К середине дня, когда купцы уже терялись, идти ли им дальше, не дожидаясь обещанной охраны, или же терпеливо медлить, надеясь на то, что темник сдержит слово, явился к ним новый толмач – низкорослый, хмурый и немногословный. Зубы у него были настолько мелкие, что даже отсутствие одного из передних не сразу бросалось в глаза.
   Он молча обошел телеги, заглянул вниз, пощупал зачем-то одно колесо. Посмотрел зубы верховой лошади одного из купцов – Агрефения Вестиопрата. Тот, в скособоченной шапке на русых, уже редеющих кудрях, так и выскочил – на щеках красные пятна:
   – Ты что, нехристь, чужого коня лапаешь?
   А толмач отступил на шаг, поглядел на Агрефения пристально, разогнав гаденькую усмешку по углам рта, помолчал-помолчал, а затем вызывающе расхохотался.
   – Я толмач, – сказал он, – прислан к вам от темника. Бывали вы когда-нибудь раньше среди великого народа?
   (Так монголы обычно именуют себя.)
   Агрефений Вестиопрат почесал левое ухо – оно в отличие от правого было у него багрово-синим, точно кипятком обваренным – и ответил, что нет, не бывал. И никто из его путников – тоже.
   – А что в телегах? – спросил толмач и бесцеремонно сунулся в первую из них.
   – Товар в телегах, – сказал Агрефений. И пригрозил: – Попробуй только укради!
   – А, здесь не воруют, – отмахнулся этот новый толмач, который оказался куда хуже прежнего. – Здесь если украдут, то смертная казнь.
   Он ухватил себя ладонями за горло, выпучил глаза и высунул язык, проделав все это с устрашающей стремительностью и чрезвычайно искусно, что наводило на ряд далеко идущих выводов.
   Затем этот новый толмач усмехнулся и потребовал, чтобы его накормили. Агрефений заглянул к себе в мешок, вынул лепешку, испеченную так, чтобы долго не черствела.
   Толмач сунул ее к себе за пазуху и потребовал, чтобы ему также дали красивых одежд – дабы он мог предстать перед владыкой владык без стыда за свою бедность.
   Однако в этой просьбе Агрефений толмачу отказал.
   Тот же, не смутясь и не обидевшись, сказал:
   – Без охраны и без меня не уходите, потому что в трех днях пути отсюда начинаются опасные места, где бродят разбойники.
   На это Агрефений ответил:
   – С тобою нам нечего бояться, ибо ты, как я погляжу, и сам изрядный разбойник.
   Толмач оскалил рот и отошел в сторону. Там он сел на землю, вынул полученную от Агрефения лепешку и начал кусать ее, держа обеими руками.
   Караван очень занимал тех монголов, которые не были поглощены работой, а это – почти все мужчины, большинство детей и десяток старух, таких страхолюдных с виду, что Трифон нешуточно их пугался. Все они подходили, трогали телеги, щупали навес, шумно переговариваясь между собой. Они выпрашивали себе любую мелочь, попадавшуюся им на глаза, – гребешки, ремешки, кошельки, ножи, бляхи с одежды; во все тыкали пальцем, на всякий предмет цокали языком и закатывали глаза. Иногда сразу трое или четверо одновременно тянули Феодула за рукав, дергали за ворот, толкали в бок, всяк желая обратить внимание на себя.
   Однако толмач, сидевший неподвижно чуть поодаль, время от времени вдруг резко поворачивался в сторону посетителей и коротко, зло кричал на них. Тогда они на время отступались.
   К вечеру первого дня явился Константин Протокарав, которого никто из греков не желал иметь своим спутником. Константин сказал, что побывал уже у темника и что тот отрядил его ехать дальше с караваном, поскольку здесь люди одного с ним языка и одной веры. Феодул спросил, как вышло, что Константин успел догнать караван и заручиться поддержкой темника. Константин ответил:
   – По наущению и с помощью ангела.
   Наутро Константин сказал:
   – Мало ли что обещал вам этот язычник, поклоняющийся войлочной кукле! Чтобы не умереть от голода, надо заранее запасти мясо в дорогу.
   И взялся привести человека, который продаст хорошего мяса по справедливой цене.
   Он ушел и отсутствовал долго. Греки уже начали надеяться на то, что он и вовсе сгинул. Но после второй трапезы дня, называемой в Константинополе «дипнон», а во всех прочих городах «обедом», бывший рыцарь Храма возвратился и привел с собою одного конного монгола. За конным увязалось с полдесятка пеших и еще два верхом. Все они разговаривали о чем-то и громко смеялись.
   Призвали также и толмача, который за целый день безделья успел изрядно употребить разного питья и теперь годился только для многозначительных ухмылок, отрыжки и самого простого, незатейливого разговора.
   Монгол поначалу все время качал головой и что-то говорил, говорил. Другие монголы, перебивая его встревали в разговор и выкрикивали каждый свое. Толмач время от времени вступал с ними в оживленную перебранку. Наконец толмач сказал, что этот монгол может уступить одну овцу, однако хочет, чтобы греки назначили за нее верную цену.
   – Какую цену он счел бы верной? – осведомился Афиноген.
   Владелец овцы, болезненно хмурясь, выслушал толмача и опять пустился в долгие рассуждения. Наконец Константин прервал его самым бесцеремонным образом, хлопнув по спине, и обратился к толмачу:
   – Пусть для начала приведет сюда овцу.
   Толмач сказал это монголу. Тот сперва молчал, как бы не понимая, к чему все это, а затем кивнул и уехал. Прочие монголы остались его дожидаться и, болтая между собой, принялись бродить среди телег и заглядывать внутрь. Наконец монгол вернулся и привез большой мешок с сушеным мясом, нарезанным длинными узкими полосами. То и дело встряхивая мешком, начал длинно разглагольствовать.
   Толмач сказал:
   – Он хочет за это превосходное мясо двадцать безантов.
   Афиноген ответил не дрогнув:
   – Скажи ему, что это грабеж.
   Некоторое время грек с монголом вели торг через толмача. Другие монголы, наседая на Афиногена, трясли у него перед носом пальцами и задавали целую кучу вопросов, на которые, впрочем, не могли получить ответа. Сошлись на цене в три безанта. Афиноген забрал мешок с сушеным мясом и вручил монголу деньги. Тот сперва долго глядел на монеты в своей ладони, а затем, вдруг непонятно рассвирепев, швырнул их на землю и вцепился опять в мешок.
   – Говорит, не хочет денег, – пояснил толмач. – Дай ему лучше материю.
   – Гнать его в шею! – вскрикнул Афиноген, весь красный от гнева.
   Монгол заплясал на лошади, ударил ее сапогами и погнал прочь. Несколько человек из тех, что явились с ним, укоризненно качали головами и делали грекам разные намекающие жесты, то хватая себя ладонями за шею, то втыкая пальцы себе в живот и издавая при этом ужасный булькающий звук. Наконец и они оставили караван в покое.
   Константин плюнул.
   – Сорный народ эти монголы, – сказал он в сердцах. – Тьфу!
   Только на третий день получили купцы от темника обещанную охрану из десяти монголов, состоявших под началом низкорослого тощего кривоногого человечка с морщинистым, почти черным лицом и тонким визгливым голосом. Кроме того, темник снабдил греков одной козой, данной путешественникам в пищу, тремя бурдюками с вонючим молоком и одним маленьким бурдючком «космоса». Константин все же сторговал у своего монгола мешок сушеного мяса.
   Для всех греков и Феодула показалось немалым облегчением покинуть наконец этот шумный подвижный войлочный город, обнесенный вместо стен морями стад.
   Быки влекли телеги на север. По пути не встречалось никакого человеческого жилья, и единственным развлечением стали трапезы, вечерние и утренние молитвы, досужие разговоры – да вот еще Константину полюбилось примечать у монголов-охранников и толмача разные обновы, которые прежде принадлежали грекам, а затем без их ведома меняли, выражаясь скотоводчески, свои пастбища и тайно перекочевывали к «народу властителей». Однако с последним обстоятельством ничего нельзя было поделать.
   У земляных укреплений, оставшихся в этих краях от прежних, давно сгинувших народов, начинались старые солеварни. Мир выглядел здесь седым и оскудевшим, словно прямо отсюда и начинался конец света. Местные люди жили так, точно одной ногой цеплялись за край бездны и навеки над нею повисли. Посадили их в этой безотрадной земле монголы, дабы было кому блюсти солеварни и брать дань со всех приходящих за солью.
   Афиноген показал им полученную от темника дощечку с тигриной мордой и россыпью странных букв. Те признали в ней нечто, чему обязаны повиноваться. Однако повиновались они с великой неохотой и все время разными способами пытались выудить у купцов что-нибудь из их товаров. Когда же они не преуспели в этом, то просто дали еще одну козу и пять бурдюков коровьего молока. Правда, Феодул видел, как монгол с морщинистым лицом, начальник над десятком, уводил из поселка солеваров трех баранов. Но бывший причетник из Акры сильно сомневался в том, чтобы кто-нибудь из греков отведал впоследствии этого мяса.
   Так и оказалось. Последующие десять дней купцы жевали то, что удавалось отгрызть с крепких мослов злополучной козы, которая была столь угловата, что при одном только взгляде на нее начинали ныть челюсти.
   Коровье молоко худо утоляло жажду, вино сберегалось купцами для иных целей, нежели ублаготворение собственной глотки или, предположим, глотки какого-нибудь Феодула. Воды по пути почти не встречалось, а когда удавалось ее обнаружить на дне какого-нибудь пересохшего русла, то приходилось долго отцеживать грязь.
   По правую руку мертво блестело море; по левую простиралась степь. Феодул избегал смотреть по сторонам, ибо при виде моря у него начинали нестерпимо болеть глаза, при виде же степи пересыхало под языком.
   Желтые и белые бабочки с большими крыльями, чуть разлохмаченными по краям, сидели на голой растрескавшейся земле, запустив хоботки вглубь, где еще оставалась влага. Спугнутые всадниками, они поднимались в воздух, наполняя его тихим суетливым шорохом.
   Теперь путь каравана лежал на восток. Круглое красное солнце каждое утро поднималось прямо перед мордами быков.
   Феодул то брел рядом с телегой, то заскакивал в нее на ходу. Пытался спать, но чаще ему лишь смутно грезилось что-то.
   И прочие путники тоже то и дело переставали отличать явь от видений. Дабы крепче держаться за сущее и не дать воображаемому завлечь себя в темный сад и пучину беззвездную, они много разговаривали. Говорили о себе, о том, что довелось пережить или увидеть. Пересказывали некогда услышанное от других.
   На восьмой день пути приелось слушать, как похваляется доблестью тамплиеров Константин и как бранит он зверонравие магрибинцев. Утомили и воздыханья Феодула о белых башнях Монмюсара и об Акре, где воздух столь влажен и горяч, что загустевает и с трудом входит в горло. История же о том, как Трифон потратил все свои средства на покупку трупа и через это впал в нищету и ничтожество, была заучена всеми его спутниками так крепко, что теперь каждый мог рассказывать ее как свою собственную.
   И тогда спросил Феодул у купца Агрефения Вестиопрата:
   – Как это вышло, Агрефений, что лицом и телом ты белокож, а левое ухо у тебя темное, точно обваренное?
   На это Агрефений ответил:
   – В левом ухе помещаются все мои грехи.

О чудесном свойстве ушей Вестиопратов

   Почернение левого уха является знаком особенного Божьего благоволения ко всему роду Вестиопратов, поскольку служит залогом спасения их души. А именно: почуяв приближение смертного часа, всякий Вестиопрат немедленно посылает за священником и каким-нибудь верным слугою, ловким в обращении с оружием. После исповеди и отпущения грехов священник благословляет слугу и острый нож в руке его, а слуга с молитвою отсекает умирающему левое уха и таким образом телесно освобождает его от тягости накопленных за жизнь прегрешений.
   С отсеченным греховным ухом поступают различно.
   Так, черное ухо Льва Вестиопрата, отца Агрефения, бросили в огонь. Агрефений присутствовал при сожжении и видел, как оно горело, сперва только корчась на дровах, а за тем вдруг с воем и свистом вылетев из очага. Охваченной пламенем, оно металось во все стороны, точно обезумевшая птица, источая зловоние и повергая всех бывших при этом в тягостное удушье.
   Ухо Фомы Вестиопрата, деда Агрефения, было погребено отдельно от тела, однако в пределах церковной ограды. Священник воспротивился было такому распоряжению (оно исходило от самого Фомы). Однако Фома, и в смертный час не утративший неукротимого нрава и сильной воли, отвечал так: «Неправота твоя очевидна, отче. Когда вострубит архангел и восстанут мертвые на Суд – что с того, что я предстану тогда перед Судией без левого уха? Лучше оказаться в этот час без уха и без грехов, нежели с ухом, но обремененным тягостию содеянного.» Когда Фома Вестиопрат закрыл глаза и голова его затихла на окровавленных покрывалах, священник не решился перечить и выполнил волю умирающего. Могилку, где было закопано ухо, поливал он каждый год на Пасху святой водою. На десятую Пасху по кончине Фомы Вестиопрата на могилке выросли цветы, и священник понял, что находившееся под землей черное ухо расточилось и Фома прощен Господом.
   Иначе случилось с прадедом Агрефения, Михаилом. Этот Вестиопрат, младший сын Аркадия Вестиопрата, не унаследовал отцовских денег и потому служил в армии. Он участвовал во всех походах Мануила Комнина и так лютовал над побежденными, что чернота покрыла его ухо уже к двадцати пяти годам. И поскольку Михаил не оставлял ни военного ремесла, ни обыкновения кровавой расправы, то постепенно черные пятна начали проступать у него на левом виске. Затем они перекинулись на левую щеку, так что постепенно Михаил Вестиопрат обрел позорное сходство с прокаженным. Однако соратники не отступались от него и в этом случае, ибо он сумел убедить их в том, что болезнь его – не телесного, а духовного свойства. Духовных же болезней эти нечестивцы не страшились.
   Михаил Вестиопрат был убит в возрасте сорока пяти лет 17 сентября 1176 года в кровопролитнейшем сражении неподалеку от развалин замка Мириокефал. Застигнутый врасплох турками на узкой горной дороге, василевс Мануил Комнин бился, как простой кавалларий, а преданная ему гвардия погибала воин за воином: родичи, соратники, друзья… Тут и там мелькало яростное, совершенно черное лицо Михаила Вестиопрата, и страшно сверкали на нем зубы и белки бешеных глаз.
   Когда закончилось сражение и кровь потекла в ручьях вместо воды, тела Вестиопрата так и не нашли. Одни говорили, что Вестиопрат бежал. Однако в узком горном проходе это было невозможно. Другие думали, будто турки изрубили отважного комита на куски.
   Но правда заключалась в ином. В тот самый миг, когда турецкая стрела впилась в черный, покрытый едким ратным потом лоб, вспыхнула в черствой душе Михаила горячая жалость к себе и ко всем тем, кого он лишил жизни и чье счастье он загубил; представились ему женщины, ставшие вдовами, и нерожденные их дети. Только одно успел шепнуть Михаил: «Боже…» – даже и прибавить ничего не смог. И пал на землю соратник Комнина уже очищенным от скверной черноты, с лицом белым как полотно. Вот почему не признал его никто из тех, кто предавал земле погибших у замка Мириокефал.
   Надобно теперь рассказать, как вышло, что Вестиопраты оказались среди прочих греков в своем роде избранным народом.
   Пятьсот лет назад управлял Империей нечестивый царь, которого в народе и среди монашествующих вспоминают как Дерьмоименного. Когда его младенцем крестили, он осквернил купель. Подобная выходка не зачлась бы младенцу ради неразумия его; однако впоследствии сделалось ясно, что это было грозным предзнаменованием.
   Сей царь-Навозник стал проводить дни свои в душегубительных занятиях, о чем нет ни времени, ни охоты рассказывать – разве что вкратце упомянуть о том, что был он мужеложец и на пиры всегда призывал одного развратного монаха-расстригу прозванием Веселый Батька.
   Измыслив завладеть имуществом монастырей, поднял он великое гонение на чернецов, именуя их «мраконосителями» и требуя, чтобы они оставляли обеты и обители свои и совокуплялись браком монах с монахинею. Отказавшихся же совершить такое погребал заживо или лишал языка и зрения.
   Затем, сарацински мудрствующе, объявил он, что любое изображение Господа нашего Иисуса Христа, Пречистой Его Матери и святых есть низкое идолопоклонство. Конечно, сделал он это не из благочестия, а из желания сотворить побольше пакости. Тотчас нашлись и услужливые попы, которые измыслили по сему предмету целое учение.
   Коротко говоря, народу было объявлено, что диавол научил людей служить твари вместо Творца и посредством иконопочитания исподволь ввел христиан в грех идолослужения. И оттого было строжайше запрещено устроять иконы, а уже имевшиеся предписано было повсеместно уничтожать.
   Жил тогда в Царственном некий Агафангел Вестиопрат, торговец дорогими одеждами, которые подчиненные ему люди возили в разные города и даже к язычникам, а те расплачивались золотом и мехами редких зверей.
   Агафангел не всегда был так богат. Заработать состояние помог ему один случай. А именно: отправляясь в земли язычников (это было еще в молодые его годы), просил Агафангел в долг немалую сумму у одного состоятельного грека, ибо был уверен в успехе своего предприятия. Тот поначалу не хотел давать, ибо Агафангел не мог назвать никого из богачей тогдашнего Константинополя, кто согласился бы выступить его поручителем.
   Тогда сказал Агафангел:
   – На одного лишь Господа уповаю. Пусть Он и будет поручителем моим.
   – Но как же мне взыскать с Него долг, если ты разоришься или сгинешь? – спросил богатый грек.
   – В Царстве Небесном воздастся тебе, – ответил Агафангел. – Подумай! Ведь если я разорюсь или погибну. Господь воздаст тебе за доброту сторицей. Если же я возвращусь с немалым барышом, то сумею вернуть тебе деньги. Господь же и в этом случае хорошо вознаградит тебя за доброту.
   Поразмыслив, богатей счел сделку выгодной, а поручителя – вполне надежным. Он ссудил Агафангелу деньги и тем самым помог и ему, и себе немало увеличить состояние.
   У этого Агафангела прозванием Вестиопрат было двое сыновей, Стефан и Никифор. Человек кроткий и богобоязненный, Агафангел весьма чтил и любил иконы, полагая их окнами в горний мир, и всегда принимал причастие, не иначе как предварительно возложив его на руки Иисуса Христа, изображенного на одной особо дорогой его сердцу иконе. И Тогда казалось Агафангелу, что он получает тело Христово как бы из рук Самого Господа, раздающего хлеб евхаристии на последней трапезе с учениками.
   А в крестные отцы обоим своим сыновьям Агафангел избрал икону св. Димитрия – ту самую, что источала миро.
   И потому указ царя-Навозника был нестерпим для Вестиопрата. Опечалился и старший из сыновей торговца – Стефан. Никифор же, младший, счел доводы иконокластов вполне справедливыми и открыто перешел на сторону гонителей.
   Истинно говорится: «Вера вере недруг есть». Поднялась вражда и в доме Вестиопратов. Никифор силою принудил отца и брата выдать царским служителям все имевшиеся у них иконы. Хоть и велико было их горе, однако они вынуждены были подчиниться. В противном случае и лавке их, и всему достоянию, и самой жизни грозила немалая опасность.
   Но там, где мужчины покорно склоняют перед обстоятельствами выю, бесстрашие, словно отнятое у недостойного наследство, переходит к женщинам. Спустя месяц или два оказалось, что один маленький образ Богородицы спрятала в своих покоях мать Стефана и Никифора.
   Узнав об этом, Никифор рассвирепел.
   – Неразумная женщина! – вскричал он, обращаясь к той, которая родила его на свет. – Неужто ты хочешь, чтобы из-за твоего упрямства все мы потеряли зрение, а то и самое жизнь?
   С этими словами он выхватил икону из рук рыдающей матери и бросился на задний двор. Стефан побежал за ним следом, надеясь умилостивить жестокосердого брата и выпросить у него пощады хотя бы для этой последней иконки.
   Но Никифор уже положил образ Богоматери на плаху как бы для казни и замахнулся на нее топором.
   – Остановись, брат! – только и успел крикнуть Стефан, когда топор с маху обрушился на доску.
   Стефан пал на колени и стал умолять Никифора отдать хотя бы часть иконы. Но Никифор был непреклонен. Наконец от иконы остались одни только щепочки. Никифор собрал их в кучу и поджег. Только тогда он повернулся к старшему брату и усмехнулся. Затем взял из костра одну малую щепочку, где сохранилось изображение изящного ушка Пречистой Девы, и бросил ее брату. Тот подхватил щепочку с благоговением, поднес к губам и, облобызав, поблагодарил Никифора, называя его своим благодетелем.
   Тем же вечером над Царственным разразилась ужасная гроза. Молнии одна за другою вонзались в черные, тревожные воды залива Золотой Рог, и большая цепь, протянутая поперек залива, то и дело с грохотом содрогалась в водной пучине.
   Никто не мог спать. Беспокойство снедало семью Вестиопрата. Наконец Никифор сказал:
   – Не случилось бы нынче ночью пожара. Пойду распорядиться, чтобы слуги хорошенько облили водой наши склады.
   С этим он и вышел из дому, обещав вскоре вернуться.
   Но вот уж и полночь миновала, а Никифора ни следа. Решили искать. Разбудили слуг, живших тут же, в доме, запалили факелы. Гроза пошла на убыль. Гром, мешавший говорить и слушать, рокотал уже глухо и отдаленно, но дождь, напротив, только усилился. Взяли плащи с капюшонами; обувь же сняли, поскольку было тепло.
   Сперва искали Никифора возле большого дома, затем на улице и, наконец, у склада. Нашли только под утро, когда рассвело и дождь перестал и первые нищие, протирая глаза, начали выползать из своих ночных нор.
   Никифор лежал ничком на земле, под дальней складской стеной, в нескольких шагах от торгового порта. Когда Агафангел перевернул младшего сына на спину, он увидел, что тот, убитый молнией, совершенно почернел – и только одно левое ухо осталось у него белым.

Переправа через Танаис.
Братья Глеба Твердынича

   Медленно, со скрипом тележным, под назойливое гудение насекомых взобрался караван на самую макушку лета.
   Впереди, пересекая певучую от сухости землю, лежала широкая река и сверкала нестерпимо, как ртуть. Издалека казалась она живым, бегучим ядом.
   Это был Танаис, великая река, с древних времен рассекающая землю на две неравные части: Европу, бедную размерами, но густо заселенную и роскошно украшенную, – и Азию, богатую просторами, но нищую на людей.
   Монголы, бывшие с караваном, при виде реки точно обезумели: вдруг разом принялись кричать и визжать и, выпрямив кривые ноги, вдетые в короткие стремена, почти стоя над седлами, полетели навстречу реке.
   Не одни только монголы – Феодул тоже ощутил внезапный восторг, увидев широкие, почти неподвижные воды, раскаляемые солнцем. Едва сдержавшись, чтобы не побежать очертя голову к воде, шел Феодул рядом с быком и только дивился бесчувствию скотины, которая и шагу прибавить не вздумала.
   Монголы же понеслись по берегу, то почти исчезая вдали, то возвращаясь с разбойничьими кликами.
   И вот уже шаг за шагом вырастает перед купцами небольшой поселок, оседлавший оба берега. Жили в поселке люди греческой веры, однако языка не греческого. Поначалу Феодул никак не мог определить, кто они родом, ибо крестьяне повсюду выглядят одинаково. Но потом Трифон открыл ему глаза, сказав в сильном волнении, что люди эти – одного с ним, Трифоном, корня и происходят из Русии.
   Пока велись разговоры о лодках и барках, о гребцах и плате за проезд, монголы беспечно галдели между собой.
   Какая-то женщина, проходя мимо, чуть замедлила шаг, и немедленно один из монголов выкрикнул на ее языке слово или два. Женщина вдруг пустилась бежать, закрывая рукавом вспыхнувшее лицо. Монголы громко смеялись ей вслед. Потом, когда веселье поутихло, другой монгол нарочито рыгнул, и снова грянул общий хохот.
   Между тем Афиноген с помощью Трифона уламывал и улещивал местного старшину, именем Глеб Твердынич. Был этот Глеб невысок, кряжист, с аккуратной загорелой лысиной посреди сероватых жестких волос, остриженных горшком. Глаза он щурил так, что и самого впору принять за монгола, а слова из себя давил – нарочно мучил собеседника.
   Поселок устроен по приказанию Батыя, объяснил Трифон купцам, послушав старшину, и служит для весенней переправы через Танаис. Осенью монголы откочевывают к югу, и ниже по течению Танаиса (а он течет с севера на юг) есть второй такой же поселок – для переправы осенней.
   – Стало быть, они обязаны нас переправить на левый берег? – спросил Афиноген, теряя терпение.
   (Простоватый Трифон изъяснялся так же медленно, как хитрющий рус.)
   Твердынич нехотя признал правоту грека. Но тут же потребовал платы, особенно упирая на то обстоятельство, что путники – не нехристи поганые, но чтут слово Христово.
   – Заплачу, – сдался Афиноген, видя, что в противном случае сидеть ему с товарищами на правом берегу Танаиса до скончанья веков. – Спроси этого кровопийцу, сколько он хочет.
   Настал самый деликатный момент всего разговора. Глеб Твердынич и бороду свою в кулаке тискал, и жевал ее, и уходить пытался, и шапкой бросался, а под конец заявил, что за деньги сам пальцем не шевельнет и другим никому не позволит. Не удостоили бы господа купцы вместо денег сорока локтями шелковой материи?