Страница:
Никогда еще в ясном небе не занимался такой чудесный рассвет, как в то летнее утро. Теплый ветерок пробегал по зарослям вереска, клочья тумана лениво цеплялись за сучья дерев, Фужерский лес, весь напоенный свежим дыханием ручейков, словно огромная кадильница с благовониями, дымился под первыми лучами солнца; синева тверди, белоснежные облачка, прозрачная гладь вод, вся гамма цветов от аквамарина до изумруда, прозрачная сень по-братски обнявшихся ветвей, ковер трав, широкие равнины – все было исполнено той чистоты, которую природа создает в извечное назидание человеку. Среди этой мирной картины, словно напоказ, выставляло себя мерзкое людское бесстыдство; средь мирной картины виднелись друг против друга крепость и эшафот, орудие войны и орудие казни, образ кровожадных веков и обагренной кровью минуты, ночная сова прошлого и летучая мышь, возникшая в предрассветном сумраке будущего. И перед лицом цветущей, благоуханной, любвеобильной и прекрасной природы сияющие небеса, заливая светом зари башню Тург и гильотину, казалось, говорили людям: "Смотрите, вот что делаю я и что делаете вы".
Такое страшное применение находит себе иной раз солнечный свет.
Это зрелище имело своих зрителей.
Четыре тысячи человек, составляющие экспедиционный отряд, стояли в боевом строю на плоскогорье. Шеренги солдат окружали гильотину с трех сторон, образуя геометрическую фигуру, или, вернее, букву «Е»; батарея, расположенная в центре длинной ее стороны, служила для этого «Е» перпендикулярной черточкой. Казалось, что выкрашенное в красный цвет сооружение отгорожено живой стеной, доходившей с двух сторон до самого края плоскогорья; четвертая сторона была открыта, здесь проходил ров, за которым высилась башня.
Таким образом, получился как бы вытянутый прямоугольник, середину которого занимал эшафот. По мере того как разгоралась заря, тень от гильотины, лежавшая на траве, все укорачивалась.
Канониры стояли с зажженными факелами возле своих орудий.
Из оврага подымался тонкий синеватый дымок, – там затухал пожар, уничтоживший мост.
Дымок заволакивал Тургскую башню, не скрадывая ее очертаний, вышка ее попрежнему царила над всей округой. Башня была отделена от гильотины лишь шириною рва. Стоя на эшафоте и на вышке, люди могли бы свободно переговариваться.
На площадку вышки поставили судейский стол, стул и прикрепили позади трехцветные знамена. Заря разгоралась за Тургом, в ее лучах черная громада башни четко выступала на фоне порозовевшего неба, а наверху башни виднелся силуэт человека, – скрестив руки, он неподвижно сидел на стуле, осененном знаменами.
Этот человек был Симурдэн. Как и накануне, на нем была одежда гражданского делегата, шляпа с трехцветной кокардой, сабля на боку и пистолеты за поясом.
Он молчал. Молчали все. Солдаты стояли сомкнутым строем, приставив ружье к ноге и не подымая глаз. Каждый касался локтем соседа, но никто не обменивался ни словом с соседом. Каждый думал об этой войне, о бесчисленных схватках, о внезапной пальбе из-за изгородей, храбро подавляемой их ответным огнем, о толпах разъяренных крестьян, рассеянных их доблестью, о взятых крепостях, о выигранных сражениях, об одержанных победах, – и теперь им казалось, что былая слава оборачивается позором. Грудь каждого сжимало мрачное ожидание. Все глаза были прикованы к палачу, расхаживавшему по высокому помосту гильотины. Свет разгоравшегося дня уже охватил полнеба.
Вдруг до толпы донесся тот приглушенный звук, который издают барабаны, обвитые траурным крепом. Похоронная дробь с каждой минутой становилась громче; ряды расступились и пропустили в прямоугольник шествие, направлявшееся к эшафоту.
Впереди – барабанщики в черном, затем рота гренадеров с ружьями, обращенными дулом вниз, затем взвод жандармов с саблями наголо, затем осужденный – Говэн.
Говэн шел свободно. Ему не связали веревками ни рук, ни ног. Он был в походной форме и при шпаге.
Шествие замыкал второй взвод конвоиров.
Лицо Говэна еще хранило след мечтательной радости, которая зажглась в его глазах в ту минуту, когда он сказал Симурдэну: "Я думаю о будущем". Несказанно прекрасна и возвышенна была эта улыбка, так и не сошедшая с его уст.
Подойдя к роковому помосту, он бросил взгляд на вершину башни. Гильотину он даже не удостоил взгляда.
Он знал, что Симурдэн сочтет своим долгом лично присутствовать при казни. Он искал его глазами. И нашел.
Симурдэн был бледен и холоден. Стоявшие рядом с ним люди не могли уловить его дыхания.
Увидев Говэна, он даже не вздрогнул.
Тем временем Говэн шел к гильотине.
Он шел и все смотрел на Симурдэна, и Симурдэн смотрел на него. Казалось, Симурдэн ищет поддержки в его взгляде.
Говэн приблизился к подножью эшафота. Он поднялся на помост. Офицер, командовавший конвоем, последовал за ним. Говэн отстегнул шпагу и передал ее офицеру; затем снял галстук и отдал его палачу.
Он был подобен видению. Никогда еще он не был так прекрасен. Ветер играл его темными кудрями, – в ту пору мужчины не стриглись так коротко, как в наши дни. Его шея блистала женственной белизной, а взгляд был твердый и светлый, как у архангела. И здесь, на эшафоте, он продолжал мечтать. Лобное место было вершиной, и Говэн стоял на ней, выпрямившись во весь рост, величавый и спокойный. Солнечные лучи ореолом окружали его чело.
Полагалось, однако, связать казнимого. Палач подошел с веревкой в руке.
Но тут, видя, что их молодого командира сейчас положат под нож, солдаты не выдержали, закаленные сердца воинов переполнились горечью. Послышалось то, чего нет ужаснее, – рыдание войска. Раздались крики: "Помиловать! Помиловать!" Некоторые падали на колени, другие, бросив наземь оружие, протягивали руки к вершине башни, где сидел Симурдэн. Какой-то гренадер, указывая на гильотину, воскликнул: "А замена разрешается? Я готов!"
Все в каком-то исступлении кричали: "Помиловать! Помиловать!" Даже сердце льва, услышавшего эти крики, сжалось бы и дрогнуло в ужасе, ибо страшны солдатские слезы.
Палач остановился в нерешительности.
Тогда с вершины башни раздался властный голос, и все услышали зловещие слова, как тихо ни были они произнесены:
– Исполняйте волю закона.
Все узнали этот неумолимый голос. Это говорил Симурдэн. И войско затрепетало.
Палач больше не колебался. Он подошел к Говэну, держа в руках веревку.
– Подождите, – сказал Говэн.
Он повернулся лицом к Симурдэну и послал ему правой, еще свободной рукой прощальный привет, затем дал себя связать.
И уже связанный, он сказал палачу:
– Простите, еще минутку.
Он крикнул:
– Да здравствует Республика!
Потом его положили на доску, прекрасную и гордую голову охватил отвратительный ошейник, палач осторожно приподнял на затылке волосы, затем нажал пружину, стальной треугольник пришел в движение и заскользил вниз, сначала медленно, потом быстрее, и все услышали непередаваемо мерзкий звук.
В ту самую минуту раздался другой звук. На удар топора отозвался выстрел пистолета. Симурдэн схватил один из двух пистолетов, заткнутых за пояс, и в то самое мгновение, когда голова Говэна скатилась в корзину, Симурдэн выстрелил себе в сердце. Струя крови хлынула из его рта, и он упал мертвым.
Две трагические души, две сестры, отлетели вместе, и та, что была мраком, слилась с той, что была светом.
Такое страшное применение находит себе иной раз солнечный свет.
Это зрелище имело своих зрителей.
Четыре тысячи человек, составляющие экспедиционный отряд, стояли в боевом строю на плоскогорье. Шеренги солдат окружали гильотину с трех сторон, образуя геометрическую фигуру, или, вернее, букву «Е»; батарея, расположенная в центре длинной ее стороны, служила для этого «Е» перпендикулярной черточкой. Казалось, что выкрашенное в красный цвет сооружение отгорожено живой стеной, доходившей с двух сторон до самого края плоскогорья; четвертая сторона была открыта, здесь проходил ров, за которым высилась башня.
Таким образом, получился как бы вытянутый прямоугольник, середину которого занимал эшафот. По мере того как разгоралась заря, тень от гильотины, лежавшая на траве, все укорачивалась.
Канониры стояли с зажженными факелами возле своих орудий.
Из оврага подымался тонкий синеватый дымок, – там затухал пожар, уничтоживший мост.
Дымок заволакивал Тургскую башню, не скрадывая ее очертаний, вышка ее попрежнему царила над всей округой. Башня была отделена от гильотины лишь шириною рва. Стоя на эшафоте и на вышке, люди могли бы свободно переговариваться.
На площадку вышки поставили судейский стол, стул и прикрепили позади трехцветные знамена. Заря разгоралась за Тургом, в ее лучах черная громада башни четко выступала на фоне порозовевшего неба, а наверху башни виднелся силуэт человека, – скрестив руки, он неподвижно сидел на стуле, осененном знаменами.
Этот человек был Симурдэн. Как и накануне, на нем была одежда гражданского делегата, шляпа с трехцветной кокардой, сабля на боку и пистолеты за поясом.
Он молчал. Молчали все. Солдаты стояли сомкнутым строем, приставив ружье к ноге и не подымая глаз. Каждый касался локтем соседа, но никто не обменивался ни словом с соседом. Каждый думал об этой войне, о бесчисленных схватках, о внезапной пальбе из-за изгородей, храбро подавляемой их ответным огнем, о толпах разъяренных крестьян, рассеянных их доблестью, о взятых крепостях, о выигранных сражениях, об одержанных победах, – и теперь им казалось, что былая слава оборачивается позором. Грудь каждого сжимало мрачное ожидание. Все глаза были прикованы к палачу, расхаживавшему по высокому помосту гильотины. Свет разгоравшегося дня уже охватил полнеба.
Вдруг до толпы донесся тот приглушенный звук, который издают барабаны, обвитые траурным крепом. Похоронная дробь с каждой минутой становилась громче; ряды расступились и пропустили в прямоугольник шествие, направлявшееся к эшафоту.
Впереди – барабанщики в черном, затем рота гренадеров с ружьями, обращенными дулом вниз, затем взвод жандармов с саблями наголо, затем осужденный – Говэн.
Говэн шел свободно. Ему не связали веревками ни рук, ни ног. Он был в походной форме и при шпаге.
Шествие замыкал второй взвод конвоиров.
Лицо Говэна еще хранило след мечтательной радости, которая зажглась в его глазах в ту минуту, когда он сказал Симурдэну: "Я думаю о будущем". Несказанно прекрасна и возвышенна была эта улыбка, так и не сошедшая с его уст.
Подойдя к роковому помосту, он бросил взгляд на вершину башни. Гильотину он даже не удостоил взгляда.
Он знал, что Симурдэн сочтет своим долгом лично присутствовать при казни. Он искал его глазами. И нашел.
Симурдэн был бледен и холоден. Стоявшие рядом с ним люди не могли уловить его дыхания.
Увидев Говэна, он даже не вздрогнул.
Тем временем Говэн шел к гильотине.
Он шел и все смотрел на Симурдэна, и Симурдэн смотрел на него. Казалось, Симурдэн ищет поддержки в его взгляде.
Говэн приблизился к подножью эшафота. Он поднялся на помост. Офицер, командовавший конвоем, последовал за ним. Говэн отстегнул шпагу и передал ее офицеру; затем снял галстук и отдал его палачу.
Он был подобен видению. Никогда еще он не был так прекрасен. Ветер играл его темными кудрями, – в ту пору мужчины не стриглись так коротко, как в наши дни. Его шея блистала женственной белизной, а взгляд был твердый и светлый, как у архангела. И здесь, на эшафоте, он продолжал мечтать. Лобное место было вершиной, и Говэн стоял на ней, выпрямившись во весь рост, величавый и спокойный. Солнечные лучи ореолом окружали его чело.
Полагалось, однако, связать казнимого. Палач подошел с веревкой в руке.
Но тут, видя, что их молодого командира сейчас положат под нож, солдаты не выдержали, закаленные сердца воинов переполнились горечью. Послышалось то, чего нет ужаснее, – рыдание войска. Раздались крики: "Помиловать! Помиловать!" Некоторые падали на колени, другие, бросив наземь оружие, протягивали руки к вершине башни, где сидел Симурдэн. Какой-то гренадер, указывая на гильотину, воскликнул: "А замена разрешается? Я готов!"
Все в каком-то исступлении кричали: "Помиловать! Помиловать!" Даже сердце льва, услышавшего эти крики, сжалось бы и дрогнуло в ужасе, ибо страшны солдатские слезы.
Палач остановился в нерешительности.
Тогда с вершины башни раздался властный голос, и все услышали зловещие слова, как тихо ни были они произнесены:
– Исполняйте волю закона.
Все узнали этот неумолимый голос. Это говорил Симурдэн. И войско затрепетало.
Палач больше не колебался. Он подошел к Говэну, держа в руках веревку.
– Подождите, – сказал Говэн.
Он повернулся лицом к Симурдэну и послал ему правой, еще свободной рукой прощальный привет, затем дал себя связать.
И уже связанный, он сказал палачу:
– Простите, еще минутку.
Он крикнул:
– Да здравствует Республика!
Потом его положили на доску, прекрасную и гордую голову охватил отвратительный ошейник, палач осторожно приподнял на затылке волосы, затем нажал пружину, стальной треугольник пришел в движение и заскользил вниз, сначала медленно, потом быстрее, и все услышали непередаваемо мерзкий звук.
В ту самую минуту раздался другой звук. На удар топора отозвался выстрел пистолета. Симурдэн схватил один из двух пистолетов, заткнутых за пояс, и в то самое мгновение, когда голова Говэна скатилась в корзину, Симурдэн выстрелил себе в сердце. Струя крови хлынула из его рта, и он упал мертвым.
Две трагические души, две сестры, отлетели вместе, и та, что была мраком, слилась с той, что была светом.
О романе «Девяносто третий год»
"Девяносто третий год" – одно из самых значительных произведений Виктора Гюго. Этот роман представляет собой широкое художественное полотно, на котором яркими красками изображены события и деятели, участники и противники великого революционного переворота конца XVIII века, ликвидировавшего прогнившие феодальные порядки во Франции и открывшего новую главу в ее истории, а отчасти и в истории других стран. "Она недаром называется великой, – писал В. И. Ленин о первой французской буржуазной революции. – Для своего класса, для которого она работала, для буржуазии, она сделала так много, что весь XIX век, тот век, который дал цивилизацию и культуру всему человечеству, прошел под знаком французской революции".[422]
Многие выдающиеся мастера слова – в том числе Анатоль Франс, Ромен Роллан, Чарльз Диккенс – изобразили в своих произведениях грандиозную историческую драму 1789–1794 годов. Но, быть может, никому из них не удалось дать такую широкую картину эпохи, такое потрясающее по своей силе изображение событий, какое привлекает читателей в романе Гюго. Объясняется это прежде всего тем, что Гюго был современником и очевидцем четырех революций (1830, 1848, 1870 и 1871 годов), что он являлся активным участником борьбы за утверждение республиканского строя во Франции. А борьба эта развернулась в 70-х годах, как раз тогда, когда создавался роман "Девяносто третий год".
Замысел романа появился у Гюго в начале 1863 года. "Я задумал большое произведение, – писал он тогда. – Я колеблюсь перед громадностью задачи, которая в то же время меня привлекает. Это 93-й год".
Шестидесятые годы XIX века были временем оживления и подъема общественного движения во Франции, направленного против душившего ее режима бонапартистской реакции. Нараставшая с каждым годом борьба рабочего класса и республиканских групп буржуазии отражалась и в литературе, особенно исторической. Не случайно, что именно в этот период появляется большое количество книг не только по истории революции 1848 года, память о которой еще была свежа тогда, но и по истории революции конца XVIII века.
Находясь в эмиграции, Гюго внимательно следил за тем, что происходило во Франции. Он тщательно изучал документы и литературу по истории Франции эпохи революции 1789–1794 годов. Писатель проделал огромную подготовительную работу: сохранилось множество папок с историческими материалами (заметками, выписками из документов, копиями), которые Гюго собирал и изучал, подготовляя роман об этой эпохе. Сведения о ней он черпал преимущественно из трудов буржуазно-демократического направления: из книги Луи Блана "Французская революция", из "Истории Робеспьера" Эрнеста Амеля, из трудов Мишле и других прогрессивных историков. Однако ему осталась, повидимому, неизвестна книга Бужара о Марате, появившаяся в 1866 году.
Гюго начал писать роман 16 декабря 1872 года и закончил его 9 июня 1873 года. Роман был издан в 1874 году.
Выход в свет этого произведения совпал с обострением политической обстановки во Франции, вызванным происками крайних реакционеров, стремившихся восстановить монархический строй и привести к власти династию Бурбонов, которую поддерживали крупные помещики, высшее католическое духовенство, реакционное офицерство и верхушка буржуазии.
Гюго принял активное участие в борьбе прогрессивных сил против планов монархической реставрации. Он боролся против них и в своих речах в Национальном собрании и в своих литературных произведениях. Роман о 1793-м годе – самом трудном и вместе с тем самом славном годе французской революции – всем своим содержанием, всей своей направленностью служил делу защиты республиканского строя, делу борьбы против приверженцев новой реставрации. Реакционная критика сразу же почувствовала это и потому так враждебно встретила роман Гюго. "В "Девяносто третьем годе", – с неприкрытым негодованием писал в газете "La Presse" от 1 марта 1874 года критик Лескюр, – чувствуется дыхание революционного демона, которым теперь вдохновляется поэт; видно, как над романом реет знамя социальных требований… не белое или трехцветное, а красное знамя".
Лескюр был, разумеется, неправ, изображая Гюго сторонником красного знамени – знамени пролетарской революции, знамени Парижской Коммуны. Известно, что писатель не понял великих освободительных задач и целей Коммуны. Но известно и то, что Гюго сурово осуждал дикие жестокости версальской военщины, ее кровавую расправу с трудящимися Парижа, что он энергично боролся за амнистию коммунарам. Страх, который под влиянием событий Коммуны охватил имущие классы Франции, превратил многих буржуазных либералов в ярых реакционеров. Показательна эволюция, которую проделал Тэн, в своей книге "Происхождение современной Франции" (она начала издаваться в 70-х годах) грубо фальсифицировавший историю французской революции и клеветнически чернивший ее деятелей (особенно якобинцев).
Заслуга Гюго состоит в том, что в своем романе, проникнутом духом свободолюбия и гуманности, он стремился показать величие революционного переворота конца XVIII века, бесстрашие и героизм французского революционного народа, стойко защищавшего свою родину и от контрреволюционных мятежников и от иностранных интервентов. Прославляя мужество французских революционеров конца XVIII века, их патриотическую преданность, Гюго клеймил изменников родины – дворян-эмигрантов, которые ради восстановления своих былых привилегий предавали свою страну ее злейшим врагам. Патриотический пафос, которым проникнут "Девяносто третий год", оказался не по нутру версальским реакционерам, пошедшим на прямой сговор с германскими милитаристами для совместной борьбы против парижских коммунаров, доблестных защитников свободы и независимости Франции.
С большой художественной силой и с большим знанием исторического материала показывает Гюго в своем романе два враждебно-противостоящих друг другу лагеря – лагерь буржуазно-демократической революции, сплоченный вокруг якобинского Конвента, и лагерь дворянско-монархической контрреволюции. Картины, изображающие гражданскую войну в Вандее, борьбу между «синими» (частями республиканской армии) и «белыми» (отрядами монархических мятежников), сменяются картинами, рисующими революционный Париж, его народные массы и их вождей.
Писатель резко клеймит контрреволюционных мятежников, как врагов прогресса, как изменников родине. Какими ничтожными и ограниченными людьми выглядят действующие в романе эмигранты– граф дю Буабертло, шевалье де Ла Вьевиль. Они твердо убеждены в том, что революция произошла из-за пустяков, что через месяц они вступят в Париж победителями, что восстановление феодально-абсолютистского строя «спасет» Францию. Однако даже они вынуждены признать, что "принцы не хотят драться" и что без активной поддержки со стороны Англии и других монархических держав французские монархисты ничего не добьются.
Вождь монархистов маркиз де Лантенак (под этим именем выведен один из руководителей вандейского мятежа граф де Пюизэ, мемуары которого использованы в романе) изображен как образ явно отрицательный. Это – законченный представитель "старого режима", злобный и фанатичный враг революционного народа, идущий на прямое предательство национальных интересов Франции ради спасения социальных привилегий дворянской аристократии. Сознавая, что одних вандейцев недостаточно для борьбы с революцией, Лантенак призывает в свою страну английских интервентов, готов отдать им часть французского побережья. Именно за это больше всего и осуждает его Гюго. Описывая гибель английского корабля «Клеймор», шедшего к берегам Франции, чтобы высадить там Лантенака, писатель отмечает, что хотя «Клеймор» погиб так же мужественно, как и французский республиканский корабль «Мститель» (он пошел ко дну в битве с английской эскадрой 1 июня 1794 года), слава не выпала на его долю. "Нельзя быть героем, сражаясь против своей отчизны", – справедливо замечает Гюго.
"Все предать огню и мечу… Не давать пощады", – такова программа действий Лантенака, считающего, что только таким путем можно "покончить с революцией". И эта программа выполняется: раненых республиканских солдат добивают, пленных – расстреливают. Поступок Лантенака, спасающего крестьянских детей из горящего замка, совершенно не вяжется с образом жестокого вожака вандейцев и кажется ничем не оправданным. Этот надуманный эпизод не меняет общей характеристики Лантенака. Эпизод этот понадобился Гюго, чтобы оправдать изменнический поступок Говэна – молодого командира батальона республиканских войск и вместе с тем близкого родственника Лантенака. Освобождая взятого в плен Лантенака, Говэн совершает тяжкое преступление перед родиной и революцией. Гюго из соображений отвлеченной гуманности прощает Говэна, которого он идеализирует и которым восхищается. Только в самом конце романа писатель вкладывает в уста Говэна слова, свидетельствующие о том, что он осознал свою вину. Он говорит: "Я забыл сожженные деревни, вытоптанные нивы, зверски приконченных пленников, добитых раненых, расстрелянных женщин; я забыл о Франции, которую предали Англии; я дал свободу палачу родины. Я виновен".
Один из самых волнующих образов романа – это образ Симурдэна. Симурдэн – комиссар отряда Говэна, бывший священник, в прошлом воспитатель молодого аристократа. Этот аскетически суровый и непреклонный революционер списан с натуры. Среди деятелей французской революции были и такие люди, вышедшие из рядов низшего духовенства. Достаточно вспомнить священника Жака Ру, одного из наиболее ярких представителей группы «бешеных», мужественно защищавших интересы городской бедноты, рабочего класса; достаточно вспомнить монаха Дюкенуа, одного из "последних якобинцев", заколовшего себя кинжалом после того, как судьи восторжествовавшей контрреволюции вынесли ему смертный приговор. Симурдэн убежден в необходимости беспощадной расправы с врагами революции. Чувство гражданского долга, сознание своей ответственности перед народом заставляют Симурдэна гильотинировать того, кого он любит, как родного сына. Но, выполнив свой долг, Симурдэн оказался не в силах пережить смерть Говэна и в момент его казни покончил с собой. Это самоубийство как бы символизирует моральную капитуляцию Симурдэна перед идеей милосердия. Образ стойкого комиссара Конвента, разумеется, проигрывает от этого, оказывается менее цельным.
Для Гюго и его идеалистического мышления этот эпизод, которым заканчивается роман, весьма характерен. В этом трагическом эпизоде отчетливо обнаруживается противоречивость взглядов Гюго на революционный террор. Писатель оправдывает его лишь как временное, преходящее явление, допустимое лишь в обстановке ожесточенной гражданской войны (впрочем, в других местах романа он не скрывает своего отрицательного отношения к "закону о подозрительных" и другим террористическим мерам якобинской диктатуры). В дальнейшем, полагает Гюго, допустимы одни только методы милосердия.
Глубоко реалистичен образ матроса Гальмало – темного, невежественного, суеверного крестьянина, слепо верящего в бога и короля. Именно такова была основная масса вандейцев, которых дворянам и священникам так легко удалось поднять против Республики.
"Их можно было уверить, в чем угодно, – пишет Гюго, – священники показывали им своего собрата по ремеслу, которому предварительно веревкой стягивали докрасна шею, и объявляли собравшимся: "Смотрите, вот он воскрес после гильотинированья!" – и те верили". Подчеркивая умственную и политическую отсталость бретонских крестьян того времени, которых он изображает полудикарями, Гюго игнорирует социально-экономические причины вандейского мятежа (в частности, недовольство, вызванное в деревне законом о максимуме цен на зерно). Обходя молчанием эти причины, писатель скользит по поверхности явлений в анализе того, что он называет вандейской загадкой. Историческая концепция Гюго, идеалистическая по своей сущности, приводит его к тому, что он придает чрезмерное значение географическим условиям; утверждая, что человек подчиняется "роковому воздействию природной среды", писатель пытается доказать, что жители гор свободолюбивы по природе, а жители болот и лесов, уже в силу природных условий, мирятся с рабством, чужды идеалам прогресса. С этими рассуждениями, в которых чувствуется несомненное влияние исторической теории Монтескье, нельзя, конечно, согласиться. Зато как правдива картина партизанской войны в Вандее, которую рисует Гюго.
Особого упоминания заслуживает фигура нищего и бродяги Тельмарша. Тельмарш весьма невысокого мнения о "старом режиме", представителем которого является Лантенак; этот нищий крестьянин, живущий в землянке и питающийся каштанами, помнит, что до революции простых людей вешали ни за что ни про что; несмотря на это, он осуждает казнь короля, хотя и затрудняется сказать, почему этого не следовало делать. Он признает, что антагонизм между бедными и богатыми является источником всех происходящих на земле переворотов, но заявляет, что не может разобраться, где настоящая правда, и фаталистически замечает: "Только мое дело сторона. События, они и есть события… Знаю только, что, раз есть долги, их надо платить. Вот и все". Зная, что за выдачу Лантенака обещано огромное денежное вознаграждение, этот умирающий с голоду нищий спасает маркиза, укрывая его в своей землянке. "Мы ведь теперь с вами братья, ваша светлость, – говорит он. -Я прошу кусок хлеба, вы просите жизни. Оба мы теперь нищие".
Так мотивирует свой поступок Тельмарш, устами которого говорит сам Гюго, делающий нищего носителем своей излюбленной идеи о «превосходстве» отвлеченной гуманности над социальными конфликтами. Впрочем, суровая правда классовой борьбы вскоре разбивает иллюзии Тельмарша: он был убежден, что делает доброе дело, спасая человека, которого травили как хищного зверя, и вот оказывается, что по приказу этого человека расстреливают пленных, убивают женщин. С ужасом убеждается Тельмарш, что он совершил ошибку, укрыв Лантенака от республиканских властей.
Большой творческой удачей Гюго в романе "Девяносто третий год" следует признать мастерское описание жизни Парижа в период якобинской диктатуры, основанное на изучении разнообразных исторических источников. В этих главах романа, заполненных множеством интересных фактов и деталей, живо чувствуются биение пульса революции, патриотический подъем народных масс, энергия революционного правительства якобинцев. Несмотря на огромные экономические трудности, страшную дороговизну, нехватку хлеба, угля, мыла и других предметов, несмотря на контрреволюционные заговоры и мятежи в провинции, несмотря на обостренное положение на фронтах, "Париж Сен-Жюста", как называет Гюго столицу Франции 1793 года, не падал духом. "Лавиной шли добровольцы, предлагавшие родине свою жизнь. Каждая улица выставляла батальон. Над головой проплывали знамена округов, на каждом был начертан свой девиз. На знамени округа Капуцинов значилось: "Нас голыми руками не возьмешь!" На другом: "Благородным должно быть лишь сердце!" На всех стенах афиши и объявления – большие, маленькие, белые, желтые, зеленые, красные, отпечатанные в типографии и написанные от руки – провозглашали: "Да здравствует Республика!" Крохотные ребятишки лепетали: " a ira".
Никто из историков, писателей, мемуаристов, писавших о французской революции, не дал такого яркого изображения Конвента, какое мы находим в романе "Девяносто третий год". Прекрасное знание исторического материала позволило Гюго дать меткие, хотя и предельно сжатые, характеристики наиболее видных деятелей Конвента как из партии монтаньяров, так и из партии жирондистов. Разумеется, не все эти характеристики исторически верны: некоторые из них (особенно это относится к характеристике левых якобинцев) явно тенденциозны и несправедливы.
Знаменитая сцена беседы Робеспьера, Дантона и Марата в кабачке на улице Павлина свидетельствует о том, как тщательно изучал Гюго детали событий (даже мельчайшие), а также характеры этих виднейших деятелей революции. Впрочем, не всех трех. Если Робеспьер и Дантон обрисованы в общем исторически верно, то этого никак нельзя сказать о Марате. Даже описание наружности "Друга народа", как любовно называли Марата простые люди Парижа, выдает неприязненное отношение к нему Гюго, типичное почти для всех буржуазных деятелей. Это описание искажает действительный физический облик Марата, каким мы знаем его из воспоминаний объективно настроенных современников.
Нельзя согласиться и с общей характеристикой, которую дает Гюго членам Конвента: "Когорта героев и стадо трусов". Этой характеристике противоречит та высокая оценка исторического значения Конвента, которую здесь же дал сам писатель: "Воинский стан человечества, атакуемый всеми темными силами; сторожевой огонь осажденной армии идей; великий бивуак умов, раскинувшийся на краю бездны".
Подводя итог деятельности Конвента, Гюго перечисляет проведенные им демократические преобразования, подчеркивает проявленную им кипучую энергию (11210 декретов!). При этом он явно переоценивает результаты деятельности Конвента, не замечает антипролетарской направленности многих его декретов (как, например, закона о всеобщем максимуме цен, устанавливавшего и предельные ставки заработной платы), приписывает Конвенту издание декрета о праве на труд, что не соответствует исторической правде, утверждает, что Конвент провозгласил "все высшие принципы". Переоценка парламентаризма и буржуазно-демократических свобод, свойственная вообще Гюго, отчетливо чувствуется в этом прославлении Конвента.
Многие выдающиеся мастера слова – в том числе Анатоль Франс, Ромен Роллан, Чарльз Диккенс – изобразили в своих произведениях грандиозную историческую драму 1789–1794 годов. Но, быть может, никому из них не удалось дать такую широкую картину эпохи, такое потрясающее по своей силе изображение событий, какое привлекает читателей в романе Гюго. Объясняется это прежде всего тем, что Гюго был современником и очевидцем четырех революций (1830, 1848, 1870 и 1871 годов), что он являлся активным участником борьбы за утверждение республиканского строя во Франции. А борьба эта развернулась в 70-х годах, как раз тогда, когда создавался роман "Девяносто третий год".
Замысел романа появился у Гюго в начале 1863 года. "Я задумал большое произведение, – писал он тогда. – Я колеблюсь перед громадностью задачи, которая в то же время меня привлекает. Это 93-й год".
Шестидесятые годы XIX века были временем оживления и подъема общественного движения во Франции, направленного против душившего ее режима бонапартистской реакции. Нараставшая с каждым годом борьба рабочего класса и республиканских групп буржуазии отражалась и в литературе, особенно исторической. Не случайно, что именно в этот период появляется большое количество книг не только по истории революции 1848 года, память о которой еще была свежа тогда, но и по истории революции конца XVIII века.
Находясь в эмиграции, Гюго внимательно следил за тем, что происходило во Франции. Он тщательно изучал документы и литературу по истории Франции эпохи революции 1789–1794 годов. Писатель проделал огромную подготовительную работу: сохранилось множество папок с историческими материалами (заметками, выписками из документов, копиями), которые Гюго собирал и изучал, подготовляя роман об этой эпохе. Сведения о ней он черпал преимущественно из трудов буржуазно-демократического направления: из книги Луи Блана "Французская революция", из "Истории Робеспьера" Эрнеста Амеля, из трудов Мишле и других прогрессивных историков. Однако ему осталась, повидимому, неизвестна книга Бужара о Марате, появившаяся в 1866 году.
Гюго начал писать роман 16 декабря 1872 года и закончил его 9 июня 1873 года. Роман был издан в 1874 году.
Выход в свет этого произведения совпал с обострением политической обстановки во Франции, вызванным происками крайних реакционеров, стремившихся восстановить монархический строй и привести к власти династию Бурбонов, которую поддерживали крупные помещики, высшее католическое духовенство, реакционное офицерство и верхушка буржуазии.
Гюго принял активное участие в борьбе прогрессивных сил против планов монархической реставрации. Он боролся против них и в своих речах в Национальном собрании и в своих литературных произведениях. Роман о 1793-м годе – самом трудном и вместе с тем самом славном годе французской революции – всем своим содержанием, всей своей направленностью служил делу защиты республиканского строя, делу борьбы против приверженцев новой реставрации. Реакционная критика сразу же почувствовала это и потому так враждебно встретила роман Гюго. "В "Девяносто третьем годе", – с неприкрытым негодованием писал в газете "La Presse" от 1 марта 1874 года критик Лескюр, – чувствуется дыхание революционного демона, которым теперь вдохновляется поэт; видно, как над романом реет знамя социальных требований… не белое или трехцветное, а красное знамя".
Лескюр был, разумеется, неправ, изображая Гюго сторонником красного знамени – знамени пролетарской революции, знамени Парижской Коммуны. Известно, что писатель не понял великих освободительных задач и целей Коммуны. Но известно и то, что Гюго сурово осуждал дикие жестокости версальской военщины, ее кровавую расправу с трудящимися Парижа, что он энергично боролся за амнистию коммунарам. Страх, который под влиянием событий Коммуны охватил имущие классы Франции, превратил многих буржуазных либералов в ярых реакционеров. Показательна эволюция, которую проделал Тэн, в своей книге "Происхождение современной Франции" (она начала издаваться в 70-х годах) грубо фальсифицировавший историю французской революции и клеветнически чернивший ее деятелей (особенно якобинцев).
Заслуга Гюго состоит в том, что в своем романе, проникнутом духом свободолюбия и гуманности, он стремился показать величие революционного переворота конца XVIII века, бесстрашие и героизм французского революционного народа, стойко защищавшего свою родину и от контрреволюционных мятежников и от иностранных интервентов. Прославляя мужество французских революционеров конца XVIII века, их патриотическую преданность, Гюго клеймил изменников родины – дворян-эмигрантов, которые ради восстановления своих былых привилегий предавали свою страну ее злейшим врагам. Патриотический пафос, которым проникнут "Девяносто третий год", оказался не по нутру версальским реакционерам, пошедшим на прямой сговор с германскими милитаристами для совместной борьбы против парижских коммунаров, доблестных защитников свободы и независимости Франции.
С большой художественной силой и с большим знанием исторического материала показывает Гюго в своем романе два враждебно-противостоящих друг другу лагеря – лагерь буржуазно-демократической революции, сплоченный вокруг якобинского Конвента, и лагерь дворянско-монархической контрреволюции. Картины, изображающие гражданскую войну в Вандее, борьбу между «синими» (частями республиканской армии) и «белыми» (отрядами монархических мятежников), сменяются картинами, рисующими революционный Париж, его народные массы и их вождей.
Писатель резко клеймит контрреволюционных мятежников, как врагов прогресса, как изменников родине. Какими ничтожными и ограниченными людьми выглядят действующие в романе эмигранты– граф дю Буабертло, шевалье де Ла Вьевиль. Они твердо убеждены в том, что революция произошла из-за пустяков, что через месяц они вступят в Париж победителями, что восстановление феодально-абсолютистского строя «спасет» Францию. Однако даже они вынуждены признать, что "принцы не хотят драться" и что без активной поддержки со стороны Англии и других монархических держав французские монархисты ничего не добьются.
Вождь монархистов маркиз де Лантенак (под этим именем выведен один из руководителей вандейского мятежа граф де Пюизэ, мемуары которого использованы в романе) изображен как образ явно отрицательный. Это – законченный представитель "старого режима", злобный и фанатичный враг революционного народа, идущий на прямое предательство национальных интересов Франции ради спасения социальных привилегий дворянской аристократии. Сознавая, что одних вандейцев недостаточно для борьбы с революцией, Лантенак призывает в свою страну английских интервентов, готов отдать им часть французского побережья. Именно за это больше всего и осуждает его Гюго. Описывая гибель английского корабля «Клеймор», шедшего к берегам Франции, чтобы высадить там Лантенака, писатель отмечает, что хотя «Клеймор» погиб так же мужественно, как и французский республиканский корабль «Мститель» (он пошел ко дну в битве с английской эскадрой 1 июня 1794 года), слава не выпала на его долю. "Нельзя быть героем, сражаясь против своей отчизны", – справедливо замечает Гюго.
"Все предать огню и мечу… Не давать пощады", – такова программа действий Лантенака, считающего, что только таким путем можно "покончить с революцией". И эта программа выполняется: раненых республиканских солдат добивают, пленных – расстреливают. Поступок Лантенака, спасающего крестьянских детей из горящего замка, совершенно не вяжется с образом жестокого вожака вандейцев и кажется ничем не оправданным. Этот надуманный эпизод не меняет общей характеристики Лантенака. Эпизод этот понадобился Гюго, чтобы оправдать изменнический поступок Говэна – молодого командира батальона республиканских войск и вместе с тем близкого родственника Лантенака. Освобождая взятого в плен Лантенака, Говэн совершает тяжкое преступление перед родиной и революцией. Гюго из соображений отвлеченной гуманности прощает Говэна, которого он идеализирует и которым восхищается. Только в самом конце романа писатель вкладывает в уста Говэна слова, свидетельствующие о том, что он осознал свою вину. Он говорит: "Я забыл сожженные деревни, вытоптанные нивы, зверски приконченных пленников, добитых раненых, расстрелянных женщин; я забыл о Франции, которую предали Англии; я дал свободу палачу родины. Я виновен".
Один из самых волнующих образов романа – это образ Симурдэна. Симурдэн – комиссар отряда Говэна, бывший священник, в прошлом воспитатель молодого аристократа. Этот аскетически суровый и непреклонный революционер списан с натуры. Среди деятелей французской революции были и такие люди, вышедшие из рядов низшего духовенства. Достаточно вспомнить священника Жака Ру, одного из наиболее ярких представителей группы «бешеных», мужественно защищавших интересы городской бедноты, рабочего класса; достаточно вспомнить монаха Дюкенуа, одного из "последних якобинцев", заколовшего себя кинжалом после того, как судьи восторжествовавшей контрреволюции вынесли ему смертный приговор. Симурдэн убежден в необходимости беспощадной расправы с врагами революции. Чувство гражданского долга, сознание своей ответственности перед народом заставляют Симурдэна гильотинировать того, кого он любит, как родного сына. Но, выполнив свой долг, Симурдэн оказался не в силах пережить смерть Говэна и в момент его казни покончил с собой. Это самоубийство как бы символизирует моральную капитуляцию Симурдэна перед идеей милосердия. Образ стойкого комиссара Конвента, разумеется, проигрывает от этого, оказывается менее цельным.
Для Гюго и его идеалистического мышления этот эпизод, которым заканчивается роман, весьма характерен. В этом трагическом эпизоде отчетливо обнаруживается противоречивость взглядов Гюго на революционный террор. Писатель оправдывает его лишь как временное, преходящее явление, допустимое лишь в обстановке ожесточенной гражданской войны (впрочем, в других местах романа он не скрывает своего отрицательного отношения к "закону о подозрительных" и другим террористическим мерам якобинской диктатуры). В дальнейшем, полагает Гюго, допустимы одни только методы милосердия.
Глубоко реалистичен образ матроса Гальмало – темного, невежественного, суеверного крестьянина, слепо верящего в бога и короля. Именно такова была основная масса вандейцев, которых дворянам и священникам так легко удалось поднять против Республики.
"Их можно было уверить, в чем угодно, – пишет Гюго, – священники показывали им своего собрата по ремеслу, которому предварительно веревкой стягивали докрасна шею, и объявляли собравшимся: "Смотрите, вот он воскрес после гильотинированья!" – и те верили". Подчеркивая умственную и политическую отсталость бретонских крестьян того времени, которых он изображает полудикарями, Гюго игнорирует социально-экономические причины вандейского мятежа (в частности, недовольство, вызванное в деревне законом о максимуме цен на зерно). Обходя молчанием эти причины, писатель скользит по поверхности явлений в анализе того, что он называет вандейской загадкой. Историческая концепция Гюго, идеалистическая по своей сущности, приводит его к тому, что он придает чрезмерное значение географическим условиям; утверждая, что человек подчиняется "роковому воздействию природной среды", писатель пытается доказать, что жители гор свободолюбивы по природе, а жители болот и лесов, уже в силу природных условий, мирятся с рабством, чужды идеалам прогресса. С этими рассуждениями, в которых чувствуется несомненное влияние исторической теории Монтескье, нельзя, конечно, согласиться. Зато как правдива картина партизанской войны в Вандее, которую рисует Гюго.
Особого упоминания заслуживает фигура нищего и бродяги Тельмарша. Тельмарш весьма невысокого мнения о "старом режиме", представителем которого является Лантенак; этот нищий крестьянин, живущий в землянке и питающийся каштанами, помнит, что до революции простых людей вешали ни за что ни про что; несмотря на это, он осуждает казнь короля, хотя и затрудняется сказать, почему этого не следовало делать. Он признает, что антагонизм между бедными и богатыми является источником всех происходящих на земле переворотов, но заявляет, что не может разобраться, где настоящая правда, и фаталистически замечает: "Только мое дело сторона. События, они и есть события… Знаю только, что, раз есть долги, их надо платить. Вот и все". Зная, что за выдачу Лантенака обещано огромное денежное вознаграждение, этот умирающий с голоду нищий спасает маркиза, укрывая его в своей землянке. "Мы ведь теперь с вами братья, ваша светлость, – говорит он. -Я прошу кусок хлеба, вы просите жизни. Оба мы теперь нищие".
Так мотивирует свой поступок Тельмарш, устами которого говорит сам Гюго, делающий нищего носителем своей излюбленной идеи о «превосходстве» отвлеченной гуманности над социальными конфликтами. Впрочем, суровая правда классовой борьбы вскоре разбивает иллюзии Тельмарша: он был убежден, что делает доброе дело, спасая человека, которого травили как хищного зверя, и вот оказывается, что по приказу этого человека расстреливают пленных, убивают женщин. С ужасом убеждается Тельмарш, что он совершил ошибку, укрыв Лантенака от республиканских властей.
Большой творческой удачей Гюго в романе "Девяносто третий год" следует признать мастерское описание жизни Парижа в период якобинской диктатуры, основанное на изучении разнообразных исторических источников. В этих главах романа, заполненных множеством интересных фактов и деталей, живо чувствуются биение пульса революции, патриотический подъем народных масс, энергия революционного правительства якобинцев. Несмотря на огромные экономические трудности, страшную дороговизну, нехватку хлеба, угля, мыла и других предметов, несмотря на контрреволюционные заговоры и мятежи в провинции, несмотря на обостренное положение на фронтах, "Париж Сен-Жюста", как называет Гюго столицу Франции 1793 года, не падал духом. "Лавиной шли добровольцы, предлагавшие родине свою жизнь. Каждая улица выставляла батальон. Над головой проплывали знамена округов, на каждом был начертан свой девиз. На знамени округа Капуцинов значилось: "Нас голыми руками не возьмешь!" На другом: "Благородным должно быть лишь сердце!" На всех стенах афиши и объявления – большие, маленькие, белые, желтые, зеленые, красные, отпечатанные в типографии и написанные от руки – провозглашали: "Да здравствует Республика!" Крохотные ребятишки лепетали: " a ira".
Никто из историков, писателей, мемуаристов, писавших о французской революции, не дал такого яркого изображения Конвента, какое мы находим в романе "Девяносто третий год". Прекрасное знание исторического материала позволило Гюго дать меткие, хотя и предельно сжатые, характеристики наиболее видных деятелей Конвента как из партии монтаньяров, так и из партии жирондистов. Разумеется, не все эти характеристики исторически верны: некоторые из них (особенно это относится к характеристике левых якобинцев) явно тенденциозны и несправедливы.
Знаменитая сцена беседы Робеспьера, Дантона и Марата в кабачке на улице Павлина свидетельствует о том, как тщательно изучал Гюго детали событий (даже мельчайшие), а также характеры этих виднейших деятелей революции. Впрочем, не всех трех. Если Робеспьер и Дантон обрисованы в общем исторически верно, то этого никак нельзя сказать о Марате. Даже описание наружности "Друга народа", как любовно называли Марата простые люди Парижа, выдает неприязненное отношение к нему Гюго, типичное почти для всех буржуазных деятелей. Это описание искажает действительный физический облик Марата, каким мы знаем его из воспоминаний объективно настроенных современников.
Нельзя согласиться и с общей характеристикой, которую дает Гюго членам Конвента: "Когорта героев и стадо трусов". Этой характеристике противоречит та высокая оценка исторического значения Конвента, которую здесь же дал сам писатель: "Воинский стан человечества, атакуемый всеми темными силами; сторожевой огонь осажденной армии идей; великий бивуак умов, раскинувшийся на краю бездны".
Подводя итог деятельности Конвента, Гюго перечисляет проведенные им демократические преобразования, подчеркивает проявленную им кипучую энергию (11210 декретов!). При этом он явно переоценивает результаты деятельности Конвента, не замечает антипролетарской направленности многих его декретов (как, например, закона о всеобщем максимуме цен, устанавливавшего и предельные ставки заработной платы), приписывает Конвенту издание декрета о праве на труд, что не соответствует исторической правде, утверждает, что Конвент провозгласил "все высшие принципы". Переоценка парламентаризма и буржуазно-демократических свобод, свойственная вообще Гюго, отчетливо чувствуется в этом прославлении Конвента.