Расхожее метафорическое сочетание, уже в чеховские времена воспринимавшееся как стертое, начинает играть неожиданно свежими красками в финальной части произведения: "Лиза тоже потолстела. Полнота ей не к лицу. Ее личико начинает терять кошачий образ и, увы! приближается к тюленьему. Ее щеки полнеют и вверх, и вперед, и в стороны" [С.1; 389].
   Конечно же эта метаморфоза обозначила две крайние точки не только физической эволюции героини.
   Отметим, однако, тот факт, что обнажение приема, частичное вскрытие его механизма заметно освежает художественную выразительность.
   На последних страницах рассказа находим еще один интересный эксперимент с тропами:
   "Они похудели, побледнели, съежились и напоминали собой скорее тени, чем живых людей... Оба чахли, как блоха в классическом анекдоте об еврее, продающем порошки от блох" [С.1; 388-389].
   Два сравнения в двух соседних фразах отразили две линии чеховской работы с этим тропом.
   Первое, довольно расхожее, можно было бы закончить словом "тени", и тем самым сделать на них акцент. Добавив "живых людей", писатель возвращает процесс сопоставления к исходной точке, замыкая кольцо и акцентируя внимание читателя все же на людях.
   Второе сравнение оказывается, пожалуй, неоправданно рискованным, поскольку не сработает, если читатель не знает "классического анекдота".
   Однако эта отсылка к внелитературному контексту примечательна.
   Популярный анекдот - такой же концепт общественного сознания, как сражение под Карсом, упоминавшееся в сравнении из рассказа "За двумя зайцами погонишься, ни одного не поймаешь" (1880). Концептом, кстати, является и название последнего рассказа, точно так же, как названия "Живой товар", "Двадцать девятое июня", "Он и она", "Ярмарка", "Барыня", "Кривое зеркало". С.41
   Выясняя свои отношения с "серьезом", А.Чехонте всерьез обратил внимание на подобные сгустки общественного сознания, используя их не только в заголовках, но и в сравнительных оборотах, ища в них точку опоры.
   В качестве таких концептов могут выступать выражения, связанные с общественно-политической жизнью, строчки из известных литературных произведений, популярных песен и т.д. Некоторые из них бытуют в форме готовых сравнений, близких к общеязыковому штампу (как швед под Полтавой).
   Впечатление концепта производит и название "Цветы запоздалые" (1882).
   В этом произведении Чехов отчетливо продолжает ту линию в сфере авторской интонации, линию открытой и в то же время ироничной оценочности, которая проявилась в "Живом товаре".
   Оба рассказа довольно велики по объему для раннего Чехова. Оба тяготеют к постановке серьезных нравственно-психологических проблем. Сюжетная основа обоих произведений провоцировала "чувствительность" тона. Если в "Барыне" средством ухода от мелодраматизма стала суховатая фактографичность слога, то в двух последних текстах - ирония повествователя, порой - горьковатая.
   Ощутима связь рассказов и в плане авторской работы с тропами.
   Организующим началом исходной характеристики княжны Маруси выступает сравнение-концепт "хорошенькая, как героиня английского романа, с чудными кудрями льняного цвета, с большими умными глазами цвета южного неба (...)" [С.1; 392-393].
   Через пять строк идет другое сравнение, словно отменяющее первое: "...гладила его по плеши, по щекам и жалась к нему, как перепуганная собачонка" [С.1; 393].
   Тем не менее оба сравнения создают достаточно отчетливый зрительный образ. Между ними устанавливаются и неявные, быть может, даже не воспринимаемые сознанием читателя связи: если кто-то представил себе "перепуганную собачонку", то скорее всего она оказалась кудрявой "блондинкой"... Второе сравнение снимает также оттенок холодноватой чопорности, совсем легкий, но - присутствующий у "героини английского романа".
   В то же время эти два сравнения становятся крайними точками, обозначающими амплитуду персонажа, выступают как две стороны одной медали, выражая противоречивую суть положения, в котором оказалась девушка.
   Сложнее обстоит дело со сравнениями другого типа: "Они ожили и обе, сияющие, подобно иудеям, праздновавшим обновление Иерусалима, пошли праздновать обновление Егорушки" [С.1; 394]. Это величественное сопоставление проходит "мимо", не создает яркой картины, ради которой, вероятно, было использовано. Эффект его невелик.
   Наряду с такими сравнительными оборотами, претендующими, по крайней мере, на некоторое своеобразие, в произведении немало проходных: "как полотно", "как отцу родному", "как полубога", "как у себя дома", "как в лихорадке", "как свои пять пальцев". Их художественный потенциал также невысок, читатель на них почти не реагирует, воспринимая как избыточные.
   Зато обязательно обратит на себя внимание цепочка выразительных сравнений из этого описания: "Выйдите вы на улицу, и ваши щеки покроются здороС.42
   вым, широким румянцем, напоминающим хорошее крымское яблоко. Давно опавшие желтые листья, терпеливо ожидающие первого снега и попираемые ногами, золотятся на солнце, испуская из себя лучи, как червонцы. Природа засыпает тихо, смирно. Ни ветра, ни звука. Она, неподвижная и немая, точно утомленная за весну и лето, нежится под греющими, ласкающими лучами солнца, и, глядя на этот начинающийся покой, вам самим хочется успокоиться..." [С.1; 401].
   Куда-то отступает, казалось бы, всепроникающая ирония повествователя, для которой нет ничего святого, и даже "червонцы" здесь не являются ее порождением.
   Финальная часть, держащаяся на пространном олицетворении, не так впечатляет, как первая половина. В ней нет конкретных отчетливых образов, она - несколько абстрактна, отвлеченна.
   Куда выигрышнее фрагмент, предметно скрепленный "хорошим крымским яблоком" и "червонцами", заслонившими желтые листья. Вспыхнувшая на мгновение тема золотого тельца тут же отступает перед чисто эстетическими, зрительными ассоциациями. Здесь тоже возникает маленькая цепочка: желтые листья - золотятся - червонцы.
   Показавшиеся поначалу неуместными, слишком "юмористическими", эти червонцы срабатывают и еще в одном аспекте, на уровне подсознания.
   Желтые листья, попираемые ногами...
   Червонцы как несомненная ценность, будь то эстетическая или меркантильно-материальная, вступают в противоречие с таким положением, делая ценностью и опавшие листья, проецируя на них свою сияющую ауру.
   Принцип цепочки сравнений обнаруживается и на более широких участках текста.
   Трудно пропустить сравнение из пассажа, описывающего позорное возвращение домой "мертвецки пьяного князя Егорушки. Егорушка был в самом бесчувственном состоянии и в объятиях болтался, как гусь, которого только что зарезали и несут в кухню" [С.1; 395].
   Очень зримая картина, привносящая в контекст и некий дополнительный смысл в связи с оценочной функцией слова "гусь" в речевой практике.
   "Птичья" тема подхватывается через несколько страниц другим сравнением, пусть и не очень оригинальным, но, во взаимодействии с другими звеньями цепочки, вполне выполняющим свою задачу, когда требуется описать Приклонскую-старшую в момент оплаты врачебных услуг Топоркова:
   "Княгиня, покачиваясь, как утка, и краснея, подошла к доктору и неловко всунула свою руку в его белый кулак" [С.1; 403].
   И даже княжна Маруся не избежала "фамильной черты" Приклонских: "Входя в этот кабинет, заваленный книгами с немецкими и французскими надписями на переплетах, она дрожала, как дрожит курица, которую окунули в холодную воду" [С.1; 421].
   "Птичья" линия в рассказе - вряд ли случайность. Ведь это тоже концепты. И С.43
   за каждой из упомянутых птиц в обиходной речи закреплен определенный смысл, вписывающийся в контекст персонажа, чего никак не мог упустить едко ироничный повествователь.
   Доктора Топоркова тоже сопровождает в рассказе цепочка сравнений, выполняющих не менее интересные функции.
   Сначала доктор просто монументален: "Его огромная фигура внушала уважение. Он был статен, важен, представителен и чертовски правилен, точно из слоновой кости выточен" [С.1; 397]. И тут же нечто отменяющее его холодное величие и мужскую неприступность: "Шея белая, как у женщины" [С.1; 397]. Между прочим, и здесь, как в случае с Марусей и "перепуганной собачонкой", связующим звеном между слоновой костью и женственной шеей выступает белый цвет.
   Выточенный из слоновой кости - предполагает также твердость, жесткость, негибкость статуи, таящуюся в "статности". Данный мотив подкрепляется такими, например, художественными определениями: "Ей вдруг захотелось приласкать этого деревянного человека" [С.1; 404].
   Чтобы победить эту жесткость, необходимы серьезные усилия. Но доктор не безнадежен, что подтверждается другим сравнением:
   "Топорков положил шляпу и сел; прямо, как манекен, которому согнули колени и выпрямили плечи и шею" [С.1; 404].
   Жесткость слоновой кости, хотя бы частично, преодолена.
   Позже, еще одним сравнением, отменяется и жесткость манекена: "Поза, в которой его застала Маруся, напоминала те позы величественных натурщиков, с которых художники пишут великих полководцев" [С.1; 421].
   Тройное сравнение-цепочка, объединившее Топоркова, натурщиков и полководцев, несколько диссонирует с "десяти- и пятирублевками", которые валялись "около руки его, упиравшейся о стол". Но все же натурщик уже не манекен, не статуя из слоновой кости. Натурщик неподвижен, когда принимает чужие позы, однако он все же - человек, живой, теплый. И это может обнаружиться, стоит ему только перестать изображать "великих полководцев" и стать самим собой.
   Золотой телец ощутимо присутствует и здесь.
   Уже приводившееся сравнение с червонцами, испускающими лучи, отзывается в следующем фрагменте: "Из-за пушистого воротника его медвежьей шубы ничего не было видно, кроме белого, гладкого лба и золотых очков, но Марусе достаточно было и этого. Ей казалось, что из глаз этого благодетеля человечества идут сквозь очки лучи холодные, гордые, презирающие" [С.1; 410].
   Глаза-червонцы. Похоже на карикатуры, изображающие алчных богачей. А тут еще десяти- и пятирублевые бумажки возле самой руки доктора.
   Но это те же самые червонцы, что ранее "выразили" собой желтые листья, опавшие, "терпеливо ожидающие первого снега и попираемые ногами". Живые еще, быть может, но обреченные.
   Доктор Топорков перестал быть статуей из слоновой кости, манекеном и даже - натурщиком, изображающим кого-то другого, - когда "около его золотых очков заблистали чужие глаза" [С.1; 430].
   К сожалению, безнадежной оказалась Маруся, еще живой, но - опавший листок с фамильного древа князей Приклонских, жалких, напоминающих иногда С.44
   неказистых птиц.
   В цепочке сравнений, связанных с ее семьей, нет эволюции. Их мир замкнут, выморочно нелеп.
   Цепочка сравнений из контекста доктора Топоркова создает эффект движения от неживого - к живому.
   Стремление спасти живое, в себе и в Марусе, погнало его в Южную Францию. И уже червонцы, как желтые листья, "в огромнейших дозах рассыпались теперь на пути" [С.1; 430].
   Это было путешествие обреченных. "Не цвести цветам поздней осенью", потому что осень - время желтых листьев.
   Думается, именно так участвуют рассмотренные цепочки сравнений в раскрытии смысла произведения, не прямо, "по касательной", воздействуя на сознание и подсознание читателя.
   Конечно же в произведении есть и другие сравнения, меньшего радиуса действия, выполняющие локальные художественные задачи.
   Вот в какой форме выражено отношение повествователя к зиме: "То суровая, как свекровь, то плаксивая, как старая дева (...)" [С.1; 408]. Расхожий бытовой оттенок сравнений также выполняет оценочные функции.
   А здесь в одной фразе совместились два сравнения, соединенные, как мостиком, художественным определением: "Он не любил старух, как большая собака не любит кошек, и приходил чисто в собачий восторг, когда видел голову, похожую на дыньку" [С.1; 412]. "Собачий восторг", расхожее сочетание, подкрепляется, освежается исходным сравнением и соотносится с "перепуганной собачонкой" из контекста княжны.
   Средством, помогающим убедительнее, более зримо раскрыть утомление доктора, тоже становится сравнение: "Глаза мигали, как у человека, которому не дают спать" [С.1; 424].
   Следует, пожалуй, отметить и следующий оборот: "Она глядела, как подстреленный зверек" [С.1; 429]. Этот штамп литературного происхождения еще не раз появится в текстах Чехова разных лет, видимо, благодаря своей негаснущей экспрессивности, воздействию на самую чувствительную сферу читателя, подсознательной связи с образом слабого, маленького, нуждающегося в заботе живого существа, быть может, - ребенка. В данном случае оборот органичен еще и потому, что вписывается в контекст обреченности, смертельной болезни Маруси.
   Стремление сравнивать свойственно и героям рассказа: "Она глядела на него и сравнивала его лицо с теми лицами, которые ей приходится каждый день видеть" [С.1; 406].
   Еще один пример из сферы княжны Маруси: "Ей почему-то вдруг стало казаться, что он не похож на человека непризнанного, непонятного, что он просто-напросто самый обыкновенный человек, такой же человек, как и все, даже еще хуже..." [С.1; 409].
   Даже глуповатый князь Егорушка находит нужным говорить о сходствах, реальных или мнимых:
   " - У нас в полку, - начал он, желая ученый разговор свести на обыкновенный, - был один офицер. Некто Кошечкин, очень порядочный малый. Ужасно на С.45
   вас похож! Ужасно! Как две капли воды. Отличить даже невозможно! Он вам не родственник?" [С.1; 405].
   Его очень забавляет внешнее сходство некоторых объектов: "Егорушка прыснул в кулак. Ему показалось, что голова старухи похожа на маленькую переспелую дыню, хвостиком вверх" [С.1; 411].
   Последнее сравнение тем более примечательно, что неоднократно обнаруживается в письмах А.П.Чехова, является органичным для личностного склада самого писателя.
   Естественно, что в раскрытии художественного замысла произведения задействованы и другие тропы.
   Неизбежно привлекает внимание портретное описание, "смонтированное" сразу из трех метонимий: "Пришел доктор, Иван Адольфович, маленький человечек, весь состоящий из очень большой лысины, глупых свиньих глазок и круглого животика" [С.1; 396].
   Другой характерный пример:
   " - Миколаша! - послышался голос из соседней комнаты, и в полуотворенной двери показались две розовые щеки его купчихи" [С.1; 428].
   В какой-то мере - штамп, бытовой и литературный. Если уж купчиха - так непременно полновесные розовые щеки...
   Однако в данном контексте этот прием оправдывается целым рядом факторов.
   Доктор Топорков женился без любви, на деньгах, которые ему срочно понадобились для приобретения солидного, "респектабельного" дома.
   Розовые щеки купчихи видит Топорков, потрясенный Марусиным признанием в любви, и невольно соотносит ее бледность, вызванную смертельной болезнью, с цветущим видом нелюбимой жены.
   Прием, вполне отвечающий художественной логике.
   Метафор здесь, однако, больше. Они уступают сравнениям по частотности, выразительности и степени воздействия на текст в целом, но играют заметную роль в создании художественной ткани произведения.
   Наряду с литературными штампами типа "запахло смертью", "гробовая тишина", "тоска сжимала сердце", "красное зарево" (румянец) текст дает примеры чеховских попыток освежить расхожие выражения.
   Нередко это делается путем развертывания метафоры, "реализации" одного из ее компонентов: "Будущее было туманно, но и сквозь туман княгиня усматривала зловещие признаки" [С.1; 409].
   Данный прием и вновь в связи с туманом используется вторично при описании полуобморочного состояния княжны Маруси: "... в глазах стоял туман. Сквозь этот туман она видела одни только мельканья..." [С.1; 427].
   Освежение штампа достигается и путем развертывания подразумеваемого, неявного признака: "Кошки, не обыкновенные, а с длинными желтыми когтями, скребли ее за сердце" [С.1; 416]. Явно юмористический прием, используемый в драматической ситуации.
   Сгладить ощущение стертости того или иного устойчивого выражения помогает автору также соединение метафоры со сравнением. С.46
   Доктор остался доволен полученным вознаграждением, что выражено так:
   "По лицу Топоркова пробежала светлая тучка, нечто вроде сияния, с которым пишут святых (...)" [С.1; 403].
   Здесь же совмещается метафора и относительно редкое у Чехова сравнение в форме творительного падежа: "И в воображении Маруси торчало гвоздем одно порядочное, разумное лицо (...)" [С.1; 410].
   Прием становится еще более очевидным при соединении двух освеженных, "развернутых" штампов в одно выражение: "... ветер плакал в трубах и выл, как собака, потерявшая хозяина..." [С.1; 417-418].
   Принцип обнажения приема прочитывается и в следующем примере:
   " - Мы сегодня не принимаем. Завтра! - отвечала горничная и, задрожав от пахнувшей на нее сырости, шагнула назад. Дверь хлопнула перед самым носом Маруси, задрожала и с шумом заперлась" [С.1; 418]. Перекличка слов "задрожав" и "задрожала" создает игру смыслов, реализованную, однако, недостаточно отчетливо, чтобы во втором случае сразу угадывалась олицетворяющая метафора.
   Игра смыслов, освежающая стертую метафору, создается также на основе контраста: "Калерия Ивановна глупа и пуста, но это не мешало ей уходить каждый день от Приклонских с полным желудком (...)" [С.1; 419].
   Попыткой освежить штамп выглядит оборот "мечты (...) закопошились в ее мозгах", но подобное юмористическое соединение возвышенного понятия с травестирующим "закопошились" уже встречалось в рассказе "Живой товар".
   В ряде случаев А.Чехонте создает очевидные метафорические неологизмы: "И когда таким образом Маруся металась в постели и чувствовала всем своим существом, как жгло ее счастье (...)" [С.1; 414]. Менее удачна метафора на той же странице: "В каждой морщинке Егорушкиного лица сидела тысяча тайн". Соединение гиперболы и олицетворяющей метафоры здесь кажется излишне сложным, искусственным и гротескным, что не извиняется нелепостью персонажа.
   В целом метафоры, использованные в рассказе, выполняют локальные функции и по выразительности не могут соперничать со сравнениями.
   Тем более неожиданным становится ряд довольно банальных метафор, завершающих печальную историю: "Для них взошло солнце, и они ожидали дня ... Но не спасло солнце от мрака и ... не цвести цветам поздней осенью!" [С.1; 430-431]. Они привносят в финал тот самый мелодраматический тон, которого на протяжении всего произведения старался избежать повествователь. Но, видимо, писателю показалось нужным пояснить метафору, ставшую названием рассказа: "Цветы запоздалые".
   Это симптоматично. Чеховым ощущался несамостоятельный, "осколочный" характер метафор "чистого" вида, представляющих собой усеченные сравнения. Чеховские тексты не раз демонстрировали стремление писателя "подкрепить" чистую метафору каким-либо пояснительным материалом, нередко - отсылкой к общеизвестному концепту. "Цветы запоздалые" стали еще одним примером такой практики.
   Гораздо большее впечатление производит тот факт, что после смерти Маруси у доктора Топоркова тоже появилась способность и необходимость делать сравнения: "Егорушкин подбородок напоминает ему подбородок Маруси, и за это поС.47
   зволяет он Егорушке прокучивать свои пятирублевки.
   Егорушка очень доволен" [С.1; 431].
   В последних строчках рассказа утверждается, как видим, принцип сравнения, говорящий о том, что доктор - стал живым человеком.
   Юмористические рассказы 1882 года, опубликованные после "Цветов запоздалых", свидетельствуют о попытках автора обогатить их стилистику за счет опыта работы над предшествующими серьезными или полусерьезными произведениями.
   Доминируют в них обиходные речевые штампы, но появляются и окказиональные, созданные автором, обороты, быть может, не всегда удачные.
   В рассказе "Речь и ремешок" (1882) читаем: "Душа наша мылась в его словах" [С.1; 432].
   Эта несколько неуклюжая метафора соседствует с развернутой и сложной, тяготеющей даже к притче:
   "Но увы! Выньте вы из часов маленький винтик или бросьте вы в них ничтожную песчинку - и остановятся часы. Впечатление, произведенное речью, исчезло, как дым, у самых дверей своего апогея" [С.1; 432-433].
   "Добрый знакомый" (1882) в данном отношении запоминается "превосходительными" калошами и - калошами героя-рассказчика, покрасневшими от стыда [С.1; 459, 460].
   Любопытную метафору находим и в "Пережитом" (1882), где чернила названы "губительным ядом" [С.1; 469].
   "Философские определения жизни" (1882) целиком состоят из юмористических сравнений, простых и развернутых, приписываемых известным персонажам из самых разных эпох и сфер:
   "Жизнь нашу можно уподобить лежанию в бане на верхней полочке. Жарко, душно и туманно. Веник делает свое дело, банный лист липнет, и глазам больно от мыла. Отовсюду слышны возгласы: поддай пару! Тебе мылят голову и перебирают все твои косточки. Хорошо! (Сара Бернар)" [С.1; 470].
   В данном случае сравнение, как видим, подкреплено вереницей метафор, создающих игру смыслов на стыке прямого и переносного значения, что тоже является одним из средств обнажения и освежения приема.
   Не менее показательна ситуация с рассказами, продолжающими линию "серьеза".
   "Два скандала" (1882) демонстрируют те же тенденции, которые определили принципы работы с тропами в "Живом товаре" и "Цветах запоздалых". То же соединение серьезного, даже - мелодраматического сюжета, открытой оценочности - с иронией, использование расхожих выражений и - несколько освеженных авторскими "вторжениями", например, такими: "Кошки скребли его музыкальную душу, и тоска по рыжей защемила его сердце" [С.1; 445].
   С этой метафорой перекликается другая: "Бедная девочка чувствовала себя виноватой, и совесть исцарапала все ее внутренности" [С.1; 439]. Здесь "кошки" словно уходят в подтекст. С.48
   Соединение с гиперболой также может подновить стершееся метафорическое выражение:
   "Музыканты рассказывают, что он поседел в эти трое суток и выдернул из своей головы половину волос..." [С.1; 448].
   Иногда освеженный штамп настолько преображается, что его уже трудно узнать: "Ноги его подгибались, а руки и губы дрожали, как листья при слабом ветре" [С.1; 444]. Это сравнение, как видим, достаточно далеко ушло от первоисточника "дрожать, как лист".
   Следует, однако, подчеркнуть, что особенно выразительной здесь оказывается индивидуально-авторская олицетворяющая метафора, соединенная со сравнением:
   "Занавес пополз вниз медленно, волнуясь, нерешительно, точно его спускали не туда, куда нужно..." [С.1; 444].
   После "Двух скандалов" чеховское активное, практическое изучение изобразительно-выразительных возможностей тропов начинает идти по нисходящей линии.
   В рассказе "Барон" (1882), довольно серьезном, почти трагическом, преобладают сравнения, но их мало, они, в основном, расхожи.
   В ряде оборотов можно усмотреть попытки освежения штампов.
   "Голос его дребезжит, как треснувшая кастрюля" [С.1; 452]. В основе сравнения - устойчивый литературный штамп "надтреснутый голос".
   Сюртук "болтается на узких плечах барона, как на поломанной вешалке" [С.1; 452].
   "Барон сидел в своей будке, как на горячих угольях" [С.1; 456].
   Количество тропов даже в относительно крупных текстах, а также выразительность используемых оборотов резко идут на убыль.
   В рассказе "Месть" (1882) привлекает внимание лишь разбитое на две фразы сравнение:
   "Но, однако, в этом бедняжке-театре более чем холодно. В собачьей конуре не холодней" [С.1; 465].
   Да еще, пожалуй, олицетворяющая метафора "ветер плакал в трубе", вызывающая в памяти аналогичную конструкцию из "Цветов запоздалых".
   "Кривое зеркало" (1882) в этом отношении еще беднее, хотя здесь тоже "ветер выл и стонал", а "в каминной трубе кто-то плакал" [С.1; 478]. Использованная ранее гипербола "миллионы крыс и мышей бросились в стороны" яркой выразительностью не обладает.
   К концу года экспериментаторский запал А.Чехонте идет на убыль.
   Последний опубликованный в 1882 году чеховский текст, юмореска "Два романа" представляет собой явную пародию на индивидуально-авторскую, подчеркнуто своеобразную стилистическую манеру, гротескно обусловленную профессиональной принадлежностью доктора и репортера и фактически оборачивающуюся штампами.
   Крайности сошлись, круг замкнулся.
   Урок практической поэтики, длившийся полгода, был завершен. С.49
   Хронологически и по своей сути он во многом совпал с чеховским "вторжением" в сферу "серьеза", с попытками молодого писателя обратиться к разработке не юмористических тем и сюжетов, к созданию произведений, претендующих на принадлежность к большой литературе.
   Была ли это репетиция ухода из малой прессы, или - проба сил, продиктованная стремлением освободиться от уже выработанных шаблонов, но так или иначе она завершилась пародией "Два романа", в которой присутствует оттенок глубинной самоиронии и ощущение, что "ягодки" еще зеленоваты.
   Чеховская самоирония станет ощутимее при учете того обстоятельства, что реальный автор "Двух романов" воплощал в себе и "доктора", и "репортера" одновременно.
   Если с "Чеховым-доктором" все более или менее понятно, то определение "Чехов-репортер", возможно, покажется необоснованным. Однако известны очерки-репортажи, написанные А.Чехонте, например, "На волчьей садке" (1882), "В Москве на Трубной площади" (1883) и др. Известно также, что в своих письмах Чехов высказывался на этот счет вполне определенно: "Я газетчик, потому что много пишу, но это временно..." [П.1; 70]; "Как репортеры пишут свои заметки о пожарах, так я писал свои рассказы (...)" [П.1; 218].