Страница:
Виктор Гюго
Девяносто третий год
Часть первая
В море
Книга первая
Содрейский лес
В последних числах мая 1793 года один из парижских батальонов, отправленных в Бретань под началом Сантерра,[1] вел разведку в грозном Содрейском лесу близ Астилле. Около трехсот человек насчитывал теперь этот отряд, больше чем наполовину растаявший в горниле суровой войны. То было после боев под Аргонном, Жемапом,[2] и Вальми[3] когда в первом парижском батальоне из шестисот волонтеров осталось всего двадцать семь человек, во втором – тридцать три и в третьем – пятьдесят семь человек. Памятная година героических битв.
Во всех батальонах, посланных из Парижа в Вандею, было девятьсот двенадцать человек. Каждому батальону придали по три орудия. Сформировали их в спешном порядке. 25 апреля, в бытность Гойе[4] министром юстиции и Бушотта[5] военным министром, секция Бон-Консейль предложила послать в Вандею несколько батальонов волонтеров; член коммуны Любен сделал соответствующее представление; первого мая Сантерр уже мог направить к месту назначения двенадцать тысяч солдат, тридцать полевых орудий и батальон канониров. Построение этих батальонов, возникших молниеносно, оказалось столь разумным, что и посейчас еще служит образцом при определении состава линейных рот; именно тогда впервые изменилось традиционное соотношение между числом солдат и числом унтер-офицеров.
28 апреля Коммуна города Парижа дала своим волонтерам краткий наказ: "Ни пощады, ни снисхождения!" К концу мая из двенадцати тысяч человек, покинувших Париж, восемь тысяч пали в бою.
Батальон, углубившийся в Содрейский лес, готов был к любым неожиданностям. Продвигались не торопясь. Зорко смотрели по сторонам направо и налево, вперед и назад; недаром Клебер[6] говорил: «У солдата и на затылке глаза есть». Шли уже давно. Сколько могло быть времени? День сейчас или ночь? Неизвестно, ибо в таких глухих чащах безраздельно господствует вечерняя мгла и в Содрейском лесу вечно разлит полумрак.
Трагическую славу стяжал себе Содрейский лес. Здесь, среди лесных зарослей, в ноябре 1792 года свершилось первое злодеяние гражданской войны. Из гибельных дебрей Содрея вышел свирепый хромец Мускетон; длинный список убийств, совершенных в здешних лесах и перелесках, вызывает невольную дрожь. Нет на всем свете места страшнее. Углубляясь в чащу, солдаты держались настороже. Все кругом было в цветенье; приходилось пробираться сквозь трепещущую завесу ветвей, изливавших сладостную свежесть молодой листвы; солнечные лучи с трудом пробивались сквозь зеленую мглу; под ногой шпажник, касатик, полевые нарциссы, весенний шафран, безыменные цветочки – предвестники тепла, словно шелковыми нитями и позументом расцвечивали пышный ковер трав, куда вплетался разнообразным узором мох; здесь он рассыпал свои звездочки, там извивался зелеными червячками. Солдаты шагали медленно в полном молчании, с опаской раздвигая кустарник. Над остриями штыков щебетали птицы.
В гуще Содрейского леса некогда, в мирные времена, устраивались охоты на пернатых, ныне здесь шла охота на людей.
Стеной стояли березы, вязы и дубы; под ногой расстилалась ровная земля; густая трава и мох поглощали шум человеческих шагов; ни тропинки, а если и встречалась случайная тропка, то тут же пропадала; заросли остролиста, терновника, папоротника, шпалеры колючего кустарника, и в десяти шагах невозможно разглядеть человека. Пролетавшая иногда над шатром ветвей цапля или водяная курочка указывали на близость болота.
А люди все шли. Шли навстречу неизвестности, страшась и с тревогой поджидая появления того, кого искали сами.
Время от времени попадались следы привала – выжженная земля, примятая трава, наспех сбитый из палок крест, груда окровавленных ветвей. Вот там готовили ужин, тут служили мессу, там перевязывали раненых. Но люди, побывавшие здесь, исчезли бесследно. Где они сейчас? Может быть, уже далеко? Может быть, совсем рядом, залегли в засаде с ружьем в руке? Лес словно вымер. Батальон двигался вперед с удвоенной осмотрительностью. Безлюдье – верный знак опасности. Не видно никого, тем больше оснований остерегаться. Недаром о Содрейском лесе ходила дурная слава.
В таких местах всегда возможна засада.
Тридцать гренадеров, отряженные в разведку под командой сержанта, ушли далеко от основной части отряда. С ними отправилась и батальонная маркитантка. Маркитантки вообще охотно следуют за головным отрядом. Пусть на каждом шагу подстерегает опасность, зато чего только не насмотришься… Любопытство – одно из проявлений женской храбрости.
Вдруг солдаты маленького передового отряда почувствовали тот знакомый охотнику трепет, который предупреждает его о близости звериного логова. Будто слабое дуновение пронеслось по ветвям кустарника, и, казалось, что-то шевельнулось в листве. Идущие впереди подали знак остальным.
Офицеру не для чего командовать действиями разведчика, в которых выслеживание сочетается с поиском; то, что должно быть сделано, делается само собой.
В мгновение ока подозрительное место было окружено и замкнуто в кольцо вскинутых ружей: черную глубь чащи взяли на прицел со всех четырех сторон, и солдаты, держа палец на курке, не отрывая глаз от цели, ждали лишь команды сержанта.
Но маркитантка отважно заглянула под шатер ветвей, и, когда сержант уже готов был отдать команду: «Пли!», раздался ее крик: «Стой!»
Затем, повернувшись к солдатам, она добавила: "Не стреляйте, братцы!"
Она бросилась в кустарник. Солдаты последовали за ней.
И впрямь там кто-то был.
В самой гуще кустарника на краю круглой ямы, где лесорубы, как в печи, пережигают на уголь старые корневища, в просвете расступившихся ветвей, словно в зеленой горнице, полускрытой, как альков, завесою листвы, сидела на мху женщина; к ее обнаженной груди припал младенец, а на коленях у нее покоились две белокурые головки спящих детей постарше.
Это и была засада!
– Что вы здесь делаете? – воскликнула маркитантка.
Женщина молча подняла голову.
– Да вы, видно, с ума сошли, что сюда забрались! – добавила маркитантка.
И заключила:
– Еще минута, и вас бы на месте убили!..
Повернувшись к солдатам, она пояснила:
– Это женщина!
– Будто сами не видим! – сказал кто-то из гренадеров.
– Пойти вот так в лес, чтобы тебя тут же убили, – не унималась маркитантка, – надо ведь такую глупость придумать!
Женщина, оцепенев от страха, с изумлением, словно спросонья, глядела на ружья, сабли, штыки, на страшные лица.
Дети проснулись и захныкали.
– Мне есть хочется, – сказал один.
– Мне страшно, – сказал второй.
Лишь младенец продолжал спокойно сосать материнскую грудь.
Глядя на него, маркитантка проговорила:
– Только ты один не растерялся.
Мать онемела от ужаса.
– Да не бойтесь вы, – крикнул ей сержант, – мы из батальона Красный Колпак!
Женщина задрожала всем телом. Она робко взглянула на сержанта и не увидела на его обветренном лице ничего, кроме густых усов, густых бровей и пылавших, как уголья, глаз.
– Бывший батальон Красный Крест, – пояснила маркитантка.
А сержант добавил:
– Ты кто такая, сударыня, будешь?
Женщина, застыв от ужаса, не спускала с него глаз. Она была худенькая, бледная, еще молодая, в жалком рубище; на голову она, как все бретонские крестьянки, накинула огромный капюшон, а на плечи шерстяное одеяло, подвязанное у шеи веревкой. С равнодушием дикарки она даже не потрудилась прикрыть голую грудь. На избитых в кровь ногах не было ни чулок, ни обуви.
– Нищенка, что ли? – спросил сержант.
В разговор снова вмешалась маркитантка:
– Как звать-то?
Вопрос прозвучал по-солдатски грубо, но в нем чувствовалась чисто женская мягкость.
Женщина невнятно пробормотала в ответ:
– Мишель Флешар.
А маркитантка тем временем ласково гладила шершавой ладонью головку младенца.
– Сколько же нам времени? – спросила она.
Мать не поняла вопроса. Маркитантка повторила:
– Я спрашиваю, сколько ему лет?
– А, – ответила мать. – Полтора годика.
– Смотрите, какие мы взрослые, – воскликнула маркитантка. – Стыдно такому сосать. Придется, видно, мне отучать его от груди. Мы ему супу дадим.
Мать немного успокоилась. Двое старших ребятишек, которые тем временем уже успели окончательно проснуться, смотрели вокруг с любопытством и, казалось, даже не испугались. Уж очень были пышны плюмажи у гренадеров.
– Ах, – вздохнула мать, – они совсем изголодались.
И добавила:
– Молоко у меня пропало.
– Еды им сейчас дадут, – закричал сержант, – да и тебе тоже. Не о том речь. Ты скажи нам, какие у тебя политические убеждения?
Женщина молча смотрела на сержанта.
– Ты что, не слышишь, что ли?
Она пробормотала:
– Меня совсем молодой в монастырь отдали, а потом я вышла замуж, я не монахиня. Святые сестры научили меня говорить по-французски. Нашу деревню сожгли. Вот мы и убежали в чем были, я даже башмаков надеть не успела.
– Я тебя спрашиваю, каковы твои политические убеждения?
– Не знаю.
Но сержант не унимался:
– Пойми ты, сейчас много шпионок развелось. А шпионок, брат, расстреливают. Поняла? Потому отвечай. Ты не цыганка? Где твоя родина?
Женщина глядела на сержанта, будто не понимая его слов. Сержант повторил:
– Где твоя родина?
– Не знаю, – ответила женщина.
– Как так не знаешь! Не знаешь, откуда ты родом?
– Где родилась? Знаю.
– Ну, так и говори, где родилась.
Женщина ответила:
– На ферме Сискуаньяр в приходе Азэ.
Туг пришла очередь удивляться сержанту. Он на минуту задумался. Потом переспросил:
– Как ты сказала?
– Сискуаньяр.
– Так разве твой Сискуаньяр – родина?
– Да, это мой край.
Она нахмурила брови и сказала:
– Теперь я поняла, сударь. Вы из Франции, а я из Бретани.
– Ну и что?
– Это ведь разные края.
– Но родина-то у нас одна, – закричал сержант.
Женщина упрямо повторила:
– Мы сискуаньярские.
– Ну, ладно, Сискуаньяр так Сискуаньяр! Твоя семья оттуда?
– Да!
– А что делают твои родные?
– Умерли все! У меня никого нет.
Сержант, человек красноречивый и любитель поговорить, продолжал допрос:
– У всех есть родные или были, чорт возьми. Ты кто такая? А ну, говори скорее.
Женщина слушала, оцепенев, эти окрики, похожие более на звериное рычанье, чем на человеческую речь.
Маркитантка поняла, что пришло время снова вмешаться в беседу. Она погладила головку грудного младенца и ласково похлопала по щечкам двух старших.
– Как зовут крошку? – спросила она. – По-моему, она у нас девица.
Мать ответила:
– Жоржетта.
– А старшего? Этот сорванец, видать, кавалер.
– Рене-Жан.
– А младшего? Ведь и он тоже настоящий мужчина, гляди какой щекастый.
– Гро-Алэн, – ответила мать.
– Хорошенькие детки, – одобрила маркитантка, – посмотрите только, прямо взрослые.
Но сержант не унимался:
– Отвечай-ка, сударыня. Дом у тебя есть?
– Был дом.
– Где был?
– В Азэ.
– А почему ты дома не сидишь?
– Потому что его сожгли.
– Кто сжег?
– Не знаю. Война сожгла.
– Откуда ты идешь?
– Оттуда.
– А куда идешь?
– Не знаю.
– Говори толком. Кто ты?
– Не знаю.
– Не знаешь, кто ты?
– Да просто бежим мы, спасаемся.
– А какой партии ты сочувствуешь?
– Не знаю.
– Ты синяя? Белая? С кем ты?
– С детьми.
Наступило молчание. Его нарушила маркитантка.
– А вот у меня детей нет, – вздохнула она. – Все некогда было.
Сержант снова приступил к допросу.
– А родители твои? А ну-ка, сударыня, доложи нам о твоих родителях. Меня вот, к примеру, звать Радуб, сам я сержант, я с улицы Шерш-Миди, мать и отец у меня были, я могу сказать, кто такие мои родители. А ты о своих скажи. Говори, кто были твои родители?
– Флешары. Просто Флешары.
– Флешары – это Флешары, а Радубы – это Радубы. Но ведь у человека не только фамилия есть. Чем они занимались, твои родители? Что делали? Что сейчас поделывают? Что они такого нафлешарничали твои Флешары?
– Они пахари. Отец был калека, он не мог работать, после того как сеньор приказал избить его палками; так приказал его сеньор, наш сеньор; он, сеньор, у нас добрый, велел избить отца за то, что отец подстрелил кролика, а ведь за это полагается смерть, но сеньор наш помиловал отца, он сказал: "Хватит с него ста палок", и мой отец с тех пор и стал калекой.
– Ну, а еще что?
– Дед мой был гугенотом. Господин кюре сослал его на галеры. Я тогда еще совсем маленькая была.
– Дальше?
– Свекор мой контрабандой занимался – соль продавал. Король велел его повесить.
– А твой муж чем занимался?
– Воевал.
– За кого?
– За короля.
– А еще за кого?
– Конечно, за своего сеньора.
– А еще за кого?
– Конечно, за господина кюре.
– Чтобы вас всех громом порасшибало! – вдруг заорал один из гренадеров.
Женщина подскочила от страха.
– Видите ли, сударыня, мы парижане, – любезно пояснила маркитантка.
Женщина в испуге сложила руки и воскликнула:
– О господи Иисусе!
– Ну-ну, без суеверий! – прикрикнул сержант.
Маркитантка опустилась рядом с женщиной на траву и усадила к себе на колени старших детей, которые охотно к ней пошли. У ребенка переход от страха к полному доверию совершается в мгновение ока и без всяких видимых причин. Тут действует какое-то непогрешимое чутье.
– Бедняжка вы моя, бретоночка, детки у вас такие милые, просто прелесть. Сейчас скажу, сколько им лет. Вот тому, что побольше, – четыре годочка, а младшему – три. А девица эта, смотри, как сосет, сразу видать – знатная обжора. Ах ты, чудовище этакое! Ты так свою мамашу совсем скушаешь. Вот что, сударыня, вы ничего не бойтесь. Вступайте в наш батальон. Будете вроде меня. Зовут меня Гусарша. Это мое прозвище. Но по мне уж лучше Гусаршей зовите, чем мамзель Двурогой, как мою матушку. Я – маркитантка, а занятье наше маркитантское такое – разноси себе воду, пусть кругом стреляют и убивают. Хоть тут все на свете перевернись. У нас с вами одинаковая нога, я вам свои башмаки подарю. Десятого августа я была в Париже и подавала напиться самому Вестерману.[7] Ну, доложу я вам, было дело! Видела своими глазами, как гильотинировали Людовика Шестнадцатого, Луи Капета, его теперь так называют. Ух, и не хотелось же ему помирать! Да слушайте вы меня, чорт возьми! Подумать только, еще тринадцатого января жарили ему каштаны, а он сидел со своим семейством да посмеивался! Когда его силком уложили «на доску», как у нас в Париже говорят, он был без сюртука и туфель, только в сорочке, в пикейном жилете, в серых шерстяных штанах и в серых шелковых чулках. Своими глазами видела… Карета, в которой его везли, была выкрашена в зеленый цвет. Послушайтесь меня, идите с нами. У нас в батальоне все славные ребята, будете маркитанткой номер второй, я вас живо делу научу. Нет ничего проще, – дадут тебе большую флягу и колокольчик, а ты расхаживай себе спокойно, ступай в самое пекло. Пули летают, пушки ухают, шум стоит адский, а ты знай кричи: «А ну, сынки, кому пить охота, а ну?» Говорю вам, дело немудреное. Я, например, всем подряд пить подаю. Ей-богу, правда. И синим и белым, хотя сама-то я синяя. И самая настоящая синяя. А пить вот всем подаю. Ведь каждому раненому пить охота. Умирают-то все, и синие и белые, без различия убеждений. Перед смертью людям надо бы помириться. Нелепое это занятие – драться. Идите с нами. Если меня убьют, дело к вам перейдет. Вы не смотрите, что у меня такой вид, я женщина не злая, и солдат из меня неплохой бы вышел. Не бойтесь ничего.
Когда маркитантка закончила свою речь, женщина пробормотала:
– Нашу соседку звали Мари-Жанна, а нашу служанку звали Мари-Клод.
Тем временем сержант Радуб отчитывал гренадера:
– Молчал бы ты! Видишь, даму совсем напугал. Разве при дамах можно чертыхаться?
– Да ведь честному человеку такие слова слушать – прямо нож в сердце, – оправдывался гренадер, – легче на месте помереть, чем на этих самых чудищ заморских глядеть: отца сеньор искалечил, дедушку из-за кюре сослали на галеры, свекра король повесил, а они, дурьи башки, сражаются, устраивают мятежи, готовы дать себя уложить ради своего сеньора, кюре и короля!
Сержант скомандовал:
– В строю не разговаривать!
– Мы и так не разговариваем, сержант, – ответил гренадер, – да все равно с души воротит смотреть, как такая миленькая женщина сама лезет под пули в угоду какому-нибудь попу!
– Гренадер, – оборвал его сержант, – мы здесь не в клубе секции Пик. Не разглагольствуйте.
Он снова повернулся к женщине:
– А где твой муж, сударыня? Что он поделывает? Что с ним сталось?
– Ничего не сталось, потому что его убили.
– Где убили?
– В лесу.
– Когда убили?
– Третьего дня.
– Кто убил?
– Не знаю.
– Не знаешь, кто твоего мужа убил?
– Нет, не знаю.
– Синие убили? Белые убили?
– Ружье убило.
– Третьего дня, говоришь?
– Да.
– А где?
– Около Эрне. Мой муж упал. Вот и все.
– А когда твоего мужа убили, ты что стала делать?
– Пошла с детьми.
– Куда?
– Куда глаза глядят.
– Где спишь?
– На земле.
– Что ешь?
– Ничего.
Сержант скорчил непередаваемо свирепую гримасу, вздернув пышные усы к самому носу.
– Совсем ничего?
– Ежевику рвали, терн прошлогодний, он еще кое-где на кустах уцелел, чернику ели, побеги папоротника.
– Да это все равно, что ничего.
Старший мальчик, поняв, очевидно, о чем идет речь, повторил: "Есть хочу".
Сержант вытащил из кармана краюху хлеба – свое дневное довольствие – и протянул ее женщине. Она разломила краюху пополам и дала по куску старшим детям. Они с жадностью принялись уплетать хлеб.
– А себе не оставила, – проворчал сержант.
– Потому что не голодна, – сказал солдат.
– Потому что мать, – сказал сержант.
Мальчики перестали жевать.
– Пить хочу! – сказал один.
– Пить хочу! – сказал другой.
Маркитантка сняла медную чарку, висевшую у нее на поясе рядом с колокольчиком, отвернула крышку жбана, который она носила через плечо, нацедила несколько капель и поднесла чарку к губам ребенка.
Старший выпил и скорчил гримасу.
Младший выпил и сплюнул.
– А ведь какая вкусная, – сказала маркитантка.
– Ты чем их попотчевала, водкой, что ли? – осведомился сержант.
– И еще какой, самой лучшей! Да разве деревенские понимают!
И она сердито вытерла чарку.
Сержант снова приступил к делу:
– Значит, сударыня, спасаешься?
– Пришлось.
– Бежишь, стало быть, прямиком через поля?
– Сперва я бежала, сколько хватило сил, потом пошла, а потом свалилась.
– Ох вы, бедняжка, – вздохнула маркитантка.
– Люди все дерутся, – пробормотала женщина. – Кругом, куда ни погляди, всюду стреляют. А я не знаю, чего кто хочет. Вот теперь мужа моего убили. Ничего я не понимаю.
Сержант звучно ударил прикладом о землю и сердито прокричал:
– Да будь она проклята, эта война!
– Прошлую ночь мы в дуплине спали.
– Все четверо?
– Все четверо.
– Стоя, значит, спали?
– Стоя.
– Да, – повторил сержант, – стоя спали…
И повернулся к солдатам.
– Товарищи, здешние дикари называют дуплиной большое такое дуплистое дерево, куда человек может втиснуться, словно в ножны. Да с них какой спрос. Ведь не парижане.
– Спать в дупле, – повторила маркитантка, – и еще с тремя ребятишками!
– Да, – промолвил сержант, – когда малыши рев поднимали, вот прохожие, должно быть, дивились, ничего не могли понять, – стоит дерево и кричит: "Папа, мама".
– Слава богу, сейчас хоть лето, – произнесла женщина.
Она опустила долу покорный взгляд, и в глазах ее отразилось огромное удивление перед непостижимым бременем бед.
Солдаты молча стояли вокруг маркитантки.
Несчастная вдова, трое маленьких сироток, бегство, растерянность, одиночество, война, с грозным рыком обложившая весь горизонт, голод, жажда, единственная пища – трава, единственный кров – небо!
Сержант подошел поближе к женщине и поглядел на девочку, прижавшуюся к материнской груди. Малютка выпустила изо рта сосок, повернула головку, уставилась красивыми синими глазками на страшную мохнатую физиономию, склонившуюся над ней, и вдруг улыбнулась.
Сержант быстро выпрямился, крупная слеза проползла по его щеке и, словно жемчужина, повисла на кончике уса.
– Товарищи, – сказал он громогласно, – из всего вышесказанного выходит, что батальону не миновать стать отцом. Как же мы поступим? Возьмем да и усыновим трех малышей.
– Да здравствует Республика! – прокричали гренадеры.
– Решено, – заключил сержант.
И он простер обе руки над матерью и детьми.
– Значит, – сказал он, – отныне это дети батальона Красный Колпак.
Маркитантка даже подпрыгнула от радости.
– Под одним колпаком три головки, – прокричала она.
Потом вдруг зарыдала в голос, поцеловала бедняжку вдову и проговорила:
– А маленькая-то уже и сейчас, видать, шалунья!
– Да здравствует Республика! – снова крикнули гренадеры.
Сержант повернулся к матери:
– Пойдемте, гражданка.
Во всех батальонах, посланных из Парижа в Вандею, было девятьсот двенадцать человек. Каждому батальону придали по три орудия. Сформировали их в спешном порядке. 25 апреля, в бытность Гойе[4] министром юстиции и Бушотта[5] военным министром, секция Бон-Консейль предложила послать в Вандею несколько батальонов волонтеров; член коммуны Любен сделал соответствующее представление; первого мая Сантерр уже мог направить к месту назначения двенадцать тысяч солдат, тридцать полевых орудий и батальон канониров. Построение этих батальонов, возникших молниеносно, оказалось столь разумным, что и посейчас еще служит образцом при определении состава линейных рот; именно тогда впервые изменилось традиционное соотношение между числом солдат и числом унтер-офицеров.
28 апреля Коммуна города Парижа дала своим волонтерам краткий наказ: "Ни пощады, ни снисхождения!" К концу мая из двенадцати тысяч человек, покинувших Париж, восемь тысяч пали в бою.
Батальон, углубившийся в Содрейский лес, готов был к любым неожиданностям. Продвигались не торопясь. Зорко смотрели по сторонам направо и налево, вперед и назад; недаром Клебер[6] говорил: «У солдата и на затылке глаза есть». Шли уже давно. Сколько могло быть времени? День сейчас или ночь? Неизвестно, ибо в таких глухих чащах безраздельно господствует вечерняя мгла и в Содрейском лесу вечно разлит полумрак.
Трагическую славу стяжал себе Содрейский лес. Здесь, среди лесных зарослей, в ноябре 1792 года свершилось первое злодеяние гражданской войны. Из гибельных дебрей Содрея вышел свирепый хромец Мускетон; длинный список убийств, совершенных в здешних лесах и перелесках, вызывает невольную дрожь. Нет на всем свете места страшнее. Углубляясь в чащу, солдаты держались настороже. Все кругом было в цветенье; приходилось пробираться сквозь трепещущую завесу ветвей, изливавших сладостную свежесть молодой листвы; солнечные лучи с трудом пробивались сквозь зеленую мглу; под ногой шпажник, касатик, полевые нарциссы, весенний шафран, безыменные цветочки – предвестники тепла, словно шелковыми нитями и позументом расцвечивали пышный ковер трав, куда вплетался разнообразным узором мох; здесь он рассыпал свои звездочки, там извивался зелеными червячками. Солдаты шагали медленно в полном молчании, с опаской раздвигая кустарник. Над остриями штыков щебетали птицы.
В гуще Содрейского леса некогда, в мирные времена, устраивались охоты на пернатых, ныне здесь шла охота на людей.
Стеной стояли березы, вязы и дубы; под ногой расстилалась ровная земля; густая трава и мох поглощали шум человеческих шагов; ни тропинки, а если и встречалась случайная тропка, то тут же пропадала; заросли остролиста, терновника, папоротника, шпалеры колючего кустарника, и в десяти шагах невозможно разглядеть человека. Пролетавшая иногда над шатром ветвей цапля или водяная курочка указывали на близость болота.
А люди все шли. Шли навстречу неизвестности, страшась и с тревогой поджидая появления того, кого искали сами.
Время от времени попадались следы привала – выжженная земля, примятая трава, наспех сбитый из палок крест, груда окровавленных ветвей. Вот там готовили ужин, тут служили мессу, там перевязывали раненых. Но люди, побывавшие здесь, исчезли бесследно. Где они сейчас? Может быть, уже далеко? Может быть, совсем рядом, залегли в засаде с ружьем в руке? Лес словно вымер. Батальон двигался вперед с удвоенной осмотрительностью. Безлюдье – верный знак опасности. Не видно никого, тем больше оснований остерегаться. Недаром о Содрейском лесе ходила дурная слава.
В таких местах всегда возможна засада.
Тридцать гренадеров, отряженные в разведку под командой сержанта, ушли далеко от основной части отряда. С ними отправилась и батальонная маркитантка. Маркитантки вообще охотно следуют за головным отрядом. Пусть на каждом шагу подстерегает опасность, зато чего только не насмотришься… Любопытство – одно из проявлений женской храбрости.
Вдруг солдаты маленького передового отряда почувствовали тот знакомый охотнику трепет, который предупреждает его о близости звериного логова. Будто слабое дуновение пронеслось по ветвям кустарника, и, казалось, что-то шевельнулось в листве. Идущие впереди подали знак остальным.
Офицеру не для чего командовать действиями разведчика, в которых выслеживание сочетается с поиском; то, что должно быть сделано, делается само собой.
В мгновение ока подозрительное место было окружено и замкнуто в кольцо вскинутых ружей: черную глубь чащи взяли на прицел со всех четырех сторон, и солдаты, держа палец на курке, не отрывая глаз от цели, ждали лишь команды сержанта.
Но маркитантка отважно заглянула под шатер ветвей, и, когда сержант уже готов был отдать команду: «Пли!», раздался ее крик: «Стой!»
Затем, повернувшись к солдатам, она добавила: "Не стреляйте, братцы!"
Она бросилась в кустарник. Солдаты последовали за ней.
И впрямь там кто-то был.
В самой гуще кустарника на краю круглой ямы, где лесорубы, как в печи, пережигают на уголь старые корневища, в просвете расступившихся ветвей, словно в зеленой горнице, полускрытой, как альков, завесою листвы, сидела на мху женщина; к ее обнаженной груди припал младенец, а на коленях у нее покоились две белокурые головки спящих детей постарше.
Это и была засада!
– Что вы здесь делаете? – воскликнула маркитантка.
Женщина молча подняла голову.
– Да вы, видно, с ума сошли, что сюда забрались! – добавила маркитантка.
И заключила:
– Еще минута, и вас бы на месте убили!..
Повернувшись к солдатам, она пояснила:
– Это женщина!
– Будто сами не видим! – сказал кто-то из гренадеров.
– Пойти вот так в лес, чтобы тебя тут же убили, – не унималась маркитантка, – надо ведь такую глупость придумать!
Женщина, оцепенев от страха, с изумлением, словно спросонья, глядела на ружья, сабли, штыки, на страшные лица.
Дети проснулись и захныкали.
– Мне есть хочется, – сказал один.
– Мне страшно, – сказал второй.
Лишь младенец продолжал спокойно сосать материнскую грудь.
Глядя на него, маркитантка проговорила:
– Только ты один не растерялся.
Мать онемела от ужаса.
– Да не бойтесь вы, – крикнул ей сержант, – мы из батальона Красный Колпак!
Женщина задрожала всем телом. Она робко взглянула на сержанта и не увидела на его обветренном лице ничего, кроме густых усов, густых бровей и пылавших, как уголья, глаз.
– Бывший батальон Красный Крест, – пояснила маркитантка.
А сержант добавил:
– Ты кто такая, сударыня, будешь?
Женщина, застыв от ужаса, не спускала с него глаз. Она была худенькая, бледная, еще молодая, в жалком рубище; на голову она, как все бретонские крестьянки, накинула огромный капюшон, а на плечи шерстяное одеяло, подвязанное у шеи веревкой. С равнодушием дикарки она даже не потрудилась прикрыть голую грудь. На избитых в кровь ногах не было ни чулок, ни обуви.
– Нищенка, что ли? – спросил сержант.
В разговор снова вмешалась маркитантка:
– Как звать-то?
Вопрос прозвучал по-солдатски грубо, но в нем чувствовалась чисто женская мягкость.
Женщина невнятно пробормотала в ответ:
– Мишель Флешар.
А маркитантка тем временем ласково гладила шершавой ладонью головку младенца.
– Сколько же нам времени? – спросила она.
Мать не поняла вопроса. Маркитантка повторила:
– Я спрашиваю, сколько ему лет?
– А, – ответила мать. – Полтора годика.
– Смотрите, какие мы взрослые, – воскликнула маркитантка. – Стыдно такому сосать. Придется, видно, мне отучать его от груди. Мы ему супу дадим.
Мать немного успокоилась. Двое старших ребятишек, которые тем временем уже успели окончательно проснуться, смотрели вокруг с любопытством и, казалось, даже не испугались. Уж очень были пышны плюмажи у гренадеров.
– Ах, – вздохнула мать, – они совсем изголодались.
И добавила:
– Молоко у меня пропало.
– Еды им сейчас дадут, – закричал сержант, – да и тебе тоже. Не о том речь. Ты скажи нам, какие у тебя политические убеждения?
Женщина молча смотрела на сержанта.
– Ты что, не слышишь, что ли?
Она пробормотала:
– Меня совсем молодой в монастырь отдали, а потом я вышла замуж, я не монахиня. Святые сестры научили меня говорить по-французски. Нашу деревню сожгли. Вот мы и убежали в чем были, я даже башмаков надеть не успела.
– Я тебя спрашиваю, каковы твои политические убеждения?
– Не знаю.
Но сержант не унимался:
– Пойми ты, сейчас много шпионок развелось. А шпионок, брат, расстреливают. Поняла? Потому отвечай. Ты не цыганка? Где твоя родина?
Женщина глядела на сержанта, будто не понимая его слов. Сержант повторил:
– Где твоя родина?
– Не знаю, – ответила женщина.
– Как так не знаешь! Не знаешь, откуда ты родом?
– Где родилась? Знаю.
– Ну, так и говори, где родилась.
Женщина ответила:
– На ферме Сискуаньяр в приходе Азэ.
Туг пришла очередь удивляться сержанту. Он на минуту задумался. Потом переспросил:
– Как ты сказала?
– Сискуаньяр.
– Так разве твой Сискуаньяр – родина?
– Да, это мой край.
Она нахмурила брови и сказала:
– Теперь я поняла, сударь. Вы из Франции, а я из Бретани.
– Ну и что?
– Это ведь разные края.
– Но родина-то у нас одна, – закричал сержант.
Женщина упрямо повторила:
– Мы сискуаньярские.
– Ну, ладно, Сискуаньяр так Сискуаньяр! Твоя семья оттуда?
– Да!
– А что делают твои родные?
– Умерли все! У меня никого нет.
Сержант, человек красноречивый и любитель поговорить, продолжал допрос:
– У всех есть родные или были, чорт возьми. Ты кто такая? А ну, говори скорее.
Женщина слушала, оцепенев, эти окрики, похожие более на звериное рычанье, чем на человеческую речь.
Маркитантка поняла, что пришло время снова вмешаться в беседу. Она погладила головку грудного младенца и ласково похлопала по щечкам двух старших.
– Как зовут крошку? – спросила она. – По-моему, она у нас девица.
Мать ответила:
– Жоржетта.
– А старшего? Этот сорванец, видать, кавалер.
– Рене-Жан.
– А младшего? Ведь и он тоже настоящий мужчина, гляди какой щекастый.
– Гро-Алэн, – ответила мать.
– Хорошенькие детки, – одобрила маркитантка, – посмотрите только, прямо взрослые.
Но сержант не унимался:
– Отвечай-ка, сударыня. Дом у тебя есть?
– Был дом.
– Где был?
– В Азэ.
– А почему ты дома не сидишь?
– Потому что его сожгли.
– Кто сжег?
– Не знаю. Война сожгла.
– Откуда ты идешь?
– Оттуда.
– А куда идешь?
– Не знаю.
– Говори толком. Кто ты?
– Не знаю.
– Не знаешь, кто ты?
– Да просто бежим мы, спасаемся.
– А какой партии ты сочувствуешь?
– Не знаю.
– Ты синяя? Белая? С кем ты?
– С детьми.
Наступило молчание. Его нарушила маркитантка.
– А вот у меня детей нет, – вздохнула она. – Все некогда было.
Сержант снова приступил к допросу.
– А родители твои? А ну-ка, сударыня, доложи нам о твоих родителях. Меня вот, к примеру, звать Радуб, сам я сержант, я с улицы Шерш-Миди, мать и отец у меня были, я могу сказать, кто такие мои родители. А ты о своих скажи. Говори, кто были твои родители?
– Флешары. Просто Флешары.
– Флешары – это Флешары, а Радубы – это Радубы. Но ведь у человека не только фамилия есть. Чем они занимались, твои родители? Что делали? Что сейчас поделывают? Что они такого нафлешарничали твои Флешары?
– Они пахари. Отец был калека, он не мог работать, после того как сеньор приказал избить его палками; так приказал его сеньор, наш сеньор; он, сеньор, у нас добрый, велел избить отца за то, что отец подстрелил кролика, а ведь за это полагается смерть, но сеньор наш помиловал отца, он сказал: "Хватит с него ста палок", и мой отец с тех пор и стал калекой.
– Ну, а еще что?
– Дед мой был гугенотом. Господин кюре сослал его на галеры. Я тогда еще совсем маленькая была.
– Дальше?
– Свекор мой контрабандой занимался – соль продавал. Король велел его повесить.
– А твой муж чем занимался?
– Воевал.
– За кого?
– За короля.
– А еще за кого?
– Конечно, за своего сеньора.
– А еще за кого?
– Конечно, за господина кюре.
– Чтобы вас всех громом порасшибало! – вдруг заорал один из гренадеров.
Женщина подскочила от страха.
– Видите ли, сударыня, мы парижане, – любезно пояснила маркитантка.
Женщина в испуге сложила руки и воскликнула:
– О господи Иисусе!
– Ну-ну, без суеверий! – прикрикнул сержант.
Маркитантка опустилась рядом с женщиной на траву и усадила к себе на колени старших детей, которые охотно к ней пошли. У ребенка переход от страха к полному доверию совершается в мгновение ока и без всяких видимых причин. Тут действует какое-то непогрешимое чутье.
– Бедняжка вы моя, бретоночка, детки у вас такие милые, просто прелесть. Сейчас скажу, сколько им лет. Вот тому, что побольше, – четыре годочка, а младшему – три. А девица эта, смотри, как сосет, сразу видать – знатная обжора. Ах ты, чудовище этакое! Ты так свою мамашу совсем скушаешь. Вот что, сударыня, вы ничего не бойтесь. Вступайте в наш батальон. Будете вроде меня. Зовут меня Гусарша. Это мое прозвище. Но по мне уж лучше Гусаршей зовите, чем мамзель Двурогой, как мою матушку. Я – маркитантка, а занятье наше маркитантское такое – разноси себе воду, пусть кругом стреляют и убивают. Хоть тут все на свете перевернись. У нас с вами одинаковая нога, я вам свои башмаки подарю. Десятого августа я была в Париже и подавала напиться самому Вестерману.[7] Ну, доложу я вам, было дело! Видела своими глазами, как гильотинировали Людовика Шестнадцатого, Луи Капета, его теперь так называют. Ух, и не хотелось же ему помирать! Да слушайте вы меня, чорт возьми! Подумать только, еще тринадцатого января жарили ему каштаны, а он сидел со своим семейством да посмеивался! Когда его силком уложили «на доску», как у нас в Париже говорят, он был без сюртука и туфель, только в сорочке, в пикейном жилете, в серых шерстяных штанах и в серых шелковых чулках. Своими глазами видела… Карета, в которой его везли, была выкрашена в зеленый цвет. Послушайтесь меня, идите с нами. У нас в батальоне все славные ребята, будете маркитанткой номер второй, я вас живо делу научу. Нет ничего проще, – дадут тебе большую флягу и колокольчик, а ты расхаживай себе спокойно, ступай в самое пекло. Пули летают, пушки ухают, шум стоит адский, а ты знай кричи: «А ну, сынки, кому пить охота, а ну?» Говорю вам, дело немудреное. Я, например, всем подряд пить подаю. Ей-богу, правда. И синим и белым, хотя сама-то я синяя. И самая настоящая синяя. А пить вот всем подаю. Ведь каждому раненому пить охота. Умирают-то все, и синие и белые, без различия убеждений. Перед смертью людям надо бы помириться. Нелепое это занятие – драться. Идите с нами. Если меня убьют, дело к вам перейдет. Вы не смотрите, что у меня такой вид, я женщина не злая, и солдат из меня неплохой бы вышел. Не бойтесь ничего.
Когда маркитантка закончила свою речь, женщина пробормотала:
– Нашу соседку звали Мари-Жанна, а нашу служанку звали Мари-Клод.
Тем временем сержант Радуб отчитывал гренадера:
– Молчал бы ты! Видишь, даму совсем напугал. Разве при дамах можно чертыхаться?
– Да ведь честному человеку такие слова слушать – прямо нож в сердце, – оправдывался гренадер, – легче на месте помереть, чем на этих самых чудищ заморских глядеть: отца сеньор искалечил, дедушку из-за кюре сослали на галеры, свекра король повесил, а они, дурьи башки, сражаются, устраивают мятежи, готовы дать себя уложить ради своего сеньора, кюре и короля!
Сержант скомандовал:
– В строю не разговаривать!
– Мы и так не разговариваем, сержант, – ответил гренадер, – да все равно с души воротит смотреть, как такая миленькая женщина сама лезет под пули в угоду какому-нибудь попу!
– Гренадер, – оборвал его сержант, – мы здесь не в клубе секции Пик. Не разглагольствуйте.
Он снова повернулся к женщине:
– А где твой муж, сударыня? Что он поделывает? Что с ним сталось?
– Ничего не сталось, потому что его убили.
– Где убили?
– В лесу.
– Когда убили?
– Третьего дня.
– Кто убил?
– Не знаю.
– Не знаешь, кто твоего мужа убил?
– Нет, не знаю.
– Синие убили? Белые убили?
– Ружье убило.
– Третьего дня, говоришь?
– Да.
– А где?
– Около Эрне. Мой муж упал. Вот и все.
– А когда твоего мужа убили, ты что стала делать?
– Пошла с детьми.
– Куда?
– Куда глаза глядят.
– Где спишь?
– На земле.
– Что ешь?
– Ничего.
Сержант скорчил непередаваемо свирепую гримасу, вздернув пышные усы к самому носу.
– Совсем ничего?
– Ежевику рвали, терн прошлогодний, он еще кое-где на кустах уцелел, чернику ели, побеги папоротника.
– Да это все равно, что ничего.
Старший мальчик, поняв, очевидно, о чем идет речь, повторил: "Есть хочу".
Сержант вытащил из кармана краюху хлеба – свое дневное довольствие – и протянул ее женщине. Она разломила краюху пополам и дала по куску старшим детям. Они с жадностью принялись уплетать хлеб.
– А себе не оставила, – проворчал сержант.
– Потому что не голодна, – сказал солдат.
– Потому что мать, – сказал сержант.
Мальчики перестали жевать.
– Пить хочу! – сказал один.
– Пить хочу! – сказал другой.
Маркитантка сняла медную чарку, висевшую у нее на поясе рядом с колокольчиком, отвернула крышку жбана, который она носила через плечо, нацедила несколько капель и поднесла чарку к губам ребенка.
Старший выпил и скорчил гримасу.
Младший выпил и сплюнул.
– А ведь какая вкусная, – сказала маркитантка.
– Ты чем их попотчевала, водкой, что ли? – осведомился сержант.
– И еще какой, самой лучшей! Да разве деревенские понимают!
И она сердито вытерла чарку.
Сержант снова приступил к делу:
– Значит, сударыня, спасаешься?
– Пришлось.
– Бежишь, стало быть, прямиком через поля?
– Сперва я бежала, сколько хватило сил, потом пошла, а потом свалилась.
– Ох вы, бедняжка, – вздохнула маркитантка.
– Люди все дерутся, – пробормотала женщина. – Кругом, куда ни погляди, всюду стреляют. А я не знаю, чего кто хочет. Вот теперь мужа моего убили. Ничего я не понимаю.
Сержант звучно ударил прикладом о землю и сердито прокричал:
– Да будь она проклята, эта война!
– Прошлую ночь мы в дуплине спали.
– Все четверо?
– Все четверо.
– Стоя, значит, спали?
– Стоя.
– Да, – повторил сержант, – стоя спали…
И повернулся к солдатам.
– Товарищи, здешние дикари называют дуплиной большое такое дуплистое дерево, куда человек может втиснуться, словно в ножны. Да с них какой спрос. Ведь не парижане.
– Спать в дупле, – повторила маркитантка, – и еще с тремя ребятишками!
– Да, – промолвил сержант, – когда малыши рев поднимали, вот прохожие, должно быть, дивились, ничего не могли понять, – стоит дерево и кричит: "Папа, мама".
– Слава богу, сейчас хоть лето, – произнесла женщина.
Она опустила долу покорный взгляд, и в глазах ее отразилось огромное удивление перед непостижимым бременем бед.
Солдаты молча стояли вокруг маркитантки.
Несчастная вдова, трое маленьких сироток, бегство, растерянность, одиночество, война, с грозным рыком обложившая весь горизонт, голод, жажда, единственная пища – трава, единственный кров – небо!
Сержант подошел поближе к женщине и поглядел на девочку, прижавшуюся к материнской груди. Малютка выпустила изо рта сосок, повернула головку, уставилась красивыми синими глазками на страшную мохнатую физиономию, склонившуюся над ней, и вдруг улыбнулась.
Сержант быстро выпрямился, крупная слеза проползла по его щеке и, словно жемчужина, повисла на кончике уса.
– Товарищи, – сказал он громогласно, – из всего вышесказанного выходит, что батальону не миновать стать отцом. Как же мы поступим? Возьмем да и усыновим трех малышей.
– Да здравствует Республика! – прокричали гренадеры.
– Решено, – заключил сержант.
И он простер обе руки над матерью и детьми.
– Значит, – сказал он, – отныне это дети батальона Красный Колпак.
Маркитантка даже подпрыгнула от радости.
– Под одним колпаком три головки, – прокричала она.
Потом вдруг зарыдала в голос, поцеловала бедняжку вдову и проговорила:
– А маленькая-то уже и сейчас, видать, шалунья!
– Да здравствует Республика! – снова крикнули гренадеры.
Сержант повернулся к матери:
– Пойдемте, гражданка.
Книга вторая
Корвет «Клеймор»
I. Англия и Франция в смешении
Весной 1793 года, в те дни, когда враги яростно рвались к границам Франции, а сама Франция находила трагическую усладу в падении жирондистов, вот что происходило в Ламаншском архипелаге.
1 июня, приблизительно за час до захода солнца, на острове Джерсей, в маленькой пустынной бухточке Боннюи, готовился к отплытию корвет под прикрытием тумана, столь же верного покровителя беглецов, сколь опасного врага мирных мореплавателей. Судно это, обслуживаемое французским экипажем, числилось в составе английской флотилии, которая несла службу охраны у восточной оконечности острова. Английской флотилией командовал принц Латур Оверньский, из рода герцогов Бульонских, и именно по его приказу корвет был отряжен для выполнения важного и спешного поручения.
Этот корабль, значившийся в списках английского морского ведомства под названием «Клеймор», на первый взгляд казался обычным транспортным судном, хотя в действительности являлся военным корветом. По виду это было прочное, тяжеловесное торговое судно, но горе тому, кто доверился бы внешним приметам. При постройке «Клеймора» преследовалась двоякая цель – хитрость и сила: если возможно – обмануть, если необходимо – драться. Чтобы успешно справиться с предстоящей задачей, обычный груз заменили тридцатью крупнокалиберными каронадами, занявшими все межпалубное пространство. В предвидении непогоды, а вернее, стремясь придать корвету мирное обличье торгового судна, все тридцать орудий принайтовили, или, проще говоря, прикрепили тройными цепями, причем жерла их упирались в закрытые ставни портов; самый зоркий глаз не обнаружил бы ничего подозрительного, тем более что окна и люки тоже были задраены; корвет словно надел на себя маску. Каронады были на лафетах с бронзовыми колесами старинного образца – со спицами. Как правило, на военных корветах орудия размещаются лишь на верхней палубе, однако «Клеймор», предназначенный для внезапных нападений и засад, не имел открытой батареи, но, как мы уже говорили, мог нести целую батарею на нижней палубе. При своих внушительных размерах и относительной тяжеловесности «Клеймор» был достаточно быстроходен и среди всех прочих судов английского флота славился прочностью корпуса, так что в бою стоил целого фрегата, хотя его низкая бизань-мачта несла только одну бизань. Руль, редкой по тем временам, замысловатой закругленной формы, – творение саутгемптонских верфей, – обошелся в пятьдесят фунтов стерлингов.
1 июня, приблизительно за час до захода солнца, на острове Джерсей, в маленькой пустынной бухточке Боннюи, готовился к отплытию корвет под прикрытием тумана, столь же верного покровителя беглецов, сколь опасного врага мирных мореплавателей. Судно это, обслуживаемое французским экипажем, числилось в составе английской флотилии, которая несла службу охраны у восточной оконечности острова. Английской флотилией командовал принц Латур Оверньский, из рода герцогов Бульонских, и именно по его приказу корвет был отряжен для выполнения важного и спешного поручения.
Этот корабль, значившийся в списках английского морского ведомства под названием «Клеймор», на первый взгляд казался обычным транспортным судном, хотя в действительности являлся военным корветом. По виду это было прочное, тяжеловесное торговое судно, но горе тому, кто доверился бы внешним приметам. При постройке «Клеймора» преследовалась двоякая цель – хитрость и сила: если возможно – обмануть, если необходимо – драться. Чтобы успешно справиться с предстоящей задачей, обычный груз заменили тридцатью крупнокалиберными каронадами, занявшими все межпалубное пространство. В предвидении непогоды, а вернее, стремясь придать корвету мирное обличье торгового судна, все тридцать орудий принайтовили, или, проще говоря, прикрепили тройными цепями, причем жерла их упирались в закрытые ставни портов; самый зоркий глаз не обнаружил бы ничего подозрительного, тем более что окна и люки тоже были задраены; корвет словно надел на себя маску. Каронады были на лафетах с бронзовыми колесами старинного образца – со спицами. Как правило, на военных корветах орудия размещаются лишь на верхней палубе, однако «Клеймор», предназначенный для внезапных нападений и засад, не имел открытой батареи, но, как мы уже говорили, мог нести целую батарею на нижней палубе. При своих внушительных размерах и относительной тяжеловесности «Клеймор» был достаточно быстроходен и среди всех прочих судов английского флота славился прочностью корпуса, так что в бою стоил целого фрегата, хотя его низкая бизань-мачта несла только одну бизань. Руль, редкой по тем временам, замысловатой закругленной формы, – творение саутгемптонских верфей, – обошелся в пятьдесят фунтов стерлингов.