- Благодарю тебя Шямсяддин, что привез меня сюда. Аллах не забудет тебе этого, да зачтется это тебе в Судный день. Но еще одна просьба у меня есть к тебе, и заклинаю тебя молоком матери твоей, не откажи мне в ней.
   - Проси, что хочешь, дядя Башир, и если это мне по силам, сам знаешь, все сделаю.
   - Это тебе по силам, только согласишься ли?
   - Что?
   - Дай мне свой наган, чтобы мог я застрелиться здесь, на могиле Бадисабы.
   - Это невозможно Дядя Башир, сам знаешь. Да и исламу это противно.
   - Тогда сам меня убей. Не бойся, перед Аллахом встану на колени, отмою эту кровь с тебя.
   - Даже если Аллах простит, не смогу я. Как же мне дальше-то жить, зная, что сам убил тебя. Как смотреть в глаза Айши и детей своих.
   - Все равно ведь мне скоро умирать.
   - Это Аллаху одному ведомо.
   Глава четырнадцатая.
   Луна, тускло мерцающая сквозь облака, едва освещала пустынную улицу Сеидли, по которой медленно двигалась одинокая лошадь. В коляске, которую она тащила, виднелся силуэт мужчины, понуро сидящего на козлах. Изредка он погонял лошадь, но она, словно не замечая его окрика, не меняла своего хода. Тихо было в селе, даже собак слышно не было. То ли спрятались они от холода, то ли не было их больше в помине. Медленно повернула лошадь направо и стала подниматься на пригорок, к большому дому. Ворота стояли открытыми, одна створка покосилась, другая валялась тут же рядом, на земле. Во всем облике чувствовалось отсутствие в нем мужчины. Даже когда повозка остановилось у крыльца, никто не вышел.
   Но когда Шямсяддин поднялся к двери, она открылась, и на пороге он увидел Сугру. Позади ее стояла Сакина, другая старая женщина, и держала в руках лампу. Сугра-ханум почти не изменилась. В старости, наступает такой момент, когда время как бы останавливается, и если кто-то, еще юношей уехав, через много лет уже поседевшим возвращается, поражается он, видя этих старцев такими же, какими их оставил много лет назад. Она сразу же узнала Шямсяддина, и затрепетало ее сердце.
   - Шямсяддин, что случилось? Все ли живы, здоровы?
   - Здравствуйте, Сугра-ана, все здоровы, слава Аллаху.
   - Ты один?
   - Нет.
   - Айша, дети с тобой? Где они?
   - Нет, это не Айша,. - и тихо добавил, - Гара Башир со мной.
   - Гара Башир? Здесь?
   - Вернулся он.
   - Так где он? Почему не заходит?
   - Я хотел просить вашего разрешения.
   - На что?
   - Чтобы привести его сюда. Сами знаете, время сейчас плохое.
   - Время плохим не бывает, сынок, люди делают его таким. О каком разрешении ты говоришь, разве не знает Гара Башир, что дом сына моего - его дом. Я назвала его братом моему Садияру.
   - Болен он очень, Сугра-ана. Лежит в коляске, почти без сознания. Умереть может каждую минуту.
   - Аллах, Аллах, не дай мне увидеть это горе, - запричитала старая женщина. - Возьми мою жизнь, никому не нужную, не трогай Гара Башира.
   И, оттолкнув Шямсяддина, она подбежала к коляске, бережно обняв тонкими иссохшими ручонками некогда могучую голову Гара Башира. Втроем они сняли его с коляски и внесли в дом.
   Сугра велела положить его на большую кровать лицом к окну и раздвинула столько лет задернутые шторы. Гара Башир спал. Не было у него больше сил слушать, говорить, спрашивать что-либо и отвечать на вопросы, он завершил отныне свою миссию на этой земле.
   Два дня гостил Шямсяддин в доме старой женщины и не выпускал из рук топора. Наготовил на зиму дров, перевесил заново ворота, починил, что необходимо, и воспрял старый дом, засветились окна его.
   Гара Башир проснулся на следующий день поздно, свет из окна падал прямо в глаза, но он не раздражал, наоборот, согревал его насквозь промерзшее тело. Комната была ему не знакома, но ему это было безразлично. Две женщины ухаживали за ним, он их не знал, смотрел на них, силился вспомнить, что-то знакомое, родное близкое было в их прикосновениях, но так и не припомнил. Словно младенец, он капризничал, когда женщины хотели его кормить, и терпеливо сносили они все. Потом мужчина, который привез его (кто же он, никак не мог он вспомнить), посидел с ним рядом немного, поцеловал в лоб и ушел. Женщины остались. Та, что постарше, постоянно гладила его по голове, и вдруг вспомнил он
   - Ана, - прочитала по его губам Сугра.
   - Да, это я, сыночек.
   - Ана, ты здесь? - он радостно улыбнулся.
   - Здесь я, с тобой, спи мой сыночек, не бойся.
   И услышал он знакомую мелодию колыбельной, и засияли в последний раз от счастья глаза Гара Башира, и закрыл он их навеки с улыбкой на устах. Нашел, наконец, он свою мать.
   Гара Башир умер в доме старой Сугры, через две недели, как привез его Шямсяддин. Все эти дни Сугра ухаживала за ним, отдав ему всю нерастраченную материнскую любовь, которую не успела дать своему сыну. Похоронили его по всем правилам рядом с могилой Садияра-аги. И поминки по нему справили достойные. Давно в Сеидли не было такого обильного угощения, а на дворе Сугры-нене столько гостей. Платил за все старый лавочник Аллахверди, и только Сугра знала, что деньги ему на это оставил Шямсяддин. Никто не спрашивал имени покойного, но понимали все, что оскудела земля их еще на одного достойного человека.
   Конец второй книги
   Книга третья
   Глава первая
   На узких улочках в этой части Баку, петлявших вдоль прилепленных друг к другу старых, одно и двухэтажных зданий, образующих, казалось, сплошной каменный забор с темными проходами во внутренние дворы, наступление весны чувствовалось все явственнее. Было начало марта 1939 года, и утренний ветерок, дувший с юга, вместе с едва уловимым теплом далеких знойных пустынь с их характерным запахом раскаленного песка приносил в эти закрытые со всех сторон каменные колодцы дворов запахи распускавшихся цветов. Первыми из них в городе всегда были запахи миндалевого дерева и нарциссов, и когда их пьянящий аромат щекотал ноздри, улыбались все, чувствуя, что еще одна тяжелая зима осталась позади, а впереди, как бы трудно ни было, была надежда.
   В доме, находившемся точно посередине небольшого переулка, соединявшего две длинные улицы, одна из которой тянулась к площади у так называемой "пятиэтажки" - недавно построенного первого в Баку дома аж в пять этажей, - а другая шла параллельно ей, но чуть выше, было в это воскресное утро тихо. Жители спали, - раз в неделю они позволяли себе это удовольствие и поэтому берегли и пользовались им с особым трепетом. В эти дни все старались с утра не говорить громко, бережно охраняя покой соседа. Дом этот был еще не старый, на вид довольно крепкий, ремонта не требовал, и начальник участка, отвечающий за эксплуатацию этих зданий, особенно гордился им, стараясь все комиссии привести именно сюда. От этого дома начинались все ежегодные ревизии, устраиваемые Бакинским советом, и, конечно же, первое благоприятное впечатление, полученное членами комиссии от посещения этого дома, сказывалось в конечном счете и на написании итоговой справки. И хотя все дома вокруг были двухэтажными, дом этот, тоже в два этажа, был выше других. Многие окна с левой стороны этого дома выходили на крышу соседнего, так высоки были его потолки. Жильцы гордились своим домом и квартирами, в которых высокие потолки придавали комнатам особый колорит, но и ругали его беспощадно во время уборок и особенно во время ремонта.
   Старая тетя Шура, как называли ее все соседи, и стар и млад (и действительно, старше ее в доме никого не было), как всегда спускалась со своего крылечка, неся в руках небольшой кувшин с водой. Никто не спрашивал ее о возрасте, он почти не менялся, не интересовался ее здоровьем, она не болела, ни ее семьей, разве может быть семья у такой старой женщины? просто она всегда здесь была и, казалось, будет вечно.
   Она спускалась тихо, стараясь не потревожить покой соседей, также тихо подошла к конечной цели своего вояжа, - маленькому туалету в проходе, направо от входа. На первом этаже было два туалета; другой, в центре двора, был больше первого, там, в узком проходе, что вел с улицы во внутренний дворик. Раньше, еще до революции, когда дом принадлежал известному промышленнику, по этому проулку проезжали во внутренний двор только кареты и повозки с продуктами. А хозяева и гости, проходили в дом минуя проход, через парадную, дверь которой была слева от ворот, за стеной. Со временем парадный вход закрыли, так как туда выходили двери только трех квартир, одна на первом и две на втором. Правда, у всех жильцов этих трех квартир были ключи от парадной двери, но пользовались они им крайне редко, предпочитая как все проходить через большие ворота, всегда настежь открытые, даже несмотря на то, что мусорные баки, стоявшие там же, в проходе, своим и внешним видом и зловонными запахами действовали им на нервы. Особенно невыносимо было летом, когда жара усиливала процесс разложения, а мухи, стройным роем жужжа, встречали каждого вошедшего гимном антисанитарии; но на это уже никто не обращал внимание. Как-то быстро люди привыкли жить рядом с грязью, и если кто возмущался, окружающие на него смотрели осуждающе: мол, что случилось, ну грязно немного, ну и что, - не дворяне, переживем. И вот эта боязнь, что кто-то может заподозрить вас в мещанских наклонностях, вскоре даже у самых чистоплотных людях убивала иммунитет против фальши, а с ним вместе против ханжества, лжи и, наконец, красоты.
   Тетя Шура отворила дверь и уже почти зашла внутрь, как вдруг остановилась, затем, раскинув в ужасе руки, стала пятиться назад. Вода из кувшина, который она уронила из рук выливалась на пол, но тетя Шура не обращала на это внимания, издавая странные гортанные звуки. Наконец оцепенение прошло и она закричала, не столько громко, сколько страшно; от крика этого мурашки поползли по коже, и все в тот же миг повыскакивали из своих постелей и бросились, кто к окну, а кто вниз к тете Шуре.
   В проеме раскрытой двери хорошо были видны ноги человека, обутые в высокие сапоги. Двое мужчин, осторожно подойдя, заглянули внутрь. Внутри лежал труп мужчины. Он лежал лицом вниз, сочившаяся из бачка вода заливала его, образовав вокруг небольшой водоворот; казалось, будто труп лежит в луже воды. Сбоку у него вся гимнастерка была в крови. Сомнений в убийстве не оставалось.
   - Интересно, кто это? - спросил один.
   - Может, перевернем? - предложил другой.
   - Не трогайте, - предупредил третий, подойдя сзади, и оба товарища сразу же согласились с ним.
   Запреты воспринимались хорошо. Они были удобны, за них не приходилось отвечать. Любые действия, наоборот, были опасны: эксперимент мог не получиться, и тогда пришивалось клеймо врага народа, и отвечал за свои новшества горе-экспериментатор.
   Вскоре все жильцы уже были во дворе или высовывались из окон своих квартир, бурно обсуждая случившееся. Уже прозвучало несколько предположений, кто бы это мог быть, но говорили об этом шепотом, как бы не веря, что это возможно. Кто позвонил в милицию, никто не знал, но вскоре она появилась во дворе. Место преступления было сфотографировано из разных точек, и каждый раз, когда раздавалась вспышка фотоаппарата, тетя Шура испуганно перекрещивалась. Наконец двое солдат зашли вовнутрь, один из них для этого встал одной ногой, обутой в до блеска начищенный сапог, в воду, они приподняли уже окоченевший труп и вытащили наружу. Когда его перевернули, шум прошел среди жильцов, а женщина живущая в самой угловой комнате справа, вскрикнула. Они узнали его. Это был, как и предполагали многие, Гурген Саркисян, вот уже третий год живший в одной из двух квартир на втором этаже парадного входа. Сейчас явно была видна и другая глубокая рана, в области груди. Удивленный взгляд остекленелых глаз Гургена застыл в немом вопросе, ответа на который он уже больше никогда не получит.
   Глава вторая.
   Июль 1937 года выдался жарким. На улицах Баку стоял устойчивый запах расплавленного асфальта, смешанного с соленым вкусом моря. Но несмотря на жару души людские были скованы льдом. Это был лед страха за свою жизнь, за жизнь своих близких и родных. С другой стороны, как это ни парадоксально, страх этот освободил людей от многих условностей, раскрепостил их. Люди спешили жить, созидать, писать, петь, словно боялись, что завтрашнего дня у них уже может и не быть, отберут его у них. И как соловьи, поющие в клетке свои лучшие песни и забывающие в экстазе о заточении, люди в страхе пели о свободе и любви, и все верили им.
   ... Ида Розембаум уже двадцать минут стояла в подъезде дома напротив бульвара. Отсюда ей хорошо был виден вход на лодочную станцию, перед которым все это время с букетом роз стоял высокий молодой человек в модном, белом парусиновом костюме. Когда он пришел, Ида не знала, но когда она подошла к бульвару за пятнадцать минут до назначенного времени, Фархад Велиев уже стоял там. Она решила прождать еще пять минут, - девушке неприлично приходить вовремя, но и слишком опаздывать не нужно. Десяти-пятнадцати минут вполне достаточно, чтобы он поволновался, это укрепит отношения, больше, как говорила ей мать, опасно, можно убить в мужчине всякое желание. И хотя она горела от нетерпения быть с ним рядом, заглянуть в его угольки глаз, найти в них как в зеркале свое отражение, прочитать в них, как она любима и задохнуться в облаке обожания, исходящего от него, окутывающего ее, успокаивающего и поющего для нее бесконечную серенаду, она твердо следовала установившимся традициям. Она удивлялась себе, как она могла жить раньше без него, без его слов, без его присутствия, без этих глаз, обожающих ее. Все эти полтора года, что они встречались, прошли для нее словно сон, как один вечный вальс, в котором они кружились не переставая. И чего только не перенесла она за это время: слезы матери и упреки отца, нескончаемые нравоучения, угрозы и наказания в виде закрытых дверей, отобранных туфель, обид и истерик... Наконец, родители сдались. И хотя Фархадик, как теперь называла его Инесса Львовна, стал частым гостем в доме Исаака Самуиловича, отношение к нему было двойственным. То, что он был неглупым, образованным и серьезным молодым человеком, признавалось всеми, но все это для профессора Розембаума было вторичным, а на первом месте было то, и это его весьма удручало, что Фархад не был евреем. Год назад сам Абрам Моисеевич, известный во всем Баку антиквар, свекр его старшей дочери Сары, с двумя уважаемыми в их кругу людьми пожаловал к нему в гости и после долгого разговора, наконец перешел к сути своего визита.
   - Ты знаешь, Исаак, как мы все любим тебя?
   - Спасибо на добром слове.
   - И знаешь, что твоя беда, это и наша беда.
   - Знаю, но я теряюсь в догадках. О какой такой беде речь?
   - А дочь твоя, красавица наша, Ида?
   - Разве она в беде?
   - А если нет беды, зачем держишь ее? Почему отказываешь сватам? Дважды уже Гинзбурги обращались к тебе, и оба раза не было твоего согласия.
   Покраснел Исаак Самуилович, опустил голову.
   - Если думаешь, не знаем почему, не беспокойся. Город маленький, всем все известно. И мы не одобряем ее. Ты это знай.
   - Сколько раз я беседовал с Идой, ругал, не слушается. Вскружил ей голову этот чекист.
   - Не нам тебя учить Исаак, сам понимаешь, нельзя допустить, чтобы Ида пошла за него. Хочешь, мы сами с ней поговорим?
   - Нет, сам как-нибудь разберусь.
   Но события, развернувшиеся впоследствии, заставили не только Исаака Самуиловича, но и всех его родных надолго забыть свою заботу о сохранения чистоты расы. Один за другим грянули по стране разоблачительные процессы, и многие, стоявшие в Москве на самых высоких постах в партии и правительстве, на кого всегда надеялось большинство друзей Исаака Самуиловича, были признаны зачинщиками антисоветских дел, и несмотря на то, что большинство из них, "чистосердечно" раскаявшись на суде, просили о пощаде, многие из них все же были расстреляны. По всей стране развернулась "охота на ведьм" за разоблачение заговоров. Иногда казалось, что вся страна окутана сетью шпионов, вредителей и врагов. Исаак Самуилович спешно, но тайно ото всех, уничтожил все письма, открытки, книги с дарственными надписями от многих известных в стране людей, которыми он когда-то гордился, которые хоть каким то образом могли теперь скомпрометировать его, уличив в каких-либо отношениях с уже уличенными "врагами советской власти". Начав эту чистку, он не остановился на достигнутом, а на всякий случай уничтожил и другую половину своего личного архива, к которому эти люди никакого отношения иметь не могли. Теперь он был относительно спокоен никаких уличающих его документов на виду. За это время он позабыл от страха и о своей дочери, и хорошо поразмыслив, решил не вмешиваться в ее отношения, предоставив времени самому все поставить на свои места. Время и вправду все расставила по полочкам, но совсем не так, как того хотел бы профессор Розембаум.
   Уже через неделю после визита Абрама Моисеевича он попросил Иду после очередного громкого, но безрезультатного разговора, пригласить в дом на субботу этого своего ухажера. Фархад Велиев пришел точно в срок, к трем часам, минута в минуту: настенные часы еще не отбили время, как зазвенел дверной колокольчик. Дверь открывала Ида, и сдержанно, - при отце показать свою радость при виде Фархада она не посмела, - пригласила его в дом. На пороге той самой комнаты, откуда впервые впорхнула в жизнь Фархада Ида, теперь стоял, торжественно одетый по этому поводу Исаак Самуилович, и заложив одну руку за жилет, прищурившись, внимательно разглядывал вошедшего. Он и раньше видел этого человека, но тогда, когда он передавал ему ампулы с обезболивающими препаратами, на этого человека он не обратил внимания. Он был для него никем, так, мелочью, курьером, посредником, без которого нельзя обойтись в большом деле, но о существовании которого сразу же забывали. Теперь он разглядывал его подругому и, надо сказать честно, увиденное его разочаровало. Не потому, что Фархад Велиев ему не понравился, скорее наоборот, просто он понял, что от него Ида не отступится. И тогда он решил тянуть время. И как только Фархад начинал намекать о женитьбе, у него находились сотни причин, чтобы отложить ее. Правда, тянуть до бесконечности тоже невозможно, и Исаак Самуилович это хорошо понимал и почти уже смирился с неизбежным, к тому же жена его, Инесса, дочь свою поддерживала и выбор ее одобряла. Эх, что им женщинам, с грустью думал профессор, разве придется им выслушивать обидные слова от родственников и друзей, сносить осуждающие взгляды Абрама Моисеевича и его окружения...
   В последнее время Фархад стал частым гостем в их доме, и Исаак Самуилович привык к его присутствию за столом и уже больше не облачался в его присутствии в свой лучший костюм и не пытался, как он часто делал в первые дни "экзаменовать" его, стараясь поймать его впросак и, выставив в глазах Иды в смешном виде, может хотя бы так остудить ее страсть. Не помогло. Фархад был достаточно умен, начитан, а тем, в чем он не разбирался, так искренне интересовался и просил Исаака Самуиловича это ему объяснить, что профессору приходилось нелегко. Слушать молодой человек умел, а вопросы задавал настолько каверзные, что не раз ставил Исаака Самуиловича в неловкое положение. Кроме того, Фархад превосходно говорил на немецком и усердно изучал испанский, чем окончательно расположил к себе Инессу Львовну, обожавшую Шиллера и Гете.
   Уловив момент, когда Фархад отвернулся к морю, Ида выскочила из своего убежища и перебегая улицу, прямо побежала к нему навстречу. Легкий ветерок, дувший с моря словно парус, раздувал ее новый розовый сарафан, со столь кокетливым вырезом, что мужчины, проходящие мимо, забыв про дам, висящих на их руках тяжелым грузом прошлых грехов, останавливались, пораженные этим прекрасным видением. И как всегда, Ида снова испытывала необъяснимое волнение, видя как Фархад смущается в ее присутствии, как неловко он протягивает ей цветы, говорит что-то невпопад, но глаза, глядящие на нее - поют, ласкают, греют и обнажают.
   - Ну, так что же такое важное ты хотел мне сообщить, что отказался прийти к нам? - с деланной строгостью в голосе спросила Ида, хотя глаза ее говорили обратное.
   - Да так, ничего. Потом поговорим, - пробормотал тихо Фархад, затем посмотрев ей прямо в глаза, улыбнулся, - Ты сегодня прелесть!
   - Правда? Я так боялась, что ты рассердишься!
   - Почему?
   - Ну, я думала, скажешь, что за декольте такое, чтоб я этого больше не видел.
   - Нет, мне нравится, - улыбаясь ответил Фархад. - И я хотел бы это все, и не только это, видеть каждый день, - добавил он многозначительно, от чего Ида покраснела и чуть не задохнулась от счастья. - Но, ... только я один. Без этих глазеющих мужиков, которых я готов убить.
   - Варвар, - обиженно отвернулась Ида, хотя в душе она ликовала. Она снова добилась своего, он ревновал ее, значит любил, и ради этого она готова была хоть всю жизнь просидеть в заточении; только бы ключи от темницы были в руках ее Фархадика.
   - Если это называется варварством, то я за варварство.
   - Прекрати, тебе это не подходит.
   - Зато твое платье тебе очень к лицу, вон еще один стоит пришибленный, - указал Фархад на стоявшего невдалеке толстяка, снявшего с совершенно голой головы панаму и обмахиваясь ею, нагло разглядывал Иду. Он забыл о присутствии Фархада, и когда заметил, как грозно он повернулся в его сторону и даже сделал в его сторону шаг, толстяк, покраснев, резко нахлобучив шляпу, растворился в толпе.
   - Фархад, возьми себя в руки, я и не знала, что ты такой дикарь.
   - В этом вопросе я эволюционировать не собираюсь, - сказал Фархад, не громко, но веско, глядя прямо в глаза Иды. - Прошу это запомнить и больше не напоминать о моем диком прошлом.
   - Прости Фархадик, я не хотела тебя обидеть, - замурлыкала Ида, прижимаясь к руке молодого человека и щекоча своими коготками его грудь. От этой игры, которую они придумали, приятная дрожь пробежала по телу Фархада, и они оба весело засмеялись.
   - Я знала, что ты рассердишься, - призналась вдруг Ида, - ну не сердись, я платок с собой принесла, смотри какой широкий, - и она открыв сумочку, вытащила оттуда большой, яркий платок и накинула ее на плечи.
   Платок действительно был широким, но такой необыкновенной расцветки и так контрастировал с ее платьем, что теперь на нее оглядывались уже и женщины. На этот раз Фархад промолчал, поняв, что спорить по этому вопросу с женщиной бесполезно. Мужчина одеваясь, чувствует себя комфортно, когда его одежду отмечают, но не замечают, а для женщин невнимание к наряду равносильно пощечине. И не простит она равнодушного взгляда кавалера, брошенного на результат ее бессонных ночей, труд ее страданий, грез и надежд. Только когда купив ей мороженого и стакан сиропа, они присели за столик, Фархад смущаясь сказал:
   - Ида, я хотел тебе сказать...
   - Почему Ида, а не Идочка?
   - Идочка, я...
   - Ты меня любишь, я знаю, - снова капризно перебила она его слова.
   - Я тебя обожаю. Ты мое небо, солнце, но я должен уехать, - вдруг выпалил он и вздохнул, словно гора свалилась с плеч и он наконец смог ей сказать то, о чем не мог сказать уже давно.
   - Уехать? - Ида была ошарашена, этого она не ожидала. -Куда уехать?
   - Этого я сказать не могу. Пока. - И видя, как вскочила на ноги Ида, вся красная, гневная и от того еще больше прекрасная, Фархад поспешил добавить: - Ты меня не поняла. Я уезжаю не от тебя, нет. Да что я такое говорю! Куда я могу уехать от тебя? Ты в моем сердце, навсегда и никто не сможет отнять тебя у меня. Никто. Просто меня отправляют по работе. Пойми меня, я все говорить не могу.
   - Я поеду с тобой.
   - Нет.
   - Значит, ты меня бросаешь?
   - Ты о чем? Пойми, туда я тебя взять не могу.
   - Туда? - тихо выдохнула Ида, с ужасом в глазах.
   - Что?
   - Ты сказал туда? Я правильно поняла? Ты едешь Т у д а ? -выделила она это слово.
   Оба они хорошо понимали, что означало это "туда", хотя Фархад и не сказал, куда.
   Война в Испании была в самом разгаре, и время от времени они слышали, что кто-то уехал, куда неизвестно, потом одни возвращались, о других, приходила горькая весть, но всем казалось, что это что-то далекое, нереальное, хотя и страшное. Все говорили об этой войне, но осязаемо близко ее Ида почувствовала только сейчас, холодом обдало ее и задрожала она от страха, прильнув к груди Фархада. Как так, он, ее Фархадик, уедет далеко, где опасно, где его могут убить?.. Нет, о чем это она подумала, с ним ничего случиться не может, иначе зачем все это? Зачем тогда жить, если это может случиться?..
   Фархад не знал, что говорить в таких случаях. Он стоял растерянный, не ожидал он от нее такой реакции.
   - Ну, что ты сразу и вовсе не туда... Просто меня долго не будет. Пойми меня, - говорил он, гладя ее по плечам, голове, не обращая внимания на людей, которые с любопытством оглядывались на них. Он говорил, но ни он сам, ни она не верили в это. Оба хорошо понимали все. Если бы это было просто поездка на учебу или по работе, он сказал бы об этом сразу, не скрывал бы столь долго и взял бы Иду с собой. И она бы поехала, они оба это знали.
   Теперь она стояла пораженная; еще минуту назад мир был у ее ног, она парила над всей вселенной, а теперь она маленькой девчонкой некрасиво рыдала на груди своего героя, и ей было все равно, как она выглядит в этот момент. Только бы он не уезжал от нее... Но она знала, что разлука неизбежна, иначе Фархад не сказал бы так.
   - Когда?
   - Что когда? - Фархад сделал вид, что не понял, ему хотелось еще на несколько мгновений оттянуть время.
   - Когда уезжаешь?
   - В четверг.
   - В четверг, через три дня? Так скоро?