Елена Хаецкая.
Голодный грек,
или Странствия Феодула
Голодный грек и на небо пойдет.Хазарская поговорка
Раймона де Сен-Жан-д’Акра в действительности звали Феодулом. Начинал он жизнь подлинно как ни то ни се, и только годам к тридцати словно бы случилось с ним что-то. Подтолкнул ли кто Феодула в лихой час под руку; шилом ли ему пониже спины попали? Да и то спросить: во-первых, кто именно попал? И во-вторых, истинно ли то было шило или же, если поискать, открылась бы некая иная причина?
Собою Феодул был, прямо сказать, невиден. Росту совсем нехорошего, низкого; лицом как бы взрыхлен, или, иначе выразиться, вспахан; весь в прыщах, оспинах, вмятинах, рытвинах и пятнах. Точно вороны его по щекам когтями драли. Только волосом и был Феодул хорош; богатые волосы, такого цвета, каким бывает золотой безант с изрядной примесью меди, если между пальцами его потереть. По обыкновению миноритов, подбородок он брил, отчего прыщи только умножались, а на темечке носил гуменце, дабы Духу Святому нашлось куда опуститься.
Одежды на Феодуле были черны, грязны и совершенно оборваны, а заплатаны лишь на некоторых местах. Ходил он бос, по правилу своего ордена; на поясе носил вервие вида весьма грубого и взлохмаченного; к вервию крепил жидкие четки с явной нехваткой зерен и какое-то особенное, вырезанное из желтоватой кости, изображение Божьей Матери с треснувшей, впрочем, головой, которое помогало ему в трудные минуты подходящим наставлением и помаванием десницы с зажатым в пальцах крохотным крестиком.
Сам себя Феодул именовал братом Раймоном и некоторое время исправно монашествовал в среде миноритов Акры. Однако ж, когда дознались о греческом его происхождении и имени, то все же так и не выпытали, истинно ли в католическую веру он окрещен и как исповедует касательно Духа Святого: в константинопольском ли заблуждении пребывая или сердечно веруя истине латинского догмата?
Впрочем, и в этом дознании усердия явлено было совсем немного, ибо Феодул представлялся человеком совершенно скучным и малозначительным.
Так вот и плелась жизнь Феодула, нога за ногу, точно хромец по горной дороге, в явном прозябании и даже ничтожестве, покуда не случилось одному минориту по имени брат Андрей из Лонжюмо отправиться в Восточные пределы, в земли монголов, имея поручение к их владыке от короля франков Людовика, во всем христианском мире прозываемого Святым Королем.
Брат Андрей представил королю подробный отчет о своем путешествии – а длилось оно без малого два года – и потратил на составление пергаментов три седмицы упорного труда.
Все то время, пока брат Андрей писал, Феодул бродил вокруг да около, заглядывал к брату Андрею в оконце, становясь для того на цыпочки, а потом часами сам с собою рассуждал о чем-то, беззвучно шевеля толстыми губами и уставясь в одну точку. Несколько раз за этим занятием Феодул пропускал обязательные чтения, так что в конце концов костяная Божья Матерь, что висела у него на поясе, утратила всякое терпение и сердито ткнула его маленьким крестиком в бедро, чем пребольно его и уязвила.
Однако и после этого Феодул не оставил своих помыслов и продолжал усердно кружить возле брата Андрея, выискивая минутку, дабы подловить его и учинить нападение.
И уж конечно, выдалась в числе Божьих минут и такая минуточка. Обо всем подробнейше расспросил Феодул брата Андрея, причем любопытствовал совершенно об ином, нежели король Людовик.
Король, конечно же, в первую очередь тревожился о непомерно возросшей военной мощи монголов. Ибо вдруг сделалась эта мощь такова, что и степи для нее оказалось мало. Перекипела через горы и выплеснулась в земли христианские, и претерпели через то немалый урон многие славные города, и в их числе – Киев и Пешт.
Вот и помышлял, глядя на это разорение, король Людовик о том, возможно ли с монгольской лавиной как-нибудь договориться и поладить. Не худо бы к тому же разведать, в силах ли монголы проникнуть, скажем, до Парижа.
Однако смиренный минорит брат Андрей в подобных делах смыслил, как видно, немного, ибо писал королю со всей откровенностью, что видал в степи монголов без числа и всяк при добром оружии; жены же их плодовиты, и чада взрастают воинственны; могут ли они при таком условии проникнуть до самого Парижа – брат Андрей судить не берется, ссылаясь на собственное скудоумие.
И другое спрашивал повелитель франков, Святой Король: нельзя ли устроить так, чтобы окрестить всех монголов или хотя бы только их вождей в католическую веру и тем самым подчинить духовному руководству Римского Престола? Это было бы весьма кстати и желательно, поскольку послужило бы, в числе прочих выгод, к пользе в борьбе с сарацинами в Святой Иерусалимской Земле.
Но и здесь брат Андрей не мог сообщить ничего определенного, ибо таков этот лукавый народ монголы, что и не дознаешься: признают они Христа своим Господом или же не признают. Иной раз создается такая видимость, что да, признают; другой же раз, как явятся к монгольским вождям служители идольские, тотчас начинают усердно кадить истуканам.
Словом, ничего путного король Людовик от брата Андрея не дождался, невзирая на все усердие последнего.
Не так обстояли дела у Феодула. Любопытство свое Феодул простер не далее самых обыденных житейских вопросов. К примеру, что у монголов почитается за съедобное, а что – за скверное; или же: в чем они усматривают вежества и каков должен быть внешний вид человека, которому они оказали бы гостеприимство, – и так далее. И потому, расспрашивая брата Андрея, весьма преуспел Феодул.
Брату Андрею все эти разговоры Феодула казались суетными, но в смирении своем не стал он строго судить любопытствующего брата и все тому поведал, о чем тот спрашивал.
После совершенно охладел Феодул к брату Андрею и занялся иным; а по прошествии месяца, при попутном ветре, сел на некий корабль и таким образом из Акры исчез. Одни полагали, что Феодул отправился в Марсель по какой-то своей таинственной надобности; другие же уверяли, будто собственными ушами слышали, как Феодул называет целью своего путешествия Магриб.
На самом деле Феодул спешил в Константинополь, куда и приплыл вполне благополучно, если не считать незначительных тягот, обыкновенных для морского плавания.
О Константинополе и святынях, там обретаемых
Царственный Константинополь вот уже полвека как значился латинским, то есть был подчинен владычеству франков, а в духовном отношении окормлялся Римским Престолом, что время от времени принимало вид различных гонений на служителей схизматической Церкви, называемой самими греками «ортодоксальной».
Подобное положение вещей сложилось следующим образом. Обуреваемое благочестием латинское рыцарство в четвертый раз вознамерилось спасти Палестину от власти Магометова полумесяца, для чего и собрало неисчислимое воинство. Но затем франки непостижимо свернули с прямого пути и сами не вполне поняли, как вместо Святой Земли оказались вдруг под стенами Константинова града. И вот уже летят пылающие снаряды и визжат катапульты, вервия с крюками на концах впиваются в каменную кладку стен, а сверху на беловолосые головы франков льются масло и кипящая смола, и летят стрелы, и валятся камни, и повсюду царит величайшее смятение.
Трижды фряги, являя зверонравие поистине сатанинское, подпущали огонь на улицы Города.
В первый раз выгорели все дома от Влахернского дворца до монастыря Эвергета – один только пепел остался, да и тот был вскоре развеян ветром; что до головешек, то их растащили жадные фряги для своих походных костров.
Во второй раз латинники, бесчинствуя уже в самом Городе, взялись грабить мусульманский квартал – а греки в Столице терпели мусульман за очевидную полезность последних – и подпалили мечеть, желая воспользоваться суматохой и набить кошели и скрыни, всегда голодные, с алчно распахнутой пастью. Огонь кинулся на дома и лавки торгового и мастерового люда и пожрал все дочиста. Сотни людей и неисчислимые ценности сгинули – как их и не бывало; у самых стен Большого дворца два дня бушевало пламя.
В третий же раз некий германский граф, а именно Карл-Радульф-Бертольд фон Катценельнбоген, вознамерившись победить греков возможно более дешевой ценой, подкинул горящие угли в корзине и запалил тот квартал Города, что не был еще занят ни той, ни другой из противоборствующих сторон. Таким образом, греки были стиснуты с одного бока пожаром, а с другого – битвой. Так выгорела часть домов вдоль Золотого Рога – от храма Христа Спасителя до Друнгариона.
А ворота Великого Города и ту цепь, что перегораживала Золотой Рог, воспрещая вражеским судам вход в константинопольскую гавань, фряги сняли и послали в Палестину, гордясь победой над собратьями христианами. И вместо того чтобы оплакать падение Царственного Града, ликовали фряги в Палестине, а ворота и цепь отдали на сохранение рыцарям Иоаннитского ордена.
Папа же Римский поначалу хотел отлучить от Церкви грабителей за святотатственные деяния их; однако затем, смягченный множеством даров и показным раскаянием, постановил иначе и приписал разрушение Города людским порокам: возгордившись много, пал Царственный, и в том надлежит усматривать волю Провидения. Что до законности грабежей – сие будет зависеть от усмотрения святого Петра; однако прежде всего необходимо, чтобы греки повиновались фрягам и уплачивали им дань; светские сановники же да подчинятся духовенству, а духовенство – Папе; и на том с разбирательством касательно разорения Города было в Риме покончено.
Итак, заняв и основательно разграбив Константинополь, латинники ощипали те из сокровищ, что по какому-то счастливому недоразумению оставались еще нетронутыми. Многие жители после того бежали и осели в соседней Никее, где впоследствии вызрела новая греческая империя, и уже во времена Феодула крепко сидел там лукавый и злой Дука Ватацес.
Что до Константинополя, то позолота латинства, нанесенная на опоры ветхие, изрядно источенные червями, на диво быстро истончилась, облезла и придала всему Латинскому королевству в Греции чрезвычайно неприглядный и даже обтерханный вид.
Изрядно усугублял плачевность державы и облик ее нынешнего государя Балдуина Второго, наследника воинов Креста. От юности призван был он скитаться по дворам своих царственных собратьев, вымогая у тех деньги на содержание Латинской Империи в Греции. Однако много успеха он не имел, хоть и выставлял напоказ свою трогательную беззащитность, молодость и полное отсутствие стыда. Сие блюдо, сдобренное приятно щекочущим внутренности соусом благочестия, преподносилось монархам лет десять и поначалу даже кое-где имело успех. Однако по прошествии этих лет многие государи сочли его чересчур пикантным; да и стоило оно недешево. В конце концов оплачивать всю эту изжогу взялся Людовик Французский, Святой Король.
Однако заметим, что Феодул, прибыв в Царственный Город, менее всего тревожился о власти здешних латинников или о заботах ортодоксального исповедания под пятою Рима.
Да и сам Константинополь, казалось, мало был этим занят. Как обычно, Город судачил и сплетничал, покупал и продавал, таскал на потной спине заморские грузы, сваливая на причалы тяжелые мешки и поднимая при том тучи пыли, набивая трюмы бочками и кувшинами, тюками и сундуками; Город смолил бочки и вялил рыбу, бранился, соизмерял ткани (ибо в иных случаях вдруг выяснялось, что локти у константинопольских торговцев куда длиннее, чем у магрибинских; в других же случаях, напротив, локти греков вдруг непостижимым образом укорачивались, и это вносило смятение в степенные умы магометан). Город тряс по притонам игральными костями, задыхался в любовных объятиях на скользких шелковых покрывалах, пропитанных ядреным потом; глотал молодое вино, приготовленное с участием горьковатой, как бы опечаленной морской воды; чрезмерно поглощал рыбу, замаринованную в уксусе и политую чесночным соусом, – яство, способное испепелить любой латинский желудок, но милое желудку греческого исповедания; распевал непристойности, привычно поносил фрягов, утаивал налоги, играл на скачках – правда, теперь довольно убого, ибо после нашествия решительно вся роскошь погибла… Ну и конечно, побирался, превратив нищенское ремесло в искусство – а где только есть искусство, там нет и не может быть никакого стыда.
Потратив совсем немного времени на то, чтобы уяснить для себя вышеперечисленное, Феодул нашел все это весьма здравым и охотно разделил мнение Города касательно меры и соотношения Добра и Зла в человеческой жизни – точнее, касательно расплывчатости границ между этими понятиями.
Это было хорошо.
Феодул обошел множество прекрасных домов с садами, отстроенных наново после пожаров и разорения. Любоваться роскошными зданиями Города всяк имел полную свободу, стоя посреди улицы перед глухим белым забором, до середины забрызганным высохшей грязью – воспоминанием давних дождей, что потоками стекали вниз по улице, унося нечистоты и размывая песок и глину. Любопытствуя, Феодул изо всех сил вытягивал короткую толстую шею, багровел от натуги, но разглядел немногое: плоские крыши, глухо закрытые оконца да качающиеся ветки фруктовых деревьев. Однако и того оказалось довольно, чтобы составить представление о царящем здесь изобилии.
К сожалению, созерцание относилось к области бесплодного и потому было Феодулом в конце концов оставлено за полной ненадобностью. Утолив голод черствой булкой, оставшейся из изначальных запасов, сделанных к путешествию еще в Акре, отправился Феодул искать, где ему преклонить голову, ибо справедливо рассудил, что утро вечера мудренее.
Быв в Акре братом Раймоном, не владел Феодул никаким имуществом, за исключением духовного; теперь же явственно настала для него такая пора, когда необходимо было обзавестись хоть чем-нибудь из презренных мирских благ.
Поразмыслив над всем увиденным и унюханным в соленом константинопольском воздухе, пришел Феодул к выводу, что единственным путем обогащения остается ему здесь нищенство – бесстыдное, возведенное в ранг искусства и в то же время не гнушающееся простого воровства.
В то же время, рассуждая сам с собою насчет здешних нищих, Феодул не без оснований пришел к выводу, что они воспротивятся попыткам пришлеца утвердиться в их почтенном ремесле, и потому для начала положил для себя Феодул приступить к поиску сотоварищей.
Но тут новая препона: таковых, чтобы прониклись к нему, Феодулу, доверием и в то же время тянулись бы самому Феодулу, никак не обнаруживалось. У всех имелся какой-нибудь существенный изъян; по большей же части они попросту гнали Феодула вон.
Это было нехорошо и совсем некстати.
Миновав кварталы Венецианский, Пизанский и Генуэзский, выбрался Феодул к проливу и неколикое время созерцал неспокойную воду и играющие на ней солнечные блики; затем, повернувшись к водам спиною, обрел наконец искомое: малый и весьма бедный храм округлой формы с крытым входом над пятью ступенями. По всему было заметно, что храм этот – веры греческой. Обшарпанные колонны, кое-где изрисованные осколком кирпича, обвалившиеся ступени, сквозь которые проросла трава, и множество иных примет без слов говорили о том, что приход отнюдь не процветает – не то по произволу нынешних властей, не то по скудости благочестия обитавших поблизости греков.
На самом крыльце навалена была груда пестрого рваного тряпья, из-под которого в беспорядке торчали клочья соломы, чьи-то чрезвычайно грязные босые ноги, беспокойно подергивающиеся во сне, одна растрепанная борода – черная, курчавая, с обильнейшей проседью, и два пушистых песьих хвоста.
Недолго раздумывая, Феодул улегся рядом на крыльцо и потихоньку подполз под одеяло, двигаясь бочком, наподобие короткого толстого червя. Один из псов высунул было морду и настороженно обнюхал чужака, но Феодул сунул ему кукиш – верное средство от кусачей собаки. Пес коснулся кукиша теплым шершавым носом, недоуменно посопел и снова пал головой на солому. Феодул к тому времени уже притек под одеяло и устроился там совершенно как свой.
Утром нищих согнал с крыльца ворчливый старенький поп. Привычно благословив их со всех четырех сторон света четырьмя отменными пинками, схизматик-грек исторг из-под тряпья стоны, проклятия и глухое песье ворчание, после чего направился к двери – отпирать и долго, нарочито шумно гремел ключом и засовами.
Между тем из-под лоскутьев показались мятые, заспанные лица. Трое греков были бородаты, всклокочены, загорелы, словно бы изваляны в корабельной смоле, и изрядно засорены соломенной трухой. Псы, крупные, тощие, с выразительными, очень голодными глазами, уселись неподалеку. Один тотчас принялся усиленно чесаться, стуча когтем по каменной кладке крыльца; второй же зевал, как можно шире разевая пасть и завивая язык колечком.
Феодула обнаружили в соломе, когда тот поднялся, кряхтя и держась за бок.
– Жестко тут у вас почивать, любезные мои христарадники, – как ни в чем не бывало проговорил Феодул и поднялся на ноги.
– Да кто ты таков? – осведомился один из нищих и засверкал на Феодула черными глазами. – Откуда взялся? Как посмел ночевать с нами, под нашим одеялом, на нашей соломе?
– Да много ли ущерба я вам нанес, поделившись с вами теплом тела моего и любовью души моей! – возмутился Феодул. – Зная, что, ложась спать, не сотворили вы никакой молитвы и не озаботились вручить сонный дух свой в руки Господа, а пустили его бродить без пригляда, там, где ему, неразумному, вздумается, сотворил я молитву на сон грядущий за всех вас, потрудившись вчетверо против обыкновенного.
И вскорости уже так вышло, что эти трое бродяг оказались кругом Феодулу обязаны; сам же он представлялся чуть ли не их наипервейшим благодетелем.
– Вижу я, – сказал наконец один из хмурых греков, – что ты – великий мастер морочить голову и дурить бедных людей почем зря, а потому, сдается, в нашем ремесле человек отнюдь не лишний. Скажи-ка, как тебя звать и для каких целей притек ты под наше одеяло.
– Звать меня Феодулом, – охотно поведал Феодул, – а жил я в Акре, братья мои, и одежда на мне – ордена миноритов веры латинской; однако ж роду я греческого и испытываю неодолимое влечение к городу Константинополю, почитая его за святейший из всех городов христианского мира.
Укрепившись в первоначальном мнении касательно Феодула – а именно, что подобного проходимца и жулика свет еще не видывал, – константинопольские нищие коротко сообщили о себе, что звать их Фома, Фока и Феофилакт.
Иные утверждают, что брат Раймон именно тогда и принял мгновенное решение назваться Феодулом – ради созвучия, – а прежде ни о чем таком и не помышлял. Однако это вовсе не так. Ибо Феодулом был сей неусердный и плутоватый брат минорит по самой сути своей; в миру же Господнем возможны и не такие причудливые рифмы, как встреча Фомы, Фоки, Феофилакта и Феодула.
Не долго все четверо наслаждались этой рифмой в праздности. Занимался день, а бездельника обыкновенно ждет куда больше трудов, нежели простого рабочего человека. Да и поп уже пару раз выглядывал из своей облезлой церковки и буравил нищих маленькими злющими глазками.
И потому, собрав пожитки, кликнули нищие псов и двинулись в Город – не подобно сеятелям, но подобно жнецам, без устали собирающим обильную жатву с человечьей доброты, доверчивости и глупости.
Мысли Феодула касательно всего того, что вызнал он у брата Андрея о монголах, были пока что самые неопределенные; одно знал точно – корень осуществлению всех его надежд здесь, в Великом Городе.
Будучи истинными детьми Города, Фока, Фома и Феофилакт немало гордились латинским разорением и не уставали поносить латинников с таким жаром, словно им-то и довелось больше всех пострадать от бесчинства захватчиков. Особливо огорчала их утрата сокровищ, которыми никогда не владели ни Фока, ни Фома, ни Феофилакт, ни предки их, ни пращуры.
Известно, что две трети земной роскоши сберегалось некогда в Царственном Граде, а одна треть была рассеяна по остальному христианскому миру. Со времени же Великого Разорения все смешалось и расточилось, так что теперь и не сыщешь – что и где сохраняется. Худыми и бесчестными путями ушли из Города многие богатства, в чем явили фряги немалое паскудство. Сгинули короны, венчавшие давно склоненные главы былых владык, и утварь золотая из царских покоев, и златотканые пурпуровые одеяния с вот такими жемчугами по подолу и вдоль всех швов, и камней драгоценных без счету. Взяли даже серебряные тазы, коими знатные византийки пользовались в банях.
Все это составляло предмет особой печали новых сотоварищей Феодула, и они, похваляясь перед чужаком из Акры, наперебой перечисляли понесенные Городом великие потери.
«И что хуже всего, – говорили они, – в руки латинников перешли величайшие святыни нашего мира, а это – огромная потеря».
Вот наиглавнейшие из них.
1. Два куска Истинного Креста, на котором был распят Господь наш Иисус Христос; а размерами эти куски таковы: толщиною каждый с человеческую ногу, а длиною – около трех стоп, или, иначе, с половину туазы. И неведомо еще, как поступили с этими кусками, ибо одно время Город сотрясали упорные слухи о том, что фряги предали сии святыни расчленению, и раздробили священное древо на множество щеп, и раздали сии щепы знатнейшим из латинников-фрягов, дабы Истинный Крест хранил их от превратностей и бед ратной судьбы. Слухи эти не улеглись и по сю пору, ибо ожидали греки от фрягов одного только злого надругательства.
2. Еще хранились в Константинополе два гвоздя железных, коими были прибиты к Истинному Кресту рука и нога Христовы. Тоже франки забрали.
3. В сосуде хрустальном изрядная часть пролитой Иисусом крови. Об исчезновении этой реликвии в Городе скорбели особо, ибо ее, по слухам, прибрали к рукам рыцари духовного фряжского ордена, а носили сии рыцари белые плащи с красными крестами на груди и спине и по плечам; имели они кольчуги крепкие и оружие многое; лицом же надменны и норовом склочны, так что даже сами фряги их весьма не любили.
Тут Феодул поморщился и сказал: «То, должно быть, тамплиеры, рыцари Храма Соломонова. Верно, верно. И сами эти храмовники злющие, и руки у них загребущие. Ну, продолжайте; в чем еще претерпел ущерб Великий Город?»
4. Часть одеяния Пресвятой Девы – присвоили фряги.
5. Голову монсеньера св. Иоанна Крестителя – забрали в собственность они же.
6. Картину с образом св. Димитрия, написанную на доске и называемую «иконою», то есть «окном» в мир горний, – взяли себе латинники с их неправедным священством.
Сие особливо обидно, ибо икона сия – мироточива. Истекает из нее денно и нощно священное масло. Поскольку в состав мира входит тридцать одно ароматическое вещество, то приуготовление его весьма непросто; но по божественному вмешательству истекает оно из доски иконы само собою, без всяких трудов со стороны человеков. Так что утрата этой святыни огорчительна вдвойне – и как потеря священного источника, и как надругательство вообще.
Знающие люди говорили также, что миро иконы св. Димитрия совершенно особенное, и вот почему. Как-то раз одному алхимику, родом иудею, однако выкресту, удалось, добыв несколько капель, разложить их обратно на составляющие вещества, и – о чудо! – выделилась не тридцать одна, а тридцать две исходные капли! И постичь природу тридцать второй капли не удалось ни выкресту-алхимику, ни попу, которому тот доверился, так что сообща было ими установлено, что природа этой тридцать второй капли – не человеческая, но божественная. Таким образом небесная природа через тридцать вторую каплю сообщается и всему миру, истекающему из доски.
Последствия же мироточения таковы, что многие страждущие тотчас обретали утешение. Несколько сарацин, пробовавших исцелить застарелые недуги, кои не поддавались ни ножам дамасских лекарей, ни снадобьям магрибинских знахарей, пробрались в Святой Град переодетыми и тайно приложились к иконе. И вдруг ощутили они неслыханное просветление и тотчас же, прямо возле иконы, во всеуслышание признали Иисуса Христа своим Господом, а от Магомета отреклись. Один из них после этого мгновенно скончался, быв восхищен на небо в чистоте первого дня крещения; двое же других, полностью избавленные от многолетней немощи, приняли сан и удалились в один из монастырей.
Эту святую и чудесную икону привез из Фессалоник император Мануил Комнин, государь весьма развратный и, по слухам, даже многоженец; в плотской любви необузданный и не всегда разумный; лицом приятный и бородой окладистый; в писаниях своих (ибо баловался также литераторским художеством) совершенно убогий. Однако ж этот государь никогда не отклонялся от ортодоксальной веры и потому поминался во всех церквах Града как христианнейший владыка. Умер же он, исповедавшись и приобщившись, сто лет назад и был погребен с миром в той роскошной гробнице, которую, тщеславясь, сам для себя загодя выстроил из роскошнейшего самоцветного камня.
Помещена же была эта икона Комнином в храме Христа Вседержителя, откуда и взяли ее зверонравные франки.
7. Еще перешел в руки франков Благословенный Венец, которым был коронован Господь перед тем, как предали Его на распятие. И колючки этого Венца – из морского тростника, острые, как железное шило, – наподобие тех орудий, коими пользуются сапожники и все шьющие из выделанной кожи животных.
Подобное положение вещей сложилось следующим образом. Обуреваемое благочестием латинское рыцарство в четвертый раз вознамерилось спасти Палестину от власти Магометова полумесяца, для чего и собрало неисчислимое воинство. Но затем франки непостижимо свернули с прямого пути и сами не вполне поняли, как вместо Святой Земли оказались вдруг под стенами Константинова града. И вот уже летят пылающие снаряды и визжат катапульты, вервия с крюками на концах впиваются в каменную кладку стен, а сверху на беловолосые головы франков льются масло и кипящая смола, и летят стрелы, и валятся камни, и повсюду царит величайшее смятение.
Трижды фряги, являя зверонравие поистине сатанинское, подпущали огонь на улицы Города.
В первый раз выгорели все дома от Влахернского дворца до монастыря Эвергета – один только пепел остался, да и тот был вскоре развеян ветром; что до головешек, то их растащили жадные фряги для своих походных костров.
Во второй раз латинники, бесчинствуя уже в самом Городе, взялись грабить мусульманский квартал – а греки в Столице терпели мусульман за очевидную полезность последних – и подпалили мечеть, желая воспользоваться суматохой и набить кошели и скрыни, всегда голодные, с алчно распахнутой пастью. Огонь кинулся на дома и лавки торгового и мастерового люда и пожрал все дочиста. Сотни людей и неисчислимые ценности сгинули – как их и не бывало; у самых стен Большого дворца два дня бушевало пламя.
В третий же раз некий германский граф, а именно Карл-Радульф-Бертольд фон Катценельнбоген, вознамерившись победить греков возможно более дешевой ценой, подкинул горящие угли в корзине и запалил тот квартал Города, что не был еще занят ни той, ни другой из противоборствующих сторон. Таким образом, греки были стиснуты с одного бока пожаром, а с другого – битвой. Так выгорела часть домов вдоль Золотого Рога – от храма Христа Спасителя до Друнгариона.
А ворота Великого Города и ту цепь, что перегораживала Золотой Рог, воспрещая вражеским судам вход в константинопольскую гавань, фряги сняли и послали в Палестину, гордясь победой над собратьями христианами. И вместо того чтобы оплакать падение Царственного Града, ликовали фряги в Палестине, а ворота и цепь отдали на сохранение рыцарям Иоаннитского ордена.
Папа же Римский поначалу хотел отлучить от Церкви грабителей за святотатственные деяния их; однако затем, смягченный множеством даров и показным раскаянием, постановил иначе и приписал разрушение Города людским порокам: возгордившись много, пал Царственный, и в том надлежит усматривать волю Провидения. Что до законности грабежей – сие будет зависеть от усмотрения святого Петра; однако прежде всего необходимо, чтобы греки повиновались фрягам и уплачивали им дань; светские сановники же да подчинятся духовенству, а духовенство – Папе; и на том с разбирательством касательно разорения Города было в Риме покончено.
Итак, заняв и основательно разграбив Константинополь, латинники ощипали те из сокровищ, что по какому-то счастливому недоразумению оставались еще нетронутыми. Многие жители после того бежали и осели в соседней Никее, где впоследствии вызрела новая греческая империя, и уже во времена Феодула крепко сидел там лукавый и злой Дука Ватацес.
Что до Константинополя, то позолота латинства, нанесенная на опоры ветхие, изрядно источенные червями, на диво быстро истончилась, облезла и придала всему Латинскому королевству в Греции чрезвычайно неприглядный и даже обтерханный вид.
Изрядно усугублял плачевность державы и облик ее нынешнего государя Балдуина Второго, наследника воинов Креста. От юности призван был он скитаться по дворам своих царственных собратьев, вымогая у тех деньги на содержание Латинской Империи в Греции. Однако много успеха он не имел, хоть и выставлял напоказ свою трогательную беззащитность, молодость и полное отсутствие стыда. Сие блюдо, сдобренное приятно щекочущим внутренности соусом благочестия, преподносилось монархам лет десять и поначалу даже кое-где имело успех. Однако по прошествии этих лет многие государи сочли его чересчур пикантным; да и стоило оно недешево. В конце концов оплачивать всю эту изжогу взялся Людовик Французский, Святой Король.
Однако заметим, что Феодул, прибыв в Царственный Город, менее всего тревожился о власти здешних латинников или о заботах ортодоксального исповедания под пятою Рима.
Да и сам Константинополь, казалось, мало был этим занят. Как обычно, Город судачил и сплетничал, покупал и продавал, таскал на потной спине заморские грузы, сваливая на причалы тяжелые мешки и поднимая при том тучи пыли, набивая трюмы бочками и кувшинами, тюками и сундуками; Город смолил бочки и вялил рыбу, бранился, соизмерял ткани (ибо в иных случаях вдруг выяснялось, что локти у константинопольских торговцев куда длиннее, чем у магрибинских; в других же случаях, напротив, локти греков вдруг непостижимым образом укорачивались, и это вносило смятение в степенные умы магометан). Город тряс по притонам игральными костями, задыхался в любовных объятиях на скользких шелковых покрывалах, пропитанных ядреным потом; глотал молодое вино, приготовленное с участием горьковатой, как бы опечаленной морской воды; чрезмерно поглощал рыбу, замаринованную в уксусе и политую чесночным соусом, – яство, способное испепелить любой латинский желудок, но милое желудку греческого исповедания; распевал непристойности, привычно поносил фрягов, утаивал налоги, играл на скачках – правда, теперь довольно убого, ибо после нашествия решительно вся роскошь погибла… Ну и конечно, побирался, превратив нищенское ремесло в искусство – а где только есть искусство, там нет и не может быть никакого стыда.
Потратив совсем немного времени на то, чтобы уяснить для себя вышеперечисленное, Феодул нашел все это весьма здравым и охотно разделил мнение Города касательно меры и соотношения Добра и Зла в человеческой жизни – точнее, касательно расплывчатости границ между этими понятиями.
Это было хорошо.
Феодул обошел множество прекрасных домов с садами, отстроенных наново после пожаров и разорения. Любоваться роскошными зданиями Города всяк имел полную свободу, стоя посреди улицы перед глухим белым забором, до середины забрызганным высохшей грязью – воспоминанием давних дождей, что потоками стекали вниз по улице, унося нечистоты и размывая песок и глину. Любопытствуя, Феодул изо всех сил вытягивал короткую толстую шею, багровел от натуги, но разглядел немногое: плоские крыши, глухо закрытые оконца да качающиеся ветки фруктовых деревьев. Однако и того оказалось довольно, чтобы составить представление о царящем здесь изобилии.
К сожалению, созерцание относилось к области бесплодного и потому было Феодулом в конце концов оставлено за полной ненадобностью. Утолив голод черствой булкой, оставшейся из изначальных запасов, сделанных к путешествию еще в Акре, отправился Феодул искать, где ему преклонить голову, ибо справедливо рассудил, что утро вечера мудренее.
Быв в Акре братом Раймоном, не владел Феодул никаким имуществом, за исключением духовного; теперь же явственно настала для него такая пора, когда необходимо было обзавестись хоть чем-нибудь из презренных мирских благ.
Поразмыслив над всем увиденным и унюханным в соленом константинопольском воздухе, пришел Феодул к выводу, что единственным путем обогащения остается ему здесь нищенство – бесстыдное, возведенное в ранг искусства и в то же время не гнушающееся простого воровства.
В то же время, рассуждая сам с собою насчет здешних нищих, Феодул не без оснований пришел к выводу, что они воспротивятся попыткам пришлеца утвердиться в их почтенном ремесле, и потому для начала положил для себя Феодул приступить к поиску сотоварищей.
Но тут новая препона: таковых, чтобы прониклись к нему, Феодулу, доверием и в то же время тянулись бы самому Феодулу, никак не обнаруживалось. У всех имелся какой-нибудь существенный изъян; по большей же части они попросту гнали Феодула вон.
Это было нехорошо и совсем некстати.
Миновав кварталы Венецианский, Пизанский и Генуэзский, выбрался Феодул к проливу и неколикое время созерцал неспокойную воду и играющие на ней солнечные блики; затем, повернувшись к водам спиною, обрел наконец искомое: малый и весьма бедный храм округлой формы с крытым входом над пятью ступенями. По всему было заметно, что храм этот – веры греческой. Обшарпанные колонны, кое-где изрисованные осколком кирпича, обвалившиеся ступени, сквозь которые проросла трава, и множество иных примет без слов говорили о том, что приход отнюдь не процветает – не то по произволу нынешних властей, не то по скудости благочестия обитавших поблизости греков.
На самом крыльце навалена была груда пестрого рваного тряпья, из-под которого в беспорядке торчали клочья соломы, чьи-то чрезвычайно грязные босые ноги, беспокойно подергивающиеся во сне, одна растрепанная борода – черная, курчавая, с обильнейшей проседью, и два пушистых песьих хвоста.
Недолго раздумывая, Феодул улегся рядом на крыльцо и потихоньку подполз под одеяло, двигаясь бочком, наподобие короткого толстого червя. Один из псов высунул было морду и настороженно обнюхал чужака, но Феодул сунул ему кукиш – верное средство от кусачей собаки. Пес коснулся кукиша теплым шершавым носом, недоуменно посопел и снова пал головой на солому. Феодул к тому времени уже притек под одеяло и устроился там совершенно как свой.
Утром нищих согнал с крыльца ворчливый старенький поп. Привычно благословив их со всех четырех сторон света четырьмя отменными пинками, схизматик-грек исторг из-под тряпья стоны, проклятия и глухое песье ворчание, после чего направился к двери – отпирать и долго, нарочито шумно гремел ключом и засовами.
Между тем из-под лоскутьев показались мятые, заспанные лица. Трое греков были бородаты, всклокочены, загорелы, словно бы изваляны в корабельной смоле, и изрядно засорены соломенной трухой. Псы, крупные, тощие, с выразительными, очень голодными глазами, уселись неподалеку. Один тотчас принялся усиленно чесаться, стуча когтем по каменной кладке крыльца; второй же зевал, как можно шире разевая пасть и завивая язык колечком.
Феодула обнаружили в соломе, когда тот поднялся, кряхтя и держась за бок.
– Жестко тут у вас почивать, любезные мои христарадники, – как ни в чем не бывало проговорил Феодул и поднялся на ноги.
– Да кто ты таков? – осведомился один из нищих и засверкал на Феодула черными глазами. – Откуда взялся? Как посмел ночевать с нами, под нашим одеялом, на нашей соломе?
– Да много ли ущерба я вам нанес, поделившись с вами теплом тела моего и любовью души моей! – возмутился Феодул. – Зная, что, ложась спать, не сотворили вы никакой молитвы и не озаботились вручить сонный дух свой в руки Господа, а пустили его бродить без пригляда, там, где ему, неразумному, вздумается, сотворил я молитву на сон грядущий за всех вас, потрудившись вчетверо против обыкновенного.
И вскорости уже так вышло, что эти трое бродяг оказались кругом Феодулу обязаны; сам же он представлялся чуть ли не их наипервейшим благодетелем.
– Вижу я, – сказал наконец один из хмурых греков, – что ты – великий мастер морочить голову и дурить бедных людей почем зря, а потому, сдается, в нашем ремесле человек отнюдь не лишний. Скажи-ка, как тебя звать и для каких целей притек ты под наше одеяло.
– Звать меня Феодулом, – охотно поведал Феодул, – а жил я в Акре, братья мои, и одежда на мне – ордена миноритов веры латинской; однако ж роду я греческого и испытываю неодолимое влечение к городу Константинополю, почитая его за святейший из всех городов христианского мира.
Укрепившись в первоначальном мнении касательно Феодула – а именно, что подобного проходимца и жулика свет еще не видывал, – константинопольские нищие коротко сообщили о себе, что звать их Фома, Фока и Феофилакт.
Иные утверждают, что брат Раймон именно тогда и принял мгновенное решение назваться Феодулом – ради созвучия, – а прежде ни о чем таком и не помышлял. Однако это вовсе не так. Ибо Феодулом был сей неусердный и плутоватый брат минорит по самой сути своей; в миру же Господнем возможны и не такие причудливые рифмы, как встреча Фомы, Фоки, Феофилакта и Феодула.
Не долго все четверо наслаждались этой рифмой в праздности. Занимался день, а бездельника обыкновенно ждет куда больше трудов, нежели простого рабочего человека. Да и поп уже пару раз выглядывал из своей облезлой церковки и буравил нищих маленькими злющими глазками.
И потому, собрав пожитки, кликнули нищие псов и двинулись в Город – не подобно сеятелям, но подобно жнецам, без устали собирающим обильную жатву с человечьей доброты, доверчивости и глупости.
Мысли Феодула касательно всего того, что вызнал он у брата Андрея о монголах, были пока что самые неопределенные; одно знал точно – корень осуществлению всех его надежд здесь, в Великом Городе.
Будучи истинными детьми Города, Фока, Фома и Феофилакт немало гордились латинским разорением и не уставали поносить латинников с таким жаром, словно им-то и довелось больше всех пострадать от бесчинства захватчиков. Особливо огорчала их утрата сокровищ, которыми никогда не владели ни Фока, ни Фома, ни Феофилакт, ни предки их, ни пращуры.
Известно, что две трети земной роскоши сберегалось некогда в Царственном Граде, а одна треть была рассеяна по остальному христианскому миру. Со времени же Великого Разорения все смешалось и расточилось, так что теперь и не сыщешь – что и где сохраняется. Худыми и бесчестными путями ушли из Города многие богатства, в чем явили фряги немалое паскудство. Сгинули короны, венчавшие давно склоненные главы былых владык, и утварь золотая из царских покоев, и златотканые пурпуровые одеяния с вот такими жемчугами по подолу и вдоль всех швов, и камней драгоценных без счету. Взяли даже серебряные тазы, коими знатные византийки пользовались в банях.
Все это составляло предмет особой печали новых сотоварищей Феодула, и они, похваляясь перед чужаком из Акры, наперебой перечисляли понесенные Городом великие потери.
«И что хуже всего, – говорили они, – в руки латинников перешли величайшие святыни нашего мира, а это – огромная потеря».
Вот наиглавнейшие из них.
1. Два куска Истинного Креста, на котором был распят Господь наш Иисус Христос; а размерами эти куски таковы: толщиною каждый с человеческую ногу, а длиною – около трех стоп, или, иначе, с половину туазы. И неведомо еще, как поступили с этими кусками, ибо одно время Город сотрясали упорные слухи о том, что фряги предали сии святыни расчленению, и раздробили священное древо на множество щеп, и раздали сии щепы знатнейшим из латинников-фрягов, дабы Истинный Крест хранил их от превратностей и бед ратной судьбы. Слухи эти не улеглись и по сю пору, ибо ожидали греки от фрягов одного только злого надругательства.
2. Еще хранились в Константинополе два гвоздя железных, коими были прибиты к Истинному Кресту рука и нога Христовы. Тоже франки забрали.
3. В сосуде хрустальном изрядная часть пролитой Иисусом крови. Об исчезновении этой реликвии в Городе скорбели особо, ибо ее, по слухам, прибрали к рукам рыцари духовного фряжского ордена, а носили сии рыцари белые плащи с красными крестами на груди и спине и по плечам; имели они кольчуги крепкие и оружие многое; лицом же надменны и норовом склочны, так что даже сами фряги их весьма не любили.
Тут Феодул поморщился и сказал: «То, должно быть, тамплиеры, рыцари Храма Соломонова. Верно, верно. И сами эти храмовники злющие, и руки у них загребущие. Ну, продолжайте; в чем еще претерпел ущерб Великий Город?»
4. Часть одеяния Пресвятой Девы – присвоили фряги.
5. Голову монсеньера св. Иоанна Крестителя – забрали в собственность они же.
6. Картину с образом св. Димитрия, написанную на доске и называемую «иконою», то есть «окном» в мир горний, – взяли себе латинники с их неправедным священством.
Сие особливо обидно, ибо икона сия – мироточива. Истекает из нее денно и нощно священное масло. Поскольку в состав мира входит тридцать одно ароматическое вещество, то приуготовление его весьма непросто; но по божественному вмешательству истекает оно из доски иконы само собою, без всяких трудов со стороны человеков. Так что утрата этой святыни огорчительна вдвойне – и как потеря священного источника, и как надругательство вообще.
Знающие люди говорили также, что миро иконы св. Димитрия совершенно особенное, и вот почему. Как-то раз одному алхимику, родом иудею, однако выкресту, удалось, добыв несколько капель, разложить их обратно на составляющие вещества, и – о чудо! – выделилась не тридцать одна, а тридцать две исходные капли! И постичь природу тридцать второй капли не удалось ни выкресту-алхимику, ни попу, которому тот доверился, так что сообща было ими установлено, что природа этой тридцать второй капли – не человеческая, но божественная. Таким образом небесная природа через тридцать вторую каплю сообщается и всему миру, истекающему из доски.
Последствия же мироточения таковы, что многие страждущие тотчас обретали утешение. Несколько сарацин, пробовавших исцелить застарелые недуги, кои не поддавались ни ножам дамасских лекарей, ни снадобьям магрибинских знахарей, пробрались в Святой Град переодетыми и тайно приложились к иконе. И вдруг ощутили они неслыханное просветление и тотчас же, прямо возле иконы, во всеуслышание признали Иисуса Христа своим Господом, а от Магомета отреклись. Один из них после этого мгновенно скончался, быв восхищен на небо в чистоте первого дня крещения; двое же других, полностью избавленные от многолетней немощи, приняли сан и удалились в один из монастырей.
Эту святую и чудесную икону привез из Фессалоник император Мануил Комнин, государь весьма развратный и, по слухам, даже многоженец; в плотской любви необузданный и не всегда разумный; лицом приятный и бородой окладистый; в писаниях своих (ибо баловался также литераторским художеством) совершенно убогий. Однако ж этот государь никогда не отклонялся от ортодоксальной веры и потому поминался во всех церквах Града как христианнейший владыка. Умер же он, исповедавшись и приобщившись, сто лет назад и был погребен с миром в той роскошной гробнице, которую, тщеславясь, сам для себя загодя выстроил из роскошнейшего самоцветного камня.
Помещена же была эта икона Комнином в храме Христа Вседержителя, откуда и взяли ее зверонравные франки.
7. Еще перешел в руки франков Благословенный Венец, которым был коронован Господь перед тем, как предали Его на распятие. И колючки этого Венца – из морского тростника, острые, как железное шило, – наподобие тех орудий, коими пользуются сапожники и все шьющие из выделанной кожи животных.