только великий философ, но и добрый человек; и он задумывается, и полудобродушно, полуиронически говорит: „Старому Лампе нужен бог, иначе бедный человек не будет счастлив, – а человек должен быть счастлив на земле – так говорит практический разум – мне-то что – ну, пусть практический разум и даст поруку в бытии божьем“. Под влиянием этого довода Кант различает теоретический разум и разум практический, и посредством последнего, словно волшебной палочкой, он воскресил вновь труп деизма, убитого теоретическим разумом».
Пассаж Гейне остроумен и более близок к оригиналу, чем обвинения Канта в мещанстве. Знать о боге, по Канту, ничего нельзя, в него остается только верить. Но что такое вера? Один из последних разделов «Критики чистого разума» называется «О мнении, знании и вере». Вера определена здесь как низшая ступень достоверности по сравнению со знанием (хотя она и выше простого мнения). Если истинность суждения обоснована только с субъективной стороны, а объективное ер обоснование недостаточно, то это вера. Знание представляет собой и субъективное, и объективное признание истинности суждения.
«Мне пришлось поднять знание, чтобы освободить место вере», – дерзко заявил мыслитель в предисловии ко второму изданию «Критики чистого разума» – книги, предъявившей высокие требования к знанию. В подлиннике дерзость скрыта, звучит двусмысленно. И в этой двусмысленности весь Кант. Он употребил глагол aufheben, который буквально означает «поднять», но в первую очередь – «устранить», а также «арестовать», «сохранить». Кант устранил знание из областей, ему не принадлежащих, он высоко поднял его, посадил под арест, за решетку своей критики, и тем самым сохранил его в чистоте и силе[9].
Такова судьба знания. О вере, однако, сказано еще не все. По Канту, существует три вида веры. Прагматической он называет веру человека в свою правоту в том или ином единичном случае. Цена такой вере – один дукат. «Нередко человек высказывает свои положения с таким самоуверенным и непреклонным упорством, что кажется, будто у него нет никаких сомнений в истинности их. Но пари приводит его в замешательство. Иногда оказывается, что уверенности у него достаточно, чтобы оценить ее только в один дукат, но не в десять дукатов, так как рисковать одним дукатом он еще решается, но только при ставке в десять дукатов он видит то, что прежде не замечал, а именно, что он, вполне возможно, ошибается».
Веру в общие положения Кант называет доктринальной. Он готов держать пари на все свое имущество, что хотя бы на одной из видимых нами планет есть обитатели. Это пример доктринальной веры. Сюда же Кант относит и учение о бытии бога. Доктринальная вера содержит в себе все же нечто нетвердое: нередко затруднения, встречающиеся при размышлениях, отдаляют нас от нее, хотя мы постоянно к ней возвращаемся.
Совершенно иной характер носит моральная вера, где вопрос об истинности суждений даже и не встает. «Эту веру ничто не может поколебать, так как были бы ниспровергнуты сами мои нравственные принципы, от которых я не могу отказаться, не став в собственных глазах достойным презрения». Верить в бога здесь означает не размышлять о его бытии, а просто быть добрым.
Итак, выдвинув тезис: знание выше веры, Кант снабжает его антитезисом-оговоркой: это не относится к моральной вере, которую нельзя сопоставлять со знанием, которая реализуется в поведении.
«Критика чистого разума» завершается программой на будущее. Ни о каких новых «критиках» Кант не помышляет. Критическая работа завершена. Поле очищено от сорняков, вспахано и удобрено, пора подумать о плодоносных саженцах. Кант знает, какое дерево предстоит ему взрастить. Это будет изложение позитивных начал метафизики.
Термин «метафизика» впоследствии скомпрометирует Гегель, он обозначит им заскорузлое мышление, делающее ошибочные мировоззренческие выводы из принципов формальной логики; живое философствование Гегель назовет диалектикой. Для Канта дело обстоит наоборот: диалектика – это иллюзорная логика, метафизика – мировая мудрость. О метафизике Кант отзывается с величайшим пиететом. Это для него «завершение всей культуры человеческого разума»; те, кто разочаровался в метафизике, рано или поздно вернутся к ней, как к поссорившейся с ними возлюбленной. Чтобы дух человека когда-нибудь совершенно отказался от метафизических исследований – это так же невероятно, как и то, чтобы мы когда-нибудь совсем перестали дышать из опасения вдыхать нечистый воздух.
Вся беда в том, что в метафизике «можно нести всякий вздор, не опасаясь быть уличенным в лжи». Здесь нет тех средств проверки, которыми располагает естествознание. Поэтому до сих пор метафизика не была наукой. Но у нее есть все возможности таковой стать. По сравнению с другими науками есть у нее и одно неоспоримое преимущество: она может быть завершена и «приведена в неизменное состояние», так как в ней невозможны новые открытия, неизбежные в других науках; ибо источник познания здесь – не предметы внешнего мира, а сам разум, и после того, как разум полностью и ясно изложил основные законы своей способности, не остается ничего, что бы он мог бы еще здесь узнать.
Кант предрекает новое рождение метафизики «по совершенно неизвестному до сих пор плану». На последних страницах «Критики чистого разума» читатель находит план возрождения философии, который, увы, оригинальностью не отличается. По замыслу Канта, вся система метафизики должна состоять из четырех частей – онтологии, физиологии, космологии, теологии. Онтология – учение об общих принципах бытия; физиология, в кантовском понимании, – учение о природе, которое распадается на физику и психологию; космология – наука о мире в целом; теология – о боге. Вольфианская метафизика была построена примерно по той же схеме. Кант фактически не ответил на вопрос, заданный в начале «Критики», – как возможна метафизика в качестве науки. Своей трансцендентальной диалектикой он разрушил все догматические построения в этой сфере, но дальше декларирования необходимости новой научной философии не пошел.
* * *
Выход в свет «Критики чистого разума» не вызвал сенсации. Кант, правда, на нее и не рассчитывал, но то, что произошло, превзошло худшие ожидания: книгу не заметили. Продавалась она так плохо, что Харткнох подумывал о том, не пустить ли остаток тиража на макулатуру. (Сегодня сохранившиеся экземпляры первого издания в антиквариатах Западной Германии идут по 7 тысяч марок.)Читалась книга с трудом, не вызывая интереса. Никто Канта публично не бранил, никто ему не возражал, лишь изредка до него доходили жалобы на непонятность. Моисей Мендельсон, перелистав несколько страниц, отложил книгу в сторону. Гаман читал «Критику» вместе с автором, правившим корректуру, но радости при этом не испытывал. «Такая объемистая книга, – писал он Гердеру в мае 1781 года, – не соразмерна ни росту автора, ни понятию чистого разума, противостоящему моему, ленивому». Канта он называл «прусским Юмом». Мнение Гердера: «Критика» Канта для меня – жесткий ломоть, она, по-видимому, останется непрочитанной… Не знаю, зачем вся эта тяжелая паутина».
Сразу же после появления книги Кант разослал дарственные экземпляры своим друзьям и знаменитостям. В первую очередь министру Цедлицу, Марку Герцу, Мендельсону. В августе 1781 года философ вспомнил о придворном проповеднике Иоганне Шульце, который в свое время опубликовал рецензию на последнюю диссертацию Канта и заслужил его похвалу («самая лучшая философская голова из тех, что есть в нашей округе»). Ему был послан экземпляр; ответ пришлось ждать два года.
В письмах, которые приходили, говорилось о чем угодно, только не о «Критике». Философ Штейнбарт, пересылая свою «последнюю вещицу», уверял в братских чувствах, но было неясно, видел ли он в глаза последнюю кантовскую работу. Издатель Харткнох напоминал, что ждет от Канта новых произведений; предлагая пользоваться книгами, имеющимися в его распоряжении, сообщал, что в знак дружбы пересылает философу фунт чая. Негоциант Беренс просил Канта вмешаться в судьбу отбившегося от рук сына и наставить его на путь истины. Математик Бернулли интересовался перепиской Канта с покойным Ламбертом; философ сообщил о выходе своей книги, о главных ее идеях, однако Бернулли интересовался только Ламбертом.