Страница:
Это было полное истребление.
Разодрать на части историю, легенду, науку, чудеса, подлинные и мнимые, церковную латынь, предрассудки, фанатизм, тайны, разорвать в клочья целую религию – такая работа под силу трем гигантам или даже троим детям; за этим занятием прошло несколько часов, но цель была достигнута: от апостола Варфоломея не осталось и следа.
Когда все было кончено, когда была вырвана последняя страница, когда последний эстамп валялся во прахе, когда от книги остались лишь обрывки листов и гравюр, прилепившиеся к скелету переплета, Рене-Жан выпрямился во весь рост, оглядел пол, засыпанный лоскутами бумаги, и забил в ладоши.
Гро-Алэн тоже забил в ладоши.
Жоржетта подобрала с полу страничку, встала на цыпочки, оперлась на подоконник, приходившийся на уровне ее подбородка, и принялась разрывать лист на мелкие кусочки и бросать их за окно.
Рене-Жан и Гро-Алэн поспешили последовать ее примеру. Они подбирали с полу и рвали, снова подбирали и снова рвали страницы, в подражание Жоржетте; и старинная книга, которую истерзали страница за страницей крохотные, неугомонные пальчики, была уничтожена и развеяна по ветру. Жоржетта задумчиво смотрела, как кружатся в воздухе и улетают подхваченные ветром рои маленьких белых бумажек, и сказала:
– Бабоцьки!
И казнь закончилась исчезновением в небесной лазури.
Разодрать на части историю, легенду, науку, чудеса, подлинные и мнимые, церковную латынь, предрассудки, фанатизм, тайны, разорвать в клочья целую религию – такая работа под силу трем гигантам или даже троим детям; за этим занятием прошло несколько часов, но цель была достигнута: от апостола Варфоломея не осталось и следа.
Когда все было кончено, когда была вырвана последняя страница, когда последний эстамп валялся во прахе, когда от книги остались лишь обрывки листов и гравюр, прилепившиеся к скелету переплета, Рене-Жан выпрямился во весь рост, оглядел пол, засыпанный лоскутами бумаги, и забил в ладоши.
Гро-Алэн тоже забил в ладоши.
Жоржетта подобрала с полу страничку, встала на цыпочки, оперлась на подоконник, приходившийся на уровне ее подбородка, и принялась разрывать лист на мелкие кусочки и бросать их за окно.
Рене-Жан и Гро-Алэн поспешили последовать ее примеру. Они подбирали с полу и рвали, снова подбирали и снова рвали страницы, в подражание Жоржетте; и старинная книга, которую истерзали страница за страницей крохотные, неугомонные пальчики, была уничтожена и развеяна по ветру. Жоржетта задумчиво смотрела, как кружатся в воздухе и улетают подхваченные ветром рои маленьких белых бумажек, и сказала:
– Бабоцьки!
И казнь закончилась исчезновением в небесной лазури.
VII
Так вторично был предан смерти святой Варфоломей, который уже однажды принял мученическую кончину в 49 году по рождестве Христовом.
Под вечер жара стала невыносимой, самый воздух клонил ко сну, у Жоржетты начали слипаться глаза; Рене-Жан подошел к своей кроватке, вытащил набитый сеном мешок, заменявший матрасик, дотащил его по полу до окна, лег сам и сказал: "Ляжем".
Гро-Алэн положил голову на Рене-Жана, Жоржетта положила голову на Гро-Алэна, и трое святотатцев заснули.
В открытые окна вливалось теплое дуновение; аромат полевых цветов, доносившийся из оврагов и холмов, смешивался с дыханием вечера; мирные просторы звали к милосердию, все сияло, все умиротворяло, все любило, солнце посылало всему сущему свою ласку – свой свет; люди всеми фибрами души впивали гармонию, источаемую беспредельным благоволением природы; в бесконечности вещей было что-то материнское; окружающий мир есть извечно цветущее чудо, его огромность дополняется его же благостью; казалось, кто-то невидимый таинственными путями старается оградить слабые существа в их грозной борьбе с более сильными; в то же время все кругом было прекрасным; великодушие природы равнялось ее красоте. По дремавшим лугам и рекам роскошным атласом переливались свет и тени; дымка плыла вверх, становясь облаком, подобно тому как мечты становятся видениями; над Тургом, разрезая воздух крыльями, носились стаи птиц; ласточки заглядывали в окна библиотеки, будто прилетели сюда убедиться, не нарушает ли что-нибудь мирный сон детей. А они – полуголые амурчики – спали, прижавшись друг к другу, застыв в прелестных позах; от них веяло чистотой и невинностью – всем троим не было и девяти лет; им грезились райские сны, губы сами собой складывались в еле заметную улыбку, может быть сам бог шептал им что-то на ушко: недаром на всех человеческих языках их зовут слабыми и благословенными созданиями и чтут их невинность; все кругом затихло, будто дыхание их нежных грудок было делом всей вселенной, и к нему прислушивалась сама природа; не трепетал лист, не шуршала былинка; казалось, безбрежный звездный мир замер, боясь смутить сон этих трех ангелочков; и возвышеннее всего было безмерное уважение самой природы к подобной малости.
Солнце заходило и уже почти коснулось линии горизонта. Вдруг этот покой нарушила вырвавшаяся из леса молния, за которой последовал страшный гром. Это выстрелили из пушки. Эхо подхватило грохот. Передаваясь от холма к холму, он превратился в грозные раскаты. И они разбудили Жоржетту.
Она присела, подняла пальчик, прислушалась и сказала:
– Бум!
Грохот стих, и снова воцарилась тишина. Жоржетта опустила головку на плечо Гро-Алэна и мирно заснула.
Под вечер жара стала невыносимой, самый воздух клонил ко сну, у Жоржетты начали слипаться глаза; Рене-Жан подошел к своей кроватке, вытащил набитый сеном мешок, заменявший матрасик, дотащил его по полу до окна, лег сам и сказал: "Ляжем".
Гро-Алэн положил голову на Рене-Жана, Жоржетта положила голову на Гро-Алэна, и трое святотатцев заснули.
В открытые окна вливалось теплое дуновение; аромат полевых цветов, доносившийся из оврагов и холмов, смешивался с дыханием вечера; мирные просторы звали к милосердию, все сияло, все умиротворяло, все любило, солнце посылало всему сущему свою ласку – свой свет; люди всеми фибрами души впивали гармонию, источаемую беспредельным благоволением природы; в бесконечности вещей было что-то материнское; окружающий мир есть извечно цветущее чудо, его огромность дополняется его же благостью; казалось, кто-то невидимый таинственными путями старается оградить слабые существа в их грозной борьбе с более сильными; в то же время все кругом было прекрасным; великодушие природы равнялось ее красоте. По дремавшим лугам и рекам роскошным атласом переливались свет и тени; дымка плыла вверх, становясь облаком, подобно тому как мечты становятся видениями; над Тургом, разрезая воздух крыльями, носились стаи птиц; ласточки заглядывали в окна библиотеки, будто прилетели сюда убедиться, не нарушает ли что-нибудь мирный сон детей. А они – полуголые амурчики – спали, прижавшись друг к другу, застыв в прелестных позах; от них веяло чистотой и невинностью – всем троим не было и девяти лет; им грезились райские сны, губы сами собой складывались в еле заметную улыбку, может быть сам бог шептал им что-то на ушко: недаром на всех человеческих языках их зовут слабыми и благословенными созданиями и чтут их невинность; все кругом затихло, будто дыхание их нежных грудок было делом всей вселенной, и к нему прислушивалась сама природа; не трепетал лист, не шуршала былинка; казалось, безбрежный звездный мир замер, боясь смутить сон этих трех ангелочков; и возвышеннее всего было безмерное уважение самой природы к подобной малости.
Солнце заходило и уже почти коснулось линии горизонта. Вдруг этот покой нарушила вырвавшаяся из леса молния, за которой последовал страшный гром. Это выстрелили из пушки. Эхо подхватило грохот. Передаваясь от холма к холму, он превратился в грозные раскаты. И они разбудили Жоржетту.
Она присела, подняла пальчик, прислушалась и сказала:
– Бум!
Грохот стих, и снова воцарилась тишина. Жоржетта опустила головку на плечо Гро-Алэна и мирно заснула.
Книга четвертая
Мать
I. Смерть везут
Весь этот день брела куда-то по дорогам мать, даже не присев до самого вечера. Так проходили все ее дни, – она шла куда глаза глядят, не останавливаясь, не отдыхая. Ибо короткий сон, вернее забытье, в первом попавшемся углу не приносил отдыха, а те крохи, которые она проглатывала на ходу, наспех, как птица небесная, не утоляли голода. Она ела и спала лишь для того, чтобы не упасть замертво тут же на дороге.
Последнюю ночь она провела в заброшенном сарае; развалины – одна из примет гражданской войны; в пустынном поле она заметила четыре стены, за распахнутой настежь дверью кучу соломы, как раз в том углу, где еще сохранилась часть крыши. Она легла на эту солому, под этой крышей; она слышала, как под соломой возятся крысы, и видела, как между стропилами загораются звезды. Проспала она всего несколько часов, проснулась посреди ночи и снова пустилась в дорогу, чтобы успеть до жары пройти как можно больше. Тому, кто путешествует пешком в летнюю пору, полночь благоприятнее, чем полдень.
Она старалась не сбиться с маршрута, который указал ей крестьянин в Ванторте, то есть по возможности держалась запада. Если бы кто-нибудь дал себе труд прислушаться к ее неясному бормотанию, тот разобрал бы слово «Тург». Слово «Тург» да имена своих детей – больше она ничего теперь не помнила.
Бредя по дорогам, она размышляла. Думала о всех тех злоключениях, которые ей пришлось пережить; думала о тех муках, которыми ей пришлось перестрадать, о том, что пришлось безропотно перенести, о встречах, о подлости, об унижениях, о быстрой и бездумной сделке то ради ночлега, то ради куска хлеба, то просто ради того, чтобы указали дорогу. Бездомная женщина несчастнее бездомного мужчины хотя бы потому, что служит орудием наслаждения. Страшный путь и страшные блуждания! Впрочем, все ей было безразлично, лишь бы найти своих детей.
В тот день дорога вывела ее к какой-то деревеньке; заря только занималась; ночной мрак еще висел над домами; однако то там, то тут хлопала дверь, и из окон выглядывали любопытные лица. Вся деревня волновалась, словно потревоженный улей. И причиной этого был приближающийся грохот колес и лязг металла.
На деревенской площади, возле церкви, стояла в остолбенении кучка людей; они пристально глядели на дорогу, круто спускающуюся с холма. Пять лошадей тащили на цепях вместо обычных постромков большую четырехколесную повозку. На повозке виднелась груда длинных балок, а посреди возвышалось что-то бесформенное, прикрытое сверху, словно саваном, куском парусины. Десять всадников ехали перед повозкой, десять других замыкали шествие. На всадниках были треуголки, и над плечом у каждого чуть поблескивало острие, по всей видимости, обнаженная сабля. Кортеж продвигался медленно, выделяясь на горизонте резким черным силуэтом. Черной казалась повозка, черными казались кони, черными казались всадники. А позади них чуть брезжила заря.
Процессия въехала в деревню и направилась к площади.
Тем временем уже рассвело, и можно было разглядеть спустившуюся с горы повозку и сопровождающих ее людей; кортеж напоминал шествие теней, ибо все молчало.
Всадники оказались жандармами. И за их плечами действительно торчали обнаженные сабли. Парусина была черная.
Несчастная скиталица-мать тоже вошла в деревню; она присоединилась к группе крестьян как раз тогда, когда на площадь вступили жандармы, охраняющие повозку. Люди шушукались, о чем-то спрашивали друг друга, шопотом отвечали на вопросы:
– Что же это такое?
– Гильотину везут.
– А откуда везут?
– Из Фужера.
– А куда везут?
– Не знаю. Говорят, в какой-то замок рядом с Паринье.
– Паринье?
– Пусть себе везут куда угодно, лишь бы тут не задерживались.
Большая повозка со своим грузом, укрытым саваном, упряжка, жандармы, лязг цепей, молчание толпы, предрассветный сумрак – все это казалось призрачным.
Процессия пересекла площадь и выехала за околицу; деревушка лежала в лощине меж двух склонов; через четверть часа крестьяне, застывшие на площади, как каменные изваяния, вновь увидели зловещую повозку на вершине западного склона. Колеса подпрыгивали в колеях, цепи упряжки, раскачиваемые ветром, лязгали, блестели сабли; солнце поднималось над горизонтом. Но дорога круто свернула в сторону, и видение исчезло.
Как раз в это самое время Жоржетта проснулась в библиотеке рядом со спящими братьями и пролепетала "доброе утро" своим розовым ножкам.
Последнюю ночь она провела в заброшенном сарае; развалины – одна из примет гражданской войны; в пустынном поле она заметила четыре стены, за распахнутой настежь дверью кучу соломы, как раз в том углу, где еще сохранилась часть крыши. Она легла на эту солому, под этой крышей; она слышала, как под соломой возятся крысы, и видела, как между стропилами загораются звезды. Проспала она всего несколько часов, проснулась посреди ночи и снова пустилась в дорогу, чтобы успеть до жары пройти как можно больше. Тому, кто путешествует пешком в летнюю пору, полночь благоприятнее, чем полдень.
Она старалась не сбиться с маршрута, который указал ей крестьянин в Ванторте, то есть по возможности держалась запада. Если бы кто-нибудь дал себе труд прислушаться к ее неясному бормотанию, тот разобрал бы слово «Тург». Слово «Тург» да имена своих детей – больше она ничего теперь не помнила.
Бредя по дорогам, она размышляла. Думала о всех тех злоключениях, которые ей пришлось пережить; думала о тех муках, которыми ей пришлось перестрадать, о том, что пришлось безропотно перенести, о встречах, о подлости, об унижениях, о быстрой и бездумной сделке то ради ночлега, то ради куска хлеба, то просто ради того, чтобы указали дорогу. Бездомная женщина несчастнее бездомного мужчины хотя бы потому, что служит орудием наслаждения. Страшный путь и страшные блуждания! Впрочем, все ей было безразлично, лишь бы найти своих детей.
В тот день дорога вывела ее к какой-то деревеньке; заря только занималась; ночной мрак еще висел над домами; однако то там, то тут хлопала дверь, и из окон выглядывали любопытные лица. Вся деревня волновалась, словно потревоженный улей. И причиной этого был приближающийся грохот колес и лязг металла.
На деревенской площади, возле церкви, стояла в остолбенении кучка людей; они пристально глядели на дорогу, круто спускающуюся с холма. Пять лошадей тащили на цепях вместо обычных постромков большую четырехколесную повозку. На повозке виднелась груда длинных балок, а посреди возвышалось что-то бесформенное, прикрытое сверху, словно саваном, куском парусины. Десять всадников ехали перед повозкой, десять других замыкали шествие. На всадниках были треуголки, и над плечом у каждого чуть поблескивало острие, по всей видимости, обнаженная сабля. Кортеж продвигался медленно, выделяясь на горизонте резким черным силуэтом. Черной казалась повозка, черными казались кони, черными казались всадники. А позади них чуть брезжила заря.
Процессия въехала в деревню и направилась к площади.
Тем временем уже рассвело, и можно было разглядеть спустившуюся с горы повозку и сопровождающих ее людей; кортеж напоминал шествие теней, ибо все молчало.
Всадники оказались жандармами. И за их плечами действительно торчали обнаженные сабли. Парусина была черная.
Несчастная скиталица-мать тоже вошла в деревню; она присоединилась к группе крестьян как раз тогда, когда на площадь вступили жандармы, охраняющие повозку. Люди шушукались, о чем-то спрашивали друг друга, шопотом отвечали на вопросы:
– Что же это такое?
– Гильотину везут.
– А откуда везут?
– Из Фужера.
– А куда везут?
– Не знаю. Говорят, в какой-то замок рядом с Паринье.
– Паринье?
– Пусть себе везут куда угодно, лишь бы тут не задерживались.
Большая повозка со своим грузом, укрытым саваном, упряжка, жандармы, лязг цепей, молчание толпы, предрассветный сумрак – все это казалось призрачным.
Процессия пересекла площадь и выехала за околицу; деревушка лежала в лощине меж двух склонов; через четверть часа крестьяне, застывшие на площади, как каменные изваяния, вновь увидели зловещую повозку на вершине западного склона. Колеса подпрыгивали в колеях, цепи упряжки, раскачиваемые ветром, лязгали, блестели сабли; солнце поднималось над горизонтом. Но дорога круто свернула в сторону, и видение исчезло.
Как раз в это самое время Жоржетта проснулась в библиотеке рядом со спящими братьями и пролепетала "доброе утро" своим розовым ножкам.
II. Смерть говорит
Мать видела, как мимо нее промелькнул и исчез этот черный силуэт, но она ничего не поняла и даже не пыталась понять, ибо перед мысленным ее взором вставало иное видение – ее дети, исчезнувшие во тьме.
Она тоже вышла из деревни, почти что вслед за проехавшей процессией, и пошла по той же дороге на некотором расстоянии от всадников, ехавших позади повозки. Вдруг она вспомнила, как кто-то сказал «гильотина»; «гильотина» – подумала она: дикарка Мишель Флешар не знала, что это такое, но внутреннее чутье подсказало ей истину; сама не понимая почему, она задрожала всем телом; ей показалось вдруг немыслимо страшным идти следом за этим, и она свернула влево, сошла с проселочной дороги и углубилась в чащу Фужерского заповедника.
Проблуждав некоторое время по лесу, она заметила на опушке колокольню, крыши деревни и направилась туда. Ее мучил голод.
В этой деревне, как и в ряде других, был расквартирован республиканский сторожевой отряд.
Она добралась до площади, где возвышалось здание мэрии.
И в этом селении тоже царила тревога и страх. Перед входом в мэрию, около каменного крыльца, толкался народ. На крыльце какой-то человек, под эскортом солдат, держал в руках огромный развернутый лист бумаги. Справа от этого человека стоял барабанщик, а слева расклейщик объявлений, с горшком клея и кистью.
На балкончик, расположенный над крыльцом, вышел мэр в трехцветном шарфе, повязанном поверх крестьянской одежды.
Человек с объявлением в руках был глашатай.
К его перевязи была прикреплена сумка, знак того, что ему вменяется в обязанность обходить село за селом с различными оповещениями.
В ту минуту, когда Мишель Флешар пробралась к крыльцу, глашатай развернул объявление и начал читать. Он громко провозгласил:
– "Французская республика единая и неделимая".
Тут барабанщик отбил дробь. По толпе прошло движение. Кто-то снял с головы колпак; кто-то еще глубже нахлобучил на лоб шляпу. В те времена и в тех краях не составляло особого труда определить политические взгляды человека по его головному убору: в шляпе – роялист, в колпаке – республиканец. Невнятный ропот толпы смолк, все прислушались, и глашатай стал читать дальше:
– "…В силу приказов и полномочий, данных нам, делегатам, Комитетом общественного спасения…"
Снова раздалась барабанная дробь. Глашатай продолжал:
– "…и во исполнение декрета, изданного Конвентом и объявляющего вне закона всех мятежников, захваченных с оружием в руках, и карающего высшею мерой всякого, кто укрывает мятежников или способствует их побегу…"
Какой-то крестьянин вполголоса спросил соседа:
– Что это такое: высшая мера?
И сосед ответил:
– Не знаю!
Глашатай взмахнул бумагой и продолжал:
– "…Согласно статье семнадцатой закона от тридцатого апреля, облекающего неограниченной властью делегатов и их помощников, борющихся с мятежниками, объявляются вне закона…"
Он выдержал паузу и продолжал:
– "…лица, имена и клички коих приводятся ниже…"
Все прислушались.
Голос глашатая гремел теперь как гром:
– "…Лантенак, разбойник".
– Да это наш сеньор, – прошептал кто-то из крестьян.
И по толпе прошел шопот:
– Наш сеньор!
Глашатай продолжал:
– "…Лантенак, бывший маркиз, разбойник. Иманус, разбойник".
Двое крестьян исподтишка переглянулись.
– Гуж-ле-Брюан.
– Да, это Синебой.
Глашатай читал дальше:
– "Гран-Франкер, разбойник…"
Снова раздался шопот:
– Священник.
– Да, господин аббат Тюрмо.
– Приход его тут недалеко, около Шапеля; он священник.
– И разбойник, – добавил какой-то человек в колпаке.
А глашатай читал:
– "Буануво, разбойник. Два брата Деревянные Копья, разбойники. Узар, разбойник…"
– Это господин де Келен, – пояснил какой-то крестьянин.
– "Панье, разбойник…"
– Это господин Сефер.
– "…Плас-Нетт, разбойник…"
– Это господин Жамуа.
Глашатай продолжал чтение, не обращая внимания на комментарии слушателей.
– "…Гинуазо, разбойник. Шатенэ, кличка Роби, разбойник…"
Какой-то крестьянин шепнул другому:
– Гинуазо – еще его зовут «Белобрысый», а Шатенэ из Сент-Уэна.
– "…Уанар, разбойник", – выкрикивал глашатай.
В толпе зашумели.
– Он из Рюйе.
– Правильно, это Золотая Ветка.
– У него еще брата убили при Понторсоне.
– Того звали Уанар-Малоньер.
– Хороший был парень, всего девятнадцать минуло.
– А ну, тише! – крикнул глашатай. – Скоро уж конец. "Бельвинь, разбойник. Ла Мюзет, разбойник. Круши-всех, разбойник. Любовинка, разбойник".
Какой-то парень подтолкнул девушку локтем под бок. Девушка улыбнулась.
Глашатай заканчивал список:
– "Зяблик, разбойник. Кот, разбойник…"
Крестьянин в толпе пояснил:
– Это Мулар.
– "…Табуз, разбойник…"
Другой добавил:
– А это Гоффр.
– Их, Гоффров, двое, – заметила женщина.
– Два сапога пара, – буркнул ей в ответ парень.
Глашатай тряхнул бумагой, а барабанщик пробил дробь.
Глашатай продолжал:
– "…Где бы ни были обнаружены все вышепоименованные, после установления их личности, они будут немедленно преданы смертной казни…"
По толпе снова прошло движение.
А глашатай дочитал последние строки:
– "…Всякий, кто предоставит им убежище или поможет их бегству, будет предан военнополевому суду и приговорен к смертной казни. Подписано…"
Толпа затаила дыхание.
– "…подписано: делегат Комитета общественного спасения Симурдэн".
– Священник, – сказал кто-то из крестьян.
– Бывший кюре из Паринье, – подтвердил другой.
А какой-то буржуа заметил:
– Вот вам, пожалуйста, Тюрмо и Симурдэн. Белый священник и синий священник.
– Оба черные, – сказал другой буржуа.
Мэр, стоявший на балкончике, приподнял шляпу и прокричал:
– Да здравствует республика!
Барабанная дробь известила слушателей, что чтение еще не окончено. И в самом деле, глашатай поднял руку.
– Внимание, – крикнул он. – Вот еще последние четыре строчки правительственного объявления. Подписаны они командиром экспедиционного отряда Северного побережья, то есть командиром Говэном.
– Слушайте! – пронеслось по толпе.
И глашатай прочел:
– "…Под страхом смертной казни…"
Толпа притихла.
– "…запрещается оказывать согласно вышеприведенному приказу содействие и помощь девятнадцати вышепоименованным мятежникам, которые в настоящее время захвачены и осаждены в башне Тург".
– Как? – раздался голос.
То был женский голос. Голос матери.
Она тоже вышла из деревни, почти что вслед за проехавшей процессией, и пошла по той же дороге на некотором расстоянии от всадников, ехавших позади повозки. Вдруг она вспомнила, как кто-то сказал «гильотина»; «гильотина» – подумала она: дикарка Мишель Флешар не знала, что это такое, но внутреннее чутье подсказало ей истину; сама не понимая почему, она задрожала всем телом; ей показалось вдруг немыслимо страшным идти следом за этим, и она свернула влево, сошла с проселочной дороги и углубилась в чащу Фужерского заповедника.
Проблуждав некоторое время по лесу, она заметила на опушке колокольню, крыши деревни и направилась туда. Ее мучил голод.
В этой деревне, как и в ряде других, был расквартирован республиканский сторожевой отряд.
Она добралась до площади, где возвышалось здание мэрии.
И в этом селении тоже царила тревога и страх. Перед входом в мэрию, около каменного крыльца, толкался народ. На крыльце какой-то человек, под эскортом солдат, держал в руках огромный развернутый лист бумаги. Справа от этого человека стоял барабанщик, а слева расклейщик объявлений, с горшком клея и кистью.
На балкончик, расположенный над крыльцом, вышел мэр в трехцветном шарфе, повязанном поверх крестьянской одежды.
Человек с объявлением в руках был глашатай.
К его перевязи была прикреплена сумка, знак того, что ему вменяется в обязанность обходить село за селом с различными оповещениями.
В ту минуту, когда Мишель Флешар пробралась к крыльцу, глашатай развернул объявление и начал читать. Он громко провозгласил:
– "Французская республика единая и неделимая".
Тут барабанщик отбил дробь. По толпе прошло движение. Кто-то снял с головы колпак; кто-то еще глубже нахлобучил на лоб шляпу. В те времена и в тех краях не составляло особого труда определить политические взгляды человека по его головному убору: в шляпе – роялист, в колпаке – республиканец. Невнятный ропот толпы смолк, все прислушались, и глашатай стал читать дальше:
– "…В силу приказов и полномочий, данных нам, делегатам, Комитетом общественного спасения…"
Снова раздалась барабанная дробь. Глашатай продолжал:
– "…и во исполнение декрета, изданного Конвентом и объявляющего вне закона всех мятежников, захваченных с оружием в руках, и карающего высшею мерой всякого, кто укрывает мятежников или способствует их побегу…"
Какой-то крестьянин вполголоса спросил соседа:
– Что это такое: высшая мера?
И сосед ответил:
– Не знаю!
Глашатай взмахнул бумагой и продолжал:
– "…Согласно статье семнадцатой закона от тридцатого апреля, облекающего неограниченной властью делегатов и их помощников, борющихся с мятежниками, объявляются вне закона…"
Он выдержал паузу и продолжал:
– "…лица, имена и клички коих приводятся ниже…"
Все прислушались.
Голос глашатая гремел теперь как гром:
– "…Лантенак, разбойник".
– Да это наш сеньор, – прошептал кто-то из крестьян.
И по толпе прошел шопот:
– Наш сеньор!
Глашатай продолжал:
– "…Лантенак, бывший маркиз, разбойник. Иманус, разбойник".
Двое крестьян исподтишка переглянулись.
– Гуж-ле-Брюан.
– Да, это Синебой.
Глашатай читал дальше:
– "Гран-Франкер, разбойник…"
Снова раздался шопот:
– Священник.
– Да, господин аббат Тюрмо.
– Приход его тут недалеко, около Шапеля; он священник.
– И разбойник, – добавил какой-то человек в колпаке.
А глашатай читал:
– "Буануво, разбойник. Два брата Деревянные Копья, разбойники. Узар, разбойник…"
– Это господин де Келен, – пояснил какой-то крестьянин.
– "Панье, разбойник…"
– Это господин Сефер.
– "…Плас-Нетт, разбойник…"
– Это господин Жамуа.
Глашатай продолжал чтение, не обращая внимания на комментарии слушателей.
– "…Гинуазо, разбойник. Шатенэ, кличка Роби, разбойник…"
Какой-то крестьянин шепнул другому:
– Гинуазо – еще его зовут «Белобрысый», а Шатенэ из Сент-Уэна.
– "…Уанар, разбойник", – выкрикивал глашатай.
В толпе зашумели.
– Он из Рюйе.
– Правильно, это Золотая Ветка.
– У него еще брата убили при Понторсоне.
– Того звали Уанар-Малоньер.
– Хороший был парень, всего девятнадцать минуло.
– А ну, тише! – крикнул глашатай. – Скоро уж конец. "Бельвинь, разбойник. Ла Мюзет, разбойник. Круши-всех, разбойник. Любовинка, разбойник".
Какой-то парень подтолкнул девушку локтем под бок. Девушка улыбнулась.
Глашатай заканчивал список:
– "Зяблик, разбойник. Кот, разбойник…"
Крестьянин в толпе пояснил:
– Это Мулар.
– "…Табуз, разбойник…"
Другой добавил:
– А это Гоффр.
– Их, Гоффров, двое, – заметила женщина.
– Два сапога пара, – буркнул ей в ответ парень.
Глашатай тряхнул бумагой, а барабанщик пробил дробь.
Глашатай продолжал:
– "…Где бы ни были обнаружены все вышепоименованные, после установления их личности, они будут немедленно преданы смертной казни…"
По толпе снова прошло движение.
А глашатай дочитал последние строки:
– "…Всякий, кто предоставит им убежище или поможет их бегству, будет предан военнополевому суду и приговорен к смертной казни. Подписано…"
Толпа затаила дыхание.
– "…подписано: делегат Комитета общественного спасения Симурдэн".
– Священник, – сказал кто-то из крестьян.
– Бывший кюре из Паринье, – подтвердил другой.
А какой-то буржуа заметил:
– Вот вам, пожалуйста, Тюрмо и Симурдэн. Белый священник и синий священник.
– Оба черные, – сказал другой буржуа.
Мэр, стоявший на балкончике, приподнял шляпу и прокричал:
– Да здравствует республика!
Барабанная дробь известила слушателей, что чтение еще не окончено. И в самом деле, глашатай поднял руку.
– Внимание, – крикнул он. – Вот еще последние четыре строчки правительственного объявления. Подписаны они командиром экспедиционного отряда Северного побережья, то есть командиром Говэном.
– Слушайте! – пронеслось по толпе.
И глашатай прочел:
– "…Под страхом смертной казни…"
Толпа притихла.
– "…запрещается оказывать согласно вышеприведенному приказу содействие и помощь девятнадцати вышепоименованным мятежникам, которые в настоящее время захвачены и осаждены в башне Тург".
– Как? – раздался голос.
То был женский голос. Голос матери.
III. Крестьяне ропщут
Мишель Флешар смешалась с толпой. Она не слушала глашатая, но иногда и не слушая слышишь. Она услыхала слово: «Тург» – и встрепенулась.
– Как? – спросила она. – В Турге?
На нее оглянулись. Вид у нее был растерянный. Она была в рубище. Кто-то охнул:
– Вот уж и впрямь разбойница.
Какая-то крестьянка, державшая в руке корзину с лепешками из гречневой муки, подошла к Мишели и шепнула:
– Замолчите.
Мишель Флешар растерянно взглянула на крестьянку. Она опять ничего не поняла. Слово «Тург» молнией озарило ее сознание, и вновь все заволоклось мраком. Разве она не имеет права спросить? И почему все на нее так уставились?
Между тем барабанщик в последний раз отбил дробь, расклейщик приклеил к стене объявление, мэр удалился с балкончика, глашатай отправился в соседнее селение, и толпа разбрелась по домам.
Только несколько человек задержалось перед объявлением. Мишель Флешар присоединилась к ним.
Говорили о людях, чьи имена были в списке объявленных вне закона.
Перед объявлением стояли крестьяне и буржуа, иначе говоря – белые и синие.
Разглагольствовал какой-то крестьянин:
– Все равно всех не переловишь. Девятнадцать это и будет девятнадцать. Приу они не поймали, Бенжамена Мулена не поймали, Гупиля из прихода Андуйе не поймали.
– И Лориеля из Монжана не поймали, – подхватил другой.
Тут заговорили все разом:
– И Бриса Дени тоже.
– И Франсуа Дюдуэ.
– Да, он из Лаваля.
– И Гю из Лонэ-Вилье.
– И Грежи.
– И Пилона.
– И Фийеля.
– И Менисана.
– И Гегарре.
– И трех братьев Ложре.
– И господина Лешанделье из Пьервиля.
– Дурачье! – вдруг возмутился какой-то седовласый старик. – Поймали Лантенака, считай всех поймали.
– Да они и Лантенака-то пока не поймали, – пробормотал кто-то из парней.
Старик возразил:
– Возьмут Лантенака, значит саму душу взяли. Умрет Лантенак, всей Вандее конец.
– Кто это такой Лантенак? – спросил один из буржуа.
– Так, из бывших, – ответил другой.
А еще кто-то добавил:
– Из тех, кто женщин расстреливает.
Мишель Флешар услышала эти слова и сказала:
– Верно!
Все оглянулись в ее сторону.
А она добавила:
– Меня вот он расстрелял.
Это прозвучало странно; будто живая выдавала себя за мертвую. Все смотрели теперь на нее, но не слишком доброжелательно.
Действительно, вид ее внушал беспокойство; эта дрожь, трепет, звериный страх – она была так напугана, что вчуже вызывала испуг. В отчаянии женщины страшит именно ее беспомощность. Словно сама судьба толкает ее к краю бездны. Но крестьяне смотрят на все много проще. Кто-то в толпе буркнул:
– Уж не шпионка ли она?
– Да замолчите вы и уходите подобру-поздорову, – шепнула Мишели все та же крестьянка с корзинкой.
Мишель Флешар ответила:
– Я ведь ничего плохого не делаю. Я только своих детей ищу.
Добрая крестьянка оглядела тех, кто глядел на Мишель Флешар, показала пальцем на лоб и, подмигнув ближайшим соседям, сказала:
– Разве не видите – юродивая.
Потом она отвела Мишель Флешар в сторону и дала ей гречневую лепешку.
Мишель, не поблагодарив, жадно начала есть.
– И впрямь юродивая, – рассудили крестьяне. – Ест, что твой зверь.
И толпа разбрелась. Люди расходились поодиночке.
Когда Мишель Флешар расправилась с лепешкой, она сказала крестьянке:
– Вот и хорошо, теперь я сыта. А где Тург?
– Опять она за свое! – воскликнула крестьянка.
– Мне непременно надо в Тург. Скажите, как пройти в Тург?
– Ни за что не скажу, – ответила крестьянка. – Чтобы вас там убили, так, что ли? Да я и сама толком не знаю. А у вас и правда не все дома! Послушайте меня, бедняжка вы, вы ведь еле на ногах стоите. Пойдемте ко мне, хоть отдохнете, а?
– Я не отдыхаю, – ответила мать.
– Ноги-то все в кровь разбила, – прошептала крестьянка.
А Мишель Флешар продолжала:
– Я ведь вам говорю, что у меня украли детей. Девочку и двух мальчиков. Я из леса иду, из землянки. Справьтесь обо мне у бродяги Тельмарша-Нищеброда или у человека, которого я в поле встретила. Он меня и вылечил. У меня, говорят, кость какая-то сломалась. Все, что я сказала, правда, все так и было. А потом есть еще сержант Радуб. Можете у него спросить. Он скажет. Это он нас в лесу нашел. Троих. Я ведь вам говорю – трое детей. Старшенького зовут Рене-Жан. Я могу все доказать. Второго зовут Гро-Алэн, а младшую Жоржетта. Муж мой помер. Убили его. Он был батраком в Сискуаньяре. Вот я вижу, – вы добрая женщина. Покажите мне дорогу. Не сумасшедшая я, я мать. Я детей потеряла. Я ищу их. Вот и все. Откуда я иду – сама не знаю. Эту ночь в сарае спала, на соломе. А иду я в Тург – вот куда. Я не воровка. Сами видите, я правду говорю. Неужели же мне так никто и не поможет отыскать детей? Я не здешняя. Меня расстреляли, а где – я не знаю.
Крестьянка покачала головой и сказала:
– Послушайте меня, странница. Сейчас революция, времена такие, что не нужно зря болтать чего не понимаешь. А то, гляди, вас арестуют.
– Где Тург? – воскликнула мать. – Сударыня, ради младенца Христа и пресвятой райской девы, прошу вас, сударыня, умоляю вас, заклинаю всем святым, скажите мне: как пройти в Тург?
Крестьянка рассердилась.
– Да не знаю я! А если бы и знала, не сказала бы. Плохое там место. Нельзя туда ходить.
– А я пойду, – ответила мать.
И она зашагала по дороге.
Крестьянка посмотрела ей вслед и проворчала:
– Есть-то ей надо.
Она догнала Мишель Флешар и сунула ей в руку гречневую лепешку.
– Хоть вечером перекусите.
Мишель Флешар молча взяла лепешку и пошла вперед, даже не обернувшись.
Она вышла за околицу. У последних домов деревни она увидела трех босоногих, оборванных ребятишек. Она подбежала к ним.
– Две девочки и мальчик, – вздохнула она.
И, заметив, что ребятишки жадно смотрят на лепешку, она протянула ее им.
Дети взяли лепешку и бросились испуганно прочь.
Мишель Флешар углубилась в лес.
– Как? – спросила она. – В Турге?
На нее оглянулись. Вид у нее был растерянный. Она была в рубище. Кто-то охнул:
– Вот уж и впрямь разбойница.
Какая-то крестьянка, державшая в руке корзину с лепешками из гречневой муки, подошла к Мишели и шепнула:
– Замолчите.
Мишель Флешар растерянно взглянула на крестьянку. Она опять ничего не поняла. Слово «Тург» молнией озарило ее сознание, и вновь все заволоклось мраком. Разве она не имеет права спросить? И почему все на нее так уставились?
Между тем барабанщик в последний раз отбил дробь, расклейщик приклеил к стене объявление, мэр удалился с балкончика, глашатай отправился в соседнее селение, и толпа разбрелась по домам.
Только несколько человек задержалось перед объявлением. Мишель Флешар присоединилась к ним.
Говорили о людях, чьи имена были в списке объявленных вне закона.
Перед объявлением стояли крестьяне и буржуа, иначе говоря – белые и синие.
Разглагольствовал какой-то крестьянин:
– Все равно всех не переловишь. Девятнадцать это и будет девятнадцать. Приу они не поймали, Бенжамена Мулена не поймали, Гупиля из прихода Андуйе не поймали.
– И Лориеля из Монжана не поймали, – подхватил другой.
Тут заговорили все разом:
– И Бриса Дени тоже.
– И Франсуа Дюдуэ.
– Да, он из Лаваля.
– И Гю из Лонэ-Вилье.
– И Грежи.
– И Пилона.
– И Фийеля.
– И Менисана.
– И Гегарре.
– И трех братьев Ложре.
– И господина Лешанделье из Пьервиля.
– Дурачье! – вдруг возмутился какой-то седовласый старик. – Поймали Лантенака, считай всех поймали.
– Да они и Лантенака-то пока не поймали, – пробормотал кто-то из парней.
Старик возразил:
– Возьмут Лантенака, значит саму душу взяли. Умрет Лантенак, всей Вандее конец.
– Кто это такой Лантенак? – спросил один из буржуа.
– Так, из бывших, – ответил другой.
А еще кто-то добавил:
– Из тех, кто женщин расстреливает.
Мишель Флешар услышала эти слова и сказала:
– Верно!
Все оглянулись в ее сторону.
А она добавила:
– Меня вот он расстрелял.
Это прозвучало странно; будто живая выдавала себя за мертвую. Все смотрели теперь на нее, но не слишком доброжелательно.
Действительно, вид ее внушал беспокойство; эта дрожь, трепет, звериный страх – она была так напугана, что вчуже вызывала испуг. В отчаянии женщины страшит именно ее беспомощность. Словно сама судьба толкает ее к краю бездны. Но крестьяне смотрят на все много проще. Кто-то в толпе буркнул:
– Уж не шпионка ли она?
– Да замолчите вы и уходите подобру-поздорову, – шепнула Мишели все та же крестьянка с корзинкой.
Мишель Флешар ответила:
– Я ведь ничего плохого не делаю. Я только своих детей ищу.
Добрая крестьянка оглядела тех, кто глядел на Мишель Флешар, показала пальцем на лоб и, подмигнув ближайшим соседям, сказала:
– Разве не видите – юродивая.
Потом она отвела Мишель Флешар в сторону и дала ей гречневую лепешку.
Мишель, не поблагодарив, жадно начала есть.
– И впрямь юродивая, – рассудили крестьяне. – Ест, что твой зверь.
И толпа разбрелась. Люди расходились поодиночке.
Когда Мишель Флешар расправилась с лепешкой, она сказала крестьянке:
– Вот и хорошо, теперь я сыта. А где Тург?
– Опять она за свое! – воскликнула крестьянка.
– Мне непременно надо в Тург. Скажите, как пройти в Тург?
– Ни за что не скажу, – ответила крестьянка. – Чтобы вас там убили, так, что ли? Да я и сама толком не знаю. А у вас и правда не все дома! Послушайте меня, бедняжка вы, вы ведь еле на ногах стоите. Пойдемте ко мне, хоть отдохнете, а?
– Я не отдыхаю, – ответила мать.
– Ноги-то все в кровь разбила, – прошептала крестьянка.
А Мишель Флешар продолжала:
– Я ведь вам говорю, что у меня украли детей. Девочку и двух мальчиков. Я из леса иду, из землянки. Справьтесь обо мне у бродяги Тельмарша-Нищеброда или у человека, которого я в поле встретила. Он меня и вылечил. У меня, говорят, кость какая-то сломалась. Все, что я сказала, правда, все так и было. А потом есть еще сержант Радуб. Можете у него спросить. Он скажет. Это он нас в лесу нашел. Троих. Я ведь вам говорю – трое детей. Старшенького зовут Рене-Жан. Я могу все доказать. Второго зовут Гро-Алэн, а младшую Жоржетта. Муж мой помер. Убили его. Он был батраком в Сискуаньяре. Вот я вижу, – вы добрая женщина. Покажите мне дорогу. Не сумасшедшая я, я мать. Я детей потеряла. Я ищу их. Вот и все. Откуда я иду – сама не знаю. Эту ночь в сарае спала, на соломе. А иду я в Тург – вот куда. Я не воровка. Сами видите, я правду говорю. Неужели же мне так никто и не поможет отыскать детей? Я не здешняя. Меня расстреляли, а где – я не знаю.
Крестьянка покачала головой и сказала:
– Послушайте меня, странница. Сейчас революция, времена такие, что не нужно зря болтать чего не понимаешь. А то, гляди, вас арестуют.
– Где Тург? – воскликнула мать. – Сударыня, ради младенца Христа и пресвятой райской девы, прошу вас, сударыня, умоляю вас, заклинаю всем святым, скажите мне: как пройти в Тург?
Крестьянка рассердилась.
– Да не знаю я! А если бы и знала, не сказала бы. Плохое там место. Нельзя туда ходить.
– А я пойду, – ответила мать.
И она зашагала по дороге.
Крестьянка посмотрела ей вслед и проворчала:
– Есть-то ей надо.
Она догнала Мишель Флешар и сунула ей в руку гречневую лепешку.
– Хоть вечером перекусите.
Мишель Флешар молча взяла лепешку и пошла вперед, даже не обернувшись.
Она вышла за околицу. У последних домов деревни она увидела трех босоногих, оборванных ребятишек. Она подбежала к ним.
– Две девочки и мальчик, – вздохнула она.
И, заметив, что ребятишки жадно смотрят на лепешку, она протянула ее им.
Дети взяли лепешку и бросились испуганно прочь.
Мишель Флешар углубилась в лес.
IV. Ошибка
В тот же самый день, еще до восхода солнца, в полумраке леса, на проселочной дороге, что ведет от Жавенэ в Лекусс, произошло следующее.
Как и все прочие дороги в Дубраве, дорога из Жавенэ в Лекусс идет меж двух высоких откосов, и так на всем своем протяжении. К тому же она извилистая: скорее овраг, нежели настоящая дорога. Она ведет из Витрэ, это ей выпала честь трясти на своих ухабах карету госпожи де Севиньи. По обеим сторонам стеной подымается живая изгородь. Нет лучшего места для засады.
Этим утром, за час до того, как Мишель Флешар появилась на опушке леса и мимо нее промелькнула, словно зловещее видение, повозка под охраной жандармов, там, где жавенэйский проселок ответвляется от моста через Куэнон, в лесной чаще копошились какие-то люди. Густой шатер ветвей укрывал их. Люди эти были крестьяне в широких пастушечьих плащах из грубой шерсти, в каковую облекались в шестом веке бретонские короли, а в восемнадцатом – бретонские крестьяне. Люди эти были вооружены – кто карабином, кто дрекольем. Дреколыцики натаскали на полянку груду хвороста и сухого кругляка, так что в секунду можно было развести огонь. Карабинщики залегли в ожидании по обеим сторонам дороги. Тот, кто заглянул бы под густую листву, увидел бы дула карабинов, которые торчали сквозь природные бойницы, образованные сеткой сплетшихся ветвей. Это была засада. Дула смотрели в сторону дороги, которая смутно белела в свете зари.
В предрассветной мгле перекликались грубые голоса:
– А точно ли ты знаешь?
– Да ведь говорят.
– Стало быть, именно здесь и провезут?
– Говорят, она где-то поблизости.
– Ничего, здесь и останется, дальше не уедет.
– Сжечь ее!
– А как же иначе, зря, что ли, нас три деревни собралось?
– А с охраной как быть?
– Охрану прикончим.
– Да этой ли дорогой она пойдет?
– Слыхать, этой.
– Стало быть, она из Витрэ идет?
– А почему бы и не из Витрэ?
– Ведь говорили из Фужера.
– Из Фужера ли, из Витрэ ли, все едино, – от самого дьявола она едет.
– Что верно, то верно.
– Пускай обратно к дьяволу и убирается.
– Верно.
– Значит, она в Паринье едет?
– Выходит, что так.
– Не доехать ей.
– Не доехать.
– Ни за что не доехать!
– Потише вы! Замолчите:
И действительно, пора было замолчать, ибо уже совсем рассвело.
Вдруг сидевшие в засаде крестьяне затаили дыхание: до их слуха донесся грохот колес и ржание лошадей. Осторожно раздвинув кусты, они увидели между высокими откосами дороги длинную повозку и вокруг нее конных стражников; на повозке лежало что-то громоздкое; весь отряд двигался прямо в лапы засаде.
– Она! – произнес какой-то крестьянин, по всей видимости начальник.
– Она самая! – подтвердил один из дозорных. – И верховые при ней.
– Сколько их?
– Двенадцать.
– А говорили, будто двадцать.
– Дюжина или два десятка – все равно всех убьем.
– Подождем, пока они поближе подъедут.
Вскоре из-за поворота показалась повозка, окруженная верховыми стражниками.
– Да здравствует король! – закричал вожак крестьянского отряда.
Раздался залп из сотни ружей.
Когда дым рассеялся, оказалось, что рассеялась и стража. Семь всадников лежали на земле, пять успели скрыться. Крестьяне бросились к повозке.
– Чорт! – крикнул вожак. – Да никакая это не гильотина. Обыкновенная лестница.
И в самом деле, на повозке лежала длинная лестница.
Обе лошади были ранены, возчик убит шальной пулей.
– Ну, да все равно, – продолжал вожак, – раз лестницу под такой охраной везут, значит тут что-то неспроста. И везли ее в сторону Паринье. Видно, для осады Турга.
– Сжечь лестницу! – завопили крестьяне.
Как и все прочие дороги в Дубраве, дорога из Жавенэ в Лекусс идет меж двух высоких откосов, и так на всем своем протяжении. К тому же она извилистая: скорее овраг, нежели настоящая дорога. Она ведет из Витрэ, это ей выпала честь трясти на своих ухабах карету госпожи де Севиньи. По обеим сторонам стеной подымается живая изгородь. Нет лучшего места для засады.
Этим утром, за час до того, как Мишель Флешар появилась на опушке леса и мимо нее промелькнула, словно зловещее видение, повозка под охраной жандармов, там, где жавенэйский проселок ответвляется от моста через Куэнон, в лесной чаще копошились какие-то люди. Густой шатер ветвей укрывал их. Люди эти были крестьяне в широких пастушечьих плащах из грубой шерсти, в каковую облекались в шестом веке бретонские короли, а в восемнадцатом – бретонские крестьяне. Люди эти были вооружены – кто карабином, кто дрекольем. Дреколыцики натаскали на полянку груду хвороста и сухого кругляка, так что в секунду можно было развести огонь. Карабинщики залегли в ожидании по обеим сторонам дороги. Тот, кто заглянул бы под густую листву, увидел бы дула карабинов, которые торчали сквозь природные бойницы, образованные сеткой сплетшихся ветвей. Это была засада. Дула смотрели в сторону дороги, которая смутно белела в свете зари.
В предрассветной мгле перекликались грубые голоса:
– А точно ли ты знаешь?
– Да ведь говорят.
– Стало быть, именно здесь и провезут?
– Говорят, она где-то поблизости.
– Ничего, здесь и останется, дальше не уедет.
– Сжечь ее!
– А как же иначе, зря, что ли, нас три деревни собралось?
– А с охраной как быть?
– Охрану прикончим.
– Да этой ли дорогой она пойдет?
– Слыхать, этой.
– Стало быть, она из Витрэ идет?
– А почему бы и не из Витрэ?
– Ведь говорили из Фужера.
– Из Фужера ли, из Витрэ ли, все едино, – от самого дьявола она едет.
– Что верно, то верно.
– Пускай обратно к дьяволу и убирается.
– Верно.
– Значит, она в Паринье едет?
– Выходит, что так.
– Не доехать ей.
– Не доехать.
– Ни за что не доехать!
– Потише вы! Замолчите:
И действительно, пора было замолчать, ибо уже совсем рассвело.
Вдруг сидевшие в засаде крестьяне затаили дыхание: до их слуха донесся грохот колес и ржание лошадей. Осторожно раздвинув кусты, они увидели между высокими откосами дороги длинную повозку и вокруг нее конных стражников; на повозке лежало что-то громоздкое; весь отряд двигался прямо в лапы засаде.
– Она! – произнес какой-то крестьянин, по всей видимости начальник.
– Она самая! – подтвердил один из дозорных. – И верховые при ней.
– Сколько их?
– Двенадцать.
– А говорили, будто двадцать.
– Дюжина или два десятка – все равно всех убьем.
– Подождем, пока они поближе подъедут.
Вскоре из-за поворота показалась повозка, окруженная верховыми стражниками.
– Да здравствует король! – закричал вожак крестьянского отряда.
Раздался залп из сотни ружей.
Когда дым рассеялся, оказалось, что рассеялась и стража. Семь всадников лежали на земле, пять успели скрыться. Крестьяне бросились к повозке.
– Чорт! – крикнул вожак. – Да никакая это не гильотина. Обыкновенная лестница.
И в самом деле, на повозке лежала длинная лестница.
Обе лошади были ранены, возчик убит шальной пулей.
– Ну, да все равно, – продолжал вожак, – раз лестницу под такой охраной везут, значит тут что-то неспроста. И везли ее в сторону Паринье. Видно, для осады Турга.
– Сжечь лестницу! – завопили крестьяне.