В теории, удаляясь от эмпирии, разум впадает в противоречия с самим собой, приходит к загадкам, к хаосу неизвестности, неясности, неустойчивости. Иное дело в поведении. Практическая способность суждения, освобождаясь от чувственного материала, устраняет привходящие наслоения и упрощает себе задачу. Моральность предстает здесь в очищенном, незамутненном виде. Вот почему, хотя мораль рождается вне философии, философствование идет ей на пользу. «Невинность, конечно, прекрасная вещь, но, с другой стороны, очень плохо, что eo трудно сохранить и легко совратить. Поэтому сама мудрость, которая вообще-то больше состоит в образе действий, чем в знании, все же нуждается в науке не для того, чтобы у нее учиться, а для того, чтобы ввести в употребление ее предписание и закрепить его».
   Только в практической (нравственной) сфере разум приобретает конститутивную функцию, то есть решает конструктивную задачу формирования понятий и их реализации. (Напомним, что в сфере познания разум регулятивен, то есть он только предостерегает от ошибок, конститутивен в познании лишь рассудок.) Предмет практического разума – высшее благо, то есть обнаружение и осуществление того, что нужно для свободы человека. Кант говорит о первенстве практического разума перед теоретическим. Главное – поведение, вначале дело, знание потом. Философия вырывается здесь из плена умозрительных конструкций, выходит в сферу жизненно важных проблем, помогая человеку обрести под ногами твердую нравственную почву.
   Философский анализ нравственных понятий говорит о том, что они не выводятся из опыта, они априорно заложены в разуме человека. Кант в разных местах настойчиво повторяет эту мысль. Надо правильно ее понять. Кант не исследует происхождения морали в целом как формы сознания, которая возникла вместе с обществом и вместе с ним трансформировалась. Речь идет только о нравственном статусе индивида. Повседневный опыт антагонистического общества противостоит моральности, скорее духовно уродует, нежели воспитывает человека. Моральный поступок выглядит как результат некоего внутреннего императива (повеления), порой идущего вразрез с аморальной практикой окружающей действительности.
   Строго говоря, любой поступок императивен, он требует для своего свершения концентрации воли. Но, отмечает Кант, следует различать императивы, направленные на достижение определенной цели, и те, которые этим не обусловлены. Первые они называет гипотетическими(поступок обусловлен целью и предписывается как некое средство); вторые – категорическими.Моральный поступок – следствие категорического императива; человек не стремится при этом достичь никакой цели, поступок необходим сам по себе.
   Цели гипотетического императива могут быть двоякими. В первом случае человек четко знает, что ему нужно, и речь идет только о том, как осуществить намерение. Хочешь стать врачом – изучай медицину. Императив выступает в качестве правила уменья. Последнее не говорит о том, хороша ли, разумна ли поставленная цель, а лишь об одном – что нужно делать, чтобы ее достичь. Предписания для врача, чтобы вылечить пациента, и для отравителя, чтобы наверняка его убить, здесь равноценны. Поскольку каждое из них служит для того, чтобы осуществить задуманное.
   Во втором случае цель имеется, но весьма туманная. Дело касается счастья человека. Гипотетический императив приобретает здесь форму советов благоразумия. Последние совпадали бы с правилами уменья, если бы кто-нибудь дал четкое понятие о счастье. Увы, это невозможно. Хотя каждый человек желает достичь счастья, тем не менее он не в состоянии определенно и в полном согласии с самим собой сказать, чего он, собственно, хочет, что ему нужно. Человек стремится к богатству – сколько забот, зависти и ненависти он может вследствие этого навлечь на себя. Он хочет знаний и понимания – нужны ли они ему, принесут ли они ему удовлетворение, когда он узрит скрытые пока что от него несчастья? Он мечтает о долгой жизни, но кто поручится, что она не будет для него лишь долгим страданием? Он желает себе, по крайней мере, здоровья – но как часто слабость тела удерживала от распутства и т. д. и т. п. В отношении счастья невозможен никакой императив, который в строжайшем смысле предписывал бы совершать то, что делает счастливым, так как счастье есть идеал не разума, а воображения и покоится на сугубо эмпирических основаниях.
   Нравственность нельзя построить на таком зыбком основании, каким является принцип счастья. Если каждый будет стремиться только к своему счастью, то максима (правило) человеческого поведения приобретет весьма своеобразную «всеобщность». Возникнет «гармония», подобная той, которую изобразил сатирический поэт, нарисовавший сердечное согласие двух супругов, разоряющих друг друга: о удивительная гармония! Чего хочет он, того хочет и она! При таких условиях невозможно найти нравственный закон, который правил бы всеми.
   Дело не меняется от того, что во главу угла ставится всеобщее счастье. Здесь люди также не могут договориться между собой, цель неопределенна, средства зыбки, все зависит от мнения, которое весьма непостоянно. (Поэтому никто не может принудить другого быть счастливым так, как он того хочет, как он представляет себе благополучие других людей.) Моральный закон только потому мыслится как объективно необходимый, что он должен иметь силу для каждого, кто обладает разумом и волей.
   Категорический императив Канта в окончательной формулировке звучит следующим образом: поступай так, чтобы правило твоей воли могло всегда стать принципом всеобщего законодательства.По сути дела, это парафраз древней истины: веди себя в отношении другого так, как ты хотел бы, чтобы он вел себя в отношении тебя. Делай то, что должны делать все.
   Кантовский категорический императив нетрудно подвергнуть критике: он формален и абстрактен, как библейские заповеди. Например, не укради. А если речь идет о куске хлеба, и я умираю от голода, и хозяину хлеба потеря этого куска ничем не грозит? Кант вовсе не за то, чтобы люди умирали, а рядом пропадала пища. Просто он хочет называть вещи своими именами. На худой конец, укради, только не выдавай свой поступок за моральный. Вот в чем вся соль. Мораль есть мораль, а воровство есть воровство. В определениях надо быть точным.
   У Канта есть небольшая статья с красноречивым названием «О мнимом праве лгать из человеколюбия». Во всех случаях жизни, настаивает философ, надо быть правдивым. Даже если злоумышленник, решивший убить твоего друга, спрашивает тебя, находится ли его жертва у себя дома, не лги. У тебя нет гарантий, что твоя ложь окажется спасительной. Ведь возможно, что на вопрос преступника, дома ли тот, кого он задумал убить, ты честным образом ответишь утвердительно, а последний между тем незаметно для тебя вышел и таким образом не попадется убийце и злодеяние не будет совершено. Если же ты солгал и сказал, что твоего друга нет дома и он действительно (хотя и незаметно для тебя) вышел, а убийца встретил его на улице и совершил преступление, то тебя с полным основанием надо привлекать к ответственности как виновника его смерти. Между тем, если бы ты сказал правду, насколько ты ее знал, то возможно, что пока убийца отыскивал бы своего врага в его доме, он был бы схвачен сбежавшимися соседями, и убийство не произошло. Правдивость есть долг, и стоит только допустить малейшее исключение из этого закона, чтобы он стал шатким и ни на что не годным. Моральная заповедь не знает исключений.
   И все же они мучают Канта. В позднем своем труде «Метафизика нравов», излагая этическое учение, Кант ко многим параграфам присовокупил своеобразные дополнения (как антитезис к тезису), озаглавленные всюду одинаково – «Казуистические вопросы».
   Выдвинут, например, тезис: самоубийство аморально. И тут же антитезис-искуситель ставит вопросы. Самоубийство ли идти на верную смерть ради спасения отечества? Позволительно ли предупреждать добровольным лишением жизни несправедливый смертный приговор? Можно ли вменить в вину самоубийство воину, не желающему попасть в плен? Больному, считающему, что его недуг неизлечим? Вопросы остаются без ответа, но они говорят о том, что Кант не закрывал глаза на противоречия жизни. Он только полагал, что мораль (как и право) не должна приспосабливаться к этим противоречиям. В морали человек обретает незыблемые опоры, которые могут зашататься в кризисной ситуации, но кризис и норма – разные вещи.
   Наиболее прочная опора нравственности, единственный истинный источник категорического императива – долг. Только долг, а не какой-либо иной мотив (склонность и пр.) придает поступку моральный характер. «Имеются некоторые столь участливо настроенные души, что они без всякого другого тщеславного или своекорыстного побудительного мотива находят внутреннее удовольствие в том, чтобы распространять вокруг себя радость и им приятна удовлетворенность других, поскольку она дело их рук. Но я утверждаю, что в этом случае всякий такой поступок, как бы он ни сообразовывался с долгом и как бы он ни был приятным, все же не имеет никакой нравственной ценности».
   Этот ригористический пассаж вызвал возражения и насмешки. Шиллер не мог удержаться от эпиграммы.

 
Ближним охотно служу, но – увы! – имею к ним склонность.
Вот и гложет вопрос: вправду ли нравственен я?
Нет тут другого пути: стараясь питать к ним презренье
И с отвращеньем в душе, делай, что требует долг!

 
   Впоследствии Кант смягчил жесткость своих формулировок. Если первоначально он противопоставил любовь долгу, то потом нашел способ объединить их. Мудрость и мягкость приходят с годами. Даже в преклонном возрасте уместно умнеть. А эпиграмму Шиллера, который был восторженным поклонником Канта, не следует принимать всерьез. Впрочем, может быть, она свое дело сделала: повлияла на философа. В старости он задаст себе «казуистический» вопрос: «Много ли стоит благодеяние, которое совершено с холодным сердцем?»
   Крайности сходятся. Противопоставляя счастье нравственному закону, Кант в конце концов (в итоге многолетних размышлений) видит их снова вместе. Философ изначально не стремился лишить человека притязаний на счастливую жизнь. Он и заботу о собственном благополучии в некотором отношении готов был признать долгом; хотя бы потому, что благополучие (здоровье, богатство, образование) создает лучшие условия для выполнения долга, а отсутствие жизненных благ создает искушение нарушить долг. Однако содействие своему счастью все же не может быть моральным принципом. Что касается счастья других, то в «Метафизике нравов» оно определено как цель и долг человека. «Собственное совершенство и чужое счастье» – такова окончательная формула долга. Но нужно лишь забывать о том, сколь относительны представления о счастье и как опасно насиловать волю других. Здравый смысл и человечность должны быть всегда на страже, они для Канта – главное.
   Поэтому надо самым решительным образом отвергнуть ту уродливую трактовку, которую придали идее долга (ссылаясь порой на Канта) идеологи немецкого милитаризма и фашизма. «Превыше всего долг, ты должен быть верным солдатом фатерлянда и фюрера», – учили в школах и в казармах. Кант же требовал от человека быть прежде всего человеком и думать о человечестве. Фашизм рассматривал человека только как средство осуществления человеконенавистнической идеи истребления и порабощения народов. Кант был в числе первых мыслителей, провозгласивших безотносительную ценность человеческой личности независимо от расовой, национальной и сословной принадлежности. Один из вариантов категорического императива гласит: «Поступай так, чтобы ты всегда относился к человечеству и в своем лице и в лице всякого другого как к цели и никогда не относился бы к нему только как к средству». Цитата взята из «Основ метафизики нравственности», в «Критике практического разума» сказано не менее решительно… «Человек… есть цель сама по себе, т. е. никогда никем (даже богом) не может быть использован только как средство».
   Многое зависит от самого человека. Есть такое понятие – достоинство. Надо знать, что это значит, и уметь сохранять его. Не становитесь холопом другого человека. Не допускайте безнаказанного попрания ваших прав. Не делайте долгов (если у вас нет полной уверенности, что вы можете их вернуть). Не принимайте благодеяний. Не становитесь прихлебателями или льстецами. Тогда, говорит Кант, вы сохраните свое достоинство. А кто превратил себя в червя, пусть не жалуется потом, что его топчут ногами.
   Специально «для класса мыслителей» Кант сформулировал следующие максимы: 1) Думать самому. 2) Мысленно ставить себя на место другого. 3) Всегда мыслить в согласии с самим собой. Интеллект дан человеку для того, чтобы он мог им пользоваться без какого-либо принуждения, чтобы его духовный горизонт был достаточно широк, а образ мысли последователен.
   Решительно высказывается Кант против любого фанатизма, характеризуя его как «нарушение границ человеческого разума». Даже «героический фанатизм» стоиков не привлекает его. Только трезвое осознание долга руководит поведением мыслящего человека. «Долг! Ты возвышенное, великое слово, в тебе нет ничего приятного, что льстило бы людям, ты требуешь подчинения, хотя, чтобы побудить волю, и не угрожаешь тем, что внушало бы естественное отвращение в душе и пугало бы; ты только устанавливаешь закон, который сам собой проникает в душу и даже против воли может снискать уважение к себе (хотя и не всегда исполнение); перед тобой замолкают все склонности, хотя бы они тебе втайне противодействовали, – где же твой, достойный тебя источник и где корни твоего благородного происхождения, гордо отвергающего всякое родство со склонностями, и откуда возникают необходимые условия того достоинства, которое только люди могут дать себе?
   Это может быть только то, что возвышает человека над самим собой (как частью чувственно воспринимаемого мира), что связывает его с порядком вещей, который может мыслить только рассудок и которому вместе с тем подчинен весь чувственно воспринимаемый мир… Это не что иное, как личность».
   Здесь потребуется одно терминологическое уточнение. Русские переводчики зачастую переводят словом «личность» два принципиально различных кантовских термина – «Person» и «Personlichkeit». Первый термин означает «лицо», только второй – «личность». Под лицом Кант понимает человеческий индивид, отличающий себя от других, олицетворение принципа «я мыслю», личность есть нечто большее, чем носитель сознания, последнее в личности становится самосознанием. Быть личностью – значит быть свободным, реализовать свое самосознание в поведении. Ибо природа человека – его свобода.
   Свобода с точки зрения этики не произвол. Не просто логическая конструкция, при которой из данной причины могут на равных правах проистекать различные действия. Хочу – поступлю так, а хочу – совсем наоборот. Нравственная свобода личности состоит в осознании и выполнении долга. Перед самим собой и другими людьми «свободная воля и воля, подчиненная нравственным законам, – это одно и то же».
   Как, по Канту, возможна свобода человека, мы знаем из предшествующей главы. Человек – дитя двух миров. Принадлежность к чувственно воспринимаемому (феноменальному) миру делает человека игрушкой внешней причинности, здесь он подчинен посторонним силам – законам природы и установлениям общества. Но как член интеллигибельного (ноуменального) мира «вещей самих по себе» он наделен свободой. Эти два мира не антимиры, они взаимодействуют друг с другом. Интеллигибельный мир содержит основание чувственно воспринимаемого мира.
   Так и ноуменальный характер человека лежит в основе его феноменального характера. Беда, когда второй берет верх над первым. Задача воспитания состоит в том, чтобы человек целиком руководствовался бы своим ноуменальным характером. Принимая то или иное жизненно важное решение, исходил бы не из соображений внешнего порядка (карьера, барыш и пр.), а исключительно из повеления долга. Для того чтобы не совершалось обратного, человек наделен совестью – удивительной способностью самоконтроля.
   «Человек может хитрить сколько ему угодно, чтобы свое нарушающее закон поведение, о котором он вспоминает, представить себе как неумышленную оплошность, просто как неосторожность, которой никогда нельзя избежать полностью, следовательно, как нечто такое, во что он был вовлечен потоком естественной необходимости, чтобы признать себя невиновным; и все же он видит, что адвокат, который говорит в его пользу, никак не может заставить замолчать в нем обвинителя, если он сознает, что при совершении несправедливости он был в здравом уме, т. е. мог пользоваться своей свободой».
   Механизм совести устраняет раздвоенность человека. Нельзя все правильно понимать, но неправедно поступать; одной ногой стоять в мире интеллигибельном, а другой – в феноменальном; знать одно, а делать другое. С совестью нельзя играть в прятки. Никакие сделки с ней невозможны. И ее не усыпишь, рано или поздно она проснется и заставит держать ответ.
   Определи себя сам, проникнись сознанием морального долга, следуй ему всегда и везде, сам отвечай за свои поступки – такова квинтэссенция кантовской этики, строгой и бескомпромиссной.
   Ригористы упрекают Канта в непоследовательности. Продолжая традицию европейского свободомыслия, Кант порвал с религиозным обоснованием морали: не заповеди бога, а долг перед человечеством заставляет нас вести себя нравственно. Однако все то, что Кант ниспроверг в «Критике чистого разума» как абсолютно недоказуемое – бессмертие души, свобода воли, бытие бога, – восстанавливается в «Критике практического разума» как постулаты, которые хотя и не расширяют нашего знания, но в общем «дают разуму право на такие понятия, обосновать даже возможность которых он иначе не мог бы себе позволить». Насмешки Гейне по этому поводу нам уже известны.
   Посмеивался над этим и Шопенгауэр. Канта он сравнивал с человеком, который на маскараде ухаживает за прекрасной незнакомкой с целью добиться взаимности. В конце вечера дама снимает маску и оказывается его женой. Кант, мол, пообещал построить нравственность без бога, но все его словесные ухищрения представляют лишь маску, за которой скрывается привычное лицо религиозной морали.
   Гейне и Шопенгауэр не заметили весьма важной детали: религия у Канта не причина морали, а ее следствие. Мораль отличает человека от животного, но откуда она взялась, остается для Канта величайшей загадкой мироздания. Как и само мироздание. «Две вещи наполняют душу все новым и нарастающим удивлением и благоговением, чем чаще, чем продолжительнее мы размышляем о них, – звездное небо надо мной и моральный закон во мне».
   Так звучит один из заключительных абзацев «Критики практического разума». (Знаменитый еще и тем, что бронзовая доска с этим текстом неподалеку от могилы принадлежала к мемориалу философа.) Но, продолжает Кант, удивление и благоговение хотя и могут побуждать к изысканиям, все же не могут их заменить. Что же требуется для изыскания? Прежде всего научный метод. Он столь же необходим для изучения внешнего мироздания, как и для исследования мироздания внутреннего. Хранительницей и наставницей науки всегда должна оставаться философия. Глубокое убеждение в пользе той области знания, которой он себя посвятил, никогда не покидало Канта.
* * *
   Слово далеко не всегда влечет за собой дело. Поучать легче, чем следовать поучениям. В истории философии ость сколько угодно примеров несовпадения проповеди и поведения. Шопенгауэр, призывавший к аскетизму, был лакомкой и бонвиваном. Ницше, мечтавший о сверхчеловеке, явно страдал комплексом неполноценности. Кант-моралист и Кант-человек – одно и то же.
   Конечно, он не всегда и не во всем руководствовался прописями категорического императива. Бывал мелочен (особенно к старости), чудаковат, нетерпелив, прижимист (даже когда наступило материальное благополучие), педантичен (хотя отдавал себе отчет в том, что педантизм зло, «болезненный формализм», и ругал педантов), не терпел возражений. Жизнь заставляла идти на компромиссы, и он порой хитрил и дипломатничал. Но в общем и целом его поведение соответствовало тому идеалу внутренне свободной личности, который он набросал в своих этических произведениях. Была цель жизни, был осознанный долг, была способность управлять своими желаниями и страстями, даже своим организмом. Был характер. Была доброта.
   Природа наделяет человека темпераментом, характер он вырабатывает сам. Пытаться постепенно стать лучше считал Кант, – напрасный труд. Характер создается сразу, путем взрыва, нравственной революции. Потребность в моральном обновлении люди ощущают только в зрелом возрасте, Кант пережил его на пороге сорокалетия. Материальная независимость пришла позднее.
   В 1784 году Кант приобрел собственный дом. Его сбережения уже давно превысили 20 золотых, в свое время отложенных на черный день. Теперь он без труда мог выложить 5500 гульденов за недвижимость вдовы художника Беккера (некогда создавшего его портрет). Дом был расположен в центре города, в тихой боковой улочке Принцессинштрассе, неподалеку от королевского замка. К дому примыкал сад с множеством цветов и тенистых деревьев. Вскоре, правда, обнаружилось неприятное обстоятельство: через забор мальчишки кидали камни. Полиция была не в силах (или не хотела) совладать с ними, и философ перестал бывать в собственном саду.
   К полиции пришлось обратиться и по другому поводу: за садом находилась городская тюрьма. Летом, когда открывали окна, оттуда доносилось церковное песнопение. Это мешало сосредоточиться. К тому же философ был убежден, что арестанты озабочены не спасением души, а лишь тем, чтобы выслужиться перед начальством. И он потребовал, чтобы пение происходило при закрытых окнах и не в полный голос: тюремщик все равно его услышит и засвидетельствует богобоязненность заключенных. У Канта были друзья в магистрате, и он добился своего.
   Дом был двухэтажный, восьмикомнатный. Внизу помещалась учебная аудитория, где профессор проводил занятия со студентами, и квартира кухарки. На втором этаже – столовая, спальня, гостиная, кабинет. В мансарде обитал отставной солдат Лампе, слуга. В столовой – обеденный стол и шесть обтянутых полотном стульев, горка, где за стеклом немудреный фарфор, а под замком столовое серебро и наличные деньги. В кабинете – два простых стола, заваленных книгами и бумагами, на покрытой пылью стене (убирать здесь не разрешалось) – портрет Руссо. Библиотека – не более 500 книг, включая брошюры, – располагалась в спальне. (Для сравнения: Гёте имел дома 2300 томов, Гердер – 7700.) В спальне было одно окно, которое Кант никогда не открывал, полагая, что это лучший способ избавиться от насекомых. Лампе проветривал спальню тайком от хозяина. Даже зимой спальня не отапливалась. Когда философ работал, в доме стояла гробовая тишина.
   Рабочий день Канта начинался в пять часов. (В те времена, когда люди не знали электричества, раннее вставанье не представлялось чем-то исключительным.) Кант советовал своему молодому другу Кизеветтеру подниматься в четыре (а о русском губернаторе Восточной Пруссии Василии Суворове, отце генералиссимуса, было известно, что в два часа ночи он уже на ногах). Без четверти пять в спальне профессора появлялся Лампе и не уходил, пока тот не встанет. В халате и ночном колпаке Кант направлялся в кабинет, где выпивал две чашки слабого чая и выкуривал трубку, единственную за весь день. (Толстой заблуждался, приписывая Канту безудержную страсть к табаку, – мол, если бы он не курил так много, «Критика чистого разума», вероятно, не была бы написана «таким ненужно непонятным языком».) Кофе философ любил, но старался не пить, считая его вредным.
   Первый рабочий час был наиболее плодотворным и радостным. Если предстояли лекции, то следующий час уходил на подготовку к ним. Лекции обычно начинались в семь; преподавал теперь Кант девять часов в неделю, как правило, он читал летом логику и физическую географию, зимой – метафизику и антропологию. После занятий профессор снова облачался в халат и усаживался в кабинете. Без четверти час второй раз переодевался. К этому времени в доме появлялись приглашенные на обед друзья. К старым – Грину, Мотерби – прибавились новые – военный советник Шеффнер, придворный проповедник Шульц, пастор Боровский, философы Краус, Ринк, Иеше, математик Гензихен, писатель Хитшель, врач Яхман, богослов Хассе и некоторые другие. Хозяин собственноручно выдавал прислуге серебряные ложки. Ровно в час на пороге кабинета появлялся Лампе и произносил сакраментальную формулу: «Суп на столе». Гости шли в столовую и быстро рассаживались по местам: они знали, что хозяин голоден.
   Кант никогда не обедал в одиночестве. Есть одному полагал философ, недопустимо, это не восстановление сил, а их истощение: обедающий за уединенным столом остается наедине со своими мыслями, работа которых не прекращается. Бодрость возвращают только сотрапезники, непринужденная беседа с которыми отвлекает и развлекает. Чтобы беседа была общей, за обеденным столом не должно находиться многочисленное общество, по компетентному мнению – не более числа муз (но и не менее числа граций). Кант придерживался и в этом отношении золотой середины: в его хозяйстве имелось только шесть столовых приборов.