Страница:
И они сожгли лестницу.
А зловещая повозка, которую они поджидали здесь, проехала другой дорогой и находилась сейчас впереди в двух милях, в той самой деревушке, где при первых лучах солнца ее увидела Мишель Флешар.
А зловещая повозка, которую они поджидали здесь, проехала другой дорогой и находилась сейчас впереди в двух милях, в той самой деревушке, где при первых лучах солнца ее увидела Мишель Флешар.
V. Vox in deserto[418]
Отдав ребятишкам последний кусок хлеба, Мишель Флешар тронулась в путь, – она шла куда глаза глядят, прямо через лес.
Раз никто не желал показать ей дорогу, что ж – она сама ее отыщет! Временами Мишель садилась отдохнуть, потом с трудом подымалась, потом снова садилась. Ее охватывала та смертельная усталость, которая сначала гнездится в каждом мускуле тела, затем поражает кости – извечная усталость раба. Она и была рабой. Рабой своих пропавших детей. Их надо было отыскать во что бы то ни стало. Каждая упущенная минута могла грозить им гибелью; тот, на ком лежит подобная обязанность, не имеет никаких прав; даже перевести дыхание и то запрещено. Но мать слишком устала! Есть такая степень изнеможения, когда при каждом следующем шаге спрашиваешь себя: шагну, не шагну? Она шла с самой зари; теперь ей уже не попадались ни деревни, ни даже одинокие хижины. Сначала она направилась по верной дороге, потом сбилась с пути и в конце концов заплуталась среди зеленого лабиринта неотличимо схожих друг с другом кустов. Приближалась ли она к цели? Скоро ли конец крестному ее пути? Она шла тернистой тропой и ощущала нечеловеческую усталость, предвестницу конца странствований. Ужели она упадет прямо на землю и испустит дух? Вдруг ей показалось, что она не сделает больше ни шага; солнце клонилось к закату, в лесу сгущались тени, тропинку поглотила густая трава, и мать остановилась в нерешительности. Только один у нее остался защитник – господь бог. Она крикнула, но никто не отозвался.
Она оглянулась вокруг, заметила среди ветвей просвет, направилась в ту сторону и вдруг очутилась на опушке леса.
Перед ней лежала узкая, как ров, теснина, на дне которой по каменистому ложу бежал прозрачный ручеек. Тут только она поняла, что ее мучит жажда. Она спустилась к ручейку, стала на колени и напилась.
А раз опустившись на колени, она уж заодно помолилась богу.
Поднявшись, она огляделась в надежде увидеть дорогу.
Она перебралась через ручей.
За тесниной, насколько хватал глаз, расстилалось поросшее мелким кустарником плоскогорье, которое отлого подымалось по ту сторону ручейка и загораживало весь горизонт. Лес был уединением, а плоскогорье это – пустыней. В лесу за каждым кустом можно встретить живое существо; на плоскогорье взгляд напрасно искал хоть каких-нибудь признаков жизни. Только птицы, словно вспугнутые, выпархивали из вересковых зарослей.
Тогда, со страхом озирая бескрайнюю пустынную даль, чувствуя, что у нее мутится рассудок и подгибаются колени, обезумевшая от горя мать крикнула, обращаясь к пустыне, и странен был ее крик:
– Есть здесь кто-нибудь?
Она ждала ответа.
И ей ответили.
Раздался глухой и утробный глас; он шел откуда-то издалека, его подхватило и донесло сюда эхо; будто внезапно ухнул гром, а может быть пушка, и, казалось, голос этот ответил на вопрос несчастной матери: "Да".
Потом снова воцарилось безмолвие.
Мать поднялась, она словно ожила, значит здесь есть живое существо; отныне она сможет обращаться к нему, говорить с ним; она напилась из ручья и помолилась; силы возвращались к ней, и теперь она стала взбираться вверх – туда, откуда раздался глухой, но могучий зов.
Вдруг в самой дальней точке горизонта возникла высокая башня. Только эта башня и возвышалась среди одичалых полей; закатный багровый луч осветил ее. До башни оставалось еще не менее одного лье. А позади нее в предвечерней дымке смутным зеленым пятном вставал Фужерский лес.
Башня стояла как раз в той стороне, откуда до слуха матери донесся голос, прозвучавший как зов. Не из башни ли шел этот гром?
Мишель Флешар добралась до вершины плоскогорья; теперь перед ней расстилалась равнина.
Мать зашагала по направлению к башне.
Раз никто не желал показать ей дорогу, что ж – она сама ее отыщет! Временами Мишель садилась отдохнуть, потом с трудом подымалась, потом снова садилась. Ее охватывала та смертельная усталость, которая сначала гнездится в каждом мускуле тела, затем поражает кости – извечная усталость раба. Она и была рабой. Рабой своих пропавших детей. Их надо было отыскать во что бы то ни стало. Каждая упущенная минута могла грозить им гибелью; тот, на ком лежит подобная обязанность, не имеет никаких прав; даже перевести дыхание и то запрещено. Но мать слишком устала! Есть такая степень изнеможения, когда при каждом следующем шаге спрашиваешь себя: шагну, не шагну? Она шла с самой зари; теперь ей уже не попадались ни деревни, ни даже одинокие хижины. Сначала она направилась по верной дороге, потом сбилась с пути и в конце концов заплуталась среди зеленого лабиринта неотличимо схожих друг с другом кустов. Приближалась ли она к цели? Скоро ли конец крестному ее пути? Она шла тернистой тропой и ощущала нечеловеческую усталость, предвестницу конца странствований. Ужели она упадет прямо на землю и испустит дух? Вдруг ей показалось, что она не сделает больше ни шага; солнце клонилось к закату, в лесу сгущались тени, тропинку поглотила густая трава, и мать остановилась в нерешительности. Только один у нее остался защитник – господь бог. Она крикнула, но никто не отозвался.
Она оглянулась вокруг, заметила среди ветвей просвет, направилась в ту сторону и вдруг очутилась на опушке леса.
Перед ней лежала узкая, как ров, теснина, на дне которой по каменистому ложу бежал прозрачный ручеек. Тут только она поняла, что ее мучит жажда. Она спустилась к ручейку, стала на колени и напилась.
А раз опустившись на колени, она уж заодно помолилась богу.
Поднявшись, она огляделась в надежде увидеть дорогу.
Она перебралась через ручей.
За тесниной, насколько хватал глаз, расстилалось поросшее мелким кустарником плоскогорье, которое отлого подымалось по ту сторону ручейка и загораживало весь горизонт. Лес был уединением, а плоскогорье это – пустыней. В лесу за каждым кустом можно встретить живое существо; на плоскогорье взгляд напрасно искал хоть каких-нибудь признаков жизни. Только птицы, словно вспугнутые, выпархивали из вересковых зарослей.
Тогда, со страхом озирая бескрайнюю пустынную даль, чувствуя, что у нее мутится рассудок и подгибаются колени, обезумевшая от горя мать крикнула, обращаясь к пустыне, и странен был ее крик:
– Есть здесь кто-нибудь?
Она ждала ответа.
И ей ответили.
Раздался глухой и утробный глас; он шел откуда-то издалека, его подхватило и донесло сюда эхо; будто внезапно ухнул гром, а может быть пушка, и, казалось, голос этот ответил на вопрос несчастной матери: "Да".
Потом снова воцарилось безмолвие.
Мать поднялась, она словно ожила, значит здесь есть живое существо; отныне она сможет обращаться к нему, говорить с ним; она напилась из ручья и помолилась; силы возвращались к ней, и теперь она стала взбираться вверх – туда, откуда раздался глухой, но могучий зов.
Вдруг в самой дальней точке горизонта возникла высокая башня. Только эта башня и возвышалась среди одичалых полей; закатный багровый луч осветил ее. До башни оставалось еще не менее одного лье. А позади нее в предвечерней дымке смутным зеленым пятном вставал Фужерский лес.
Башня стояла как раз в той стороне, откуда до слуха матери донесся голос, прозвучавший как зов. Не из башни ли шел этот гром?
Мишель Флешар добралась до вершины плоскогорья; теперь перед ней расстилалась равнина.
Мать зашагала по направлению к башне.
VI. Положение дел
Час настал.
Неумолимая сила держала в своих руках силу безжалостную.
Лантенак был в руках Симурдэна.
Старый роялист-мятежник попался в своем логове; он уже не мог ускользнуть; и Симурдэн решил, что маркиз будет казнен в своем же собственном замке, тут же на месте, на собственной своей земле и даже в своем собственном доме, дабы стены феодального жилища стали свидетелями того, как слетит с плеч голова феодала, и дабы урок этот запечатлелся бы в памяти людской.
Потому-то он и послал в Фужер за гильотиной. Мы только что видели ее в пути.
Убить Лантенака значило убить Вандею; убить Вандею значило спасти Францию. Симурдэн не колебался. Этот человек был в своей стихии, когда следовал жестоким велениям долга.
Маркиз обречен; на этот счет Симурдэн был спокоен, его тревожило другое. Его людей ждет, разумеется, кровавая схватка; ее возглавит Говэн и, чего доброго, бросится в самую ее гущу; в этом молодом полководце живет душа солдата; такие люди первыми кидаются врукопашную; а вдруг его убьют? Убьют Говэна, убьют его дитя! единственное, что любит он, Симурдэн, на этой земле. До сего дня Говэну сопутствовала удача, но удача своенравна. Симурдэн трепетал. Странный выпал ему удел – он находился меж двух Говэнов, он жаждал смерти для одного и жаждал жизни для другого.
Пушечный выстрел, разбудивший Жоржетту в ее колыбельке и призвавший мать из глубин ее одиночества, имел не только эти последствия. То ли по случайности, то ли по прихоти наводчика ядро, которое должно было лишь предупредить врага, ударило в железную решетку, прикрывавшую и маскировавшую бойницу во втором ярусе башни, исковеркало ее и вырвало из стены. Осажденные не успели заделать эту брешь.
Вандейцы зря хвалились – боевых припасов у них оставалось в обрез. Положение их, повторяем, было куда плачевнее, чем предполагали нападающие. Будь у осажденных достаточно пороха, они взорвали бы Тург, сами взлетели бы на воздух, но погубили бы и врага, – такова по крайней мере была их мечта; но все их запасы пришли к концу. На каждого стрелка приходилось патронов по тридцати, если не меньше. Ружей, мушкетонов и пистолетов имелось в избытке, зато пуль нехватало. Вандейцы зарядили все ружья, чтобы вести непрерывный огонь; но как долго придется его вести? Требовалось одновременно поддерживать огонь и помнить, что уже нечем его поддерживать. В этом-то и заключалась вся трудность. К счастью, – если только бывает гибельное счастье, – бой неминуемо перейдет в рукопашную; сабля и кинжал заменит ружье. Придется колоть, а не стрелять. Придется действовать холодным оружием; только на этом и покоились все их надежды.
Изнутри башня казалась неуязвимой. В нижней зале, куда вела брешь, устроили редюит, вернее баррикаду, возведением которой искусно руководил сам Лантенак; баррикада эта преграждала вход врагу. Позади редюита, на длинном столе, разложили заблаговременно заряженное оружие– пищали, мушкетоны, карабины, а также сабли, топоры и кинжалы.
Так как не представлялось возможным воспользоваться для взрыва башни подземной темницей, маркиз приказал загородить дверь, ведущую в подвал. На втором ярусе башни, прямо над нижней залой, была расположена огромная круглая комната, куда попадали по узенькой винтовой лестнице; и здесь, как и в зале, стоял стол, весь заваленный оружием, так что стоило только протянуть руку и взять любое на выбор, – свет падал сюда из большой бойницы, с которой ядром только что сорвало железную решетку; из этой комнаты другая винтовая лестница вела в такую же круглую залу на третьем этаже, где находилась дверь, соединяющая башню с замком на мосту. Эту залу обычно называли "залой с железной дверью", или «зеркальной», ибо здесь по голым каменным стенам на ржавых гвоздях висели зеркала – причудливая уступка варварства изяществу. Верхние залы защищать было бесполезно, так что «зеркальная» являлась, следуя Манессону-Малле, непререкаемому авторитету в области фортификации, "последним убежищем, где осажденные сдаются врагу". Как мы уже говорили, задача заключалась в том, чтобы любой ценой помешать неприятелю сюда проникнуть.
Зала третьего этажа освещалась через бойницы; однако и сюда тоже внесли факел. Факел этот, вставленный в железную скобу, точно такую же, как и в нижнем помещении, собственноручно зажег Иманус, он же заботливо прикрепил рядом с факелом конец пропитанного серой шнура. Страшные приготовления.
В глубине нижней залы, на длинных козлах, расставили еду, словно в пещере Полифема, – огромные блюда с вареным рисом, похлебку из ржаной муки, рубленую телятину, пироги, вареные яблоки и кувшины с сидром. Ешь и пей сколько душе угодно.
Пушечный выстрел поднял всех на ноги. Времени оставалось всего полчаса.
Взобравшись на верх башни, Иманус зорко следил за передвижением неприятеля. Лантенак приказал не открывать пока огня и дать штурмующим возможность подойти ближе. Он заключил:
– Их четыре с половиной тысячи человек. Убивать их на подступах к башне бесполезно. Убивайте их только здесь. Здесь мы добьемся равенства сил.
И добавил со смехом:
– Равенство, Братство.
Условлено было, что, когда начнется движение противника, Иманус даст сигнал на трубе.
Осажденные молча ждали; кто стоял позади редюита, кто занял позицию на ступеньках винтовой лестницы, положив одну руку на курок мушкетона и зажав в другой четки.
Положение теперь прояснилось и сводилось к следующему:
Нападающим надлежало проникнуть под градом пуль в пролом, под градом пуль опрокинуть редюит, взять с боя три расположенные друг над другом залы, отвоевать ступеньку за ступенькой две винтовые лестницы; осажденным надлежало умереть.
Неумолимая сила держала в своих руках силу безжалостную.
Лантенак был в руках Симурдэна.
Старый роялист-мятежник попался в своем логове; он уже не мог ускользнуть; и Симурдэн решил, что маркиз будет казнен в своем же собственном замке, тут же на месте, на собственной своей земле и даже в своем собственном доме, дабы стены феодального жилища стали свидетелями того, как слетит с плеч голова феодала, и дабы урок этот запечатлелся бы в памяти людской.
Потому-то он и послал в Фужер за гильотиной. Мы только что видели ее в пути.
Убить Лантенака значило убить Вандею; убить Вандею значило спасти Францию. Симурдэн не колебался. Этот человек был в своей стихии, когда следовал жестоким велениям долга.
Маркиз обречен; на этот счет Симурдэн был спокоен, его тревожило другое. Его людей ждет, разумеется, кровавая схватка; ее возглавит Говэн и, чего доброго, бросится в самую ее гущу; в этом молодом полководце живет душа солдата; такие люди первыми кидаются врукопашную; а вдруг его убьют? Убьют Говэна, убьют его дитя! единственное, что любит он, Симурдэн, на этой земле. До сего дня Говэну сопутствовала удача, но удача своенравна. Симурдэн трепетал. Странный выпал ему удел – он находился меж двух Говэнов, он жаждал смерти для одного и жаждал жизни для другого.
Пушечный выстрел, разбудивший Жоржетту в ее колыбельке и призвавший мать из глубин ее одиночества, имел не только эти последствия. То ли по случайности, то ли по прихоти наводчика ядро, которое должно было лишь предупредить врага, ударило в железную решетку, прикрывавшую и маскировавшую бойницу во втором ярусе башни, исковеркало ее и вырвало из стены. Осажденные не успели заделать эту брешь.
Вандейцы зря хвалились – боевых припасов у них оставалось в обрез. Положение их, повторяем, было куда плачевнее, чем предполагали нападающие. Будь у осажденных достаточно пороха, они взорвали бы Тург, сами взлетели бы на воздух, но погубили бы и врага, – такова по крайней мере была их мечта; но все их запасы пришли к концу. На каждого стрелка приходилось патронов по тридцати, если не меньше. Ружей, мушкетонов и пистолетов имелось в избытке, зато пуль нехватало. Вандейцы зарядили все ружья, чтобы вести непрерывный огонь; но как долго придется его вести? Требовалось одновременно поддерживать огонь и помнить, что уже нечем его поддерживать. В этом-то и заключалась вся трудность. К счастью, – если только бывает гибельное счастье, – бой неминуемо перейдет в рукопашную; сабля и кинжал заменит ружье. Придется колоть, а не стрелять. Придется действовать холодным оружием; только на этом и покоились все их надежды.
Изнутри башня казалась неуязвимой. В нижней зале, куда вела брешь, устроили редюит, вернее баррикаду, возведением которой искусно руководил сам Лантенак; баррикада эта преграждала вход врагу. Позади редюита, на длинном столе, разложили заблаговременно заряженное оружие– пищали, мушкетоны, карабины, а также сабли, топоры и кинжалы.
Так как не представлялось возможным воспользоваться для взрыва башни подземной темницей, маркиз приказал загородить дверь, ведущую в подвал. На втором ярусе башни, прямо над нижней залой, была расположена огромная круглая комната, куда попадали по узенькой винтовой лестнице; и здесь, как и в зале, стоял стол, весь заваленный оружием, так что стоило только протянуть руку и взять любое на выбор, – свет падал сюда из большой бойницы, с которой ядром только что сорвало железную решетку; из этой комнаты другая винтовая лестница вела в такую же круглую залу на третьем этаже, где находилась дверь, соединяющая башню с замком на мосту. Эту залу обычно называли "залой с железной дверью", или «зеркальной», ибо здесь по голым каменным стенам на ржавых гвоздях висели зеркала – причудливая уступка варварства изяществу. Верхние залы защищать было бесполезно, так что «зеркальная» являлась, следуя Манессону-Малле, непререкаемому авторитету в области фортификации, "последним убежищем, где осажденные сдаются врагу". Как мы уже говорили, задача заключалась в том, чтобы любой ценой помешать неприятелю сюда проникнуть.
Зала третьего этажа освещалась через бойницы; однако и сюда тоже внесли факел. Факел этот, вставленный в железную скобу, точно такую же, как и в нижнем помещении, собственноручно зажег Иманус, он же заботливо прикрепил рядом с факелом конец пропитанного серой шнура. Страшные приготовления.
В глубине нижней залы, на длинных козлах, расставили еду, словно в пещере Полифема, – огромные блюда с вареным рисом, похлебку из ржаной муки, рубленую телятину, пироги, вареные яблоки и кувшины с сидром. Ешь и пей сколько душе угодно.
Пушечный выстрел поднял всех на ноги. Времени оставалось всего полчаса.
Взобравшись на верх башни, Иманус зорко следил за передвижением неприятеля. Лантенак приказал не открывать пока огня и дать штурмующим возможность подойти ближе. Он заключил:
– Их четыре с половиной тысячи человек. Убивать их на подступах к башне бесполезно. Убивайте их только здесь. Здесь мы добьемся равенства сил.
И добавил со смехом:
– Равенство, Братство.
Условлено было, что, когда начнется движение противника, Иманус даст сигнал на трубе.
Осажденные молча ждали; кто стоял позади редюита, кто занял позицию на ступеньках винтовой лестницы, положив одну руку на курок мушкетона и зажав в другой четки.
Положение теперь прояснилось и сводилось к следующему:
Нападающим надлежало проникнуть под градом пуль в пролом, под градом пуль опрокинуть редюит, взять с боя три расположенные друг над другом залы, отвоевать ступеньку за ступенькой две винтовые лестницы; осажденным надлежало умереть.
VII. Переговоры
Готовился к штурму башни и Говэн. Он отдавал последние распоряжения Симурдэну, который, как мы уже говорили, не принимал участия в деле, имея поручение охранять плоскогорье, равно как и Гешану, которому передали командование над главной массой войск, остававшихся пока на опушке леса. Было решено, что и нижняя батарея, установленная в лесу, и верхняя, установленная на плоскогорье, откроют огонь лишь в том случае, если осажденные решатся на вылазку или предпримут попытку к бегству. За собой Говэн оставил командование отрядом, идущим на штурм. Это-то и тревожило Симурдэна.
Солнце только что закатилось.
Башня, возвышающаяся среди пустынных пространств, подобна кораблю в открытом море. Поэтому штурм ее напоминает морской бой. Это скорее абордаж, нежели атака. Пушки безмолвствуют. Ничего лишнего. Что даст обстрел стен в пятнадцать футов толщины? Борт пробит, одни пытаются пробраться в брешь, другие ее защищают, и тут уж в ход идут топоры, ножи, пистолеты, кулаки и зубы. Таков в подобных обстоятельствах бой.
Говэн чувствовал, что иначе Тургом не овладеть. Нет кровопролитнее боя, чем рукопашная. И Говэн знал, как неприступна башня, ибо жил здесь ребенком.
Он погрузился в глубокое раздумье.
Между тем Гешан, стоявший в нескольких шагах от командира, пристально глядел в подзорную трубу в сторону Паринье. Вдруг он воскликнул:
– А! Наконец-то!
Говэн встрепенулся.
– Что там такое, Гешан?
– Лестницу везут, командир.
– Спасательную лестницу?
– Да.
– Неужели до сих пор ее не привезли?
– Нет, командир. Я и сам уж забеспокоился. Нарочный, которого я отрядил в Жавенэ, давно возвратился.
– Знаю.
– Он сообщил, что обнаружил в Жавенэ лестницу нужной длины, что он ее реквизировал, велел погрузить на повозку, приставил к ней стражу – двенадцать верховых – и самолично убедился, что повозка, верховые и лестница отбыли в Паринье. После чего он прискакал сюда.
– И доложил нам о своих действиях. Он добавил, что в повозку впрягли добрых коней и выехали в два часа утра, следовательно должны быть здесь к заходу солнца. Все это я знаю. Ну, а дальше что?
– А дальше то, командир, что солнце садится, а повозки с лестницей еще нет.
– Да как же так? Ведь пора начинать штурм. Уже время. Если мы замешкаемся, осажденные решат, что мы струсили.
– Можно начинать, командир.
– Но ведь нужна лестница.
– Конечно, нужна.
– А у нас ее нет.
– Она есть.
– Как так?
– Не зря же я закричал: наконец-то! Вижу, повозки все нет и нет; тогда я взял подзорную трубу и стал смотреть на дорогу из Паринье в Тург и, к великой своей радости, заметил повозку и стражников при ней. Вот она спускается с откоса. Хотите посмотреть?
Говэн взял из рук Гешана подзорную трубу и поднес ее к глазам.
– Верно. Вот она. Правда, уже темнеет и плохо видно. Но охрану я вижу. Только знаете, Гешан, что-то людей больше, чем вы говорили.
– Да, что-то многовато.
– Они приблизительно за четверть лье отсюда.
– Лестница, командир, будет через четверть часа.
– Можно начинать штурм.
И в самом деле, по дороге двигалась повозка, но не та, которую с таким нетерпением ждали в Турге.
Говэн обернулся и заметил сержанта Радуба, который стоял, вытянувшись по всей форме, опустив, как и положено по уставу, глаза.
– Что вам, сержант Радуб?
– Гражданин командир, мы, то есть солдаты батальона Красный Колпак, хотим вас просить об одной милости.
– О какой милости?
– Разрешите сложить голову в бою.
– А! – произнес Говэн.
– Что ж, будет на то ваша милость?
– Это… смотря по обстоятельствам, – ответил Говэн.
– Да как же так, гражданин командир. После Дольского дела уж слишком вы нас бережете. А нас ведь еще двенадцать человек.
– Ну и что?
– Унизительно это для нас.
– Вы находитесь в резерве.
– А нам бы желательно находиться впереди.
– Но вы понадобитесь мне позже, в конце операции, для решительного удара. Поэтому я вас и берегу.
– Слишком уж бережете.
– Ведь это все равно. Вы в строю. И вы тоже пойдете на штурм.
– Пойдем, да сзади. А парижане вправе идти впереди.
– Я подумаю, сержант Радуб.
– Подумайте сейчас, гражданин командир. Случай уж очень подходящий. Нынче самый раз – свою голову сложить или чужую с плеч долой снести. Дело будет горячее. К башне Тург так просто не притронешься, руки обожжешь. Окажите милость – пустите нас первыми.
Сержант помолчал, покрутил ус и добавил взволнованным голосом:
– А кроме того, гражданин командир, в этой башне наши ребятки. Там наши дети, батальонные, трое наших малюток. И эта гнусная харя Грибуй – "в зад-меня-поцелуй", он же Синебой, он же Иманус, ну, словом, этот самый Гуж-ле-Брюан, этот Буж-ле-Грюан, этот Фуж-ле-Трюан, эта сатана треклятая, грозится наших детей погубить. Наших детей, наших крошек, командир. Да пусть хоть все громы небесные грянут, не допустим мы, чтобы с ними беда приключилась. Верьте, командир, не допустим. Вот сейчас, пока еще тихо, я взобрался на откос и посмотрел на них через окошко; они и верно там, их хорошо видно с плоскогорья, я их видел и, представьте, напугал малюток. Так вот, командир, если с ангельских их головенок хоть один волос упадет, клянусь вам всем святым, я, сержант Радуб, доберусь до потрохов отца предвечного. И вот что наш батальон заявляет: "Мы желаем спасти ребятишек или умрем все до одного". Это наше право, чорт побери, наше право – умереть. А засим – привет и уважение.
Говэн протянул Радубу руку и сказал:
– Вы молодцы. Вы пойдете в первых рядах штурмующих. Я разделю вас на две группы. Шесть человек прикомандирую к передовому отряду, чтобы вести остальных, а пятерых к арьергарду, чтобы никто не смел отступить.
– Всеми двенадцатью командовать буду попрежнему я?
– Конечно.
– Ну, спасибо, командир. Стало быть, я пойду впереди.
Радуб отдал честь и вернулся в строй.
Говэн вынул из кармана часы, шепнул несколько слов на ухо Гешану, и колонна нападающих начала строиться в боевом порядке.
Солнце только что закатилось.
Башня, возвышающаяся среди пустынных пространств, подобна кораблю в открытом море. Поэтому штурм ее напоминает морской бой. Это скорее абордаж, нежели атака. Пушки безмолвствуют. Ничего лишнего. Что даст обстрел стен в пятнадцать футов толщины? Борт пробит, одни пытаются пробраться в брешь, другие ее защищают, и тут уж в ход идут топоры, ножи, пистолеты, кулаки и зубы. Таков в подобных обстоятельствах бой.
Говэн чувствовал, что иначе Тургом не овладеть. Нет кровопролитнее боя, чем рукопашная. И Говэн знал, как неприступна башня, ибо жил здесь ребенком.
Он погрузился в глубокое раздумье.
Между тем Гешан, стоявший в нескольких шагах от командира, пристально глядел в подзорную трубу в сторону Паринье. Вдруг он воскликнул:
– А! Наконец-то!
Говэн встрепенулся.
– Что там такое, Гешан?
– Лестницу везут, командир.
– Спасательную лестницу?
– Да.
– Неужели до сих пор ее не привезли?
– Нет, командир. Я и сам уж забеспокоился. Нарочный, которого я отрядил в Жавенэ, давно возвратился.
– Знаю.
– Он сообщил, что обнаружил в Жавенэ лестницу нужной длины, что он ее реквизировал, велел погрузить на повозку, приставил к ней стражу – двенадцать верховых – и самолично убедился, что повозка, верховые и лестница отбыли в Паринье. После чего он прискакал сюда.
– И доложил нам о своих действиях. Он добавил, что в повозку впрягли добрых коней и выехали в два часа утра, следовательно должны быть здесь к заходу солнца. Все это я знаю. Ну, а дальше что?
– А дальше то, командир, что солнце садится, а повозки с лестницей еще нет.
– Да как же так? Ведь пора начинать штурм. Уже время. Если мы замешкаемся, осажденные решат, что мы струсили.
– Можно начинать, командир.
– Но ведь нужна лестница.
– Конечно, нужна.
– А у нас ее нет.
– Она есть.
– Как так?
– Не зря же я закричал: наконец-то! Вижу, повозки все нет и нет; тогда я взял подзорную трубу и стал смотреть на дорогу из Паринье в Тург и, к великой своей радости, заметил повозку и стражников при ней. Вот она спускается с откоса. Хотите посмотреть?
Говэн взял из рук Гешана подзорную трубу и поднес ее к глазам.
– Верно. Вот она. Правда, уже темнеет и плохо видно. Но охрану я вижу. Только знаете, Гешан, что-то людей больше, чем вы говорили.
– Да, что-то многовато.
– Они приблизительно за четверть лье отсюда.
– Лестница, командир, будет через четверть часа.
– Можно начинать штурм.
И в самом деле, по дороге двигалась повозка, но не та, которую с таким нетерпением ждали в Турге.
Говэн обернулся и заметил сержанта Радуба, который стоял, вытянувшись по всей форме, опустив, как и положено по уставу, глаза.
– Что вам, сержант Радуб?
– Гражданин командир, мы, то есть солдаты батальона Красный Колпак, хотим вас просить об одной милости.
– О какой милости?
– Разрешите сложить голову в бою.
– А! – произнес Говэн.
– Что ж, будет на то ваша милость?
– Это… смотря по обстоятельствам, – ответил Говэн.
– Да как же так, гражданин командир. После Дольского дела уж слишком вы нас бережете. А нас ведь еще двенадцать человек.
– Ну и что?
– Унизительно это для нас.
– Вы находитесь в резерве.
– А нам бы желательно находиться впереди.
– Но вы понадобитесь мне позже, в конце операции, для решительного удара. Поэтому я вас и берегу.
– Слишком уж бережете.
– Ведь это все равно. Вы в строю. И вы тоже пойдете на штурм.
– Пойдем, да сзади. А парижане вправе идти впереди.
– Я подумаю, сержант Радуб.
– Подумайте сейчас, гражданин командир. Случай уж очень подходящий. Нынче самый раз – свою голову сложить или чужую с плеч долой снести. Дело будет горячее. К башне Тург так просто не притронешься, руки обожжешь. Окажите милость – пустите нас первыми.
Сержант помолчал, покрутил ус и добавил взволнованным голосом:
– А кроме того, гражданин командир, в этой башне наши ребятки. Там наши дети, батальонные, трое наших малюток. И эта гнусная харя Грибуй – "в зад-меня-поцелуй", он же Синебой, он же Иманус, ну, словом, этот самый Гуж-ле-Брюан, этот Буж-ле-Грюан, этот Фуж-ле-Трюан, эта сатана треклятая, грозится наших детей погубить. Наших детей, наших крошек, командир. Да пусть хоть все громы небесные грянут, не допустим мы, чтобы с ними беда приключилась. Верьте, командир, не допустим. Вот сейчас, пока еще тихо, я взобрался на откос и посмотрел на них через окошко; они и верно там, их хорошо видно с плоскогорья, я их видел и, представьте, напугал малюток. Так вот, командир, если с ангельских их головенок хоть один волос упадет, клянусь вам всем святым, я, сержант Радуб, доберусь до потрохов отца предвечного. И вот что наш батальон заявляет: "Мы желаем спасти ребятишек или умрем все до одного". Это наше право, чорт побери, наше право – умереть. А засим – привет и уважение.
Говэн протянул Радубу руку и сказал:
– Вы молодцы. Вы пойдете в первых рядах штурмующих. Я разделю вас на две группы. Шесть человек прикомандирую к передовому отряду, чтобы вести остальных, а пятерых к арьергарду, чтобы никто не смел отступить.
– Всеми двенадцатью командовать буду попрежнему я?
– Конечно.
– Ну, спасибо, командир. Стало быть, я пойду впереди.
Радуб отдал честь и вернулся в строй.
Говэн вынул из кармана часы, шепнул несколько слов на ухо Гешану, и колонна нападающих начала строиться в боевом порядке.
VIII. Речь и рык
Тем временем Симурдэн, который еще не занял своего поста на плоскогорье и не отходил от Говэна, вдруг подошел к горнисту.
– Подай сигнал! – скомандовал он.
Горнист заиграл, ему ответила труба.
И снова рожок и труба обменялись сигналами.
– Что такое? – спросил Говэн Гешана. – Что это Симурдэн задумал?
А Симурдэн уже шел к башне с белым платком в руках.
Приблизившись к ее подножью, он крикнул:
– Люди, засевшие в башне, знаете вы меня?
С вышки ответил чей-то голос – голос Имануса:
– Знаем.
Началась беседа, голос снизу спрашивал, сверху отвечал.
– Я посланец Республики.
– Ты бывший кюре из Паринье.
– Я делегат Комитета общественного спасения.
– Ты священник.
– Я представитель закона.
– Ты предатель.
– Я революционный комиссар.
– Ты расстрига.
– Я Симурдэн.
– Ты сатана.
– Вы меня знаете?
– Мы тебя ненавидим.
– Вам хотелось, чтобы я попался к вам в руки?
– Да мы все восемнадцать голову сложим, лишь бы твою с плеч снять.
– Вот и прекрасно, предаюсь в ваши руки.
На верху башни раздался дикий хохот и возглас:
– Иди!
В лагере воцарилась глубочайшая тишина – тишина ожидания.
Симурдэн продолжал:
– Но лишь при одном условии.
– Каком?
– Слушайте.
– Говори.
– Вы меня ненавидите?
– Ненавидим.
– А я вас люблю. Я ваш брат.
– Да, ты Каин.
Симурдэн продолжал голосом громким и в то же время мягким:
– Оскорбляй, но выслушай. Я пришел к вам в качестве парламентария. Да, вы мои братья. Вы несчастные, заблудшие люди. Я ваш друг. Я несу вам свет и взываю к вашему невежеству. А свет – он и есть братство. Да разве мы с вами – не дети одной матери – нашей родины? Так слушайте же. Придет время, и вы поймете, или ваши дети поймут, или дети ваших детей поймут, что все, что творится ныне, свершается во имя законов, данных свыше, и что в революции проявляет себя воля божья. И пока не наступит то время, когда все умы, даже ваши, уразумеют истину и всяческий фанатизм, даже ваш, исчезнет с лица земли, пока, повторяю, не воссияет этот великий свет, кто сжалится над вашей темнотой? Я сам пришел к вам, я предлагаю вам свою голову; больше того, протягиваю вам руку. Я как милости прошу: отнимите у меня жизнь, ибо я хочу спасти вас. Я наделен широкими полномочиями и могу выполнить то, что пообещаю. Наступила решительная минута; я делаю последнюю попытку. Да, с вами говорит гражданин, но в этом гражданине – тут вы не ошиблись – жив священнослужитель. Гражданин воюет с вами, а священник молит вас. Выслушайте меня. У многих из вас жены и дети. Я беру на себя охрану ваших детей и жен. Я защищаю их от вас же самих. О братья мои…
– А ну-ка попроповедуй еще! – насмешливо крикнул Иманус.
Симурдэн продолжал:
– Братья мои, не допустите, чтобы пробил час кровопролития. Близится миг страшной схватки. Многие из нас, что стоят здесь перед вами, не увидят завтрашнего рассвета; да, многие из нас погибнут, но вы, вы умрете все. Так пощадите же самих себя. К чему проливать втуне столько крови? К чему убивать стольких людей, когда можно убить всего двух?
– Двух? – переспросил Иманус.
– Да, двух.
– А кого?
– Лантенака и меня.
Симурдэн повысил голос:
– Два человека здесь лишние: Лантенак для нас, я для вас. Так вот что я вам предлагаю, и это спасет вашу жизнь: выдайте нам Лантенака и возьмите меня. Лантенак будет гильотинирован, а со мной сделаете все, что вам будет угодно.
– Поп, – заревел Иманус, – попадись только нам в руки, мы тебя живьем зажарим.
– Согласен, – ответил Симурдэн.
И продолжал:
– Вы обречены на смерть в этой башне, а я предлагаю вам жизнь и свободу. Я несу вам спасение. Соглашайтесь.
Иманус захохотал.
– Ты не только негодяй, но и сумасшедший. Зачем ты нас беспокоишь зря? Кто тебя просил с нами разговаривать! Чтобы мы выдали маркиза? Чего ты хочешь?
– Его голову. А вам предлагаю…
– Свою шкуру. Ведь мы с тебя, как с паршивого пса, шкуру спустим, кюре Симурдэн. Но нет, не выйдет, твоя шкура против его головы не потянет. Убирайся.
– Бой будет ужасен. В последний раз говорю: подумайте хорошенько.
Пока шла эта страшная беседа, каждое слово которой четко слышалось и внутри башни и в лесу, спускалась ночь. Маркиз де Лантенак молчал, предоставляя действовать другим. Военачальникам свойственен этот зловещий эгоизм. Это право тех, на ком лежит ответственность.
Иманус заговорил, заглушая слова Симурдэна:
– Люди, идущие на нас штурмом! Мы сообщили вам свои условия, они вам известны, и ничего мы менять не будем. Примите их, иначе раскаетесь. Согласны? Мы отдаем вам троих детей, которые находятся в замке, а вы выпускаете нас всех целыми и невредимыми.
– Всех, согласен, – ответил Симурдэн. – За исключением одного.
– Кого же?
– Лантенака!
– Нашего маркиза! Выдать вам маркиза! Ни за что на свете!
– Нам нужен Лантенак.
– Ни за что.
– Мы можем вести переговоры лишь при этом условии.
– Тогда начинайте штурм.
Наступила тишина.
Иманус, протрубив сигнал сбора, сошел вниз; Лантенак обнажил шпагу; все девятнадцать человек в молчании зашли за редюит и опустились на колени; до них доносился мерный шаг передового отряда, продвигавшегося в темноте к башне. Шум все приближался; вдруг вандейцы угадали, что враг достиг самого пролома. Тогда мятежники, не подымаясь с колен, припали к бойницам, оставленным в редюите, вскинули к плечу ружья и мушкетоны, а Гран-Франкер, он же священник Тюрмо, выпрямился во весь свой рост и, держа в правой руке саблю, а в левой распятие, торжественно провозгласил:
– Во имя отца и сына и святого духа!
Осажденные дали залп, и бой начался.
– Подай сигнал! – скомандовал он.
Горнист заиграл, ему ответила труба.
И снова рожок и труба обменялись сигналами.
– Что такое? – спросил Говэн Гешана. – Что это Симурдэн задумал?
А Симурдэн уже шел к башне с белым платком в руках.
Приблизившись к ее подножью, он крикнул:
– Люди, засевшие в башне, знаете вы меня?
С вышки ответил чей-то голос – голос Имануса:
– Знаем.
Началась беседа, голос снизу спрашивал, сверху отвечал.
– Я посланец Республики.
– Ты бывший кюре из Паринье.
– Я делегат Комитета общественного спасения.
– Ты священник.
– Я представитель закона.
– Ты предатель.
– Я революционный комиссар.
– Ты расстрига.
– Я Симурдэн.
– Ты сатана.
– Вы меня знаете?
– Мы тебя ненавидим.
– Вам хотелось, чтобы я попался к вам в руки?
– Да мы все восемнадцать голову сложим, лишь бы твою с плеч снять.
– Вот и прекрасно, предаюсь в ваши руки.
На верху башни раздался дикий хохот и возглас:
– Иди!
В лагере воцарилась глубочайшая тишина – тишина ожидания.
Симурдэн продолжал:
– Но лишь при одном условии.
– Каком?
– Слушайте.
– Говори.
– Вы меня ненавидите?
– Ненавидим.
– А я вас люблю. Я ваш брат.
– Да, ты Каин.
Симурдэн продолжал голосом громким и в то же время мягким:
– Оскорбляй, но выслушай. Я пришел к вам в качестве парламентария. Да, вы мои братья. Вы несчастные, заблудшие люди. Я ваш друг. Я несу вам свет и взываю к вашему невежеству. А свет – он и есть братство. Да разве мы с вами – не дети одной матери – нашей родины? Так слушайте же. Придет время, и вы поймете, или ваши дети поймут, или дети ваших детей поймут, что все, что творится ныне, свершается во имя законов, данных свыше, и что в революции проявляет себя воля божья. И пока не наступит то время, когда все умы, даже ваши, уразумеют истину и всяческий фанатизм, даже ваш, исчезнет с лица земли, пока, повторяю, не воссияет этот великий свет, кто сжалится над вашей темнотой? Я сам пришел к вам, я предлагаю вам свою голову; больше того, протягиваю вам руку. Я как милости прошу: отнимите у меня жизнь, ибо я хочу спасти вас. Я наделен широкими полномочиями и могу выполнить то, что пообещаю. Наступила решительная минута; я делаю последнюю попытку. Да, с вами говорит гражданин, но в этом гражданине – тут вы не ошиблись – жив священнослужитель. Гражданин воюет с вами, а священник молит вас. Выслушайте меня. У многих из вас жены и дети. Я беру на себя охрану ваших детей и жен. Я защищаю их от вас же самих. О братья мои…
– А ну-ка попроповедуй еще! – насмешливо крикнул Иманус.
Симурдэн продолжал:
– Братья мои, не допустите, чтобы пробил час кровопролития. Близится миг страшной схватки. Многие из нас, что стоят здесь перед вами, не увидят завтрашнего рассвета; да, многие из нас погибнут, но вы, вы умрете все. Так пощадите же самих себя. К чему проливать втуне столько крови? К чему убивать стольких людей, когда можно убить всего двух?
– Двух? – переспросил Иманус.
– Да, двух.
– А кого?
– Лантенака и меня.
Симурдэн повысил голос:
– Два человека здесь лишние: Лантенак для нас, я для вас. Так вот что я вам предлагаю, и это спасет вашу жизнь: выдайте нам Лантенака и возьмите меня. Лантенак будет гильотинирован, а со мной сделаете все, что вам будет угодно.
– Поп, – заревел Иманус, – попадись только нам в руки, мы тебя живьем зажарим.
– Согласен, – ответил Симурдэн.
И продолжал:
– Вы обречены на смерть в этой башне, а я предлагаю вам жизнь и свободу. Я несу вам спасение. Соглашайтесь.
Иманус захохотал.
– Ты не только негодяй, но и сумасшедший. Зачем ты нас беспокоишь зря? Кто тебя просил с нами разговаривать! Чтобы мы выдали маркиза? Чего ты хочешь?
– Его голову. А вам предлагаю…
– Свою шкуру. Ведь мы с тебя, как с паршивого пса, шкуру спустим, кюре Симурдэн. Но нет, не выйдет, твоя шкура против его головы не потянет. Убирайся.
– Бой будет ужасен. В последний раз говорю: подумайте хорошенько.
Пока шла эта страшная беседа, каждое слово которой четко слышалось и внутри башни и в лесу, спускалась ночь. Маркиз де Лантенак молчал, предоставляя действовать другим. Военачальникам свойственен этот зловещий эгоизм. Это право тех, на ком лежит ответственность.
Иманус заговорил, заглушая слова Симурдэна:
– Люди, идущие на нас штурмом! Мы сообщили вам свои условия, они вам известны, и ничего мы менять не будем. Примите их, иначе раскаетесь. Согласны? Мы отдаем вам троих детей, которые находятся в замке, а вы выпускаете нас всех целыми и невредимыми.
– Всех, согласен, – ответил Симурдэн. – За исключением одного.
– Кого же?
– Лантенака!
– Нашего маркиза! Выдать вам маркиза! Ни за что на свете!
– Нам нужен Лантенак.
– Ни за что.
– Мы можем вести переговоры лишь при этом условии.
– Тогда начинайте штурм.
Наступила тишина.
Иманус, протрубив сигнал сбора, сошел вниз; Лантенак обнажил шпагу; все девятнадцать человек в молчании зашли за редюит и опустились на колени; до них доносился мерный шаг передового отряда, продвигавшегося в темноте к башне. Шум все приближался; вдруг вандейцы угадали, что враг достиг самого пролома. Тогда мятежники, не подымаясь с колен, припали к бойницам, оставленным в редюите, вскинули к плечу ружья и мушкетоны, а Гран-Франкер, он же священник Тюрмо, выпрямился во весь свой рост и, держа в правой руке саблю, а в левой распятие, торжественно провозгласил:
– Во имя отца и сына и святого духа!
Осажденные дали залп, и бой начался.
IX. Титаны против гигантов
Началось нечто неописуемо страшное.
Рукопашная под Тургом превосходила все, что может представить себе человеческое воображение.
Дабы дать о ней хотя бы слабое представление, пришлось бы обратиться к великим схваткам эсхиловских трагедий или к резне феодальных времен, к тем побоищам "нож к ножу", которые происходили еще в XVII веке, когда наступающие проникали в крепость через проломы, вспомнить те трагические поединки, о которых старик сержант из провинции Алентехо говорит: "Когда мины сделают свое дело, нападающие пойдут на штурм, опустив забрало, прикрываясь щитами и досками, обшитыми железом, вооруженные гранатами, они вытеснят врага из ретраншементов и редюитов, овладеют ими и продолжат неудержимое наступление".
Уже само поле битвы внушало ужас; она разыгрывалась в проломе, который на военном языке зовется "подсводная брешь", ибо, если читатель помнит, стена треснула, но сквозного прохода не образовалось. Порох в данном случае сыграл роль бурава. Действие мины было столь сильно, что в стене образовалась трещина, достигшая сорока футов высоты над местом взрыва, но это была лишь трещина, а единственное отверстие, которое отвечало своему назначению и позволяло проникнуть внутрь башни в нижний зал, напоминало скорее узкий след копья, нежели широкую щель от удара топором.
Это был прокол на теле башни, глубокий шрам, похожий на горизонтально прорытый колодец или на извилистый коридор, идущий несколько вверх, какое-то подобие кишки, пропущенной через стену пятнадцатифутовой толщины, некий бесформенный цилиндр, сплошь загроможденный препятствиями, расставивший десяток ловушек; гранит здесь норовил разбить человеку лоб, щебень – засосать его по колено, а мрак – застлать ему глаза.
Перед штурмующими зияла черная арка, этот зев бездны, ощерившейся острыми обломками камней, грозно торчащими снизу и сверху, как зубы в гигантской челюсти; пожалуй, акулья пасть не так зубаста, как эта страшная пробоина. Надо было войти в эту дыру и выйти из нее живым.
Тут рвалась картечь, там преграждал путь редюит, – там, то есть в зале нижнего этажа.
Только в подземных галереях, где саперы, подводящие мину, встречаются с вражеским отрядом, ставящим контрмину, только в трюмах взятого на абордаж корабля, где идут в ход топоры, только там бой достигает такого накала. Битва в глубине рва – это крайний предел ужаса. Страшна рукопашная под нависающим над головою сводом. В ту самую минуту, когда первая волна нападающих заполнила пролом, редюит засверкал молниями и глухо, словно под землей, проворчал гром. Грому осады ответил гром обороны. На эхо отвечало эхо; раздался крик Говэна: "Вперед!" Потом крик Лантенака: "Держитесь стойко!" Потом крик Имануса: "Ко мне, земляки!" Потом лязг скрещивающихся сабель, и один за другим – залпы ружей, несущие смерть. Факел, воткнутый в трещину стены, бросал слабый свет на эту ужасную картину. Все смешалось, все было окутано красноватым мраком, попавший сюда человек сразу глохнул и слепнул, глохнул от шума, слепнул от дыма. Раненые падали на землю прямо на обломки; дерущиеся шагали по трупам, скользили в крови, доламывали сломанные кости, с пола доносился вой, и умирающие впивались зубами в ноги бойцов. Временами воцарялась тишина, еще более гнетущая, чем шум битвы. Грудь прижималась к груди, слышалось тяжелое дыхание, зубовный скрежет, предсмертный хрип, проклятья, и вновь все заглушалось раскатами грома. Из бреши струился ручеек крови, растекаясь по земле в ночном мраке. От темной лужи подымался пар.
Казалось, кровоточит сама башня, смертельно раненная великанша. Как ни странно, снаружи почти не было слышно отголосков боя. Ночь выдалась темная, над равниной и в лесу, подступавшему к башне, стояла зловещая тишина. Внутри башни был ад, снаружи царил могильный покой. Схватка людей, уничтожавших друг друга во мраке, мушкетные выстрелы, вопли, крики ярости – все эти шумы замирали под сводами, среди толщи стен; звуки слабели от недостатка воздуха, и ужас резни усугублялся удушьем. Но грохот битвы почти не доносился наружу. Дети мирно спали в библиотеке.
Рукопашная под Тургом превосходила все, что может представить себе человеческое воображение.
Дабы дать о ней хотя бы слабое представление, пришлось бы обратиться к великим схваткам эсхиловских трагедий или к резне феодальных времен, к тем побоищам "нож к ножу", которые происходили еще в XVII веке, когда наступающие проникали в крепость через проломы, вспомнить те трагические поединки, о которых старик сержант из провинции Алентехо говорит: "Когда мины сделают свое дело, нападающие пойдут на штурм, опустив забрало, прикрываясь щитами и досками, обшитыми железом, вооруженные гранатами, они вытеснят врага из ретраншементов и редюитов, овладеют ими и продолжат неудержимое наступление".
Уже само поле битвы внушало ужас; она разыгрывалась в проломе, который на военном языке зовется "подсводная брешь", ибо, если читатель помнит, стена треснула, но сквозного прохода не образовалось. Порох в данном случае сыграл роль бурава. Действие мины было столь сильно, что в стене образовалась трещина, достигшая сорока футов высоты над местом взрыва, но это была лишь трещина, а единственное отверстие, которое отвечало своему назначению и позволяло проникнуть внутрь башни в нижний зал, напоминало скорее узкий след копья, нежели широкую щель от удара топором.
Это был прокол на теле башни, глубокий шрам, похожий на горизонтально прорытый колодец или на извилистый коридор, идущий несколько вверх, какое-то подобие кишки, пропущенной через стену пятнадцатифутовой толщины, некий бесформенный цилиндр, сплошь загроможденный препятствиями, расставивший десяток ловушек; гранит здесь норовил разбить человеку лоб, щебень – засосать его по колено, а мрак – застлать ему глаза.
Перед штурмующими зияла черная арка, этот зев бездны, ощерившейся острыми обломками камней, грозно торчащими снизу и сверху, как зубы в гигантской челюсти; пожалуй, акулья пасть не так зубаста, как эта страшная пробоина. Надо было войти в эту дыру и выйти из нее живым.
Тут рвалась картечь, там преграждал путь редюит, – там, то есть в зале нижнего этажа.
Только в подземных галереях, где саперы, подводящие мину, встречаются с вражеским отрядом, ставящим контрмину, только в трюмах взятого на абордаж корабля, где идут в ход топоры, только там бой достигает такого накала. Битва в глубине рва – это крайний предел ужаса. Страшна рукопашная под нависающим над головою сводом. В ту самую минуту, когда первая волна нападающих заполнила пролом, редюит засверкал молниями и глухо, словно под землей, проворчал гром. Грому осады ответил гром обороны. На эхо отвечало эхо; раздался крик Говэна: "Вперед!" Потом крик Лантенака: "Держитесь стойко!" Потом крик Имануса: "Ко мне, земляки!" Потом лязг скрещивающихся сабель, и один за другим – залпы ружей, несущие смерть. Факел, воткнутый в трещину стены, бросал слабый свет на эту ужасную картину. Все смешалось, все было окутано красноватым мраком, попавший сюда человек сразу глохнул и слепнул, глохнул от шума, слепнул от дыма. Раненые падали на землю прямо на обломки; дерущиеся шагали по трупам, скользили в крови, доламывали сломанные кости, с пола доносился вой, и умирающие впивались зубами в ноги бойцов. Временами воцарялась тишина, еще более гнетущая, чем шум битвы. Грудь прижималась к груди, слышалось тяжелое дыхание, зубовный скрежет, предсмертный хрип, проклятья, и вновь все заглушалось раскатами грома. Из бреши струился ручеек крови, растекаясь по земле в ночном мраке. От темной лужи подымался пар.
Казалось, кровоточит сама башня, смертельно раненная великанша. Как ни странно, снаружи почти не было слышно отголосков боя. Ночь выдалась темная, над равниной и в лесу, подступавшему к башне, стояла зловещая тишина. Внутри башни был ад, снаружи царил могильный покой. Схватка людей, уничтожавших друг друга во мраке, мушкетные выстрелы, вопли, крики ярости – все эти шумы замирали под сводами, среди толщи стен; звуки слабели от недостатка воздуха, и ужас резни усугублялся удушьем. Но грохот битвы почти не доносился наружу. Дети мирно спали в библиотеке.