Константин Протокарав перевел дыхание и снова приложился к бутыли.
   Теперь уже никто не пытался остановить поток его зловещего красноречия. Видно было, что слишком долго гремели слова проклятия в страдающей голове Константина, отдаваясь под сводами черепа гулким эхом, подобно стонам раскаявшегося и глубоко страждущего вурдалака.
   – «Да будет проклят он, где бы ни находился! В доме, на поле, на большой дороге, на глухой тропинке, в лесу, в роще, на пороге храма! Да будет он проклят в волосах, в темени, в висках, во лбу, в ушах, в бровях, глазах, щеках, челюстях, ноздрях, горле, руках, локтях, пальцах, ногах своих! Да будет проклят он голодный, жаждущий, постящийся, едящий, засыпающий, бодрствующий, ходящий…»
   Константин вдруг заговорил хриплым шепотом:
   – Но знаете ли вы, что я приметил, пока архиепископ возглашал мне анафему? – Он сощурил глаза и показал слушателям ноготь указательного пальца. – Вот такую маленькую мушку! Она летала, летала, летала – взад-вперед, взад-вперед, взад-вперед – перед самым носом Тирского архиепископа. Архиепископ же гремел неустанно: «Да будет проклят он – я то есть – за едой и питьем, стоящий, лежащий, сидящий, работающий, отдыхающий, кровоточащий и даже в минуту смерти своей…» – А сам нет-нет да стрельнет глазами вслед за назойливой мушкой. Наконец закончилось чтение, и запели погребально, как если бы я умер, после чего загасили все горевшие доселе свечи. И возгласил диакон: «Как огнь угашается водою, так да угаснет свет его, поименованного Константина, во веки вечные!» И изгнали меня из храма, стегая попутно плетками.
   И вышел я за порог, весь в слезах и дрожа от ужаса. Толпа, поджидавшая снаружи, встретила меня яростными воплями и потрясанием кулаков, а дама Матильда де Шато-Вийяр, бывшая там же, кричала громче всех и под конец запустила в меня камнем. Она пребольно уязвила меня в плечо; по счастью, второй камень, припасенный ею, пролетел мимо.
   Товарищи же мои, тамплиеры, не смея приблизиться и дать мне хотя бы малое утешение, лишь молча сопровождали меня от порога храма до гавани, где приготовлено было место на корабле, ибо решено было еще загодя, что после отлучения от Церкви должен я покинуть Святую Землю и отправиться в Константинополь, а оттуда – в Никею и там искать убежища, ибо никейский император Дука Ватацес не подчиняется Папе Римскому.
   Как задумали, так и поступили. Сел я на корабль и уже на рассвете следующего дня видел вокруг одно только волнующееся море. О плавании нашем до Константинополя скажу лишь, что тянулось оно вдвое дольше обыкновенного, ибо вышли мы в море на две седмицы позднее, чем всегда в это время года, и попутный ветер был нечастым нашим гостем. Противные же ветра, наоборот, задували с неистовой силой и увлекали наш корабль то в сторону Магриба, то к берегам Сицилии – и то, и другое было весьма для нас небезопасно. Наконец коснулся я стопою земли – на что, по правде сказать, уже и не рассчитывал – и впервые за полтора месяца справил малую нужду, не опасаясь вывалиться за борт и быть поглощенным морскою пучиною.
   И вот, изливая на твердь земную излишние воды тела моего, я услышал тихий радостный голос: «Константин! Константин! Взгляни же на меня!» Невольно бросил я взгляд в ту сторону, откуда доносился голос, но, к полному своему разочарованию, ничего не увидел. Только краем глаза успел приметить какое-то золотистое сияние, которое, впрочем, мгновенно расточилось в воздухе.
   Разумеется, после этого мне ничего другого не оставалось, как только считать тихий голос чем-то вроде сна, пригрезившегося в миг облегчения.
   Однако спустя некоторое время благой сон повторился – и опять в минуту, подобную той, о которой я только что рассказывал. Тут уж я вполне уверился в истинности происходящего и только не знал, ко злу мне сие или ко благу.
   В третий раз я был уже готов встретиться с обладателем голоса лицом к лицу и, едва распустив завязки штанов, вскричал: «Приветствую тебя, мой незримый друг!» И не успели первые капли впитаться рыхлой греческой почвой, как увидел я перед собою в туманном облаке света прекраснейшего юношу с трепещущими за спиною крыльями наподобие ласточкиных. Только были они не иссиня-черными, как у этой птицы, а ослепительно белыми.
   «Кто ты?» – спросил я. «Я – твой ангел, Константин…» – ответил он, улыбаясь.
   Но тут струя естественным образом иссякла, и юноша исчез, а вместо него почудились мне повсюду злобные ухмыляющиеся рожи.
   Я уже догадался, что по какой-то странной причине ангел может являться ко мне лишь в известные мгновения моей жизни. Любопытствуя разузнать об этом побольше, я запасся большим кувшином воды и пил из него до тех пор, пока меня не вспучило. Принятые меры оказали должное воздействие на некоторые способности моего тела, и вскоре я обрел возможность поговорить с чудесным собеседником не столь обрывисто, как в первые три раза.
   «Если ты – мой ангел-хранитель, – поспешно заговорил я, не тратя драгоценного времени на приветствия, – то почему избрал для появления столь странное время?»
   «Помнишь ли ты, как архиепископ Тирский Петр возглашал над тобою проклятие? – спросил ангел и, видя, что я усердно киваю, добавил: – Его постоянно отвлекала некая назойливая мушка…»
   «Так это был ты, мой друг? – воскликнул я, внезапно осененный догадкой. – Ты пытался спасти меня, мой ангел? О, благодарю, благодарю!..»
   «Читая анафему, Петр сбился и пропустил несколько слов. Прокляв тебя голодного, жаждущего, спящего, ходящего, кровоточащего, он забыл проклясть тебя мочащегося. Увы, это единственное, что он забыл…»
   На этом месте животворный родник иссяк, и ангел растаял у меня перед глазами…
   Тут Феодул, ощутив, как вскипает в нем жгучая ревность, спросил Константина не без яда в голосе:
   – И что – часто ли с тех пор являлся тебе твой ангел, Протокарав?
   – Я удостоился зреть его еще несколько раз, – отвечал Константин, приободрясь: он понял уже, что греческие купцы вполне ему поверили и ждать от них беды больше не приходится. – Но теперь я подхожу в своем рассказе к самому главному.
   – Тебя послушать, храмовник, – так все в твоем рассказе «самое главное», – заметил Феодул.
   Константин поглядел на него, щурясь, однако ничего не сказал, а вместо того продолжил свое повествование таким образом:
   – На некоторый срок я задержался в Царственном, и мне уже начало казаться, будто главнейшие испытания мои позади. Я устроился на одно греческое судно, которое ходило по торговым делам до Генуи, сказав, что имею призвание к кораблевождению. Греческий комит – его имя было Косма Логофет – испытал мои способности и умения и был вполне удовлетворен увиденным. Мы вышли в море, и тут начались наши беды. Сперва мы попали в жесточайший шторм, так что гигантской плотоядною волною смыло за борт двух наших товарищей. Воздух наполнился горькой водой – как низвергавшейся из низко повисшей над нами грозовой тучи, так и поднятой ветром из пучины моря. И когда я облизал забрызганные водою губы, то ощутил на языке жгучий привкус серы.
   Затем, словно не насытившись двумя загубленными жизнями, море вконец рассвирепело, и завывающий ветер с треском перегрыз большую мачту, которую левантийские мореходы называют на сарацинский лад «аль-ардамун». Она рухнула в море вместе с прикрепленными к ней парусами. И когда я, держаясь за снасти, попытался разглядеть сквозь ливень, какая же судьба постигла наш парус, то вместо мачты, паруса и волн вдруг увидел, как отовсюду тянутся ко мне когтистые волосатые лапы и ухмыляются чертячьи пасти.
   Гибель и ад окружали нас со всех сторон. И тогда невольно пришли мне на ум слова тяготевшего надо мною проклятия: «Да ниспошлет Господь ему и глад, и жажду, и гнев злых ангелов, покуда не падет он во глубины ада, где вечный мрак…» – ну и так далее, вы понимаете? Одним только присутствием своим на корабле я невольно навлек на него такое несчастье. Справедливо рассудив про себя, что товарищи мои непременно спасутся, если избавятся от того, кто проклят и обречен демонам ада, то есть от меня, я совсем уж собрался было прыгнуть за борт, как вдруг молнией пронеслась в уме другая, лучшая мысль. Я стремительно скинул штаны, ибо поддерживать их и одновременно цепляться за снасти было невозможно, и понудил себя, невзирая на бешеную качку, к некоему действию, которое представлялось мне спасительным.
   Видимо, тот, к кому я намеревался воззвать в этот роковой час, давно уже ждал удобного случая и находился неподалеку, ибо стоило мне уронить в кипящее лоно бури первый янтарь, как сильные теплые руки ухватили меня за подмышки, и благая сила повлекла меня ввысь, оторвав от палубы. Со стороны все выглядело так, словно я гибну, оказавшись в объятиях ураганного ветра, ибо, улетая, я явственно слышал крик одного из корабельщиков: «Протокарава смыло!» – и крепкую ответную ругань Космы Логофета.
   «Не прекращай того, что делаешь, – шепнул мне ангел, задыхаясь от стремительного полета, – и расходуй влагу бережно, ибо, когда она иссякнет, я вынужден буду покинуть тебя, и ты останешься один на один с ужасной бурей».
   Вняв совету, я напряг все силы и сочил из себя то, в чем заключалось мое спасение, по капельке, осмотрительно. Ангел же мчался, обгоняя ураганный ветер, и его крылья с пронзительным свистом рассекали воздух.
   И вот, когда я почувствовал, что выдавливаю из себя последнее, впереди показался берег. Он был пологий, песчаный, и шумные волны, набрасываясь на него, как бы хватались длинными пенными пальцами за траву, а затем слабели и, изнемогающие, оползали обратно в море. Подобно этим волнам, выбрался на песок и я и пал головою в траву. Я был обессилен и в буквальном смысле выжат досуха, словно, лимон…
   – Воистину, вот – рассказ о чуде! – произнес Трифон. Константин улыбнулся, а купец Афиноген сказал:
   – После всего, что ты рассказал о себе, не хотел бы я иметь тебя спутником, Протокарав. Так что лучшее, что мы можем сделать друг для друга, – это расстаться.

Шагающий город

   Монголы налетели вдруг, словно из-под земли выросли. Обличьем и повадкой показались они Феодулу звероподобны, ибо одевались в меха и шкуры. Визжа неосмысленно и злобно, трясли длинными тонкими косицами из-под лохматых треухов и скалили зубы, точно примериваясь укусить. Перед изумленным взором повсюду мелькали раскоряченные ноги, оттянувшие короткие стремена. И были эти стремена у иных с кистями да бубенцами, у иных же голые.
   Никогда прежде не видывал Феодул такого народа и немало оробел с непривычки; Трифон же закрыл лицо руками и громко воззвал к Богородице, ибо, как объяснял впоследствии, вполне уверился в том, что оказался ввергнут в преисподнюю.
   И впрямь, кому на ум не вскочат ад и все демоны его – при виде эдаких-то рож, плоских, что блюда, темных, с вычерненными зубами, с опухшими веками и словно бы вовсе без глаз! Сами собою колени размякнут, и ладони покроются гадким липучим потом.
   Тут-то и показал себя взятый в городе толмач. Дерзко выступил вперед и явил во всей красе косноязычие свое. Монголы лошадьми пугать его принялись: надвигались, будто бы желая задавить, а после отскакивали со смехом. Однако толмач упорно твердил свое.
   Тогда один из монголов стал строго выспрашивать у толмача про то и это; сердился, хмурил брови; сложенную пополам плетку показывал. Толмач же кивал в сторону купцов, махал рукою на телеги, загибал пальцы, лыбился и столь усердным образом кланялся, что грозный монгол в конце концов усмехнулся.
   Прочие монголы скакать и кружить на лошадях оставили и вместо прежних безобразий пустились в новые. Возле телег с добром везде виднелись теперь их любопытные рожи и весьма загребущие пальцы. И всего-то им хотелось, и все-то их привлекало. Увидят чашу для вина – подавай им чашу! Сперва на простой погляд, а затем и в вечную собственность. Увидят, например, одеяло – подавай им и одеяло! Так вот Трифона и оставили без одеяла, а Феодул своего не отдал: знаками, жалобными гримасами показал, что неизбежно умрет без этой вещи и оттого никак не может ее лишиться. Однако злые монголы и после отказа не отступились и продолжали все щупать и всего хотеть.
   Один показал пальцем на нож, который Феодул носил на поясе. Широко, как бы приветливо, улыбнулся и прищелкнул языком. Феодул так понял, что монгол непременно желает взглянуть на этот нож и, не решаясь быть совсем уж нелюбезным, отцепил нож и подал назойливому монголу. Тот схватил, вынул из ножен, повертел в руках, подышал на лезвие, пустил солнечного зайчика, а после передал своему товарищу и – гляди ты – уже потянулся к теплым и прочным перчаткам, которые приметил у безответного Трифона.
   Феодул Трифона собою загородил, чтобы тот не вздумал и перчатками жадного монгола наградить, и начал требовать свой нож обратно. Монгол в ответ пожимал плечами, смеялся и предлагал Феодулу угоститься кислым молоком из кожаной баклаги. Феодул сперва взял баклагу, но как учуял несшееся оттуда зловоние, так поскорее возвратил ее монголу.
   Пробовал было с другого бока зайти, чтобы снова собственным ножом завладеть. Обратил просьбы к тому монголу, что забрал его нож у первого. Но этот второй монгол, явив полное бесстыдство, изобразил недоумение. Мол, он-то получил нож от своего товарища и поэтому решительно не понимает Феодуловых посягательств. Тут Феодул окончательно убедился в том, что с монголами нужно держать ухо востро.
   Между тем константинопольские купцы с грехом пополам договорились о чем-то с монгольским старшиной. Тот получил от них в дар корзину с хлебом и яблоками и горсть монет. Взяв одну, он потер ее пальцами и тщательно обнюхал со всех сторон, водя головой, как собака. Проверял, не пахнет ли медью. Но монета была истинно золотая.
   Казалось, между монголами все было решено заранее: получив дары, монгольский старшина не стал ничего больше говорить ни купцам, ни своим товарищам, а сразу развернул лошадь и, ужасно вскрикнув, умчался. Прочие монголы последовали за ним, кроме двоих; эти остались при караване. Толмач объяснил, что им наказано проводить караван к монгольскому начальнику над этой землей.
   Пустились снова в путь и ехали до окончания дня, часть ночи и целое утро. Монголам тягучий шаг быков, тащивших телеги, казался докучен. То и дело всадники уносились вперед, далеко обгоняя караван, но потом возвращались и чему-то громко смеялись между собою.
   Несходство монголов с франками или греками или любым другим известным народом было столь очевидным, что даже как-то больно в груди делалось. Ученый муж, Матвей Парижский, так сообщает о многообразии сотворенных Господом народов: «Существует только семь краев на свете, а именно те, где живут индусы, ефиопы (или мавры), египтяне, иерусалимцы, греки, римляне и французы».
   Себя Феодул считал иерусалимцем. Трифона вкупе с хозяевами каравана почитал за греков. Толмач, человек с многими языками, но вовсе без ума и с душою столь малой, что там, кроме трусости, даже жадность едва помещалась, мог сойти хоть за ефиопа. Но кем назвать монголов? Ибо ни на индусов, ни на мавров, ни на египтян они не походили. И потому Феодул всерьез начал полагать их народом, который и вовсе не был сотворен Господом, а оказался среди прочей твари попущением Божьим и по чистому недоразумению. Однако отсюда начиналась скользкая и извилистая дорожка к катарской ереси, и потому Феодул остерегался подолгу размышлять на подобные темы.
   – Вот они! – воскликнул Трифон, доселе почти всю дорогу молчавший. Лишившись одеяла, он сильно продрог за ночь и теперь томился кашлем.
   И точно: впереди показались «они». Большой город, пребывая в непрестанном движении, шумно и неспешно, величаво купаясь в клубах пыли, шествовал навстречу путникам. Огромные дома, ослепляя белизною, накатывали на телегах, с каждой минутой вырастая все больше. Море овец стекало по обе стороны повозок, и черные коровы с очень длинными рогами неспешно и как бы строптиво следовали за ними. С криками погоняли это огромное стадо хмурые быстрые пастухи в засаленной одежде с черными пятнами на спине. Шум, казалось, достигал самого неба.
   Феодул так и застыл, разинув рот и сдуру не заботясь о том, что остановился посреди дороги и что прямо на него надвигаются два десятка быков, сонно тянущих телегу с большим круглым домом на ней. Шириною этот дом, на пригляд Феодула, был никак не менее четырех туазов, или двадцати четырех стоп; высотою же превосходил ширину, хотя и не намного. Материалом для его стен послужило отнюдь не дерево и не кирпич, но очень плотная и толстая ткань, пропитанная известкой и костным порошком для пущей белизны и обмазанная жиром, дабы отторгать влагу.
   И так замер Феодул, точно громом пораженный, и таращился на это монгольское диво, а какой-то монгол в лохматой шапке, надвинутой на самые брови, стоял на телеге, в дверях движущегося дома, и держал широкие поводья, управляя быками.
   В последний миг Трифон успел схватить Феодула в охапку и оттащить его в сторону, оберегая от верной погибели. И медленно миновали его быки, которых он зачем-то сосчитал (получилось двадцать два).
   Феодул потом сознавался, что и сам не понимает, такое на него накатило. Не иначе как постигла его при виде монголов какая-то умственная странность.
   Но вот это вселенское движение прекратилось. Дома, влекомые скотами, и скот, бредущий вослед домам, и дикого обличья люди – все это замедлило ход, а затем и вовсе стало.
   Монгольский город расположился у какой-то незначительной воды, и почти тотчас после остановки закипела в нем суетливая и деятельная жизнь. Феодул приметил, что между собою монголы и держатся, и разговаривают иначе, нежели с чужаками: и быстрее, и проще, и как-то более хмуро, без улыбок.
   Здешний начальник, властвующий над тьмою народа, прозывался «темник». Прибывшие с караваном монголы что-то кратко сказали греческим купцам и умчались. Толмач объяснил, что они отправились к темнику сообщить о приезде чужестранцев и что надобно теперь стоять и ждать, пока их призовут. Так путники и поступили, поскольку иного им и не оставалось. Толмач еще сказал, кося по сторонам глазами, что непременно нужно собрать добрый дар для темника, иначе он с пришлецами и разговаривать не станет.
   Афиноген счел совет вполне разумным и положил в корзину кувшин вина, два белых хлеба и четыре локтя греческой шелковой материи, которую называют «влаттий» и которую правители одних стран преподносят в дар правителям других в знак дружеских намерений. Эта материя ценится весьма высоко, поскольку обладает свойством отпугивать насекомых, чья злокозненная природа понуждает их избирать для обитания человеческое тело и его же употреблять в пищу. Другое чудесное свойство такой ткани заключается в следующем. Будучи тонкой, прочной и гибкой во всех направлениях, материя эта при попадании стрелы не рвется, а вместе с наконечником втягивается в рану, что значительно облегчает впоследствии работу лекаря.
   Спустя некоторое время явился какой-то новый монгол, резкий и спесивый, оглядел вновь прибывших, точно выискивая в них какой-нибудь скрытый изъян, переворошил дары в корзине, выхватив оттуда один хлеб и чрезвычайно сноровисто спрятав его где-то у себя в одежде, бросил что-то отрывисто и направился к жилищу темника.
   Греческие купцы и Феодул заспешили следом. Поневоле пошел и толмач, хотя по всему было видать: этот малый только о том и помышляет, как бы дать стрекача. Он вообще был очень недоволен и говорил, что дело свое сделал и до монголов караван проводил исправно; на иное же он не подряжался и говорить слова греческих торговцев перед монгольским темником не хочет, ибо это стоит совершенно других денег, нежели те, о которых сговаривались.
   Войдя в дом темника, Феодул увидел там множество такого, что следовало бы назвать срамным и позорным. Именно: над головами господина и госпожи, которые восседали на своих постелях лицом ко входу, висели две куклы, кое-как, весьма неискусно вырезанные из толстой материи. Этих кукол было велено именовать «братом господина» и «братом госпожи», как заранее объяснил сопровождавший купцов монгол.
   Чуть дальше помещалось еще два идолища: одно в виде человечка, или, вернее сказать, маленького беса с коровьим выменем, второе – в виде другого беса, сходного с первым, но имеющего вымя кобылье. Толмач сказал, что один идол – для женщин, которые доят коров, другой же – для мужчин, которые доят кобылиц.
   И Феодул весьма дивился, видя все это, и ему стоило немалых усилий скрыть свое отвращение, ибо обе его половины – и греческая, и латинская – при виде открытого почитания кумиров вдруг вошли в полное взаимное согласие и равно возмутились.
   Купцы поклонились темнику и его жене, которая оказалась самой безобразной женщиной в мире. Она была тучна, точно оплывшая сальная свеча, а лицо ее с щелями глаз, утонувших в мясистой плоти век, казалось, некогда побывало в руках палача, ибо на том месте, где у любой другой женщины помещается нос, зияли две пустые дыры, ничем не обрамленные. Сверх того, переносье у ней было вымазано жирной черной мазью. И оттого содрогнулся Феодул, слыша, как эдакое страшилище именуют «госпожою».
   Толмач передал темнику корзину с дарами, забрав ее из рук Афиногена. Темник небрежно осмотрел дары и отдал их своей жене.
   Афиноген дождался дозволения говорить и тогда сказал, что явился с караваном и что везет различные товары к великому хану и хочет просить у того ярлык на торговлю в некоторых землях, где укажет ему хан. Для того и явился он, Афиноген, с товарищами в монгольские пределы. И потому он просит дозволения продолжать путь.
   Тогда темник спросил, какие именно дары везет Афиноген великому хану. Ибо может так статься, что эти дары окажутся неугодны великому хану. И лучше было бы, показав их знающему человеку, определить заранее: будут они угодны повелителю вселенной или же нет.
   На это Афиноген с похвальной осмотрительностью отвечал, что во всем полагается на милость Божью; что же касается даров, то великий хан их увидит сам, когда для того настанет подходящее время.
   Темник был явно огорчен подобным ответом, однако больше о дарах для великого хана речи не вел, а вместо того спросил, будут ли греки пить кобылье молоко, ибо настал час для угощения. Афиноген сказал:
   – Негоже, попав в дом к гостеприимному хозяину, пренебрегать его обычаем или угощением, если только они не понуждают отказаться от веры Христовой.
   Толмач, по невежеству и умственной убогости, передал эту достохвально учтивую речь кое-как. Он вообще говорил перед темником плохо, нехотя, словно выцеживая слова сквозь щели между зубами. Однако темник Афиногена понял и добавил, в пояснение своего вопроса, что встречал уже людей, которые говорят о себе, будто они христиане и веруют в Распятого Бога. Многие из них ни за что не соглашаются даже омочить губы в кобыльем молоке, считая, что это – идоложертвенное. И оттого среди монголов их считают как бы хворыми.
   Афиноген отвечал в том смысле, что не слыхивал о подобном запрете – употреблять в пищу кобылье молоко. Но существует запрет есть мясо животных, которые пали от старости или болезни. Таким ответом Афиноген сумел отчасти возвысить себя в глазах темника, и тот, смеясь тем скорым злым смехом, что припасен у каждого монгола для чужеземцев, велел подать молока.
   Он называл это молоко на своем языке, и в ушах Феодула это наименование звучало как «космос». Феодул, человек отчасти образованный, знал, что латиняне этим словом поименовывают Вселенную, и оттого был весьма удивлен. Однако, памятуя о пьяницах, что для них вся Вселенная как бы заключается в нескольких глотках хмельного напитка, Феодул быстро смирился с подобным же заблуждением монголов. Кроме того, он так до конца и не уверился в том, что монголов можно вполне считать за людей, и даже увлекся было подсчетом человеческих и нечеловеческих элементов в их обличье, речи и укладе – подобно тому, как некогда сделал для псоглавцев, – но почти сразу сбился со счета и оставил свою затею как бессмысленную.
   Когда приспела очередь Феодула пить молоко, он нашел его чрезвычайно кислым и вонючим и вследствие этого малопригодным для того, чтобы заменить кому-либо весь «космос». Но у монголов, по-видимому, с этим все обстояло иначе.
   Наконец темник сказал Афиногену через толмача, что между монголами весьма уважают тех, кто привозит в их землю товары и драгоценные одежды из шелка, парчи или собольего меха, который именуется «королем над всеми мехами». Ибо это позволяет многим одеть перед, зад и плечи своих жен и дочерей в роскошные ткани и сделать их еще привлекательнее в своих глазах и перед богами, в том числе и перед Богом христиан. Вследствие этого монголы чрезвычайно заботятся о торговле и предают смертной казни только таких купцов, которые разоряются в третий раз, обманув тем самым своих доверителей. Но если они разорились и потеряли только тот товар, который был их собственностью, то их не казнят. И они могут, имея ярлык от великого хана, ездить до самого Китая и возить товары, и везде их будут принимать с почетом.
   Высказав такое наставление, темник добавил, что даст греческим купцам охрану и своего толмача, чтобы им беспрепятственно продолжать путь. Купцы весьма обрадовались и благодарили темника.
 
* * *
 
   Несколько дней, проведенных в городе темника, показались Феодулу и долгими, и темными. Ночь провели в телеге под навесом – отчасти из страха за свою жизнь, отчасти же из опасения за товар, ибо не хотелось по беспечности лишиться ни того, ни другого. Когда настала ночь, Трифон заплакал от страха и слабости, и Афиноген, желая его утешить, дал ему несколько сладких сухарей с вином. Толмач, прибывший с караваном, на рассвете спешно уехал, не сказавши ни «здрасьте», ни «до свиданья».