Еще одна несообразность обнаруживается при соотнесении "молоденькой жены" и "плешивой головы" супруга. И в конце этой цепочки несообразностей, как логическое их следствие, появляется "громко выругался".
   Жена отказывается быть его собственностью, отказывается любить, хотя обязана.
   Задумав проучить жену, майор спровоцировал еще одну "возню", но уже не в собственной груди, а - вовне:
   "Майор зарычал, простер вверх длани, потряс в воздухе плетью и в лодке... о tempora, o mores!.. поднялась страшная возня, такая возня, какую не только описать, но и вообразить едва ли возможно" [С.1; 21].
   Здесь, собственно, завершается изначальный сюжет, но - не завершается рассказ, в котором по сути соединились два сюжета, способных стать основой двух разных произведений.
   Далее начинается история волостного писаря Ивана Павловича, чье недомыслие и дало название рассказу.
   Глубина разработки первого сюжета не позволяет считать его экспозицией. Да и по объему он в два раза превосходит второй.
   Писарь пожадничал, спас обоих тонущих супругов, прельстившись их щедрыми посулами, и тем самым сделал невозможным выполнение взаимоисключающих обещаний.
   Было бы очень соблазнительно счесть такое строение рассказа ошибкой начинающего писателя, поскольку это его первое опубликованное сюжетное произведение.
   Между тем грустная история о логической ошибке, допущенной писарем, выступает здесь как своего рода притча, более наглядно раскрывающая суть логических несообразностей, ставших причиной семейной драмы Щелколобова: "молоденькая жена" и "плешивая голова" супруга, в которой "тысяча десятин земли" и "молоденькая жена" выступают как явления одного ряда, как предметы собственности, - это тоже взаимоисключающие понятия, предвещающие конфуз.
   По существу автор предлагает сопоставить, с р а в н и т ь две ситуации, и поводом для такого сравнения становится логическая несообразность, лежащая в основе каждой из ситуаций. С.12
   Оба героя ошиблись, неправильно оценили, в ложном свете увидели ситуацию.
   Но ситуация - это часть общей картины мира.
   Ложная картина мира становится источником многих недоразумений в юмористике Чехова и - главным источником комизма.
   "Каникулярные работы институтки Наденьки N" (1880) - тоже своего рода картина мира, отраженная сознанием девицы.
   И здесь мы обнаруживаем алогизм, все то же непринужденное совмещение разноуровневых, разнородных понятий, порожденное, мягко говоря, слабым знанием "предмета":
   " 1) .
   2) " [С.1; 24].
   "Железная дорога шипит" - применительно к Наденьке N это нужно понимать не метафорически, а буквально.
   В ее мире все просто и однозначно, без затей, все имеет наивно-простодушное "логическое" объяснение:
   " 2) .
   3) "[С.1; 24].
   Мир для Наденьки первозданно един, однороден и равнозначен:
   "Как только я выдержала экзамены, то сейчас же поехала с мамой, мебелью и братом Иоанном, учеником третьего класса гимназии, на дачу" [С.1; 25].
   В ее изображении мир принимает эпический и в то же время - абсурдный вид: "Солнце то всходило, то заходило. На том месте, где была заря, летела стая птиц. Где-то пастух пас свои стада и какие-то облака носились немножко ниже неба" [С.1; 25].
   Наденька обошлась в своих каникулярных работах без сравнений и вообще без тропов.
   Использование тропов - осознанное действие, прием. Но такие вещи в головке Наденьки N просто не помещаются.
   Попав в контекст этого сознания, трансформируется и фрагмент из Тургенева, под действием общего "поля" заряжается тем же качеством, потому что "белые точки лесных колокольчиков и малиновые крестики гвоздики (похищено из "Затишья" Тургенева)", приглянувшиеся Наденьке, явно воспринимаются ею прямо и однозначно, для нее здесь нет переноса каких-либо признаков, а есть смутное нерасчлененное ощущение того, что это "миленько".
   Ее мышление очень конкретно. Она видит только то, что видит. И если Наденька обожает "свою подругу Дуню Пешеморепереходященскую за то, что она прилежна и внимательна во время уроков и умеет представлять гусара Николая СпиС.13
   ридоныча" [С.1; 24], то это не значит, что ей доступна хотя бы условность театра. И в момент "представления" она скорее всего наблюдает Николая Спиридоныча в платье Дуни, что и вызывает ее смех: уж такую-то несообразность Наденька заметить в состоянии.
   В самых первых произведениях А.Чехонте сравнения не играли заметной роли. Но в юмористическом рассказе "Папаша" (1880) положение меняется.
   Рассказ неоднократно привлекал внимание исследователей, между тем никто пока не рассматривал специфику художественных эффектов, создаваемых в нем сравнениями, не изучал сам механизм работы этих сравнительных оборотов.
   Произведение начинается сразу двумя выразительными сравнениями, включенными в одну фразу:
   "Тонкая, как голландская сельдь, мамаша вошла в кабинет к толстому и круглому, как жук, папаше и кашлянула" [С.1; 27].
   Поскольку при появлении супруги "с колен папаши спорхнула горничная и шмыгнула за портьеру" [С.1; 27], то чуть позже, утомленный разговором с женой, нетерпеливый папаша "искоса, как собака на тарелку, посмотрел на портьеру" [С.1; 28].
   Роль портьеры, однако, не была исчерпана.
   Эта пикантная деталь всплывает вновь, когда спор достигает апогея и супруга решает прибегнуть к шантажу.
   "Мамаша взвизгнула и жестом взбешенного трагика указала на портьеру... Папаша сконфузился, растерялся, ни к селу ни к городу запел какую-то песню и сбросил с себя сюртук... Он всегда терялся и становился совершенным идиотом, когда мамаша указывала ему на его портьеру. Он сдался" [С.1; 29].
   Сравнение "жестом взбешенного трагика" уже не столь выразительно и зримо, в силу своей некоторой неопределенности, но его использование в одном из ключевых моментов сюжета характерно.
   Приведенные примеры свидетельствуют об изменившемся подходе начинающего писателя к одному из ведущих тропов, функции чеховских сравнений усложнились.
   Рассмотренные сравнения имеют, конечно же, снижающий смысл, создают нужный автору комический эффект, но - не только.
   Помимо обобщенной характеристики внешнего облика, действия, жеста эти сравнения выполняют и, так сказать, "репрезентативную" функцию, дают представление о том мире, к которому принадлежат герои (да и, судя по всему, - сам повествователь), говорят об их кругозоре и системе ценностей.
   И даже - "связывают" супругов друг с другом, делают их "парой", "четой", поскольку в описанном мире "тонкая, как голландская сельдь, мамаша" и "толстый и круглый, как жук, папаша" - соответствуют друг другу; это своего рода норма.
   Сравнения, характеризующие внешний облик супругов, подчеркнуто многозначны.
   Вместе с прорисовкой внешних контуров мамаши "голландская сельдь" привносит в контекст легкий гастрономический оттенок, а также намек на возраст женщины, быть может, отчасти проясняет отношение к ней супруга. С.14
   Гастрономией попахивает и в сравнении "искоса, как собака на тарелку, посмотрел на портьеру". Как видим, папаша довольно последователен в потребительских устремлениях.
   В свою очередь сам папаша-жук исчерпывающим образом объяснен сравнением с этим насекомым.
   Слово "жук", многозначное в чеховские времена, как и сегодня, дает представление и о внешнем облике персонажа, и о его внутренних качествах, которые раскрываются в дальнейшем повествовании в полном соответствии с ожиданиями.
   По поводу мамаши автор делает еще одно любопытное замечание:
   "Мамаша спорхнула с колен папаши, и ей показалось, что она лебединым шагом направилась к креслу" [С.1; 28].
   Разоблачением некоторых иллюзий супруги на свой счет дело здесь не ограничивается. Женщина сравнивает свою походку с лебединой. Но "лебединый шаг" не равен устойчивому "лебедушкой плывет". Возможно, мамаша вовсе не имеет представления о том, что "лебединый шаг", неуклюжий, переваливающийся, далек от плавного и грациозного скольжения красивых птиц по водной глади.
   Конечно же, это создает комический эффект, быть может, замечаемый не всеми читателями, прибавляет еще один штрих к характеристике кругозора и системы ценностей мамаши, говорит о том, как она выглядит в глазах мужа.
   Мы могли убедиться, что сравнения в рассказе не единичны, не обособлены; они представляют собой определенную систему, взаимодействуют друг с другом, выполняя, в основном, характеризующие функции, раскрывая не только внешний и внутренний облик героев, но и некоторые ключевые свойства их мира.
   Это первый случай такой работы Антоши Чехонте со сравнениями, до рассказа "Папаша" мы не находим в чеховских текстах ничего похожего.
   Интересно, что сообщая о второстепенных персонажах рассказа, об учителе и его супруге, автор также использует тропы, но - "остывшие", в качестве тропов уже не воспринимаемые, ставшие общеязыковыми штампами: "учительша вспыхнула и с быстротою молнии шмыгнула в соседнюю комнату" [С.1; 29]; "учитель сделал большие глаза"; "учителя затошнило...".
   Выражения "учитель сделал большие глаза" и "это останется для меня навсегда тайною учительского сердца" [С.1; 31] даже употреблены дважды. Очевидно, автор не счел нужным искать синонимичную замену данным формулировкам и повторением их подчеркнул некоторую заданность, автоматизм действий и эмоций героя, предсказуемость его поведения. Чем и пользуется "папаша-жук", чувствующий себя хозяином жизни, хорошо знающим ее "механику".
   В этом рассказе мы снова сталкиваемся с двумя сюжетами в рамках одного произведения.
   На первый взгляд, все можно легко привести к общему знаменателю.
   Необходимость просить за сына-балбеса нарушила гармонию, спокойную жизнь папаши с его маленькими радостями. Он проявил настойчивость и деловую хватку, решил проблему "вежливеньким наступлением на горло" учителю С.15
   арифметики и его коллегам. Тем самым он вернул свою жизнь к норме, выдержав испытание, "заслужив" свое право на нее. И все возвращается к исходной точке, в обратном порядке: сначала горничная сидела на коленях папаши, а потом мамаша, пришедшая хлопотать за сыночка; в финале "у папаши на коленях опять сидела мамаша (а уж после нее сидела горничная)" [С.1; 33].
   Однако эта архетипическая схема не устраняет всех недоумений.
   И здесь все-таки два сюжета, на разработку которых автор отводит по две с половиной страницы.
   И в обоих действуют тот, кто наступает на горло, и тот, кому наступают на горло.
   Вторая ситуация разработана несколько схематично, с использованием стершихся тропов и повторяющихся конструкций, более схематично и обна-женно - даже в прямом смысле слова, поскольку войдя "без доклада", папаша застал супругов в какой-то интимный момент и "нашел, что учительша очень хороша собой и что будь она совершенно одета, она не была бы так прелестна" [С.1; 29].
   Как папашина горничная упархивает за портьеру при появлении мамаши, пришедшей с просьбой, так и супруга учителя "с быстротою молнии шмыгнула в соседнюю комнату" при появлении папаши, также пришедшего с просьбой и также вторгшегося в интимную ситуацию.
   Папаше эта ситуация понятна и близка:
   " - Извините, - начал папаша с улыбочкой, - я, может быть, того... вас в некотором роде обеспокоил... Очень хорошо понимаю..." [С.1; 29].
   Если папаша-прохвост знает, как наступить на горло учителю, то мамаша знает, как наступить на горло самому папаше: и в его действиях тоже есть некоторая заданность, предсказуемость, повторяемость: "Он всегда терялся и становился совершенным идиотом, когда мамаша указывала ему на его портьеру. Он сдался" [С.1; 29].
   Еще более усиливает параллелизм двух ситуаций, двух сюжетов тот факт, что учитель тоже предлагает папаше условие:
   " - Вот что, - сказал он папаше. - Я тогда только исправлю вашему сыну годовую отметку, когда и другие мои товарищи поставят ему по тройке по своим предметам" [С.1; 32].
   Начинается новый круг испытаний.
   В рассказе он не описан, но папашина метода уже ясна читателю.
   По сути в произведении совмещены три таких круга, соединенных друг с другом, хотя третий - оказывается за рамками текста и отзывается лишь благополучным итогом.
   Три испытания, вытекающие одно из другого и составляющие "большой круг", с честью выдержаны папашей. В финале он вновь располагается поблизости от портьеры. Утраченная гармония восстанавливается.
   Эта архетипическая фольклорная схема, однако, находится в сфере подразумеваний, на поверхности же - два сюжета, со своей интригой, две ситуации, в которых обнаруживается типологическая близость. С.16
   Папаша-жук сумел угодить всем: " " [С.1; 33].
   Довольна и мамаша, в тот же день вечером опять угнездившаяся на коленях у папаши.
   Теперь она вновь позволит супругу предаваться его шалостям с горничной: заслужил. К тому же мамаша "успела уже привыкнуть к маленьким слабостям папаши и смотрела на них с точки зрения умной жены, понимающей своего цивилизованного мужа" [С.1; 27].
   В этой "точке зрения умной жены" присутствует не только "понимание". Имеется там и расчет, умение использовать папашину слабость, его "портьеру" как инструмент давления на него - в нужный момент.
   Мы могли убедиться, что в данном произведении, как и в рассказе "За двумя зайцами погонишься, ни одного не поймаешь", обнаруживается сопоставление, сравнение двух сюжетов, двух ситуаций, не столько противопоставление, сколько соположение. Эта параллель призвана раскрыть некую общность, единую закономерность, лежащую в основе, казалось бы, очень далеких друг от друга сфер жизни или - "граней" жизненной практики папаши.
   В финале папаша самодовольно уверяет супругу, что "сын наш" перейдет и что "ученых людей не так уломаешь деньгами, как приятным обхождением и вежливеньким наступлением на горло" [С.1; 33], не понимая, должно быть, что тем же способом до него воспользовалась мамаша для воздействия на "своего цивилизованного мужа". Круг замыкается окончательно. Этот принцип простирается и в будущее, поскольку "сын наш" перейдет...
   Довольно подробно разработанный второй сюжет, сохраняя относительную самостоятельность, выполняет в произведении функцию вспомогательную, что подтверждается некоторой беглостью, схематизмом, обнаженностью его раскрытия и использованием стершихся тропов - в противовес ярко индивидуализированным авторским сравнениям в первой части рассказа.
   Данный анализ показывает, что даже ранние тексты Чехова, при некоторых издержках, видимо, неизбежных для начинающего писателя, построены достаточно интересно и сложно, и что в раскрытии авторского замысла все большее значение начинает приобретать сопоставительный, сравнительный принцип, реализующийся не только на уровне макроструктур, но и на уровне тропов.
   Можно считать, что рассказ "Папаша" - первая серьезная проба пера Антоши Чехонте, осваивающего сравнение как художественное средство.
   Это не означает, что после данного рассказа все произведения писателя наполняются сравнительными оборотами, соединенными в систему описанного типа.
   У Чехова по-прежнему появляются рассказы с единичными сравнениями и даже - вообще без сравнений.
   Но постепенно интерес писателя к изобразительно-выразительным возможностям сравнения нарастает, сравнительные обороты начинают выполнять все боС.17
   лее разнообразные и сложные функции, участвуя в решении самых ответственных задач, превращаясь в основной чеховский троп.
   Рассказ "Папаша" стал первым симптомом этого процесса.
   После рассказа "Папаша" следует открытое письмо от лица Прозаического поэта и озаглавленное так: "Мой юбилей" (1880).
   А.П. Чехова нередко называют сегодня тонким лириком, а его прозаические тексты характеризуют как в высшей степени поэтичные, построенные по законам поэзии. Но, быть может, Чехову открылась эта грань собственного творческого дара несколько раньше, чем его критикам и исследователям? Образ Прозаического поэта, уже три года получающего отказы из журнальных и газетных редакций, думается, отчасти автобиографичен. Похоже, свой "юбилей" празднует ироничный Антоша Чехонте, тем самым заклиная удачу.
   В примечаниях к первому тому Полного собрания сочинений и писем указано, что "ни публикаций Чехова, ни ответов ему в этих журналов не обнаружено". Но обязательны ли буквальные совпадения в данном случае? Ведь перед нами художественный текст, создание которого невозможно без вымысла.
   Что же касается фактов, то первые литературные произведения А.П.Чехова, предназначенные для отправки в журнал "Будильник", датируются 1877 годом. Три года, как и Прозаический поэт, юный Чехов направлял свои тексты в разные издания, получая в ответ отказы, прежде чем в печати появилось его "Письмо к ученому соседу".
   В своем открытом письме Прозаический поэт обошелся без сравнений, зато прибег к помощи "остывших" метафор, перифразов, уже в чеховские времена оцениваемых как штампы, не ставшие в полной мере общеязыковыми вследствие их напыщенности: "почувствовал присутствие того священного пламени, за которое был прикован к скале Прометей"; "произведения, прошедшие сквозь чистилище упомянутого пламени"; "пускал ядовитые стрелы в корыстолюбие надменного Альбиона"; "почиваю на лаврах" и т. п. [С.1; 34].
   Подчеркнуто банальна и игра Прозаического поэта с названиями периодических изданий: "Полсотни почтовых марок посеял я на , сотню утопил в , с десяток пропалил на , пять сотен просадил на " [С.1; 34].
   Молодой Чехов прекрасно понимал, что использование подобных выражений в современной литературе возможно только в ироническом ключе, что графоман, всерьез принимающий такой поэтический арсенал, обречен на бесконечные неудачи и ему действительно лучше поднять бокал за окончание своей "литературной деятельности".
   Как видим, уже самые первые опубликованные произведения писателя, даже производящие впечатление "шутки", отразили его настойчивые поиски изобраС.18
   зительно-выразительных средств, его стремление осмыслить степень их актуальности и потенциальные художественные возможности.
   Чехов пытается освоить тропы, пробует разные их виды, определяет принципы работы с ними, выбирает, отсеивает устаревшие, "остывшие", причем, делает это на практике, в процессе создания очередных юмористических произведений.
   Важным этапом на данном направлении творческой эволюции Антоши Чехонте стал пародийный текст "Тысяча одна страсть, или Страшная ночь" (1880).
   Его подзаголовок (Роман в одной части с эпилогом) и посвящение Виктору Гюго, казалось бы, говорят о том, что объектом пародирования стали издержки экзальтированного романтического слога. Прежде всего именно так трактуется авторский замысел и в комментариях к первому тому: "В Чехова пародируются характерные черты романтически приподнятого стиля В.Гюго...". Комментатор добавляет: " Чехов пародировал также популярный в малой прессе - псевдоромантическую прозу , романы и повести А.Пазухина, А.Соколовой и др.".
   Думается, однако, что сам факт публикации чеховской пародии в журнале "Стрекоза", который также следует отнести к малой прессе, свидетельствует о том, что ироничное отношение к романтической ходульности, к романтическим штампам было в те времена достаточно широким явлением.
   Борьба с романтической или "псевдоромантической" эстетикой вряд ли была актуальна для А.Чехонте.
   Зато для начинающего писателя было важно определить и художественно выразить свое отношение к традиционной системе изобразительно-выразитель-ных средств, прежде всего - к тропам.
   Уже в первых рассказах Чехова мы видим попытки автора обойтись вовсе без сравнений и метафор как самых употребляемых тропов, использовать общеязыковые штампы, чуть "обновлять" их, слегка менять форму, искать свои, индивидуально-авторские сравнения, сталкивать в рамках одного текста оригинальные сравнения и - стертые, "остывшие".
   "Тысяча одна страсть" дает предельно концентрированную картину чеховских поисков и сомнений.
   Гипербола, градация, оксюморон, перифраз, алогизм, риторический вопрос, риторическое восклицание, но прежде всего - сравнение и метафора стали здесь объектом исследования.
   Герой-рассказчик стремится создать яркие, подчеркнуто индивидуальные авторские сравнения, но как раз это и производит комическое впечатление: "Небо было темно, как типографская тушь. Было темно, как в шляпе, надетой на голову" [С.1; 35].
   К такой же оригинальности, индивидуально-авторской неповторимости стремится герой, создавая и метафоры. Однако они - менее впечатляющи: "Темная ночь - это день в ореховой скорлупе. (...) Дождь и снег - эти мокрые братья - страшно били в наши физиономии" [С.1; 35]. С.19
   Ощутима некоторая натужность уподоблений. Читатель вынужден держать в сознании, соотносить обе их части, чтобы отчетливее выделить основание, на котором строится уподобление.
   Сравнения в этом произведении удаются автору значительно лучше, даже когда намеренно нанизываются одно на другое: "Гром, грозный, величественный спутник прелестной, как миганье голубых глаз, быстрой, как мысль, молнии, ужасающе потрясал воздух" [С.1; 35].
   В последнем фрагменте привлекает внимание, казалось бы, традиционное сопоставление мысли и молнии. Но если обычно мысль уподобляется молнии ("мысль, быстрая, как молния"), то Чехов, учитывая гротескную ситуацию, "освежает" штамп, меняет местами его части ("быстрая, как мысль, молния"), создает, условно говоря, обращенное сравнение.
   Несмотря на то, что текст буквально перенасыщен тропами и в нем попадаются даже такие перлы, как "бездна без дна" [С.1; 36], наиболее удачны все же сравнения, пусть и специально, исходя из задач авторского замысла, усложненные, странные, нелепые.
   Чехов экспериментирует, играет с тропами, пробует их "на излом", "на зуб", почти анатомирует, как студент-медик, изучает их выразительные возможности, одним словом - осваивает.
   Посвящение Виктору Гюго - в одном из последующих изданий оно было заменено на подзаголовок "Робкое подражание Виктору Гюго" - представляется лишь внешней привязкой, не столь важной для Чехова.
   Более насущной для начинающего писателя была задача самоопределения, поиск собственного голоса, собственных принципов художественности. Поближе, на практике, познакомиться с тропами А.Чехонте показалось удобнее в маске "неистового романтика" с его напряженной, сугубо индивидуальной образностью, балансирующей на грани достаточного и - чрезмерного, исключительного.
   Получилась действительно "Тысяча одна страсть, или Страшная ночь".
   И, словно освобождаясь от кошмара, созданного его воображением, автор в финале освобождает и читателя: "Ничего этого никогда не было... Спокойной ночи!" [С.1; 38].
   Прощание подготовлено эпилогом:
   "Вчера у меня родился второй сын... и сам я от радости повесился... Второй мой мальчишка протягивает ручки к читателям и просит их не верить его папаше, потому что у его папаши не было не только детей, но даже и жены. Папаша его боится женитьбы, как огня. Мальчишка мой не лжет. Он младенец. Ему верьте" [С.1; 38].
   Это уже не Виктор Гюго. И не Чехов в маске Виктора Гюго. Это уже Антоша Ч. - именно так была подписана пародия. А для Антоши Ч. более органична простая, экономная стилистика, в которой общеязыковой штамп "боится женитьбы, как огня" куда уместнее экзальтированных изысков.
   Хотя, надо сказать, многие сравнения из пародии ("небо было темно, как типографская тушь", "было темно, как в шляпе, надетой на голову"), смягченные С.20
   авторской иронией, вполне могли бы вписаться в юмористические, не пародийные рассказы Антоши Чехонте.
   После такого концентрированного текста, изобилующего тропами, наступает период относительного "затишья".
   Следует ряд рассказов, при создании которых автор либо вообще обошелся без сравнений и метафор, либо использовал из крайне скупо.
   Преобладают при этом конструкции, ставшие уже общеязыковыми штампами. Яркие, выразительные, индивидуально-авторские сравнения - единичны.
   А.Чехонте будто распрощался с яркой образностью, сочтя ее не отвечающей своим художественным задачам.
   В рассказе-сценке "Сельские эскулапы" (1882) изобразительно-выразитель-ный ряд также очень скуп, текст, в основном, состоит из диалогов, связанных между собой лаконичными авторскими ремарками.
   И из текстовой ткани буквально выпирают два портретных описания, несколько диссонирующих с лапидарным стилем сценки:
   "В приемную входит маленькая, в три погибели сморщенная, как бы злым роком приплюснутая, старушонка".
   И чуть ниже:
   "В приемную входит Стукотей, тонкий и высокий, с большой головой, очень похожий издалека на палку с набалдашником" [С.1; 198].
   Как видим, автор не счел нужным особенно разнообразить "вводную" часть описаний, поскольку перед глазами читателя проходит вереница посетителей земской больницы, совершаются, в принципе, повторяющиеся действия.
   Но при этом - насколько ярче отвлеченного "как бы злым роком приплюснутая" (что представить себе не так-то просто) конкретное, предметно зримое сравнение "очень похожий издалека на палку с набалдашником".
   И когда со временем в памяти стираются не слишком выпукло обрисованные персонажи сценки, большая часть из которых вовсе лишена портрета, на этом ровном, возможно - намеренно однообразном фоне еще долго маячит "палка с набалдашником", почти полностью "вытеснившая" Стукотея.
   Действительно, такие чеховские сравнения запоминаются надолго и как бы затмевают собой огромное количество общеязыковых штампов и несколько "освеженных" традиционных формул.