– Ну, бегам! Скажу, как перед богом: хорошо она вам послужила!
   – Чего лучше! Мужа у меня отбила. Теперь-то мне все равно, дело прошлое… А та старуха, что давеча пришла, кто она такая, как бы ты думала? Было времечко, когда она тоже с моим мужем жила.
   – Не может быть, бегам-сахиб! – усмехнулась Амиран.
   – Что я, врать буду? А не то с чего бы тогда она стала твердить, «я, мол, с вами посчитаюсь»?
   – Невестушка! Тогда тебе тем более не следовало ее бить, – сказала Амиран молодой хозяйке. – Свёкров грех, да – туфлями!
   – Э, бува! Какое им до этого дело, молодым-то? – проговорила старая бегам. – По правде сказать, мне тоже это совсем не понравилось. Я ей, невестке-то, прямо в глаза скажу: уж раз она нынче из-за какой-то шлюхи не задумалась отшлепать туфлями ту, с кем свекор грешил, так завтра поднимет руку и на свекровь.
   – Что вы! Упаси боже! – всполошилась Амиран, но тут же добавила: – А впрочем, кто ее знает!
   Так обе старухи терзали бедную молодую женщину до тех пор, пока она не разрыдалась. Я сидела как на угольях, прямо руки чесались вцепиться старухам в рожи.
 
   – Ай-ай! Какой гнев! – засмеялся я.
 
Умерь свой пыл, попей воды!
Ведь так недолго до беды.
 
   – Но, Мирза Русва! Ведь было от чего рассердиться! Так унижать человека – бесчеловечно!
   – А по-моему, вам вовсе не стоило сердиться, – сказал я. – Старухи были правы; а бедная соседка пострадала напрасно. Вот мое мнение, все равно, нравится оно вам или нет.
   – Эх, Мирза-сахиб, нечего сказать, справедливо вы судите!
   – Мне кажется, вполне справедливо, – сказал я. – В этом случае вы тоже не были виноваты. Вся вина падает на жену Акбара Али.
   – Чем же она, бедная, провинилась?
   – А вот чем. Если бы моя жена выкинула такую штуку, я тут же велел бы позвать паланкин и отправил бы ее обратно к родителям, чтобы мне полгода лица ее не видеть… Ну ладно, хочу вас спросить вот о чем. Что сказал Акбар Али-хан, когда узнал об этой перепалке?
   – Долго кричал и бранил старуху соседку. Сказал: «Смотрите! Чтобы эта старая ведьма не появлялась у нас в доме!» Несколько месяцев ее не было видно. А когда приехал старый хан-сахиб, его отец, она опять зачастила. Ему обо всем рассказали, и он долго гневался на жену Акбара Али-хана.
   – Старик был в здравом уме? – спросил я.
   – В здравом ли уме, или уже из ума выжил, но только старуха соседка умела на него влиять. Поэтому он и держал ее сторону. Да и почему бы ему не поддерживать ее, раз она когда-то была его подружкой?
   – Значит, он вел себя благородно, не правда ли? – заключил я. – Так! А теперь скажите мне еще кое-что. Эта старуха, она в молодости была танцовщицей? Или она родилась в хорошей семье? И кто была бува Амиран?
   – Старуха соседка родилась в семье какого-то ничтожного чесальщика хлопка. Еще в юные годы она сбилась с пути. А бува Амиран родилась в деревне; дом ее неподалеку от Сандилы. У нее был сын, он тоже служил у старого хана-сахиба; а дочка была где-то замужем.
   – А со старым ханом-сахибом у этой Амиран ничего не было?
   – Нет, говорю как перед богом. Амиран была очень порядочная. Весь околоток знал, что, овдовев, она сразу же поступила в служанки, и с той самой поры никто ее ни в чем дурном не замечал.
   – Так; все ясно, – сказал я. – Ну, а теперь вы спрашивайте меня, о чем хотите.
   – Вы словно решаете какое-то судебное дело…
   – И очень важное, – подтвердил я и продолжал: – Я считаю, что все женщины делятся на три типа: первый – добродетельные, второй – развратные и третий – продажные. Женщины второго типа делятся на две разновидности: одни тщательно скрывают свои грешки, другие предаются разврату совершенно открыто. С добродетельными могут встречаться лишь те женщины, которые сами не запятнали свое доброе имя. Разве вы не знаете, что на долю этих бедняжек, которые весь свой век сидят взаперти, в четырех стенах, выпадают тысячи всяческих неприятностей? В свою лучшую пору мужчина повсюду находит друзей, но горести жизни с ним делят именно эти несчастные.
   Пока муж молод и богат, он обычно развлекается с другими женщинами на стороне, но когда приходит старость или бедность, его никто и знать не хочет. Тут и настает пора жене выносить всяческие тяготы и терпеть дурное настроение мужа. Так не порождает ли это в добродетельных женах какой-то им одним присущей гордости? Эта самая гордость и заставляет их глубоко презирать женщин легкого поведения и считать их в высшей степени подлыми. Сам бог прощает грехи за молитву и покаяние, но добродетельные женщины никогда не прощают.
   Есть и другая причина. Как ни хороша собой, как ни добронравна и благовоспитана жена, часто приходится видеть, что глупый муж, увлекшись продажными женщинами, которые и внешностью и во всех остальных отношениях во много раз хуже его жены, бросает ее либо на время, либо даже навсегда. Поэтому у жен рождается подозрение, которое потом переходит в уверенность, что гулящие женщины знают какие-то тайные колдовские средства, при помощи которых помрачают рассудок мужчин. Само это убеждение можно считать своего рода добродетелью: ведь и страдая из-за своих мужей, верные жены не осуждают их, но всю вину валят на дурных женщин. Что может ярче свидетельствовать о глубине их супружеской любви?
   – Все это правильно; но отчего же так глупеют мужчины?
   – Причина в том, что человеку свойственна жажда новых ощущений, – объяснил я. – Однообразная жизнь приедается, как бы она ни была хороша. Мужчине хочется хоть какой-то перемены. В общении с продажными красавицами он вкушает новые наслаждения, какие ему и не снились раньше. Но и тут он не удовлетворяется одной связью и в поисках новизны каждый день стучится в новые двери.
   – Не все же мужчины такие, – сказала Умрао-джан.
   – Да, – согласился я. – И вот почему. Законы общественной нравственности клеймят позором таких мужчин. Того, кто предается разврату, осуждают его родные и близкие, друзья и приятели. Страх перед общим мнением сдерживает человека; но, случись ему попасть в круг развратников, они своими рассказами о всяческих наслаждениях возбудят в нем столь неудержимую страсть, что весь страх улетучится из его сердца. Кто-кто, а вы, должно быть, хорошо знаете, до чего стараются избежать огласки все те, что в первый раз приходят к танцовщице. Они лишь о том и думают: «Как бы кто не увидел, как бы кто не услышал». Не только при свидетелях, но даже наедине с женщиной не смеют они и слова вымолвить. Однако их застенчивость вскоре исчезает бесследно, и на смену ей является полнейшее бесстыдство. Что же дальше? Они среди бела дня с шумом врываются в комнаты к танцовщицам на самом Чауке. Они кичатся тем, что катают танцовщицу в коляске с поднятыми занавесками, что ходят с ней рука об руку на гуляньях и зрелищах и тому подобное.
   – Верно, но в городах все это вовсе не считается постыдным, – заметила Умрао-джан.
   – В особенности в Дели и в Лакхнау, – согласился я. – Вот чем объясняется упадок обоих этих городов. В деревнях и селах редко встретишь таких порочных людей, которые совращали бы молодежь. Кроме того, там танцовщицы не име-Ю1 столь большого веса, как в городах, а потому во всем покорны местной знати и землевладельцам, которых очень боятся. Ведь не только их пропитание, но сама жизнь зависит от этих богатых и всевластных людей. Да и отпрысков их они поэтому принимают с большой опаской. А в городах – свобода; кто там считается с чужим мнением? Вот и получаются такие плоды!
   – Но уж если деревенский житель собьется с пути, он никакого удержу не знает!
   – И вот почему, – отозвался я. – Для деревенских подобные удовольствия – сущее откровение. Когда им доводится такого отведать, они увлекаются сверх всякой меры. А горожане об этом хоть немного да наслышаны и потому никогда не предаются этому столь самозабвенно.

20

   – Да! – вдруг вспомнил я. – А куда девалась ваша воспитанница? У нее было такое чудесное имя.
   – Абади?
   – Да, Абади. Она ведь была очень хорошенькая. Я видел ее в те времена, когда ей было лет десять – двенадцать. Потом она, наверное, расцвела, стала еще краше.
   – Мирза-сахиб! У вас хорошая память.
   – При чем тут память? Она действительно обещала стать очаровательной женщиной. Я сам, глядя на нее, всегда думал: была бы ты взрослой девушкой!..
   – Признайтесь, вы, значит, тоже воображали себя будущим вздыхателем моей Абади?
   – Послушайте, Умрао-джан! – проговорил я. – Запомните раз навсегда: когда вам попадется на глаза красивая женщина, обязательно сообщите об этом мне и, если можно, запишите меня в число ее поклонников.
   – А если попадется на глаза красивый мужчина?
   – Запишитесь сами его поклонницей, – нашелся я. – А меня запишите поклонником его сестры, если только эт0 не будет противозаконно.
   – Вот как! Ишь к чему закон применили!
   – Закон можно применить всюду, особенно наш закон, в котором ничто не упущено, [96]– сказал я.
   – А почему бы вам не вспомнить такую простую истину:
 
Законно ли это, не знаю, но старым обычаям верно.
 
   – Это говорится по иным поводам, Умрао-джан. Всю жизнь у меня было такое правило: порядочную женщину, к какой бы вере и народу она ни принадлежала, я почитаю как мать или сестру и очень огорчаюсь, когда наносят ущерб ее доброму имени. Тех мерзавцев, что пытаются соблазнить порядочную женщину и сбить ее с правильного пути, по-моему, надо расстреливать. Но я не вижу греха в том, чтобы воспользоваться щедростью расточительной женщины.
   – Слава богу!
   – Ну, теперь оставим эти ненужные рассуждения, и вы расскажете мне про Абади.
   – Мирза-сахиб! Случись вам видеть ее в расцвете юности, вы обязательно вспомнили бы такие строки:
 
Ты совсем изменилась – нет ни прелести нежной,
Ни наивной улыбки, ни невинности прежней.
 
   Она изумительно похорошела, когда из подростка превратилась во взрослую девушку. На сотню танцовщиц встречается только одна такая красавица.
   – Но скажите, ради бога, что с ней теперь? – спросил я. – Что за беда с нею стряслась? Почему вы говорите о ней с такой грустью?
   – Она ушла от меня, ушла из мира.
   – Да где же она наконец?
   – В больнице; где же еще!
   – Скажите, значит роза ее юности расцвела?
   – Уж так расцвела, что не дай бог никому!.. Вся в язвах, подурнела, почернела, как уголь, – словом, страшна как смертный грех. Похоже, что и не поправится.
   – Что же с нею случилось? – допытывался я.
   – Да что с такими случается, то и с ней случилось. Мерзкая развратница! Распущенная девчонка! Я хотела человека из нее сделать, да не удалось. Как я для нее старалась! Наняла ей учителя, стремилась дать образование, но разве у нее к этому лежала душа? Едва она подросла, я отвела ей отдельную комнату, познакомила с почтенными господами. Но у нее день и ночь происходили ссоры, перебранки, чуть ли не драки – шум, гам! Я лишилась покоя. А у нее ни для кого запрета не было – заходи, кому вздумается. Уж я и била ее и уговаривала, да разве она слушалась? Еще в детские годы были у нее дурные наклонности. В ту пору к нам часто ходил внук бувы Хусейни, и Абади с ним играла. Я думала: дети – пусть тешатся. Но однажды собственными глазами увидала такое, что пришлось прогнать мальчишку.
   Меня нередко навещал некий Чхаттан-сахиб. У него был довольно хороший голос, и я всегда заставляла его петь. Абади начала с ним заигрывать. А он, хоть и был высокого рода, но оказался весьма низким человеком и не посчитался ни со мной, ни со своим собственным общественным положением. Однажды под вечер гляжу, он болтает у порога с Абади.
   – Послушай, я пленился твоей красотой, – говорит Чхаттан-сахиб. – Ах, Абади! Что делать? Я боюсь Умрао-джан.
   – Отойди! – отвечает Абади. – Не заводи со мной таких разговоров!.. А чего ее бояться?
   Чхаттан обвивает рукой ее шею и начинает читать стихи:
 
Что за нежный лик у милой!
Но жесток язык у милой!..
 
   – А тебе что? – перебивает его Абади.
   – Что мне? – повторяет Чхаттан и целует ее. – С ума схожу! Умираю от страсти!
   – Умираешь, а каких-нибудь трех-четырех ан и то не дашь. Умираешь!.. Видала я таких, что умирают, а похорон ихних что-то видывать не приходилось.
   – Что – четыре аны! Лучше сердце мое возьми!
   – На что мне твое дурацкое сердце?
   – Как? Тебе ни к чему мое сердце? – возмущается Чхаттан, но Абади стоит на своем:
   – Ладно, не болтай чепухи. Есть в кармане монета – давай сюда и уходи.
   – О боже! – восклицает Чхаттан. – Матушка пенсии еще не получила. Послезавтра обязательно, обязательно принесу.
   – А если так, уноси прочь свое сердце! Убирайся!
   – Ну дай поцеловать еще хоть разок!
   Чхаттан прижимает к себе Абади, а она в это время запускает руку к нему за пазуху и вытаскивает оказавшиеся там три пайсы.
   – Во имя всего святого, не бери этих денег, – просит Чхаттан. – Сестра велела купить ей цветной порошок и мисси. [97]
   – Во имя всего святого, не отдам, – передразнивает его Абади.
   – На что тебе эта мелочь? – спрашивает Чхаттан. – Ведь я послезавтра принесу четыре аны.
   – Уфф! – предвкушает удовольствие Абади. – На эти пайсы куплю яичницы.
   – Яичницы на целых три пайсы? – изумляется Чхатчан. – Хватит и одной.
   – На три пайсы яичницы – это, по-твоему, много? – с возмущением спрашивает Абади. – Я давно о ней, проклятой, мечтаю, да хозяйка не дает покупать, говорит – живот заболит. А я раз потихоньку съела на целую ану – и ничего.
   «Вот ведь, – подумала я, – с голоду чуть не подохла, негодница, так теперь всякую дрянь есть готова. А я только попробую яичницы, сразу желудок расстроится».
 
   – Разве вы взяли ее во время голода? – спросил я.
   – Да, мать продала ее мне за одну рупию. Они три дня ничего не ели. Я их накормила хлебом и дала матери рупию. Мирза-сахиб, мне их было очень жалко. Я и мать уговаривала остаться у меня, но она не осталась.
   – А потом эта несчастная когда-нибудь приходила к вам?
   – Да, и не раз. На дочку свою нарадоваться не могла. Меня прямо благословляла. Она приходила раза два в год, и я всегда старалась принять ее как можно лучше. Но теперь вот уже несколько лет как не приходит. Бог знает, жива еще или нет.
   – Из каких она была? – спросил я.
   – Из торговцев пальмовым вином.
   – Так, но мы отвлеклись от вашего рассказа, – спохватился я. – Дал ей Чхаттан четыре аны или не дал?
   – Кто его знает. Когда Чхаттан ушел, я негодницу хорошенько отшлепала, а медяки выбросила в окно.
 
   – Рядом с моей комнатой была еще одна крохотная комнатушка, – продолжала Умрао-джан, – за нее брали только две рупии в месяц. В ней жила танцовщица Хасана, еще совсем молоденькая девушка. Они с Абади очень подружились. Абади целыми днями просиживала у нее и переняла все ее повадки.
   Какая она сама была, эта танцовщица, такие мужчины с ней и дружили. Один приходил с дюжиной лепешек, жаренных на скверном масле; другой тащил полсотни плодов маню по две аны за сотню. У этого Хасана требовала кусок кисеи, у того выпрашивала бархатные туфли. На гуляньях и в общественных местах она появлялась с какими-то крепкими парнями в тюрбанах, рубашках с длинными рукавами или кафтанах, причем одни были в узких штанах, подвязанных у колен, другие просто в дхоти. В руках у каждого трость, на шее цветочное ожерелье. Би-Хасана [98]выступает между ними как пава. В винной лавке мигом выпивают бутылку хмельного, что подешевле, и оттуда вся эта орава выходит с песнями, покачиваясь, спотыкаясь и приплясывая. Би-Хасана то в обнимку с одним, то нежно жмется к другому. Всю дорогу у них – перебранки, ссоры, драки. Потом глядишь – один или два уже валяются на улице, а трое-четверо добираются до гулянья и там напиваются до бесчувствия. Тот, что потрезвее других, подхватывает Хасану и, отделавшись от приятелей, отправляется с ней к себе домой или устраивается у нее. Остальные, вернувшись с гулянья, собираются на улице перед ее комнатой, поднимают крик, громко бранятся, швыряют камнями в степу. Но Хасаны дома нет, а если она и дома, так не откликнется. Потом появляется полицейский и разгоняет буянов. Все расходятся кто куда.
   Вот какая жизнь нравилась моей Абади. Но разве я могла ей все это позволить? Кончилось тем, что она сбежала к Хусейну Али, слуге одного из моих знакомых, и поселилась у него. Жена его подняла крик и ушла из дому. Хусейн Али был до того влюблен в Абади, что уход жены ничуть его не смутил. Но тут вдруг возник вопрос, кто же будет ему готовить обед. Пришлось Абади самой возиться у очага да огонь раздувать. Но разве она была к этому приучена?… Все же, худо ли, хорошо ли, она прожила у Хусейна Али какое-то время. Там у нее родился ребенок, бог знает, от него или от кого другого. Двух месяцев от роду младенец умер. В довершение всего жена Хусейна Али подала на мужа иск о выдаче ей содержания. Ей присудили получать с мужа полторы рупии в месяц, а сам он зарабатывал у хозяина всего три. Как можно жить на полторы рупии? Существовали на приработки, но и то еле сводили концы с концами, а ведь Абади была лакомка.
   Вот она тогда и ушла от Хусейна Али к одному молодому парню с этой улицы. Его мать – Патхани – была известная сводня. Абади попала в общество еще нескольких таких же пропащих девиц, а доходы Патхани соответственно выросли. Теперь ее сын уже только считался любовником Абади, а, в сущности, остался ни при чем. Но вот его приятель миян Саадат ухитрился надуть Патхани и увезти Абади к своей матери. Та увлекалась разведением кур. Около ее дома было кладбище, где эти куры паслись, и Абади приставили смотреть за ними. Миян Саадат работал в мастерской; с утра он уходил на целый день, а Абади оставалась возиться с курами. Там она спуталась с Мухаммадом Бахшем, сыном торговки овощами, но это заметила мать Саадата и все рассказала сыну, а тот как следует проучил Абади.
   У Мухаммада Бахша был дружок миян Амир, слуга наваба Амира Мирзы. Он обожал всякие зрелища. Так вот, он похитил Абади и поселил ее в каком-то доме. Там собирались его друзья, и Абади старалась снискать внимание всех и каждого. В эту пору она, бог весть по чьей милости, вся покрылась язвами, ну и стала не нужна мияну Амиру. Он взял да и сбыл ее с рук в больницу. Там она и сейчас. Если вам угодно, можно ее пригласить.
   – Нет уж, бог с ней, – отказался я.

21

    Вот и пришло желанное, долгожданное,
    Сердце нашло желанное, долгожданное.

   Был первый четверг месяца раджаба. Я сидела, сидела, да и надумала поехать в Чиллударгах поклониться праху святых. Отправилась под вечер. Там было большое стечение народа. Сперва я прогулялась по двору мужской усыпальницы, потом пошла поставить свечи и возложить приношения. Какой-то человек читал марсии. Я послушала его. Затем пришел маулви и прочитал хадис; [99]после началось общее поминовение. Наконец люди стали расходиться. Сотворив прощальную молитву, я тоже решила вернуться восвояси и дошла уже до ворот, как вдруг надумала заглянуть в женскую усыпальницу. Многие женщины в городе знали меня по исполнению поминальных плачей и по службе при дворе Малика-Кашвар, и я надеялась встретить кого-нибудь из знакомых и поболтать. Я села в паланкин и, опустив со всех сторон занавески, подъехала к воротам женской усыпальницы. Подошел сторож и помог мне выйти. Войдя в усыпальницу, я убедилась, что не ошиблась – знакомых женщин оказалось очень много. Тут посыпались жалобы и вздохи, пошли рассказы о днях восстания, разговоры о разных разностях. Проболтали допоздна. Я уже собиралась уйти, как вдруг вижу, из правого дворика выходит бегам, та, у которой я пела в саду близ Канпура. Это было целое шествие. Впереди сама бегам в богатых одеждах, а за ней четыре или пять прислужниц. Одна следит за одеждой своей госпожи, другая несет в руках опахало, третья держит шкатулку с бетелем, у четвертой на блюде приношения для святых. Бегам издали увидела меня и поспешила мне навстречу.
   – Боже, Умрао! До чего же ты бессердечная! – воскликнула она, положив руку мне на плечо. – Уехала вдруг из Канпура, никому ничего не сказав, и только сегодня я тебя встретила, да и то случайно.
   – Что делать, виновата! – ответила я. – Но на другой же день, после той памятной ночи в вашем саду, за мной приехали из Лакхнау и увезли меня сюда. Потом пришлось бежать оттуда, и где-где только я не побывала! И я не знала, где вы, и вы не знали, что со мной.
   – Так. Но теперь мы обе живем в Лакхнау.
   Лакхнау велик!.. И все-таки мы встретились здесь. – Здесь – это не встреча, – сказала бегам. – Ты должна прийти ко мне.
   – С большим удовольствием, – согласилась я. – А как вас найти?
   – Кто в городе не знает наваба-сахиба? – ответила бегам.
   Только я хотела спросить имя наваба, ее супруга, как вмешалась одна из прислужниц.
   – Кто не знает дома наваба Мухаммада Такихана! – сказала она.
   – Прийти-то я пришла бы, – сказала я, – но не будет ли против наваб-сахиб?
   – Нет, он не такой человек, – ответила бегам. – К тому же я подробно рассказала ему обо всем, что случилось в ту ночь. Он сам не раз ездил разыскивать тебя в Канпур и часто тебя вспоминает.
   – Хорошо. Приду обязательно.
   – Когда? Скажи точно.
   – В следующий четверг.
   – Зачем откладывать? До следующего четверга еще целая неделя. Почему бы тебе не поехать ко мне сейчас же?
   – Хорошо, приду в понедельник.
   – Лучше в воскресенье. Наваб тоже будет дома, а в понедельник он может отправиться к кому-нибудь из англичан.
   – Я согласна, пусть будет в воскресенье.
   – А в какое время придешь? – спросила бегам.
   – Когда прикажете. Дома у меня никаких дел нету. Могу прийти в любой час.
   – Ты где живешь?
   – На Чауке. Неподалеку от ворот Сайида Хасана-хана.
   – Так я пришлю за тобой служанку. С ней и пойдешь.
   – Прекрасно!
   – Ну, тогда до свиданья, – сказала бегам.
   – Да, скажите мне еще кое-что, – спохватилась я. – Как ваш сынок?
   – Слава богу, здоров. А ты, значит, до сих пор не забыла его!
   – За разговором чуть не забыла, – призналась я. – Да и как не забыть, – только захочешь спросить про него, как речь заходит о другом.
   – Он теперь уже совсем большой, все понимает. Я тебе его покажу.
   – Теперь мне и не заснуть – так я буду ждать этого дня! Больше ничего не рассказывайте. До свиданья!
   – До свиданья. Смотри, приходи непременно.
   – Даю слово!
   Тут прислужницы, видя, что разговор наш грозит начаться сызнова, принялись уговаривать свою госпожу:
   – Бегам-сахиб, пойдемте! Носильщики шумят. Паланкин давно уже подан…

22

    Размышлял я о мире, думал нощно и денно,
    Но остались закрыты двери тайны вселенной.

   Хотя я и ушла от Ханум, но пока она была жива, я считала ее своей покровительницей, и, надо признать, она меня тоже любила. Она так разбогатела, что почувствовала себя независимой, и с годами стала чуждаться людей. Теперь она уже не зарилась на заработок своих воспитанниц, но опекала их по-прежнему и до конца дней ни одну из них не оставляла. Особенно она любила меня. Бисмилла причинила матери много горя, и потому к ней Ханум относилась довольно холодно, но все же ведь Бисмилла была ее родное дитя. Хуршид-джан тоже вернулась в Лакхнау после восстания и жила вместе с Ханум. Амир-джан сняла себе отдельную комнату, но и она постоянно навещала старую хозяйку.
   Комната, которую Ханум когда-то отвела мне, так и оставалась за мной до конца ее жизни. Там хранились мои вещи, а на двери висел мой замок. Когда бы мне ни захотелось, я могла прийти и жить там. Где бы я ни провела год, в мухаррам я возвращалась туда, чтобы совершить поминальные обряды. Ханум до самой смерти хранила для меня необходимые принадлежности этих обрядов.
   В четверг я встретилась с бегам, а в пятницу ко мне пришел человек и сообщил, что Ханум чувствует себя плохо и просит ее навестить. Я тут же позвала носильщиков и отправилась к ней. Повидавшись с нею, я хотела уже ехать обратно, как вдруг надумала зайти к себе в комнату и взять свое парадное платье. Открыла дверь, гляжу: углы затянуты паутиной, на постели толстый слой пыли, ковры разбросаны и смяты, повсюду валяется мусор. При виде этого запустения мне вспомнились прежние дни. Боже! Было же такое время, когда комната эта в любой час была в полном порядке. Подметали ее раза по четыре на день, постель выколачивали, сору не было и в помине – пылинки нигде не увидишь. А теперь здесь не хотелось задержаться и на минуту. Кровать была все та же, на ней я когда-то спала, но теперь на нее даже ногой ступить и то было бы неприятно.
   Со мной был слуга. Я сказала ему:
   – Смахни-ка хоть паутину.
   Он отыскал где-то тростниковую метелку и принялся бороться с пауками, а я тем временем взялась за ковер Мы вместе со слугой разостлали его, поправили белый половик. Когда ковры были приведены в порядок, я сняла с кровати постель и вытрясла ее. Достала из кладовой корзинку, шкатулку для бетеля, плевательницу и расставила все эти вещи по местам – так, как они стояли в далеком прошлом, – а сама уселась на кровати, облокотившись на валик. У слуги была с собой коробочка с бетелем. Я взяла у него бетель и стала жевать, потом поставила перед собой зеркало и принялась смотреться в пего.
   Тут вспомнились мне прежние дни, и перед глазами поплыли картины из времен моей юности. Я представила себе своих тогдашних поклонников: наглого Гаухара Мирзу, глупого Рашида Али; Файзу Али, что меня так любил, Султана-сахиба, что был так красив, – словом, передо мной возникали все те, кто бывал здесь, и каждый со свойственными ему чертами. Моя комната превратилась в своего рода волшебный фонарь: вот картина проходит перед моими глазами, вот она исчезла, а на смену ей явилась другая…