Страница:
Войны в XVIII веке почти не затрагивали населения; религиозный фанатизм, ожесточавший кровопролитие в предшествующую эпоху, улетучился, тотальное истребление как способ добиться победы еще не народилось. В ходе боевых действий случались, конечно, убийства, насилия, пожары, грабежи, но на это смотрели как на стихийное бедствие. Кровавую тяжбу вели венценосцы, сражались их армии. Администрация, передав город противнику, оставалась на своих местах, завоеватель ограничивался контрибуцией, и жизнь текла по-прежнему. При перемене военного счастья, когда возвращался прежний хозяин, за сотрудничество с неприятелем, как правило, не наказывали. Недовольство Фридриха своими подданными, присягнувшими на верность Елизавете, выразилось только в том, что после войны он никогда более не появлялся в Кенигсберге.
В феврале из Петербурга пришел указ императрицы, подтверждавший все существовавшие ранее «привилегии, вольности, преимущества и права» города Кенигсберга; гарантировалась свобода вероисповедания, передвижения, торговли, неприкосновенность имущества и т. д. и т. п. Специальный раздел указа был посвящен Кенигсбергскому университету, бюджет его оставлялся без изменения, как и доходы преподавателей, объявлялась полная свобода прохождения учебных курсов. «Студентам дозволяется при академии оставаться и науки свои при оной оканчивать; также и все прочее остается на прежнем основании».
Губернатором Восточной Пруссии был назначен генерал Фермор. Вот свидетельство о пребывании русских в Кенигсберге из немецкого источника: «Фермор пресекал все нарушения установленного порядка, грабителей расстреливал. Регулярно посещал он вместе со своими офицерами – среди них было много прибалтов – университет, официальные церемонии в актовом зале и лекции Канта, который тогда был приват-доцентом. Кант частным образом читал для русских офицеров лекции по математике, фортификации, военному строительству и пиротехнике. Русская императрица хотела показать себя с лучшей стороны, поэтому управление было поручено гуманным и справедливым офицерам. Фермор ввел новые для здешних нравов порядки – устраивались праздничные обеды с деликатесами русско-французской кухни, балы, маскарады, в которых и молодой Кант принимал деятельное участие. Кенигсберг пробудился от провинциализма»[3].
К сожалению, пишет не очевидец, и опирается он лишь на семейные предания рода Ферморов, не во всем достоверные. Дело в том, что граф пробыл в Кенигсберге недолго. Вместе с войсками он ушел в Померанию, куда перенесся театр военных действий. Летом 1758 года произошло кровопролитное сражение под Цорндорфом близ Кюстрина. Русские выстояли под натиском Фридриха II, а год спустя наголову разбили его под Кунерсдорфом. Осенью 1760 года русские заняли (правда, ненадолго) Берлин. Король метался в кольце противников, которое должно было вот-вот задушить его. Но союзники медлили, интриговали друг против друга, и катастрофа не наступала.
Между тем Кенигсберг вел мирную жизнь. Завоеванный край находился по сравнению с центральными губерниями России на льготном положении. Здесь не проводили рекрутских наборов, а сумма расходов на содержание армии была сравнительно небольшой. Первое время объявлялись тревоги; однажды среди зимы прошел слух, что приближается армия Фридриха, приказано было обложить все дома «пехкранцами» – горючим материалом, чтобы сжечь город в случае отступления; несколько дней горожане ходили понурив голову, но и эта тревога оказалась ложной. Когда же боевые действия перенеслись на Одер, а зимовать русская армия уходила за Вислу, то Восточная Пруссия оказалась в таком глубоком тылу, что и думать забыла о бедствиях войны.
Из Петербурга прибыл новый губернатор – барон Николай Андреевич Корф, недалекий и неуравновешенный вельможа, сделавший карьеру только благодаря связям при дворе. Все казенные дела он передоверил подчиненным, а сам проводил время в увеселениях. Человек он был сказочно богатый и привык жить на широкую ногу. Званые обеды, балы, маскарады следовали один за другим. И каждый раз с огромным множеством приглашенных из русского офицерства, местной знати и даже высокопоставленных пленных, с бешеной расточительностью, приводившей в трепет бережливых кёнигсбергцев. Из вражеского Берлина пригласили актерскую труппу. Маскарады сначала устраивались только для гостей губернатора в его покоях, а затем в опере для всех желающих.
«Со всех сторон, – повествует А. Болотов, – выписываемы были и съезжались к нам наилучшие музыканты и для всякого почти бала привозимы были новые музыканты и танцы. Коротко, все новое и лучшее надлежало видимо и слышано быть у нас, и можно безошибочно сказать, что жители прусские не видывали с самого начала своего королевства никогда таких еще в столичном городе своем пышностей, забав и увеселений, какие тогда видели и вряд ли когда-нибудь и впредь увидят. Ибо и самые прусские короли едва ли могут когда-нибудь так весело, пышно и великолепно жить, как жил тогда наш Корф». На балах у губернатора блистала графиня Шарлотта Кайзерлинг, покровительствовавшая Канту. Корф был от нее без ума.
Вместе с губернатором из Петербурга прибыл и штат губернской канцелярии – два секретаря, протоколист, канцеляристы, подканцеляристы и копиисты. Собирались долго, но упустили важную деталь: не взяли с собой переводчика; чиновничья братия ни слова не знала по-немецки, а местные жители, как на грех, не понимали по-русски. Плохо знал официальный язык империи и губернатор Корф – прибалтийский немец. Толмача пришлось искать среди военных. Так пехотный офицер подпоручик Андрей Болотов (воспоминания которого представляют собой не только исторический источник, но и замечательный литературный памятник эпохи) оказался прикомандированным к губернскому ведомству. Долгое время он был единственным (из тех, кто фактически вершил делами), знавшим оба языка. Через его руки проходили все жалобы, прошения и прочие бумаги. Не иначе как ему пришлось вникать и в суть прошения магистра Иммануила Канта.
Университет не прерывал занятий. Кант продолжал читать свои курсы, к обычным прибавились занятия с русскими офицерами. Кант действительно читал и фортификацию и пиротехнику. Среди его слушателей могли оказаться Григорий Орлов, будущий екатерининский вельможа, раненный под Цорндорфом и находившийся в Кенигсберге на излечении, и Александр Васильевич Суворов, тогда подполковник, навещавший в прусской столице своего отца генерала В. И. Суворова, который сменил Корфа на губернаторском посту; друг Канта Шеффнер в своих воспоминаниях пишет, что был знаком с будущим русским генералиссимусом как раз в те годы.
В декабре 1758 года умер профессор философии Кипке. На освободившееся место объявилось пять претендентов. Среди них был и Кант, выставивший свою кандидатуру по настоянию давнего благожелателя – пастора Шульца, ныне профессора богословия и ректора университета. Из пяти кандидатов академический сенат отобрал двух – Бука и Канта; представление на высочайшее имя отправили 14 декабря 1758 года. В тот же день Кант от себя лично направил императрице Елизавете Петровне прошение, которое мы приведем полностью:
Решен он был не в пользу Канта. Оплачиваемое место профессора получил Бук, который был старше и по возрасту, и по преподавательскому стажу. Может быть, сыграло определенную роль и другое обстоятельство. Упомянутый Андрей Болотов, занимавший ответственное положение в губернской канцелярии, проявлял живой интерес к философии. Вольфианство внушало ему отвращение, казалось рассадником цинизма, вольнодумства и безбожия. (В Вольтере и Гельвеции Болотов видел «извергов и развратителей человеческого рода».) Одно время, начитавшись вольфианских сочинений, он сам усомнился в истинности догматов откровения и испытывал мучительные угрызения совести. Случайно купленная за грош проповедь Крузия спасла положение. «Была она не столько богословская, сколько философическая, и великий муж сей умел так хорошо изобразить в ней великую важность удостоверения себя в истине откровения и ужасную опасность сомневающихся в том, что меня подрало ажно с головы до ног при читании сего периода, и слова его и убеждения толико воздействовали в моем уме и сердце, что я чувствовал тогда, что с меня власно как превеликая гора свалилась и что вся волнующаяся во мне кровь пришла при конце оной в наиприятнейшее успокоение. Я обрадовался неведано как и сам себе возопил тогда: когда уже сей великий и по всем отношениям наивеличайшего уважения достойный муж с таким жаром вступается за истину откровения, и так премудро и убедительно говорит о пользе удостоверения себя в истине оного, то как же можно более мне в том сомневаться, мне в тысячу раз меньше его все сведущему! Нет, нет! продолжал я, с сего времени да не будет сего более никогда, и я не премину последовать всем его предлагаемым в ней советам. Словом, как она, так и самая особливость сего случая так меня поразила, что я, пав на колена, и со слезами на глазах благодарил Всевышнее Существо за оказанную мне всем тем, почти очевидно, милость и прося Его о дальнейшем себя просвещении; с того самого часа, при испрошаемой его себе помощи, положил приступить к тому, что г. Крузий от всех слушателей и читателей своих требовал, а именно, чтоб прочесть наперед все то, что писано было в свете в защищение истины откровенного закона божьего».
Кант был явным антикрузианцем. Что касается религии, то даже благоволившее к нему университетское начальство не было уверено в ортодоксальной чистоте его убеждений. «Живете ли вы по-прежнему в страхе божьем?» – спросил Канта ректор Шульц и, только получив утвердительный ответ, предложил ему добиваться профессуры.
В записках Болотова, подробно освещающих Кенигсбергскую жизнь тех лет, имя Канта не упоминается. Зато неоднократно речь идет о его противнике по университету крузианце Веймане, лекции которого с увлечением слушал Болотов, укрепляясь еще сильнее в антипатиях к вольфианству. Болотов учил наизусть тексты Крузия и переводил их на русский язык. Умиленный Вейман считал Болотова своим лучшим учеником. Возможно, что новоявленный крузианец предпочел передать кафедру философии математику Буку, равнодушному к острым мировоззренческим вопросам, чем вольфианцу Канту.
В октябре 1759 года Вейман проходил габилитацию. К защите он представил диссертацию «О мире не самом лучшем». Признать наш мир лучшим, утверждал он, значит ограничить свободу божественной воли. Кант отказался выступить оппонентом, а на следующий день после защиты вышла его брошюра «Опыт некоторых рассуждений об оптимизме» – проспект лекций на зимний семестр. Брошюра содержала полемику с Крузием и его последователем Рейнгардом, получившим премию на конкурсе Берлинской академии. Имя Веймана не упоминалось, но он принял брошюру на свой счет и выпустил «Ответ на опыт некоторых рассуждений об оптимизме».
Кант полемику не продолжил, он полагал, что в его проспекте лекций идея совершенства нашего мира обоснована безукоризненно. На первый взгляд она содержит противоречие: как к любому числу можно прибавить единицу, так к любой сумме реальностей можно присовокупить новую реальность, новое совершенство. Кант не согласен: реальность не количественное понятие; наибольшее число действительно невозможно, а наибольшая реальность не только возможна, но и действительна, она пребывает в боге. «Именно потому, что из всех возможных миров, которые бог знал, он избрал только один этот мир, надо полагать, что он считал его наилучшим, и так как его выбор никогда не бывает ошибочным, то, значит, это так и есть в действительности».
Много лет спустя Кант назовет свое состояние в магистерские годы «догматическим сном». Он запретит пользоваться своими ранними трудами, а что касается трактата об оптимизме, то даже выскажет пожелание, чтобы все сохранившиеся его экземпляры были уничтожены. Действительно, вдумайтесь в следующую тираду: «Избранный наилучшим из всех существ быть незначительным звеном в самом совершенном из всех возможных замыслов, я, сам по себе ничего не стоящий и существующий лишь ради целого, тем более ценю свое существование, что был предназначен занять некоторое место в самом лучшем из замыслов творения… Целое есть наилучшее, все хорошо ради целого». Трудно сказать, чего здесь больше, – примитивной церковной догматики или плоского просветительского догматизма. «Я, сам по себе ничего не стоящий…» Как контрастирует эта уничижительная декларация с будущим кантовским девизом «Человек есть цель сама по себе».
Все благо. Все к лучшему. Но вот во цвете лет умирает юноша. Не может ли мать покойного возроптать против бессердечия всевышнего? Кант пишет матери письмо, которое затем публикует в виде брошюры. «Мысли магистра Иммануила Канта, преподавателя мировой мудрости в Кёнигсбургской академии, по поводу безвременной кончины высокородного господина Иоганна Фридриха фон Функа…»
Пути провидения, уверяет Кант, везде и всегда мудры и достойны преклонения. Преждевременная смерть тех, на кого мы возлагали надежды, повергает нас в ужас, а между тем как часто это бывает величайшей милостью неба! Не заключалось ли несчастье многих людей в том, что смерть приходила к ним слишком поздно? По Канту получается, что близким господина фон Функа надо не горевать, а радоваться его кончине. «Соблазны, уже надвигавшиеся, чтобы сломить еще не вполне окрепшую добродетель, горести и превратности судьбы, которыми грозило грядущее, – всего этого избежал сей счастливец, ранней смертью унесенный от нас в благословенный час».
Таковы плоды вольфианского Просвещения. Скоро они покажутся Канту горькими. Начнется пробуждение от «догматического сна».
В 1762 году Семилетняя война пошла на убыль. В тот момент, когда Пруссия находилась на грани краха, когда Фридрих считал, что все потеряно, намеревался отречься от престола и носил с собой яд, из Петербурга пришло спасительное сообщение о смерти Елизаветы Петровны. Русским императором стал ее племянник Петр III – полунемец, женатый на немецкой принцессе, сторонник и поклонник прусского короля. Последствия сказались сразу же. Россия вышла из войны, заключила союз с Пруссией и повернула оружие против своих союзников. Фридрих, который был готов идти на любые территориальные уступки, расстаться, в частности, с Восточной Пруссией, нежданно-негаданно получил назад все потерянные земли. В русской гвардии ввели прусские мундиры и прусскую муштру. Русскую армию стали готовить к войне за прусские интересы.
К этому времени в Кенигсберге уже не было ни легкомысленного губернатора Корфа, ни сменившего его сурового администратора Суворова. Убыл на родину и поручик Андрей Болотов, подарив на прощание своему учителю философии магистру Вейману тулуп из овчины. 8 июля последний русский губернатор Восточной Пруссии Воейков издал прокламацию, освобождавшую население от присяги царю. С городских ворот и административных зданий сняли русские гербы и снова водрузили прусские.
Начались новые молебствия и торжества. И вдруг стало известно о дворцовом перевороте в Петербурге: на престоле императрица Екатерина II. Воейков снова принял на себя губернаторские полномочия, снова появились в Кенигсберге и русские гербы и русские часовые.
Екатерина II (урожденная Софья Августа, принцесса Цербстдорнбургская) была дочерью прусского генерала. Немецкие симпатии боролись в ней с желанием утвердиться на русском престоле. В результате возникло компромиссное решение: союз с Фридрихом расторгнуть, но завоеванное вернуть. В августе Восточную Пруссию окончательно передали пруссакам: фельдмаршал Левальд вернулся в Кенигсбергский замок. (Фридрих отблагодарил Екатерину избранием в Берлинскую академию наук, где она стала первой женщиной и оставалась единственной вплоть до конца следующего столетия.)
1762 год был переломным и для героя нашей книги. Принято считать, что важнейшую роль в новых исканиях Канта, которые в дальнейшем привели к созданию критической философии, сыграло знакомство с творчеством Жан-Жака Руссо. В конце лета в руки Канта попал роман «Эмиль». Книга, сожженная рукой палача и в католической Франции, я в кальвинистской Швейцарии, так его захватила, что он несколько дней не выходил на свою обычную прогулку, проводя время за чтением. На стене кабинета появилось единственное украшение – портрет женевского гражданина.
Руссо стал для Канта, по его признанию, «вторым Ньютоном». Если через призму ньютоновских уравнений Кенигсбергский философ смотрел на беспредельный звездный мир, то парадоксы Руссо помогли ему заглянуть в тайники человеческой души. По словам Канта, Ньютон впервые увидел порядок и правильность там, где до него находили лишь беспорядочное многообразие, а Руссо открыл в людском многообразии единую природу человека. Книгам Руссо Кант был обязан прежде всего освобождением от ряда предрассудков кабинетного ученого, своеобразной демократизацией мышления. «Я испытываю огромную жажду познания… Было время, когда я думал, что все это может сделать честь человечеству, и я презирал чернь, ничего не знающую. Руссо исправил меня. Указанное ослепляющее превосходство исчезает: я учусь уважать людей». Это была не просто перемена воззрений, это было нравственное обновление, революция в жизненных установках.
Руссо стал известен благодаря своему трактату «Рассуждение о науках и искусствах», получившему премию на конкурсе Дижонской академии наук. Конкурсная тема была сформулирована следующим образом: «Способствовало ли возрождение наук и искусств улучшению нравов». Речь шла об эпохе Возрождения, но Руссо, воспользовавшись двусмысленностью термина, поставил вопрос о прогрессе вообще и его противоречиях. Вот его вывод: «Прогресс наук и искусств, ничего не прибавив к нашему истинному благополучию, только испортил нравы».
Руссо ярче и раньше других выразил нарождающееся умонастроение эпохи, начинавшей пересматривать постулаты раннего Просвещения – веру во всесилье рассудочного мышления и благоразумие монархов.
Семилетняя война кое-чему научила. Но в Германии потребуется еще десятилетие, прежде чем движение «Бури и натиска» откроет новую страницу в духовной жизни страны. Пока только отдельные, наиболее чуткие умы фиксируют кризисную ситуацию.
На глазах Канта произошла удивительная духовная метаморфоза. В 1756 году он познакомился с Иоганном Георгом Гаманом, уроженцем Кенигсберга и воспитанником здешнего университета. Гаман проезжал тогда через родной город, направляясь в Лондон в качестве представителя рижской торговой фирмы «Беренс». Гаман был увлечен коммерцией, он хотел изучать экономику, в Англии, полагал он, можно преуспеть и в том и в другом. В Лондоне, однако, возникли иные интересы; любознательный, впечатлительный, легко поддающийся влияниям, Гаман ведет рассеянную жизнь и быстро остается без средств. К денежным трудностям присоединяется болезнь. В поисках выхода Гаман обращается к Библии и находит в ней утраченную жизненную опору. Домой он возвращается преображенным. Беренс готов простить ему понесенные убытки, он прибегает к помощи Канта, пытаясь вернуть своего друга в лоно Просвещения. Безуспешно; на уме у Гамана совсем другое: с фанатизмом прозелита он погружен в Священное писание, читает его в подлиннике, учит греческий и арабский. Впрочем, не забывает и о современной литературе – английской, французской, родной немецкой. И вскоре сам начинает писать.
Магистр Кант, «маленький магистр» (так называет его Гаман) – человек иных интересов, иного склада ума и характера, но достаточно широкого, чтобы увидеть в Гамане незаурядную личность. Их знакомство крепнет. Дело происходит в 1759 году. От Гамана, проживающего в том же городе, приходит письмо на многих страницах – ответ на призывы друзей одуматься. Это явная проба пера, набросок литературного произведения. Действительно, вскоре выходит из печати тоненькая книжица «Сократические достопримечательности» с посвящением «никому и двум». «Никто» – это читающая публика, «двое» – Кант и Беренс. Не упоминая имен, Гаман дает выразительные характеристики. Об одном из них он говорит, что тот хотел бы уподобиться Ньютону и стать вардейном (так назывался контролер за качеством монеты) философии. Да только в денежном обращении Германии куда больше порядка, чем в учебниках метафизики. Мудрецы еще не изобрели эталон, с помощью которого можно было бы определить наличие истины в их идеях, как измеряют содержание благородных металлов в разменной монете. Всё это явно по адресу Канта.
Гаман пишет в тяжелой манере, перегруженной намеками и недомолвками. Он говорит не столько об афинском мудреце, сколько о себе самом, своих духовных исканиях. В письме к Канту Гаман называл его Сократом, Беренса – Алкивиадом, а себя – гением Сократа, его интуицией. Теперь, в «Сократических достопримечательностях», Кант и Беренс как бы софисты, носители казуистической учености, а сам он христианский Сократ. Подобно своему великому предшественнику, который встал в оппозицию к просвещенным афинянам, Гаман отрекается от просветительских постулатов. «Мы мыслим слишком абстрактно» – вот главная беда. Наша логика запрещает противоречие, между тем именно в нем истина. Запрет противоречия – это «отцеубийство мысли». Дельфийский оракул назвал мудрейшим Сократа, который признался, что он ничего не знает. Кто из них лгал – Сократ или оракул? Оба были правы.
Главное для Гамана – самопознание; здесь, по его мнению, разум бессилен, знания – помеха; помочь может только вера, основанная на внутреннем чувстве. Под его пером Сократ превращается в иррационалиста, провозвестника христианства: афинский философ хотел вывести своих сограждан из лабиринта ученой софистики к истине, которая лежит в «сокровенном», в поклонении «тайному богу». Таким видит Гаман и свой жребий. Канта подобная перспектива – сменить один лабиринт на другой – воодушевить не могла. В этом духе он высказался Гаману, в результате их отношения стали натянутыми.
И все же аргументы «северного мага» заставляли задуматься. Не мог не размышлять Кант и над новой книгой Гамана «Крестовые походы филолога» – сборником, центральное место в котором принадлежит эссе с несколько необычным названием «Эстетика в орехе». Необычным было прежде всего само слово «эстетика». Его ввел незадолго до этого Александр Баумгартен для обозначения учения о красоте, которое для него было равнозначно теории чувственного познания. Баумгартен, последователь Лейбница и Вольфа, считал эстетическое, сферу чувств низшей ступенью познания. Гаман на первой же странице своего эссе категорически утверждает противоположное – все богатство человеческого познания состоит в чувственных образах, выше образа ничего нет. Образ целостен, а «разрозненное – порочно».
В феврале из Петербурга пришел указ императрицы, подтверждавший все существовавшие ранее «привилегии, вольности, преимущества и права» города Кенигсберга; гарантировалась свобода вероисповедания, передвижения, торговли, неприкосновенность имущества и т. д. и т. п. Специальный раздел указа был посвящен Кенигсбергскому университету, бюджет его оставлялся без изменения, как и доходы преподавателей, объявлялась полная свобода прохождения учебных курсов. «Студентам дозволяется при академии оставаться и науки свои при оной оканчивать; также и все прочее остается на прежнем основании».
Губернатором Восточной Пруссии был назначен генерал Фермор. Вот свидетельство о пребывании русских в Кенигсберге из немецкого источника: «Фермор пресекал все нарушения установленного порядка, грабителей расстреливал. Регулярно посещал он вместе со своими офицерами – среди них было много прибалтов – университет, официальные церемонии в актовом зале и лекции Канта, который тогда был приват-доцентом. Кант частным образом читал для русских офицеров лекции по математике, фортификации, военному строительству и пиротехнике. Русская императрица хотела показать себя с лучшей стороны, поэтому управление было поручено гуманным и справедливым офицерам. Фермор ввел новые для здешних нравов порядки – устраивались праздничные обеды с деликатесами русско-французской кухни, балы, маскарады, в которых и молодой Кант принимал деятельное участие. Кенигсберг пробудился от провинциализма»[3].
К сожалению, пишет не очевидец, и опирается он лишь на семейные предания рода Ферморов, не во всем достоверные. Дело в том, что граф пробыл в Кенигсберге недолго. Вместе с войсками он ушел в Померанию, куда перенесся театр военных действий. Летом 1758 года произошло кровопролитное сражение под Цорндорфом близ Кюстрина. Русские выстояли под натиском Фридриха II, а год спустя наголову разбили его под Кунерсдорфом. Осенью 1760 года русские заняли (правда, ненадолго) Берлин. Король метался в кольце противников, которое должно было вот-вот задушить его. Но союзники медлили, интриговали друг против друга, и катастрофа не наступала.
Между тем Кенигсберг вел мирную жизнь. Завоеванный край находился по сравнению с центральными губерниями России на льготном положении. Здесь не проводили рекрутских наборов, а сумма расходов на содержание армии была сравнительно небольшой. Первое время объявлялись тревоги; однажды среди зимы прошел слух, что приближается армия Фридриха, приказано было обложить все дома «пехкранцами» – горючим материалом, чтобы сжечь город в случае отступления; несколько дней горожане ходили понурив голову, но и эта тревога оказалась ложной. Когда же боевые действия перенеслись на Одер, а зимовать русская армия уходила за Вислу, то Восточная Пруссия оказалась в таком глубоком тылу, что и думать забыла о бедствиях войны.
Из Петербурга прибыл новый губернатор – барон Николай Андреевич Корф, недалекий и неуравновешенный вельможа, сделавший карьеру только благодаря связям при дворе. Все казенные дела он передоверил подчиненным, а сам проводил время в увеселениях. Человек он был сказочно богатый и привык жить на широкую ногу. Званые обеды, балы, маскарады следовали один за другим. И каждый раз с огромным множеством приглашенных из русского офицерства, местной знати и даже высокопоставленных пленных, с бешеной расточительностью, приводившей в трепет бережливых кёнигсбергцев. Из вражеского Берлина пригласили актерскую труппу. Маскарады сначала устраивались только для гостей губернатора в его покоях, а затем в опере для всех желающих.
«Со всех сторон, – повествует А. Болотов, – выписываемы были и съезжались к нам наилучшие музыканты и для всякого почти бала привозимы были новые музыканты и танцы. Коротко, все новое и лучшее надлежало видимо и слышано быть у нас, и можно безошибочно сказать, что жители прусские не видывали с самого начала своего королевства никогда таких еще в столичном городе своем пышностей, забав и увеселений, какие тогда видели и вряд ли когда-нибудь и впредь увидят. Ибо и самые прусские короли едва ли могут когда-нибудь так весело, пышно и великолепно жить, как жил тогда наш Корф». На балах у губернатора блистала графиня Шарлотта Кайзерлинг, покровительствовавшая Канту. Корф был от нее без ума.
Вместе с губернатором из Петербурга прибыл и штат губернской канцелярии – два секретаря, протоколист, канцеляристы, подканцеляристы и копиисты. Собирались долго, но упустили важную деталь: не взяли с собой переводчика; чиновничья братия ни слова не знала по-немецки, а местные жители, как на грех, не понимали по-русски. Плохо знал официальный язык империи и губернатор Корф – прибалтийский немец. Толмача пришлось искать среди военных. Так пехотный офицер подпоручик Андрей Болотов (воспоминания которого представляют собой не только исторический источник, но и замечательный литературный памятник эпохи) оказался прикомандированным к губернскому ведомству. Долгое время он был единственным (из тех, кто фактически вершил делами), знавшим оба языка. Через его руки проходили все жалобы, прошения и прочие бумаги. Не иначе как ему пришлось вникать и в суть прошения магистра Иммануила Канта.
Университет не прерывал занятий. Кант продолжал читать свои курсы, к обычным прибавились занятия с русскими офицерами. Кант действительно читал и фортификацию и пиротехнику. Среди его слушателей могли оказаться Григорий Орлов, будущий екатерининский вельможа, раненный под Цорндорфом и находившийся в Кенигсберге на излечении, и Александр Васильевич Суворов, тогда подполковник, навещавший в прусской столице своего отца генерала В. И. Суворова, который сменил Корфа на губернаторском посту; друг Канта Шеффнер в своих воспоминаниях пишет, что был знаком с будущим русским генералиссимусом как раз в те годы.
В декабре 1758 года умер профессор философии Кипке. На освободившееся место объявилось пять претендентов. Среди них был и Кант, выставивший свою кандидатуру по настоянию давнего благожелателя – пастора Шульца, ныне профессора богословия и ректора университета. Из пяти кандидатов академический сенат отобрал двух – Бука и Канта; представление на высочайшее имя отправили 14 декабря 1758 года. В тот же день Кант от себя лично направил императрице Елизавете Петровне прошение, которое мы приведем полностью:
Текст прошения был впервые опубликован в 1893 году Дерптским (ныне Тартуским) университетом по копии, неизвестно кем и когда снятой. Публикатор русского перевода Юрий Бартенев (журнал «Русский архив». 1896, № 7) задавался вопросом, где находится подлинник прошения и кто докладывал о нем Елизавете Петровне. Автор настоящих строк отправился в архивы. К сожалению, розыски ничего не дали. Ни в Архиве внешней политики России, где хранятся реляции, поступавшие из Кенигсберга, и царские указы, направлявшиеся в Прусское королевство, ни в Центральном архиве древних актов, где собраны все сохранившиеся материалы Кенигсбергской канцелярии, нет следов прошения Канта. (Есть прошение профессора И. Г. Бока об освобождении его от уплаты контрибуции; Бок занимал в университете кафедру поэзии, русские войска он встретил одой в честь Елизаветы Петровны, стихи переслали императрице, ей понравились, и повелено было из казны выдать автору 500 ефимков, а Петербургской академии наук принять его «себе в сочлены»; платить контрибуцию русскому академику, разумеется, не пришлось.) Вопрос о профессорской вакансии решался, по-видимому, не в Петербурге, а в Кенигсберге.
«Всесветлейшая, великодержавнейшая императрица,
самодержица всех россиян, всемилостивейшая императрица и великая жена!
С кончиной блаженной памяти доктора и профессора Кипке освободился пост ординарного профессора логики и метафизики Кенигсбергской академии, который он занимал. Эти науки всегда были предпочтительным предметом моих исследований.
С тех пор как я стал доцентом университета, я читал каждое полугодие по этим наукам приватные лекции. Я защитил публично по этим наукам 2 диссертации, кроме того, 4 статьи в Кенигсбергских ученых записках, 3 программы и 3 других философских трактата дают некоторое представление о моих занятиях.
Лестная надежда, что я доказал свою пригодность к академическому служению этим наукам, но более всего всемилостивейшее расположение Вашего Импер. Величества оказывать наукам высочайшее покровительство и благосклонное попечительство побуждают меня верноподданнейше просить Ваше Имп. Величество соблаговолить милостиво определить меня на вакантный пост ординарного профессора, уповая на то, что академический сенат в рассуждении наличия у меня необходимых к сему способностей сопроводит мою верноподданнейшую просьбу благоприятными свидетельствами. Умолкаю в глубочайшем уничижении,
Вашего Импер. Величества верноподданнейший раб Иммануил Кант Кенигсберг 14 декабря 1758 г.»
Решен он был не в пользу Канта. Оплачиваемое место профессора получил Бук, который был старше и по возрасту, и по преподавательскому стажу. Может быть, сыграло определенную роль и другое обстоятельство. Упомянутый Андрей Болотов, занимавший ответственное положение в губернской канцелярии, проявлял живой интерес к философии. Вольфианство внушало ему отвращение, казалось рассадником цинизма, вольнодумства и безбожия. (В Вольтере и Гельвеции Болотов видел «извергов и развратителей человеческого рода».) Одно время, начитавшись вольфианских сочинений, он сам усомнился в истинности догматов откровения и испытывал мучительные угрызения совести. Случайно купленная за грош проповедь Крузия спасла положение. «Была она не столько богословская, сколько философическая, и великий муж сей умел так хорошо изобразить в ней великую важность удостоверения себя в истине откровения и ужасную опасность сомневающихся в том, что меня подрало ажно с головы до ног при читании сего периода, и слова его и убеждения толико воздействовали в моем уме и сердце, что я чувствовал тогда, что с меня власно как превеликая гора свалилась и что вся волнующаяся во мне кровь пришла при конце оной в наиприятнейшее успокоение. Я обрадовался неведано как и сам себе возопил тогда: когда уже сей великий и по всем отношениям наивеличайшего уважения достойный муж с таким жаром вступается за истину откровения, и так премудро и убедительно говорит о пользе удостоверения себя в истине оного, то как же можно более мне в том сомневаться, мне в тысячу раз меньше его все сведущему! Нет, нет! продолжал я, с сего времени да не будет сего более никогда, и я не премину последовать всем его предлагаемым в ней советам. Словом, как она, так и самая особливость сего случая так меня поразила, что я, пав на колена, и со слезами на глазах благодарил Всевышнее Существо за оказанную мне всем тем, почти очевидно, милость и прося Его о дальнейшем себя просвещении; с того самого часа, при испрошаемой его себе помощи, положил приступить к тому, что г. Крузий от всех слушателей и читателей своих требовал, а именно, чтоб прочесть наперед все то, что писано было в свете в защищение истины откровенного закона божьего».
Кант был явным антикрузианцем. Что касается религии, то даже благоволившее к нему университетское начальство не было уверено в ортодоксальной чистоте его убеждений. «Живете ли вы по-прежнему в страхе божьем?» – спросил Канта ректор Шульц и, только получив утвердительный ответ, предложил ему добиваться профессуры.
В записках Болотова, подробно освещающих Кенигсбергскую жизнь тех лет, имя Канта не упоминается. Зато неоднократно речь идет о его противнике по университету крузианце Веймане, лекции которого с увлечением слушал Болотов, укрепляясь еще сильнее в антипатиях к вольфианству. Болотов учил наизусть тексты Крузия и переводил их на русский язык. Умиленный Вейман считал Болотова своим лучшим учеником. Возможно, что новоявленный крузианец предпочел передать кафедру философии математику Буку, равнодушному к острым мировоззренческим вопросам, чем вольфианцу Канту.
В октябре 1759 года Вейман проходил габилитацию. К защите он представил диссертацию «О мире не самом лучшем». Признать наш мир лучшим, утверждал он, значит ограничить свободу божественной воли. Кант отказался выступить оппонентом, а на следующий день после защиты вышла его брошюра «Опыт некоторых рассуждений об оптимизме» – проспект лекций на зимний семестр. Брошюра содержала полемику с Крузием и его последователем Рейнгардом, получившим премию на конкурсе Берлинской академии. Имя Веймана не упоминалось, но он принял брошюру на свой счет и выпустил «Ответ на опыт некоторых рассуждений об оптимизме».
Кант полемику не продолжил, он полагал, что в его проспекте лекций идея совершенства нашего мира обоснована безукоризненно. На первый взгляд она содержит противоречие: как к любому числу можно прибавить единицу, так к любой сумме реальностей можно присовокупить новую реальность, новое совершенство. Кант не согласен: реальность не количественное понятие; наибольшее число действительно невозможно, а наибольшая реальность не только возможна, но и действительна, она пребывает в боге. «Именно потому, что из всех возможных миров, которые бог знал, он избрал только один этот мир, надо полагать, что он считал его наилучшим, и так как его выбор никогда не бывает ошибочным, то, значит, это так и есть в действительности».
Много лет спустя Кант назовет свое состояние в магистерские годы «догматическим сном». Он запретит пользоваться своими ранними трудами, а что касается трактата об оптимизме, то даже выскажет пожелание, чтобы все сохранившиеся его экземпляры были уничтожены. Действительно, вдумайтесь в следующую тираду: «Избранный наилучшим из всех существ быть незначительным звеном в самом совершенном из всех возможных замыслов, я, сам по себе ничего не стоящий и существующий лишь ради целого, тем более ценю свое существование, что был предназначен занять некоторое место в самом лучшем из замыслов творения… Целое есть наилучшее, все хорошо ради целого». Трудно сказать, чего здесь больше, – примитивной церковной догматики или плоского просветительского догматизма. «Я, сам по себе ничего не стоящий…» Как контрастирует эта уничижительная декларация с будущим кантовским девизом «Человек есть цель сама по себе».
Все благо. Все к лучшему. Но вот во цвете лет умирает юноша. Не может ли мать покойного возроптать против бессердечия всевышнего? Кант пишет матери письмо, которое затем публикует в виде брошюры. «Мысли магистра Иммануила Канта, преподавателя мировой мудрости в Кёнигсбургской академии, по поводу безвременной кончины высокородного господина Иоганна Фридриха фон Функа…»
Пути провидения, уверяет Кант, везде и всегда мудры и достойны преклонения. Преждевременная смерть тех, на кого мы возлагали надежды, повергает нас в ужас, а между тем как часто это бывает величайшей милостью неба! Не заключалось ли несчастье многих людей в том, что смерть приходила к ним слишком поздно? По Канту получается, что близким господина фон Функа надо не горевать, а радоваться его кончине. «Соблазны, уже надвигавшиеся, чтобы сломить еще не вполне окрепшую добродетель, горести и превратности судьбы, которыми грозило грядущее, – всего этого избежал сей счастливец, ранней смертью унесенный от нас в благословенный час».
Таковы плоды вольфианского Просвещения. Скоро они покажутся Канту горькими. Начнется пробуждение от «догматического сна».
Глава вторая. Наука, действительно нужная человеку
Какую философию ты выбираешь, зависит от того, что ты за человек.
Фихте
В 1762 году Семилетняя война пошла на убыль. В тот момент, когда Пруссия находилась на грани краха, когда Фридрих считал, что все потеряно, намеревался отречься от престола и носил с собой яд, из Петербурга пришло спасительное сообщение о смерти Елизаветы Петровны. Русским императором стал ее племянник Петр III – полунемец, женатый на немецкой принцессе, сторонник и поклонник прусского короля. Последствия сказались сразу же. Россия вышла из войны, заключила союз с Пруссией и повернула оружие против своих союзников. Фридрих, который был готов идти на любые территориальные уступки, расстаться, в частности, с Восточной Пруссией, нежданно-негаданно получил назад все потерянные земли. В русской гвардии ввели прусские мундиры и прусскую муштру. Русскую армию стали готовить к войне за прусские интересы.
К этому времени в Кенигсберге уже не было ни легкомысленного губернатора Корфа, ни сменившего его сурового администратора Суворова. Убыл на родину и поручик Андрей Болотов, подарив на прощание своему учителю философии магистру Вейману тулуп из овчины. 8 июля последний русский губернатор Восточной Пруссии Воейков издал прокламацию, освобождавшую население от присяги царю. С городских ворот и административных зданий сняли русские гербы и снова водрузили прусские.
Начались новые молебствия и торжества. И вдруг стало известно о дворцовом перевороте в Петербурге: на престоле императрица Екатерина II. Воейков снова принял на себя губернаторские полномочия, снова появились в Кенигсберге и русские гербы и русские часовые.
Екатерина II (урожденная Софья Августа, принцесса Цербстдорнбургская) была дочерью прусского генерала. Немецкие симпатии боролись в ней с желанием утвердиться на русском престоле. В результате возникло компромиссное решение: союз с Фридрихом расторгнуть, но завоеванное вернуть. В августе Восточную Пруссию окончательно передали пруссакам: фельдмаршал Левальд вернулся в Кенигсбергский замок. (Фридрих отблагодарил Екатерину избранием в Берлинскую академию наук, где она стала первой женщиной и оставалась единственной вплоть до конца следующего столетия.)
1762 год был переломным и для героя нашей книги. Принято считать, что важнейшую роль в новых исканиях Канта, которые в дальнейшем привели к созданию критической философии, сыграло знакомство с творчеством Жан-Жака Руссо. В конце лета в руки Канта попал роман «Эмиль». Книга, сожженная рукой палача и в католической Франции, я в кальвинистской Швейцарии, так его захватила, что он несколько дней не выходил на свою обычную прогулку, проводя время за чтением. На стене кабинета появилось единственное украшение – портрет женевского гражданина.
Руссо стал для Канта, по его признанию, «вторым Ньютоном». Если через призму ньютоновских уравнений Кенигсбергский философ смотрел на беспредельный звездный мир, то парадоксы Руссо помогли ему заглянуть в тайники человеческой души. По словам Канта, Ньютон впервые увидел порядок и правильность там, где до него находили лишь беспорядочное многообразие, а Руссо открыл в людском многообразии единую природу человека. Книгам Руссо Кант был обязан прежде всего освобождением от ряда предрассудков кабинетного ученого, своеобразной демократизацией мышления. «Я испытываю огромную жажду познания… Было время, когда я думал, что все это может сделать честь человечеству, и я презирал чернь, ничего не знающую. Руссо исправил меня. Указанное ослепляющее превосходство исчезает: я учусь уважать людей». Это была не просто перемена воззрений, это было нравственное обновление, революция в жизненных установках.
Руссо стал известен благодаря своему трактату «Рассуждение о науках и искусствах», получившему премию на конкурсе Дижонской академии наук. Конкурсная тема была сформулирована следующим образом: «Способствовало ли возрождение наук и искусств улучшению нравов». Речь шла об эпохе Возрождения, но Руссо, воспользовавшись двусмысленностью термина, поставил вопрос о прогрессе вообще и его противоречиях. Вот его вывод: «Прогресс наук и искусств, ничего не прибавив к нашему истинному благополучию, только испортил нравы».
Руссо ярче и раньше других выразил нарождающееся умонастроение эпохи, начинавшей пересматривать постулаты раннего Просвещения – веру во всесилье рассудочного мышления и благоразумие монархов.
Семилетняя война кое-чему научила. Но в Германии потребуется еще десятилетие, прежде чем движение «Бури и натиска» откроет новую страницу в духовной жизни страны. Пока только отдельные, наиболее чуткие умы фиксируют кризисную ситуацию.
На глазах Канта произошла удивительная духовная метаморфоза. В 1756 году он познакомился с Иоганном Георгом Гаманом, уроженцем Кенигсберга и воспитанником здешнего университета. Гаман проезжал тогда через родной город, направляясь в Лондон в качестве представителя рижской торговой фирмы «Беренс». Гаман был увлечен коммерцией, он хотел изучать экономику, в Англии, полагал он, можно преуспеть и в том и в другом. В Лондоне, однако, возникли иные интересы; любознательный, впечатлительный, легко поддающийся влияниям, Гаман ведет рассеянную жизнь и быстро остается без средств. К денежным трудностям присоединяется болезнь. В поисках выхода Гаман обращается к Библии и находит в ней утраченную жизненную опору. Домой он возвращается преображенным. Беренс готов простить ему понесенные убытки, он прибегает к помощи Канта, пытаясь вернуть своего друга в лоно Просвещения. Безуспешно; на уме у Гамана совсем другое: с фанатизмом прозелита он погружен в Священное писание, читает его в подлиннике, учит греческий и арабский. Впрочем, не забывает и о современной литературе – английской, французской, родной немецкой. И вскоре сам начинает писать.
Магистр Кант, «маленький магистр» (так называет его Гаман) – человек иных интересов, иного склада ума и характера, но достаточно широкого, чтобы увидеть в Гамане незаурядную личность. Их знакомство крепнет. Дело происходит в 1759 году. От Гамана, проживающего в том же городе, приходит письмо на многих страницах – ответ на призывы друзей одуматься. Это явная проба пера, набросок литературного произведения. Действительно, вскоре выходит из печати тоненькая книжица «Сократические достопримечательности» с посвящением «никому и двум». «Никто» – это читающая публика, «двое» – Кант и Беренс. Не упоминая имен, Гаман дает выразительные характеристики. Об одном из них он говорит, что тот хотел бы уподобиться Ньютону и стать вардейном (так назывался контролер за качеством монеты) философии. Да только в денежном обращении Германии куда больше порядка, чем в учебниках метафизики. Мудрецы еще не изобрели эталон, с помощью которого можно было бы определить наличие истины в их идеях, как измеряют содержание благородных металлов в разменной монете. Всё это явно по адресу Канта.
Гаман пишет в тяжелой манере, перегруженной намеками и недомолвками. Он говорит не столько об афинском мудреце, сколько о себе самом, своих духовных исканиях. В письме к Канту Гаман называл его Сократом, Беренса – Алкивиадом, а себя – гением Сократа, его интуицией. Теперь, в «Сократических достопримечательностях», Кант и Беренс как бы софисты, носители казуистической учености, а сам он христианский Сократ. Подобно своему великому предшественнику, который встал в оппозицию к просвещенным афинянам, Гаман отрекается от просветительских постулатов. «Мы мыслим слишком абстрактно» – вот главная беда. Наша логика запрещает противоречие, между тем именно в нем истина. Запрет противоречия – это «отцеубийство мысли». Дельфийский оракул назвал мудрейшим Сократа, который признался, что он ничего не знает. Кто из них лгал – Сократ или оракул? Оба были правы.
Главное для Гамана – самопознание; здесь, по его мнению, разум бессилен, знания – помеха; помочь может только вера, основанная на внутреннем чувстве. Под его пером Сократ превращается в иррационалиста, провозвестника христианства: афинский философ хотел вывести своих сограждан из лабиринта ученой софистики к истине, которая лежит в «сокровенном», в поклонении «тайному богу». Таким видит Гаман и свой жребий. Канта подобная перспектива – сменить один лабиринт на другой – воодушевить не могла. В этом духе он высказался Гаману, в результате их отношения стали натянутыми.
И все же аргументы «северного мага» заставляли задуматься. Не мог не размышлять Кант и над новой книгой Гамана «Крестовые походы филолога» – сборником, центральное место в котором принадлежит эссе с несколько необычным названием «Эстетика в орехе». Необычным было прежде всего само слово «эстетика». Его ввел незадолго до этого Александр Баумгартен для обозначения учения о красоте, которое для него было равнозначно теории чувственного познания. Баумгартен, последователь Лейбница и Вольфа, считал эстетическое, сферу чувств низшей ступенью познания. Гаман на первой же странице своего эссе категорически утверждает противоположное – все богатство человеческого познания состоит в чувственных образах, выше образа ничего нет. Образ целостен, а «разрозненное – порочно».