Вот и теперь он возвращался после двухдневного отсутствия. Сугра- ханум вначале даже не узнала его, но радостными были зазывания Топлана, собаки Садияра, побежавшей навстречу всаднику и, счастливо виляя хвостом, крутящейся у ног его коня. Только когда всадник подъехал достаточно близко и ослабевшие глаза Сугры различили его ношу, затрепетало сердце ее от радостного волнения.
   Садияр остановился у дома своей матери. Сойдя с коня, он осторожно взял на руки девушку, завернутую в бурку, и на руках внес ее в дом. Дверь в комнату была низкой для его огромного роста, и Садияру пришлось низко пригнуться. Но даже волос не шелохнулся на голове у Айши, так осторожно нес ее Садияр. И только тут, оставив ее на попечении матери, он молча ушел, опустив голову, не сказав ни слова Айше, не взглянув на нее. Он знал, что, если он увидит ее глаза, выйти отсюда он больше не сможет.
   Прошел год, прежде чем Айша переступила порог нового дома Садияра. Вошла, твердо зная, что она желанна. Это было ее решение и отступать она не хотела.
   Глава десятая.
   Ни разу на протяжении этого года Садияр-ага не сделал попытки заговорить с ней, спросить о чем-то, поделиться своими мыслями. Все, что надо, он передавал через свою мать. А в ее присутствии он старался глаз не поднимать, краснел и, опустив голову, безмолвно удалялся. Но сколько раз ловила Айша украдкой брошенный ей вослед взгляд. И когда это замечала, как свечка вспыхивала Айша. Сугра с улыбкой наблюдала за ними, но ничем не выдавала себя. Прошло то время, когда сын ее с улыбкой, смущаясь и пряча глаза, отвечал на ее расспросы о Хумар, когда он, играя новеньким, привезенным из Тебриза хлыстом, гарцевал на своем вороном красавце на площади, недалеко от дома ее отца, наблюдая за ней, возвращающейся в окружении подруг с родника с небольшим, медным, сплошь разукрашенным мельчайшими узорами кувшином за плечами. Тогда всем в селении было известно, что Садияр, сын Исрафил-аги, намерен привести в дом отца своего невесту, дочь почтенного Гулу-бека, юную красавицу, кареглазую Хумар.
   К празднику Новруз ей как раз должно было исполниться шестнадцать, но уже дважды сваты стучались в двери ее отца, и дважды уходили они ни с чем, никак не могли уговорить старого Гулу - бека.
   - Моя дочь еще дитя. Она мне не в тягость.
   - Гулу-бек, девичий срок короток. Девушку долго нельзя держать, сам знаешь. Исстари так повелось, пришел срок, постучались в дверь сваты, надо благословить. Богоугодное это дело.
   Но глух был Гулу - бек ко всем этим словам.
   - Пусть еще понежится у отцовского очага. Рано ей еще детей рожать, сама она еще ребенок.
   Тяжело вздыхали сваты и, понуро опустив головы, уходили, но ничего не могли поделать, слово отца - закон.
   Сугра хорошо знала и Гулу-бека и его супругу, уважаемую всеми на селе Зивар-ханум, полную, белолицую, все еще красивую женщину. Многие женщины, судача между собой, бесспорно признавали ее красоту. Она была украшением всех женских собраний в Сеидли, без нее не приступали к трапезе ни на свадьбах, ни на поминках. А о том, какой красавицей она была в молодости, когда Гулу-бек привез ее из далекого Карабаха, ходили легенды.
   Сугра-ханум не стала повторять чужих ошибок. Узнав о желании сына, она сама нанесла визит к Зивар - ханум. Долго длилась их беседа, как бабочки порхали они от одной темы к другой, с полуслова понимая и оценивая каждую реплику, каждое случайно сказанное слово, ненароком брошенный взгляд, а главное, тон речи и глубину искренности. Обе они были искусными собеседницами, любящими это дело и знавшими в нем толк. И хотя о деле не было сказано ни слова, но женщины обо всем договорились.
   - Что-то тихо в твоем доме Зивар? Да и у меня давно не слышно детского плача!
   - И не говори, Сугра. От тишины уши пухнут. В тот день даже Гулу-бек рассердился на нас, говорит, что притаились, хоть бы песню какую запели?
   - И что спели?
   - Кто будет петь, Сугра, о чем ты говоришь! Моя дочь? Разве посмеет она при отце! Не дитя ведь, уже скоро шестнадцать!
   - В ее годы я уже нянчила своего Садияра, - бросила Сугра и быстро посмотрела в лицо Зивар-ханум, наблюдая за произведенным эффектом. Слова попали в точку. Зивар-ханум заерзала, отвела глаза и поменяла тему разговора.
   - Слушай, Сугра, ты не была на прошлой неделе на поминках в доме Рзагулу-бека?
   - Как не была? Была! Только я рано ушла, голова что-то разболелась. Видать старость приходит!
   - Какая старость? Ты еще, слава Богу, молода, красива! А голову перед сном помой мятной водой, хорошенько помассируй, укутай теплой шалью - и утром ты себя не узнаешь. Никакой боли, никакой тяжести. Мне Хумар через день так делает.
   - У кого дочь, тот не поймет нас, - демонстративно вздохнув, ответила ей Сугра. - Кто мне помоет голову? Садияр? Как сын, слов нет, дай бог каждому, но не мужское это занятие! Вот если бы была невестка? - И она снова вопросительно посмотрела на Зивар, которая, поняв свою оплошность, густо покраснела.
   - Я почему спросила, была ты на поминках или нет, - снова поменяла тему Зивар-ханум, - Турсун-ханум искала тебя, спрашивала у всех. Кстати, ты обратила внимание, как она испортилась? Похудела вся, кожа да кости. Не заболела ли?
   - Тут есть от чего заболеть! В доме две девушки на выданье, старшей уже восемнадцать лет, а сватов все нет и нет! Бедная Турсун, аж извелась вся.
   - При чем тут это?
   - Да, она не меня ищет, а Садияра моего!
   - Садияра?
   - Ну да! Услышала небось, что он на днях должен уехать на учебу.
   - Садияр разве уезжает? - удивленно спросила Зивар - ханум. Новость для нее была и впрямь неожиданной.
   - Ну да, после окончания русской школы в Тифлисе сам губернатор предложил ему ехать учиться в Москву.
   - Садияр знаком с губернатором?
   - Он присутствовал на экзамене, когда мои сын отвечал.
   - Ну и что?
   - Ответ ему так понравился, что он предложил ему работу у себя в Тифлисе.
   - Так Садияр будет работать у губернатора?
   - Нет, Садияр мой отказался, сказал, что хочет учиться в Университете.
   - А губернатор не рассердился?
   - Наоборот, обещал помочь и сам написал письмо в самый главный их Университет.
   - Что ты говоришь?! Сугра-ханум, что же ты ничего не кушаешь, угощайся!
   - Спасибо, Зивар-ханум. - отвечала Сугра, с улыбкой глядя в засиявшее от радости лицо своей собеседницы.
   - Ну и Турсун-ханум, наверное, услыхала, что Садияр получил приглашение на учебу и скоро уезжает, - как ни в чем ни бывало продолжала говорить Сугра, укрепляя свои позиции, - вот и торопится. Каждый раз при мне начинает хвалить своих дочек, мол и прилежные, и работящие, и послушные.
   - Было бы что хвалить! - возмутилась вдруг Зивар- ханум. - И как ей не стыдно. У людей дочки и моложе, и краше, но они молчат. А она своих уродин и так, и сяк расхваливает.
   - Ну что ты так, Зивар, дочки ее, говорят, хорошие, не надо так говорить.
   - Ха, хорошие, да моя Хумар их обеих за пояс заткнет.
   Сугра-ханум при этих словах, дипломатично промолчав, смакуя, громко причмокивая губами, большими глотками начала пить с блюдечка свой чай. Зивар-ханум поняла уловку своей собеседницы, но отступать было уже поздно. Мило улыбнувшись, она, как бы невзначай, спросила:
   - Сугра-ханум, милая, не помнишь ли ты покойную Тоба - ханум?
   - Как не помню, очень даже хорошо помню. Покойная была достойная женщина. Жаль, долго болела, почти не вставала.
   - Я всегда говорила, сглазили ее.
   - Сглазили?
   - Конечно, а ты что не веришь в это?
   - Нет, в то, что ее могли сглазить, я верю, но кому это надо было?
   - Мало ли кому? Ее сын тоже, кажется, поехал учиться куда-то.
   - В Париж.
   - Да-да, вот там он и женился. Я не видела, но Гулу-бек, он был дружен с мужем покойной, мне по секрету рассказал, что сын Тоба-ханум мало того, что женился на француженке, да она еще и по возрасту старше его и имеет ребенка, дочь от первого брака.
   - Вай, несчастная Тоба, теперь я понимаю, почему она слегла!
   - Она еще хорошо отделалась, просто слегла и тихо умерла, другая бы на ее месте с ума бы сошла.
   - Тут есть от чего сойти с ума! Рожаешь, растишь, воспитываешь, обучаешь, а под конец он бац, да и женится на какой-нибудь артистке, и все, хоть в колодец вниз головой.
   - А все она, покойница, виновата. Сколько раз говорила, окрути сына, не оставляй так, сын, как птица вольная, не привяжешь - улетит. Вон сколько девушек вокруг. Обручи с одной, возьми в дом, а там пусть едет, куда глаза глядят. Поедет, посмотрит - вернется!
   - А что Тоба?
   - А ничего! Говорила, он у меня самостоятельный. Сам найдет, сам женится! Вот и женился он, самостоятельно. Помню, покойная все пряталась от нас первое время, боялась расспросов.
   - А он, сын ее, больше в деревне после похорон матери не показывался?
   - Нет. Да и куда ему ехать-то? К кому? Отец вскоре после его отъезда слег и умер. Одна мать была, и ту с горя свел в могилу. Дом их так и стоит с тех пор заколоченным. Не приведи господи никому.
   - Аминь, - сказали они почти одновременно.
   - Но ведь не каждая девушка будет ждать суженного три - четыре года? как бы невзначай начала высказывать свое предположение Сугра - ханум.
   - Почему не будет? Будет! Не на улице ведь остается! Тут родительский дом, там дом родителей жениха. Тут ее ласкают, там балуют, везде почет и уважение. По праздникам и от жениха подарки из-за границы, а там, глядишь, и свадьба подоспела. Чем плохо?
   Картина, нарисованная Зивар-ханум, была столь красноречивой, что Сугра-ханум невольно заулыбалась и, слегка прикрыв глаза, представила себе эту сказочную жизнь. Зивар не мешала, давая ей возможность полностью осознать услышанное.
   Уже вечерело, когда Сугра-ханум покинула дом Гулу-бека, довольная состоявшейся беседой с Зивар - ханум. А через три дня Гулу-бек покорно, по велению своей жены опустил в стоящий перед Исрафил-агой стакан с крепко заваренным, дымящимся, ароматным, контрабандно привезенным из Стамбула индийским чаем, большой кусок колотого сахара в знак своего согласия на брак своей дочери Хумар с его сыном Садияром. А еще через месяц Садияр уехал в Москву, унося во внутреннем кармане своего суртюка вышитый платок, подаренный ему невестой, а в сердце - незабываемый образ и нежную улыбку Хумар.
   Глава одиннадцатая.
   За пять лет, что Садияр провел в Москве, домой он приезжал четыре раза. Трижды это было летом, а один раз ранней весной, когда после зимних холодов земля начинает оттаивать и покрывается яркой, мелкой зеленью. Мелкие, нежные, еще полностью не оформленные листочки покрывают ветки деревьев и за одну только ночь, как бы по мановению волшебной палочки невидимого чародея, сады облачаются в одежды из цветов, и все вокруг благоухает и словно радуется теплому солнышку. В эту весну Садияр привез своей невесте в подарок много диковинных вещей: патефон, играющий чудную мелодию, китайскую шкатулку со множеством секретов и с двумя небольшими, но тяжелыми, сделанными из слоновой кости и украшенными причудливыми узорами, шарами, лежащими в одном из его потайных отсеков и звенящих при перекатывании их в ладони, и много- много другого. Но был среди подарков один, о котором знали только Садияр и Хумар, никто из старших не видел его. Это было платье, какое носят барышни в больших городах, шляпка и туфельки на высоком каблучке. Садияр купил их, как только увидел в витрине магазина, что на Тверской, недалеко от Елисеевского магазина, хотя на вопрос продавщицы, какой размер ноги у вашей барышни, покраснел и хотел от смущения убежать. Откуда ему знать то, о чем мужчины в их роду просто и не слышали! Видя его состояние, продавщица улыбнулась и, показав несколько пар, предложила самому выбрать наиболее подходящие, сообщив, что, если возникнут какие-либо проблемы и туфли окажутся барышне большими или наоборот будут жать, он всегда сможет их поменять. Садияр кивнул, не поднимая глаз, и несмотря на то, что в Москве стояли морозы, а улицы были в снегу, он вспотел и задыхался от жары. Но то ли случайно, а может, сердце подсказало, но все, что выбрал Садияр, оказалось впору Хумар. А как блестели от восторга ее глаза, улыбка не сходила с лица, а щеки пылали от смущения, когда она рассматривала легкое, почти воздушное (бывает же такое?) платье, широкополую шляпку с перьями и замшевые туфельки. Она смеялась, звонко, счастливо, и смех ее звучал как колокольчик. Но как бы красиво все ни было, не смела Хумар это надевать. А что если отец или свекор увидят? Умрет ведь она от стыда!
   Сколько слов пришлось сказать Садияру, сколько доводов привести, наконец, просто рассердиться, прежде чем Хумар согласилась их примерить. И вот наконец, в день, когда отец и мать Хумар были в гостях, а Садияр, как было условленно с вечера, как бы случайно зашел к невесте, возвращаясь с охоты, чтобы побаловать ее свежей дичью, Хумар вышла к нему одетая в привезенный ей наряд. Вначале Садияр опешил. Он не узнал в этом божественном, хрупком создании свою невесту. Сколько же в ней было грации, очарования, озорства! Щеки ее, пылавшие от смущения, как две розы четко выделялись на фоне черных как смоль распущенных волос. Видевший Хумар всегда в цветастом, шелковом платке с двумя толстыми, туго заплетенными косами за спиной, Садияр был поражен этой роскошью. С только женщине присущей интуицией она умело убрала свои волосы под белоснежную шляпку, кокетливо, чуть набок, надетую на голову. Шея ее, длинная, матово-белоснежная, с тонкой, почти прозрачной кожей, уходила так далеко вниз, что глаза уставали следовать за ней, и тонула она где - то там, в глубине низкого разреза на груди ее голубого платья. Это была другая женщина. Женщина, которую принимают во всех салонах, перед которой открыты сердца и кошельки мужчин, независимо от их возраста. Она, эта женщина, твердо знает, почему ее так ненавидят другие женщины, видящие, как загораются в ее присутствии глаза их супругов, как распрямляются их спины (в другое время вечно больные, ноющие), как выпирает их грудь от бешено колотящегося сердца, как на губах застывает улыбка, а голос наполняется множеством игривых ноток.
   Она подошла к Садияру. Ноги ее в кружевных чулках, нежно обнимавших ее тонкие лодыжки, мягко сидели в маленьких лодочках туфель на высоких каблучках. Садияр, не отрываясь, смотрел на них, удивляясь, как, откуда, и когда научилась она, его невеста, так уверенно стоять на каблуках, так кокетливо выставлять вперед правый носок и, чуть приподняв подол платья, дразнить его видом своих стройных ног. Хумар знала, что красива, и потому, остановившись недалеко от Садияра, она с гордой улыбкой посмотрела ему в глаза. Ну как, нравлюсь я тебе, говорили ее сияющие глаза, улыбающиеся губы, за которыми жемчугами сверкали ровно в ряд поставленные зубы. Садияр молчал, он не знал, была ли Хумар лучше, красивее тех барышень, которых он встречал в Москве и Петербурге, но он твердо решил, что ни один мужчина не должен увидеть Хумар в этом наряде. Сердце его этого не выдержит.
   ...
   Когда у Садияра родился сын Зия, отец его, старый Исрафил-ага, очень болел. Он слег еще до свадьбы, прошлой зимой. Вначале казалось, что он просто сильно простыл, но слабость, разливающаяся по всему телу, и кашель, усиливающийся с каждым днем, не давали ему возможности подняться. И даже летом, когда все ждали, да и сам Исрафил-ага на это надеялся, что с теплом наступит перелом и болезнь отступит, этого не случилось.
   Приехавший к свадьбе Садияр испугался, увидев отца таким изменившимся. На его осунувшимся, резко похудевшем лице чернели глазные впадины, из глубины которых тускло смотрели на людей полные грусти глаза. Никто не взялся бы теперь определить их цвет. Это в молодости глаза светятся, играют всеми цветами радуги. У Исрафил - аги они поблекли, даже на солнце в них не зажигалась искра. Но даже эти потухшие глаза заблестели от радости, когда он дрожащей рукой обнял и прижал к губам голову своего сына, и не было в тот момент более счастливого человека на свете, чем Исрафил-ага.
   Всю свадьбу Исрафил-ага, одетый в новый, но, правда, чужой наряд, раздобытый откуда-то Сугрой (вся одежда его за время болезни стала настолько ему велика, что он сам удивился - его ли эти брюки галифе из тяжелого сукна), гордо восседал в окружении родных и друзей на мягких подушках во главе праздничного стола с яствами в большом шатре, раскинутом во дворе его дома. Ни разу не пожаловался он на боль. Она, казалось, на время покинула его. Снова властно звучал его окрепший голос, приглашающий гостей, торопящий подростков, прислуживающих на свадьбе, чтоб они скорее меняли блюда с остывшей едой на дымящиеся подносы с белоснежным рисом и мясом, приготовленным то с зеленью, так, что оно таяло во рту, то вместе со всевозможными сладкими сухофруктами: кишмишом, курагой, сливой, от запаха которых кружилась голова...
   ...В другой раз Исрафил-ага снова был безмерно счастлив, когда Сугра зашла к нему с известием, что у Садияра родился сын. Тут он заплакал. Плакала вместе с ним и Сугра. Плакали они долго. Плакали и смеялись. Смеялся Исрафил-ага, ведь он победил смерть, и теперь она ему была не страшна. И улыбались отныне его глаза, устремленные на всех, кто входил в его комнату, и на солнце, каждое утро стучавшееся в его окно. Так и умер он спустя несколько месяцев с улыбкой на устах.
   Глава двенадцатая.
   Листья в садах уже опали, и холодные туманы все чаще по утрам опускались с гор в долину, но дом Садияра еще строился. Так долго в Сеидли не строился ни один дом. И весь он из себя был какой - то странный, большой и неуклюжий, с колоннами, витыми лестницами, трубами и широкими балконами на заднем фасаде, смотрящем в сад. А крыша, высокая, шатровая, покрытая красной черепицей, сверкала над селом. Все, приезжающие в Сеидли по верхней дороге, только обогнув Черный утес, сразу же замечали крышу дома Садияр-аги.
   Строил дом русский архитектор по своим чертежам. Такое было впервые, обычно приглашали известного в округе Уста Пири или же, если денег было не так много, не менее известного в селе Гудрата киши, строившего небольшие, но добротные дома, и самое главное, не торопившего с оплатой. А некоторым, например, Топал Мардану, потерявшему в Порт- Артуре ногу, лихо подпрыгивающему на своей деревяшке, вечно куда-то спешащему, Гудрат построил хлев для скота с амбаром почти бесплатно, получив в подарок молодого черного барашка с небольшими рожками, которого тут же во дворе Топал Мардана и зарезали, приготовив угощение для всех. Так они отпраздновали окончание работ и благословили его порог.
   - Да не убудет в этом хлеву молодняка, пусть будет вдоволь молока у твоих коров. Чтоб всегда был хлеб в доме твоем! - говорил, поднимая стакан с прозрачной, как девичья слеза, тутовой водкой, Гудрат.
   - Аминь, - вторил ему быстро захмелевший Топал Мардан со слезами на глазах. - Отныне двери моего дома навсегда открыты перед тобой. Перед тобой и детьми твоими. У меня не было брата, бог не дал. Но отныне ты мне брат, Гудрат киши. Дай я тебя поцелую!
   ...
   Русский архитектор, а звали его Алексеем, хотя фамилия у него была явно не русская - Корх, был человек не старый, лет сорока с небольшим. Ходил он всегда в черном сюртуке и в ослепительно белых сорочках. Как он в этом далеком селе умудрялся постоянно стирать и гладить свои рубашки, оставалось для всех секретом. Но, каждый раз, когда он, стройный, чисто выбритый, с тонко подстриженными рыжими усиками, далеко выбрасывая вперед свои худые ноги, почти бегом шел к бакалейной лавке Аллахверди, перед которой, чтобы обменяться новостями, собирались деревенские старики - аксаккалы, мужчины, пользующиеся особым уважением в обществе, а на почтительном расстоянии от них стояли молодые люди, без права сесть в присутствии старших, все невольно приподнимались. Он торопливо проходил мимо них, приподнимая шляпу в знак уважения и признательности, только потом, купив пачку крепкого турецкого табака, специально привезенного для него из Тифлиса помощником Аллахверди, раз в месяц выезжавшим туда за товаром, и разломав пачку и наполнив кисет, он наконец расслаблялся: садился на стул, поставленный в тень специально для него лавочником Аллахверди, рядом со старым Газанфаром, набивал свою английскую трубку, медленно, со смаком раскуривал ее, и, наконец, выпустив клубы дыма из ноздрей и, казалось, даже из ушей, блаженно закрывал глаза. Аромат дорогого табака кружил голову, и все, улыбаясь, с одобрением кивали головами, а архитектор, или как его здесь в селе называли между собой "Урус Саша", словно очнувшись, виновато улыбаясь протягивал им кисет и на своем непонятном языке что-то говорил, и каждому было ясно, что его угощают.
   Сельские жители - люди гордые, и не каждый может добиться их расположения, не с каждым будут они раскуривать табак, не каждое угощение они примут, но кисет архитектора они принимали с удовольствием, чувствуя его искренность и доброжелательность. Возвращался кисет ему уже полупустым. Умиротворенность, которая охватывала всех тянувших свои самокрутки, передавалась и ему, и он, откинувшись на спинку стула, как бы издали с улыбкой смотрел на своих соседей. Они что-то говорили, он согласно кивал им головой, не понимая ничего, хотя со временем отдельные выражения и слова он стал понимать, но какое это все имело значение? До такого взаимопонимания люди идут очень долго, иногда всю жизнь. Годами живут они рядом, изучают характер и поведение друг друга, подлаживаются друг под друга, норовят угадать желание другого. Но даже после многих лет не решаются они на откровенность с соседом, чтобы рассказать о том, что лежит на их душе. Ни радостной вестью, чтоб не сглазили, ни горем, чтоб не радовать врагов. Да и не принято это было в селе. Здесь каждый жил своей судьбой и благодарил бога за нее.
   В Сеидли не было принято роптать на неудачи. Во всем мужчины видели волю всевышнего, спорить с которым было бесполезно. С удивлением, даже с презрением смотрели они на человека, пытавшегося рассказать им, что-либо о своих семейных делах, о жене своей или детях. Такие разговоры прерывались, иногда грубо, так, что говоривший, поняв свою оплошность, краснел и быстро удалялся. Часто они уходили навсегда, но некоторые через какое-то время возвращались, но еще многие годы окружающие, хоть внешне это и не показывали, помнили и осуждали их проступок. Но все равно, в селе секретов не бывает, тут каждый знал все о семье другого. Знал настолько хорошо, что иногда путался, не помня, это случилось в его доме или у соседа? И все это происходило благодаря их женам, матерям, тещам, тетушкам и бабушкам, всем тем, кто постоянно снуют в поисках последних сплетен по соседям, принимают своих подруг, сестер и соседок, зашедших утром на минутку за солью и просидевших весь день под чинарой за славной и сладкой беседой, от которой проясняется голова и по всему телу разливается сладкая истома от услышанного. Гости стараются оставаться незамеченными, но как назло все чаще попадаются на глаза хозяину дома то на кухне, то в комнатах и дворах, и тогда они в смущении прячутся за чадрой. А вечером, а чаще перед сном, жена его под большим секретом, умоляя никому не говорить, сообщит ему интимные подробности жизни многих соседских семей. Рассказы эти бывают порой настолько откровенны, что распаляют мужчин, и жены их в эти ночи с удивлением обнаруживают в поведении мужей уже забытую по отношению к ним страсть. Но все же, говорить об этом вслух среди мужчин было не принято.
   Вместе со всеми на камне, что стоял под чинарой, всегда сидел Дали Гурбан, сельский дурачок. Говорили, что родился он нормальным, но мать не уберегла его, простыл он на морозе и застудил мозги свои. Врачи как-то по чудному называли его болезнь, но сельчанам оно ничего не говорило. Все было просто, маленький Гурбан сошел с ума, так и прозвали его - Дали Гурбан. Сейчас ему было далеко за пятьдесят. Роста он был среднего, несколько худоват, но сила в руках чувствовалось на расстоянии. Голова его была вся седая, нечесаная, но одежда всегда была чистой. Пока была жива мать, она ухаживала за ним. Ее глаза всегда с любовью глядели на Гурбана, навсегда оставшегося для матери ребенком. Когда мать умерла, три года назад, сестры его, хоть и были давно замужем, стали заботиться о нем. Все в селе уважали Дали Гурбана и жалели его. Он никому не причинял вреда, всегда был рад помочь. Особенно любил он детей, и они в его присутствии успокаивались. Как заплачет в селе дитя, там появляется Гурбан, берет малыша на руки и ходит кругами. Молодые мамаши вначале боялись, не хотели подпускать его близко, но вскоре сами стали звать его.
   - Гурбан, не посидишь с нашим малышом, а мы пока тандир разожжем?
   И Гурбан с радостью принимался за дело. А после с удовольствием принимал угощение, чувствуя, что заслужил сегодня свой кусок хлеба, честно заработав его. Особенно уважал он Садияра, хоть и младше он был его. Садияр всегда защищал Гурбана, когда деревенские мальчишки пытались дразнить его.
   -А ну, разбежались все прочь! - чуть повысив голос, произносил Садияр, и вмиг исчезали мальчишки, хотя Гурбан не сердился на них, и улыбка не сходила с его уст.
   ...
   "Урус Саша" сам каждый раз крутил Гурбану самокрутку и насыпал ему табак щедро, не жалея, и не в какой-то клочок газеты, как делали многие, а в настоящую английскую папиросную бумагу, которую покупал вместе с табаком. Раньше он никогда не обращал внимания на таких людей, как Гурбан. Ну, сумасшедшие, да и бог с ними, мало ли их вокруг, а меня бог миловал, и слава богу! Но его удивляло, как терпеливо и долго мог слушать несвязные речи сумасшедшего Садияр, какой добротой светились его глаза при этом.