Спустя несколько дней после этого Батый разбил воинственных венгров, напоив их кровью реки Тису и Солону.
Богемский король Вацлав храбро бросился на монголов, но те словно бы и не заметили его. Времени на осаду городов монгольские всадники не тратили: шли как нож сквозь масло прямо на Пешт.
Пешт пал, и все лето 1241 года монголы разоряли Венгрию, как им хотелось. Венгерский король Бела бежал в Хорватию и оттуда разослал отчаянные письма всем владыкам франков, чьи имена только смог припомнить.
Император Священной Римской Империи Германской Нации Фридрих – самый могущественный из светских владык Европы – был злейшим врагом господина Папы Римского Григория, величайшего из владык духовных. Оба они, получив послания Белы, одновременно воззвали к латинскому рыцарству, заклиная спасти Польшу, Богемию и Венгрию от монгольской саранчи.
Фридрих писал так:
Папа же Григорий писал иначе:
Тем временем настала зима. В декабре 1241 года монголы по льду перешли Дунай и вторглись в Хорватию. Бела бежал в Далмацию, а оттуда – на один из островов в Адриатическом море.
Сбитое с толку взаимоисключающими письмами Папы и императора, латинское оружие безмолвствовало всю зиму и лишь в начале апреля 1242 года вышло из ножен. Однако направлено оно было не против монголов, которые казались владыкам Запада слишком сильным противником, а против русских на Севере, ибо те упорно держались греческой веры и оттого считались схизматиками, достойными истребления.
Князь Александр пришел на эту встречу с новой ратью, еще крепче прежней, и вступил в бой с таким расчетом, чтобы завлечь тяжелую рыцарскую конницу на слабый уже лед Чудского озера.
Тут оно все и случилось. Весенний лед ненадежен. Сперва потрескивал, а затем со страшным громом разломился и зубастой пастью сжевал тевтонских латников.
А князь стоял на берегу и смотрел. И шлем с золотых волос снял – жарко ему от увиденного стало…
Слух об этой битве достиг и Батыя – Александр был его вассалом. Призвал к себе – захотел посмотреть на такого лютого князя.
Александр явился к Батыю, едва позвали, и сразу пришелся ко двору. И дивен, и люб он монголам оказался. Хоть ростом и костью сильно разнился он с сеньором, однако холодным, расчетливым умом был ему неожиданно близок, точно по ошибке вышли они с Батыем не родичами.
В знак большого расположения поил Батый Александра безмерно кислым молоком и молочной водкой, отчего русский князь подолгу маялся животом. И всякий раз заставлял его Батый рассказывать о Ледовом побоище. Здесь уж монгольский хан, как ребенок, заранее смеялся от радости, хлопал в ладоши и нетерпеливо кусал тонкий ус в ожидании слов: «Весенний лед ненадежен. Сперва потрескивал, а затем со страшным громом разломился…» – эти слова были у Батыя в Александровом рассказе любимыми.
Спустя четыре года вот что случилось. Умер великий хан, и всех монгольских вождей позвали в глубь степи, в Каракорум – избирать нового. Батый не поехал, сказался больным и в письме преобильно жаловался на ревматизм. Знал, что в Каракоруме поджидает его слишком много врагов. Вместо себя Батый отправил своих старших вассалов: великого русского князя Ярослава, сельджукского султана Арслана, грузинского царя Давида и еще царя Малой Армении.
Не зря Батый ехать не хотел: не смогли избавиться от сеньора, так отравили славнейшего из его вассалов, Ярослава. Умер великий русский князь на обратном пути из Орды.
И остались после него многочисленные сыновья, из которых старшим был Александр, а вторым – Андрей.
Андрей успел раньше: беличьим мехом, ловчей птицей, перстнями, оружием варяжским прельстил Батыя и склонил его передать великое княжение ему, Андрею. Александр же остался у себя, в стране, которую некогда покинули ангелы.
В лето 1252-е пришел князь Александр Ярославич в Орду к хану Сартаку, Батыеву сыну, и хан принял его с великой честью. И жаловался Александр на брата своего, великого князя Андрея. Прельстил дарами Батыя и взял великое княжение – а ведь он, Александр, старший! А между тем дурным вассалом Андрей оказался. Налоги и дань монголам платит неисправно, многое утаивает, а то и вовсе к себе в карман кладет.
Услыхав такое, хан Сартак разгневался на Андрея и отправил к нему во Владимир войско.
Андрей, вместо того чтобы повиниться перед ханом, бежал, И взяли монголы недоплаченное, разграбив Владимир и Суздаль.
Тем временем Александр оставался при Сартаке и ждал, пока монголы сами предложат ему великое княжение как достойнейшему.
Холодом окатывало Феодула от всего этого; Константин же дрожал, как в горячке, едва зубами не перестукивая, и зрачки его глаз то расширялись, то сужались.
И когда душа князя ушла, твердо ступая и сутуля плечи, сказал Феодул Константину:
– Завтра нужно будет разыскать этого Александра, броситься ему в ноги и просить, чтобы он забрал с собой во Владимир нашего Трифона. У такого человека и собаки сыты, и последний раб судьбой доволен.
Однако выполнить задуманное оказалось не так уж и просто. Князь Александр безвылазно сидел у Сартака в шатре, ел там и пил и бил себя ладонями по коленям, когда монголы принимались орать свои странные песни. Говорили, что Сартак из любезности хотел дать русскому князю наложницу из монгольских девушек, чтобы не жить гостю в Орде без утехи, однако князь Александр отказался, сославшись на обычай своего народа жену блюсти, женища же не имать.
К ночи подстерегли Константин, Феодул и дрожащий от неизвестности Трифон русского князя, когда тот выходил из шатра. От выпитого был Александр так бледен, что лицо его светилось в темноте. Вокруг рыхлыми тенями бродили и бормотали князевы спутники – русские и монголы.
Тут и метнулся вперед Константин, заранее крича во все горло:
– Смилуйся, княже! Смилуйся, княже!
Кричал он по-русски: его этим словам обучил Трифон, который сам подходить к князю боялся.
Александр остановился. Свита его угрожающе роилась во мраке.
– Кто здесь? – спросил князь, не возвышая голоса.
Тут Феодул схватил Трифона в охапку и потащил его вперед, но наткнулся на чью-то твердую грудь и ощутил, как клещами впились в него руки.
– Стой! Куда налез?
И тотчас со всех сторон потянулись липкие от кумыса пальцы, стали драть Феодула за волосы.
– Иди, Трифон! – сказал Феодул, покоряясь поймавшим его.
Трифон закричал что было сил, срываясь и взвизгивая:
– Княже, княже! Смилуйся, возьми меня на Русь!..
– Да отпустите же их, – сказал князь.
И добавил то же самое по-монгольски.
Костер у князя в лагере уже погас. Развели пожарче. Монголы, быстро соскучившись, разбрелись. Трифон, не отлепляясь от князя ни на шаг, все плакал и просил забрать его на Русь.
Александр сказал:
– Сперва мне должно узнать, кто ты таков. Если из пленников ты, которых Батый увел из Киева, то придется выкупать тебя у монголов, а я нынче не за выкупами приехал, мехами, тканями и медом не запасся. Выкрасть же тебя я не смогу.
– Нет, нет! – горячо молвил Трифон. – Я свободный человек, купеческий сын, а в ничтожество впал в Константинополе, где все свои деньги отдал на покупку одного трупа…
Слушал Александр, посматривая то в огонь, то на Трифона, а из светлых глаз князя выглядывала ледяная его душа и словно бы спрашивала у Феодула: «Что, Феодуле? Думаешь, задачу ты мне задал?»
И Феодулу думалось: если подольше смотреть в эти глаза, то в конце концов увидишь, как крошится лед Чудского озера под ногами обезумевших коней.
Вот так и случилось, что жизнь Трифона круто повернулась еще раз и пути его отошли от путей его спутников.
Кто солгал, вспоминая Владимирское разорение? Спустя месяц никто уж не мог докопаться до правды: погребена под пеплом, истаяла в горьком воздухе.
Кто видал великого князя Андрея Ярославича, который загодя знал, для чего старший брат поехал в Орду к Сартаку? Если кто и видал, то давно уже помер; а рассказывали, будто вскричал великий князь:
– Господи Сущий! Доколе браниться нам между собою? Доколе будем травить друг друга монголами, точно голодными псами? Лучше не быть мне великим князем во Владимире, чем пить из одной чаши с погаными!
И бросил шапку об пол.
Княгиня – в слезы и за детей. Растопырила над ними руки, точно курица, по лицу крупный жемчуг пустила. Что ты такое говоришь, Андрей Ярославич!
Однако Андрей знал, что говорил, и ведал, как поступать надо. Бежать надо!
Монголы настигли его у самого Переяславля и разбили наголову. После победы, по монгольскому обыкновению, разделились на малые отряды и принялись рыскать по переяславской земле, многое ругание там творя. Князь же Андрей с княгиней и детьми прошел сквозь эту частую сеть мелкой рыбицей и ускользнул от злой погибели.
Монголы вошли в город Переяславль, где сидел младший брат Андрея и Александра – Ярослав Ярославич. Самого князя там не нашли, но жену его, княгиню, убили; детей же Ярославлевых забрали в плен.
Андрей, все бросив, поселился в Риге изгнанником.
Вот тогда-то Александр и вернулся на Русь с ярлыком на великое княжение Владимирское. Встречали его во Владимире колокольным громом. Сам митрополит вышел навстречу, неся крест и выпевая славу. Люди, не помня себя, плакали и тянули к Александру руки. Он же медленно ехал на своем коне драгоценных «небесных» кровей и сам был огромен, светел и хмур.
Трифон, сидя на лошади позади одного дружинника, озирался по сторонам с видом глупым и диковатым. Кое-кто в толпе показывал на него пальцем и говорил:
– Этот – из русских полончан, которых князь Александр вызволил из монгольской неволи. Смотрите, смотрите, что злые нехристи с человеком сделали!
А у Трифона все так и мельтешило перед глазами, и было тесно ему от множества людей, коней, зданий, крестов и хоругвей, ибо в степи он от всего этого отвык.
И еще дивны показались ему княжеские палаты, стоящие на высоком берегу реки Клязьмы. Далеко видать из узорного окна. В самих палатах малолюдно; частью белые они, как лебедь, а частью черные от дыма, как ворона. И многое было там разграблено.
Пришел босой мальчик и сказал Трифону:
– Тебе князь велит в баню идти, а после чистое надеть, что дадут. Говорит, тебя при себе оставит.
Александр и вправду оставил Трифона при себе – за глупость, поскольку Трифон от нехватки ума всегда говорил правду и о людях судил беспощадно и искренне. Только князя своего никогда не осуждал, ибо любил его – крепко и с каким-то необъяснимым страхом.
Феодул, следуя вместе с купеческим караваном, снова ехал навстречу солнцу, поскольку Сартак повелел грекам предстать перед отцом его, ханом Батыем. Батый и был главнейшим владыкой этих земель. Толмач при караване остался прежний, а охрану дали другую.
Под утро, перед тем как каравану отправиться в путь, явился один чиновный монгол и с весьма озабоченным видом подступил к телегам греков. Афиноген тотчас приветствовал его как можно вежливее и спросил, каких благ тот домогается. Монгол через толмача сказал, что намерен одну из телег с товаром оставить для Сартака – дабы тот лучше ознакомился с намерениями купцов. Афиноген сказал:
– Мы поднесли уже надлежащие дары твоему господину, и он остался ими доволен, а нам дал грамоту, где разрешение и вместе с тем повеление ехать к отцу его, хану Батыю.
– А! – молвил монгол, нимало не смутясь. – Если ты хочешь оставаться в нашей стране долго, то учись терпению! Ты привез эти товары к Сартаку, а теперь вдруг вознамерился везти их к Батыю!
– Ступай откуда пришел, – отозвался Афиноген и достал табличку, полученную от Сартака. – Я знаю, что у монголов есть правосудие!
Монгол проворчал что-то и действительно ушел, а Афиноген стал торопить товарищей, желая как можно скорее покинуть двор Сартака. Толмач все это время тянул из мешка, смердящего козлом, кислое молоко – и откровенно ухмылялся. Его насмешила стычка Афиногена с посрамленным чиновным монголом.
Ересиарх Несторий и погонщик ослов
Богемский король Вацлав храбро бросился на монголов, но те словно бы и не заметили его. Времени на осаду городов монгольские всадники не тратили: шли как нож сквозь масло прямо на Пешт.
Пешт пал, и все лето 1241 года монголы разоряли Венгрию, как им хотелось. Венгерский король Бела бежал в Хорватию и оттуда разослал отчаянные письма всем владыкам франков, чьи имена только смог припомнить.
Император Священной Римской Империи Германской Нации Фридрих – самый могущественный из светских владык Европы – был злейшим врагом господина Папы Римского Григория, величайшего из владык духовных. Оба они, получив послания Белы, одновременно воззвали к латинскому рыцарству, заклиная спасти Польшу, Богемию и Венгрию от монгольской саранчи.
Фридрих писал так:
«Святейшим нашим долгом почитаю ныне поднять меч в защиту братьев наших, тяжко страждущих под пятою безжалостного завоевателя – безбожного и страшного Батыя. Но вместе с тем не посмею умолчать и о другом, что знаю: ненасытная жадность Папы непременно побудит его воспользоваться бедствиями собратьев по вере, дабы простереть не только духовную, но и светскую власть своего престола на все страны, заселенные христианами».
Папа же Григорий писал иначе:
«Новый враг появился у христианской веры – монголы! Нет выше благодати, нежели счастье отдать жизнь за ближних своих. Изнывает ныне Богемия, истекает кровью Польша, взывает о помощи Венгрия! Однако остерегайтесь не только явного врага, но и волка в овечьей шкуре. Не по наущению ли императора Фридриха произошло это ужасное нападение? Не вздумал ли теперь злой христопродавец притворным благочестием прикрыть свое гнусное преступление? Ибо известно, что ради своей цели он способен на все; цель же его очевидна – полное и окончательное крушение христианской веры».
Тем временем настала зима. В декабре 1241 года монголы по льду перешли Дунай и вторглись в Хорватию. Бела бежал в Далмацию, а оттуда – на один из островов в Адриатическом море.
Сбитое с толку взаимоисключающими письмами Папы и императора, латинское оружие безмолвствовало всю зиму и лишь в начале апреля 1242 года вышло из ножен. Однако направлено оно было не против монголов, которые казались владыкам Запада слишком сильным противником, а против русских на Севере, ибо те упорно держались греческой веры и оттого считались схизматиками, достойными истребления.
Князь Александр пришел на эту встречу с новой ратью, еще крепче прежней, и вступил в бой с таким расчетом, чтобы завлечь тяжелую рыцарскую конницу на слабый уже лед Чудского озера.
Тут оно все и случилось. Весенний лед ненадежен. Сперва потрескивал, а затем со страшным громом разломился и зубастой пастью сжевал тевтонских латников.
А князь стоял на берегу и смотрел. И шлем с золотых волос снял – жарко ему от увиденного стало…
Слух об этой битве достиг и Батыя – Александр был его вассалом. Призвал к себе – захотел посмотреть на такого лютого князя.
Александр явился к Батыю, едва позвали, и сразу пришелся ко двору. И дивен, и люб он монголам оказался. Хоть ростом и костью сильно разнился он с сеньором, однако холодным, расчетливым умом был ему неожиданно близок, точно по ошибке вышли они с Батыем не родичами.
В знак большого расположения поил Батый Александра безмерно кислым молоком и молочной водкой, отчего русский князь подолгу маялся животом. И всякий раз заставлял его Батый рассказывать о Ледовом побоище. Здесь уж монгольский хан, как ребенок, заранее смеялся от радости, хлопал в ладоши и нетерпеливо кусал тонкий ус в ожидании слов: «Весенний лед ненадежен. Сперва потрескивал, а затем со страшным громом разломился…» – эти слова были у Батыя в Александровом рассказе любимыми.
Спустя четыре года вот что случилось. Умер великий хан, и всех монгольских вождей позвали в глубь степи, в Каракорум – избирать нового. Батый не поехал, сказался больным и в письме преобильно жаловался на ревматизм. Знал, что в Каракоруме поджидает его слишком много врагов. Вместо себя Батый отправил своих старших вассалов: великого русского князя Ярослава, сельджукского султана Арслана, грузинского царя Давида и еще царя Малой Армении.
Не зря Батый ехать не хотел: не смогли избавиться от сеньора, так отравили славнейшего из его вассалов, Ярослава. Умер великий русский князь на обратном пути из Орды.
И остались после него многочисленные сыновья, из которых старшим был Александр, а вторым – Андрей.
Андрей успел раньше: беличьим мехом, ловчей птицей, перстнями, оружием варяжским прельстил Батыя и склонил его передать великое княжение ему, Андрею. Александр же остался у себя, в стране, которую некогда покинули ангелы.
В лето 1252-е пришел князь Александр Ярославич в Орду к хану Сартаку, Батыеву сыну, и хан принял его с великой честью. И жаловался Александр на брата своего, великого князя Андрея. Прельстил дарами Батыя и взял великое княжение – а ведь он, Александр, старший! А между тем дурным вассалом Андрей оказался. Налоги и дань монголам платит неисправно, многое утаивает, а то и вовсе к себе в карман кладет.
Услыхав такое, хан Сартак разгневался на Андрея и отправил к нему во Владимир войско.
Андрей, вместо того чтобы повиниться перед ханом, бежал, И взяли монголы недоплаченное, разграбив Владимир и Суздаль.
Тем временем Александр оставался при Сартаке и ждал, пока монголы сами предложат ему великое княжение как достойнейшему.
Холодом окатывало Феодула от всего этого; Константин же дрожал, как в горячке, едва зубами не перестукивая, и зрачки его глаз то расширялись, то сужались.
И когда душа князя ушла, твердо ступая и сутуля плечи, сказал Феодул Константину:
– Завтра нужно будет разыскать этого Александра, броситься ему в ноги и просить, чтобы он забрал с собой во Владимир нашего Трифона. У такого человека и собаки сыты, и последний раб судьбой доволен.
Однако выполнить задуманное оказалось не так уж и просто. Князь Александр безвылазно сидел у Сартака в шатре, ел там и пил и бил себя ладонями по коленям, когда монголы принимались орать свои странные песни. Говорили, что Сартак из любезности хотел дать русскому князю наложницу из монгольских девушек, чтобы не жить гостю в Орде без утехи, однако князь Александр отказался, сославшись на обычай своего народа жену блюсти, женища же не имать.
К ночи подстерегли Константин, Феодул и дрожащий от неизвестности Трифон русского князя, когда тот выходил из шатра. От выпитого был Александр так бледен, что лицо его светилось в темноте. Вокруг рыхлыми тенями бродили и бормотали князевы спутники – русские и монголы.
Тут и метнулся вперед Константин, заранее крича во все горло:
– Смилуйся, княже! Смилуйся, княже!
Кричал он по-русски: его этим словам обучил Трифон, который сам подходить к князю боялся.
Александр остановился. Свита его угрожающе роилась во мраке.
– Кто здесь? – спросил князь, не возвышая голоса.
Тут Феодул схватил Трифона в охапку и потащил его вперед, но наткнулся на чью-то твердую грудь и ощутил, как клещами впились в него руки.
– Стой! Куда налез?
И тотчас со всех сторон потянулись липкие от кумыса пальцы, стали драть Феодула за волосы.
– Иди, Трифон! – сказал Феодул, покоряясь поймавшим его.
Трифон закричал что было сил, срываясь и взвизгивая:
– Княже, княже! Смилуйся, возьми меня на Русь!..
– Да отпустите же их, – сказал князь.
И добавил то же самое по-монгольски.
Костер у князя в лагере уже погас. Развели пожарче. Монголы, быстро соскучившись, разбрелись. Трифон, не отлепляясь от князя ни на шаг, все плакал и просил забрать его на Русь.
Александр сказал:
– Сперва мне должно узнать, кто ты таков. Если из пленников ты, которых Батый увел из Киева, то придется выкупать тебя у монголов, а я нынче не за выкупами приехал, мехами, тканями и медом не запасся. Выкрасть же тебя я не смогу.
– Нет, нет! – горячо молвил Трифон. – Я свободный человек, купеческий сын, а в ничтожество впал в Константинополе, где все свои деньги отдал на покупку одного трупа…
Слушал Александр, посматривая то в огонь, то на Трифона, а из светлых глаз князя выглядывала ледяная его душа и словно бы спрашивала у Феодула: «Что, Феодуле? Думаешь, задачу ты мне задал?»
И Феодулу думалось: если подольше смотреть в эти глаза, то в конце концов увидишь, как крошится лед Чудского озера под ногами обезумевших коней.
Вот так и случилось, что жизнь Трифона круто повернулась еще раз и пути его отошли от путей его спутников.
Кто солгал, вспоминая Владимирское разорение? Спустя месяц никто уж не мог докопаться до правды: погребена под пеплом, истаяла в горьком воздухе.
Кто видал великого князя Андрея Ярославича, который загодя знал, для чего старший брат поехал в Орду к Сартаку? Если кто и видал, то давно уже помер; а рассказывали, будто вскричал великий князь:
– Господи Сущий! Доколе браниться нам между собою? Доколе будем травить друг друга монголами, точно голодными псами? Лучше не быть мне великим князем во Владимире, чем пить из одной чаши с погаными!
И бросил шапку об пол.
Княгиня – в слезы и за детей. Растопырила над ними руки, точно курица, по лицу крупный жемчуг пустила. Что ты такое говоришь, Андрей Ярославич!
Однако Андрей знал, что говорил, и ведал, как поступать надо. Бежать надо!
Монголы настигли его у самого Переяславля и разбили наголову. После победы, по монгольскому обыкновению, разделились на малые отряды и принялись рыскать по переяславской земле, многое ругание там творя. Князь же Андрей с княгиней и детьми прошел сквозь эту частую сеть мелкой рыбицей и ускользнул от злой погибели.
Монголы вошли в город Переяславль, где сидел младший брат Андрея и Александра – Ярослав Ярославич. Самого князя там не нашли, но жену его, княгиню, убили; детей же Ярославлевых забрали в плен.
Андрей, все бросив, поселился в Риге изгнанником.
Вот тогда-то Александр и вернулся на Русь с ярлыком на великое княжение Владимирское. Встречали его во Владимире колокольным громом. Сам митрополит вышел навстречу, неся крест и выпевая славу. Люди, не помня себя, плакали и тянули к Александру руки. Он же медленно ехал на своем коне драгоценных «небесных» кровей и сам был огромен, светел и хмур.
Трифон, сидя на лошади позади одного дружинника, озирался по сторонам с видом глупым и диковатым. Кое-кто в толпе показывал на него пальцем и говорил:
– Этот – из русских полончан, которых князь Александр вызволил из монгольской неволи. Смотрите, смотрите, что злые нехристи с человеком сделали!
А у Трифона все так и мельтешило перед глазами, и было тесно ему от множества людей, коней, зданий, крестов и хоругвей, ибо в степи он от всего этого отвык.
И еще дивны показались ему княжеские палаты, стоящие на высоком берегу реки Клязьмы. Далеко видать из узорного окна. В самих палатах малолюдно; частью белые они, как лебедь, а частью черные от дыма, как ворона. И многое было там разграблено.
Пришел босой мальчик и сказал Трифону:
– Тебе князь велит в баню идти, а после чистое надеть, что дадут. Говорит, тебя при себе оставит.
Александр и вправду оставил Трифона при себе – за глупость, поскольку Трифон от нехватки ума всегда говорил правду и о людях судил беспощадно и искренне. Только князя своего никогда не осуждал, ибо любил его – крепко и с каким-то необъяснимым страхом.
Феодул, следуя вместе с купеческим караваном, снова ехал навстречу солнцу, поскольку Сартак повелел грекам предстать перед отцом его, ханом Батыем. Батый и был главнейшим владыкой этих земель. Толмач при караване остался прежний, а охрану дали другую.
Под утро, перед тем как каравану отправиться в путь, явился один чиновный монгол и с весьма озабоченным видом подступил к телегам греков. Афиноген тотчас приветствовал его как можно вежливее и спросил, каких благ тот домогается. Монгол через толмача сказал, что намерен одну из телег с товаром оставить для Сартака – дабы тот лучше ознакомился с намерениями купцов. Афиноген сказал:
– Мы поднесли уже надлежащие дары твоему господину, и он остался ими доволен, а нам дал грамоту, где разрешение и вместе с тем повеление ехать к отцу его, хану Батыю.
– А! – молвил монгол, нимало не смутясь. – Если ты хочешь оставаться в нашей стране долго, то учись терпению! Ты привез эти товары к Сартаку, а теперь вдруг вознамерился везти их к Батыю!
– Ступай откуда пришел, – отозвался Афиноген и достал табличку, полученную от Сартака. – Я знаю, что у монголов есть правосудие!
Монгол проворчал что-то и действительно ушел, а Афиноген стал торопить товарищей, желая как можно скорее покинуть двор Сартака. Толмач все это время тянул из мешка, смердящего козлом, кислое молоко – и откровенно ухмылялся. Его насмешила стычка Афиногена с посрамленным чиновным монголом.
Ересиарх Несторий и погонщик ослов
(окончание)
Варвары с верховьев Нила – чернее дьявола, в одеждах белых, со сверкающими глазами – таким предстало Великому Оазису Каргех однажды утром разорение. Вот когда понял Несторий, что и от дьявола иной раз не отвести порабощенного взора! По-обезьяньи ловкие черные руки стремительно обшаривали дома и хижины, цепко хватая любую мало-мальски ценную вещь и пряча ее в бездонные недра, таящиеся под складками просторной одежды; а длинные копья со связками пестрых перьев под наконечником сгоняли людей на площадь у колодца – бежали, спотыкаясь, под белозубый смех и крики и так, прямо на бегу, из граждан превращались в пленников – плачевнейшая участь! В толпе Несторий сразу потерял из виду верного своего Мафу. Бедный погонщик ослов, должно быть, совсем обезумел от страха, вообразив, что это злой хозяин выследил его и настиг и ныне явился покарать за утерянную некогда скотину.
В плотно сбитой толпе Несторий оказался среди незнакомых людей. Ни на одном из лиц не отдохнуть глазу. Вокруг, вздымая пыль, топчутся длинные ноги верблюдов. Всадники, скорчившиеся на горбу, что-то кричат тонкими, злыми голосами. Поначалу Нестория только мотало среди шатающихся людей, но потом вдруг дернуло и повлекло куда-то, и он побежал, то и дело оступаясь и норовя ухватить соседа за одежду, чтобы не упасть.
Оазис почти сразу скрылся из виду, и наступила пустыня, где рассвет как апокалипсис, а раннего солнца и поздней луны можно коснуться рукой. Тени под ногами становились все короче, и Несторий догадывался, что варвары гонят пленных на юг. Днем полон молчал, по ночам же, когда наступало облегчение, принимался причитать и плакать.
– На Господа, дети, мое упование, – говорил им Несторий, – ибо вверг нас в пустыню по грехам нашим, но освободит по бесконечному милосердию Своему…
И хотя чудаковатого старика никто толком не понимал, ибо римская речь, даже и с примесью сирской, здесь звучала как малоосмысленный лепет, все же прислушивались к Несторию и согласно кивали его словам. Он единственный из всех не боялся и, казалось, знал, как поступать. И кое-кто подходил к нему с вопросами, настойчиво дергал за одежду, что-то показывал, махая то в одну сторону, то в другую, и повторял по нескольку раз одну и ту же фразу с вопросительной, даже какой-то визгливой интонацией. Не понимая, чего хотят от него все эти перепуганные люди, Несторий возлагал скрещенные ладони им на курчавые головы и призывал Духа Святого пролить свет на окутавшую их тьму. И полоняне уходили от него, преисполненные благодарности.
Настал третий рассвет неволи, и он оказался иным, нежели первые два. Ровный горизонт был взрыт тучами пыли, и, глядя на это, забегали, загалдели черные варвары, похватались за свои нарядные копья, принялись дергать за бахромчатую узду, проклинать и бить верблюдов, и без того злых и кусачих. А в быстро катящемся облаке пыли уже различимы кони и пики – грабители нападали на грабителей! Кому добра от такой перемены ждать не приходилось, так это полону.
Тесня Нестория желтым верблюжьим боком в клочьях свисающей шерсти, кричал ему что-то чернолицый всадник и взмахами показывал на запад. Полон разбегался – кто торопился уйти в пески, чтобы там и сгинуть, уподобясь пролитой воде; кто бестолково жался к верблюдам, ища защиты у своих похитителей; иные же, завидев Нестория, вдруг останавливались, словно окликнул их кто, и подходили к нему. Таких собралось человек сорок, и Несторий увел их на запад – подальше от надвигающейся битвы.
Несторий толком не знал, куда уводит доверившихся ему, ибо и сам доверился разбойному дикарю, взмахом черной руки указавшему направление. Однако же при том полагал, что всякий путь, освещаемый верой Христовой, рано или поздно приводит к спасению. И в этом смысле старик был, конечно, спокоен.
После захода солнца он остановил людей и знаками показал им, что нужно опуститься на колени; сам же начал говорить и петь из Писания. И многие тотчас же принялись вторить ему, подпевая. При этом они нещадно коверкали слова языка, которого не понимали.
Наутро, не успели освобожденные пройти и тысячу шагов, из-за горизонта показался и начал расти белый город, чьи стены словно стремились выесть глаза своим ослепительным блеском. Это был Ахмин, который греки именовали Панополисом.
Тут уж все оставили Нестория и пустились бежать навстречу спасительным стенам в надежде обрести там воду, тень и пищу, так что старик приблизился к воротам самым последним. Прочие уже бестолково топтались там, потрясая худыми черными руками и выкрикивая что-то на непонятном Несторию местном наречии. Несколько стражников, смуглых, как все местные уроженцы, но в римских шлемах с высоким гребнем, едва заметные за зубцами, сонно поглядывали на толпу возбужденных оборванцев. Те же сердились и плакали. Завидев Нестория, какая-то губастая женщина в пестром платке, с двухрядной ниткой стеклянных бус, почти потерявшихся в складке на шее, вдруг набросилась на него, прибила и вытолкнула вперед. Несторий остановился перед воротами, задрав голову, а женщина принялась выкрикивать что-то из-за его спины.
Несторий закричал – сперва на латыни, затем по-гречески, – что ему нужно видеть офицера. Офицер тут же нашелся. Он даже чуть наклонился вперед, желая рассмотреть человека, заговорившего с ним языком римлян. Несторий назвал свое имя – оно ничего не сказало младшему центуриону, командовавшему сотней ленивых плоскостопых сирийцев здесь, в пыльном, раскаленном, как ад, Панополисе – крошечной точке, которую не видать из Вечного Города. Но Несторий настаивал, и центурион, вполне поверив рассказу о грабителях с верховьев Нила, велел впустить галдящих пленников в город, дабы те могли обрести желаемое. Нестория же, по его просьбе, отвели к губернатору.
Толку из их разговора вышло немного. Губернатор Панополиса в церковные споры вникал туго, распоряжений насчет Нестория никаких не имел и потому решительно не понимал, как ему надлежит поступать с этим тихим светлоглазым стариком. В конце концов он Нестория выпроводил, присоветовав тому обратиться к здешней монашеской общине, возглавляемой ревностным поборником веры по имени Шнуди. Все это звучало крайне неопределенно.
Несторий вышел от губернатора совершенно растерявшимся. Товарищи его по несчастью, изгнанные нашествием с насиженного места, уже разбрелись по городу, кто куда, так что на площади перед губернаторской резиденцией никого не оказалось. Несторий постоял немного, щурясь на солнце. Резиденция – полукруглое здание, выстроенное, как и весь прочий город, из глиняных кирпичей, изрядно уже облезло после последней побелки и кое-где обнаруживало торчащий из кирпичей сухой тростник.
– Шнуди, – пробормотал Несторий, чувствуя, как все расплывается перед глазами, – что за Шнуди такой? Где мне искать его? Чудны дела Твои, Господи!
И в который раз пожалел о том, что судьба разлучила его с верным Мафой.
Нужно было передохнуть да как следует поразмыслить надо всем услышанным. Несторий сел прямо в горячую пыль, кое-как съежившись в малой тени, которую отбрасывала стена губернаторской резиденции, натянул на голову край одежды и тайно, без слез, заплакал. Плакал со стыдом, ибо жалел сейчас самого себя, заранее зная, что делать этого не следует.
Разыскивать таинственного Шнуди не потребовалось. Явился сам – пал на город саранчой вместе с толпой своих монахов и девственниц. Все сплошь в язвах и расчесах, в струпьях и коросте, в одежде такой рваной и бесформенной, что иной мог сойти не за одного человека, а сразу за двоих. Среди толпы оказался и Шнуди – малорослый, с подбитой ногой, резко подскакивающий при каждом шаге, как раненая птица. У Шнуди была грязно-серая кожа и копна нечесаных седых волос. Под истлевшей одеждой Несторий разглядел осклизлые вериги.
Если губернатор Панополиса знать не знал о том, кто такой Несторий, почему он был сослан и как надлежит поступать с ним, то Шнуди, напротив, оказался превосходно осведомлен обо всем этом.
Не говоря худого слова, он подскочил к Несторию и огрел его палкой. Несторий вскрикнул и хотел бежать, но повсюду обступили его монахи, страшные как грех, и сколько ни метался испуганный взор, везде встречал лишь ненавистные жуткие хари. Несторий тихо закричал, закрывая голову руками. Теплая кровь текла по его лицу, струясь между пальцами. Шнуди что-то орал, и монахи орали в лад, и продолжалось это так долго, что Несторий в конце концов начал их понимать, хотя прежде не знал на местном наречии ни слова. Это был тот самый клич, с которым истребляли несториан по всей Империи: «Кто верит в двух Христов – того руби напополам!»
– Я не в двух Христов!.. – зачем-то прошептал Несторий. Но тут словно бы с небес грянули копыта и свистнула плеть, и копошащаяся в пыли груда лохмотьев, вериг и немытых волос распалась – точно муравейник палкой разбросали. Сразу стало возможным дышать. Сквозь окровавленные ресницы Несторий видел дрожащее над самым его лицом фиолетовое небо. Шнуди куда-то делся, бросив возле Нестория свою суковатую палку.
– Ну-ка, отец, – молвил кто-то на доброй латыни. Несторий чуть шевельнул головой. Его приподняли, царапнув щеку жестким кожаным доспехом, дали напиться.
– Благослови тебя Бог, сын мой, – выговорил Несторий.
Один солдат сказал:
– Кажется, разбежались.
И ушел куда-то, уводя с собой лошадей. Второй остался. Подал Несторию палку. Несторий оттолкнул ее рукой, и палка упала обратно.
– Не моя, – сказал Несторий.
– Зачем ты дразнил Шнуди, отец? – спросил солдат.
– Я вовсе не дразнил его… Он знал, кто я.
– А кто ты?
– Несторий.
Солдат пожал плечами. Он впервые слышал это имя.
– Лучше тебе спрятаться от них, – посоветовал он старику. – Мы тебе здесь не защита. Шнуди – страшная гадина, но, понимаешь ли, какая неприятность, он – святой.
Несторий выплюнул в пыль сгусток крови.
– Святой? – переспросил он.
– Ну да. Губернатор хотел было повесить его за бесчинства, но из Александрии прислали письмо… Епископ запретил его трогать. Шнуди – святой.
Несторий слабо кивнул и, едва попрощавшись с солдатом, потащился прочь с этой площади, которая вдруг сделалась для него невыносимой.
Чудно в мыслях делается, как задумаешься иной раз, к примеру, над Священным Писанием. Вот читаешь ты, скажем, книгу Неемии. Это про то, как иудеи заново отстраивали разрушенный Иерусалим. А вавилоняне над ними насмехались.
И вот – только представить себе! – какой-то Товия Аммонитянин отпустил на счет иудеев остроту – тупую, как сапог римского легионера. Мол, лисица пройдет и разрушит их каменную стену. И – все! Ничем больше этот Товия не прославился. А вот смотри ты, какие ему почести! Его имя записано в Библии. И ежели какой-нибудь театрик играет спектакль о восстановлении Иерусалима, так непременно кто-нибудь из актеров исполняет там роль Товии Аммонитянина. Еще и думает о нем, грубияне худоумном: как, интересно он одевался, в какой цвет красил свою завитую бороду и в какие сальные косицы заплетал на висках седеющие жесткие волосы?
Обидно.
Так ведь и Шнуди завяз в человеческой памяти – точно мясное волоконце между зубами. Поди выковыряй! И все-то подвигу, что набросился на беззащитного старика, натравив на него свою свору.
– Вот ты, Афиноген, держишься греческой веры, – неспешно говорил Феодул. Телега под ними тряслась, и собеседники поневоле лязгали зубами, словно от холода или от страха. – Скажи мне, истинно ли святым был этот Шнуди, ревнитель православия?
– Сам ведь знаешь, – отвечал Афиноген, сонно поглядывая в вечереющую степь. – Шнуди – он любви не имел, а без любви человек – ничто.
– А Несторий?
– Снова бесполезное спрашиваешь, Феодул. Несторий – еретик. И умер он позорно.
– Говорят, все здешние христиане – несториане, – произнес Феодул задумчиво. Афиноген покосился на него.
– Сам-то ты кто – давно хочу спросить, – латинник или все-таки православный?
Феодул вздохнул:
– Я и сам того, Афиноген, не ведаю…
О смерти Нестория рассказывают всяко. Афиноген, к примеру, еще в детстве от одного попа слыхал, будто выслали упрямого старца из Панополиса в Элефантину, а Несторий-то по дороге возьми да и свались с лошади! И тут же сломал себе шею и выронил изо рта язык, коим учил неправо, а чрево умершего тотчас, к великому ужасу конвоя, наполнилось червями.
В плотно сбитой толпе Несторий оказался среди незнакомых людей. Ни на одном из лиц не отдохнуть глазу. Вокруг, вздымая пыль, топчутся длинные ноги верблюдов. Всадники, скорчившиеся на горбу, что-то кричат тонкими, злыми голосами. Поначалу Нестория только мотало среди шатающихся людей, но потом вдруг дернуло и повлекло куда-то, и он побежал, то и дело оступаясь и норовя ухватить соседа за одежду, чтобы не упасть.
Оазис почти сразу скрылся из виду, и наступила пустыня, где рассвет как апокалипсис, а раннего солнца и поздней луны можно коснуться рукой. Тени под ногами становились все короче, и Несторий догадывался, что варвары гонят пленных на юг. Днем полон молчал, по ночам же, когда наступало облегчение, принимался причитать и плакать.
– На Господа, дети, мое упование, – говорил им Несторий, – ибо вверг нас в пустыню по грехам нашим, но освободит по бесконечному милосердию Своему…
И хотя чудаковатого старика никто толком не понимал, ибо римская речь, даже и с примесью сирской, здесь звучала как малоосмысленный лепет, все же прислушивались к Несторию и согласно кивали его словам. Он единственный из всех не боялся и, казалось, знал, как поступать. И кое-кто подходил к нему с вопросами, настойчиво дергал за одежду, что-то показывал, махая то в одну сторону, то в другую, и повторял по нескольку раз одну и ту же фразу с вопросительной, даже какой-то визгливой интонацией. Не понимая, чего хотят от него все эти перепуганные люди, Несторий возлагал скрещенные ладони им на курчавые головы и призывал Духа Святого пролить свет на окутавшую их тьму. И полоняне уходили от него, преисполненные благодарности.
Настал третий рассвет неволи, и он оказался иным, нежели первые два. Ровный горизонт был взрыт тучами пыли, и, глядя на это, забегали, загалдели черные варвары, похватались за свои нарядные копья, принялись дергать за бахромчатую узду, проклинать и бить верблюдов, и без того злых и кусачих. А в быстро катящемся облаке пыли уже различимы кони и пики – грабители нападали на грабителей! Кому добра от такой перемены ждать не приходилось, так это полону.
Тесня Нестория желтым верблюжьим боком в клочьях свисающей шерсти, кричал ему что-то чернолицый всадник и взмахами показывал на запад. Полон разбегался – кто торопился уйти в пески, чтобы там и сгинуть, уподобясь пролитой воде; кто бестолково жался к верблюдам, ища защиты у своих похитителей; иные же, завидев Нестория, вдруг останавливались, словно окликнул их кто, и подходили к нему. Таких собралось человек сорок, и Несторий увел их на запад – подальше от надвигающейся битвы.
Несторий толком не знал, куда уводит доверившихся ему, ибо и сам доверился разбойному дикарю, взмахом черной руки указавшему направление. Однако же при том полагал, что всякий путь, освещаемый верой Христовой, рано или поздно приводит к спасению. И в этом смысле старик был, конечно, спокоен.
После захода солнца он остановил людей и знаками показал им, что нужно опуститься на колени; сам же начал говорить и петь из Писания. И многие тотчас же принялись вторить ему, подпевая. При этом они нещадно коверкали слова языка, которого не понимали.
Наутро, не успели освобожденные пройти и тысячу шагов, из-за горизонта показался и начал расти белый город, чьи стены словно стремились выесть глаза своим ослепительным блеском. Это был Ахмин, который греки именовали Панополисом.
Тут уж все оставили Нестория и пустились бежать навстречу спасительным стенам в надежде обрести там воду, тень и пищу, так что старик приблизился к воротам самым последним. Прочие уже бестолково топтались там, потрясая худыми черными руками и выкрикивая что-то на непонятном Несторию местном наречии. Несколько стражников, смуглых, как все местные уроженцы, но в римских шлемах с высоким гребнем, едва заметные за зубцами, сонно поглядывали на толпу возбужденных оборванцев. Те же сердились и плакали. Завидев Нестория, какая-то губастая женщина в пестром платке, с двухрядной ниткой стеклянных бус, почти потерявшихся в складке на шее, вдруг набросилась на него, прибила и вытолкнула вперед. Несторий остановился перед воротами, задрав голову, а женщина принялась выкрикивать что-то из-за его спины.
Несторий закричал – сперва на латыни, затем по-гречески, – что ему нужно видеть офицера. Офицер тут же нашелся. Он даже чуть наклонился вперед, желая рассмотреть человека, заговорившего с ним языком римлян. Несторий назвал свое имя – оно ничего не сказало младшему центуриону, командовавшему сотней ленивых плоскостопых сирийцев здесь, в пыльном, раскаленном, как ад, Панополисе – крошечной точке, которую не видать из Вечного Города. Но Несторий настаивал, и центурион, вполне поверив рассказу о грабителях с верховьев Нила, велел впустить галдящих пленников в город, дабы те могли обрести желаемое. Нестория же, по его просьбе, отвели к губернатору.
Толку из их разговора вышло немного. Губернатор Панополиса в церковные споры вникал туго, распоряжений насчет Нестория никаких не имел и потому решительно не понимал, как ему надлежит поступать с этим тихим светлоглазым стариком. В конце концов он Нестория выпроводил, присоветовав тому обратиться к здешней монашеской общине, возглавляемой ревностным поборником веры по имени Шнуди. Все это звучало крайне неопределенно.
Несторий вышел от губернатора совершенно растерявшимся. Товарищи его по несчастью, изгнанные нашествием с насиженного места, уже разбрелись по городу, кто куда, так что на площади перед губернаторской резиденцией никого не оказалось. Несторий постоял немного, щурясь на солнце. Резиденция – полукруглое здание, выстроенное, как и весь прочий город, из глиняных кирпичей, изрядно уже облезло после последней побелки и кое-где обнаруживало торчащий из кирпичей сухой тростник.
– Шнуди, – пробормотал Несторий, чувствуя, как все расплывается перед глазами, – что за Шнуди такой? Где мне искать его? Чудны дела Твои, Господи!
И в который раз пожалел о том, что судьба разлучила его с верным Мафой.
Нужно было передохнуть да как следует поразмыслить надо всем услышанным. Несторий сел прямо в горячую пыль, кое-как съежившись в малой тени, которую отбрасывала стена губернаторской резиденции, натянул на голову край одежды и тайно, без слез, заплакал. Плакал со стыдом, ибо жалел сейчас самого себя, заранее зная, что делать этого не следует.
Разыскивать таинственного Шнуди не потребовалось. Явился сам – пал на город саранчой вместе с толпой своих монахов и девственниц. Все сплошь в язвах и расчесах, в струпьях и коросте, в одежде такой рваной и бесформенной, что иной мог сойти не за одного человека, а сразу за двоих. Среди толпы оказался и Шнуди – малорослый, с подбитой ногой, резко подскакивающий при каждом шаге, как раненая птица. У Шнуди была грязно-серая кожа и копна нечесаных седых волос. Под истлевшей одеждой Несторий разглядел осклизлые вериги.
Если губернатор Панополиса знать не знал о том, кто такой Несторий, почему он был сослан и как надлежит поступать с ним, то Шнуди, напротив, оказался превосходно осведомлен обо всем этом.
Не говоря худого слова, он подскочил к Несторию и огрел его палкой. Несторий вскрикнул и хотел бежать, но повсюду обступили его монахи, страшные как грех, и сколько ни метался испуганный взор, везде встречал лишь ненавистные жуткие хари. Несторий тихо закричал, закрывая голову руками. Теплая кровь текла по его лицу, струясь между пальцами. Шнуди что-то орал, и монахи орали в лад, и продолжалось это так долго, что Несторий в конце концов начал их понимать, хотя прежде не знал на местном наречии ни слова. Это был тот самый клич, с которым истребляли несториан по всей Империи: «Кто верит в двух Христов – того руби напополам!»
– Я не в двух Христов!.. – зачем-то прошептал Несторий. Но тут словно бы с небес грянули копыта и свистнула плеть, и копошащаяся в пыли груда лохмотьев, вериг и немытых волос распалась – точно муравейник палкой разбросали. Сразу стало возможным дышать. Сквозь окровавленные ресницы Несторий видел дрожащее над самым его лицом фиолетовое небо. Шнуди куда-то делся, бросив возле Нестория свою суковатую палку.
– Ну-ка, отец, – молвил кто-то на доброй латыни. Несторий чуть шевельнул головой. Его приподняли, царапнув щеку жестким кожаным доспехом, дали напиться.
– Благослови тебя Бог, сын мой, – выговорил Несторий.
Один солдат сказал:
– Кажется, разбежались.
И ушел куда-то, уводя с собой лошадей. Второй остался. Подал Несторию палку. Несторий оттолкнул ее рукой, и палка упала обратно.
– Не моя, – сказал Несторий.
– Зачем ты дразнил Шнуди, отец? – спросил солдат.
– Я вовсе не дразнил его… Он знал, кто я.
– А кто ты?
– Несторий.
Солдат пожал плечами. Он впервые слышал это имя.
– Лучше тебе спрятаться от них, – посоветовал он старику. – Мы тебе здесь не защита. Шнуди – страшная гадина, но, понимаешь ли, какая неприятность, он – святой.
Несторий выплюнул в пыль сгусток крови.
– Святой? – переспросил он.
– Ну да. Губернатор хотел было повесить его за бесчинства, но из Александрии прислали письмо… Епископ запретил его трогать. Шнуди – святой.
Несторий слабо кивнул и, едва попрощавшись с солдатом, потащился прочь с этой площади, которая вдруг сделалась для него невыносимой.
Чудно в мыслях делается, как задумаешься иной раз, к примеру, над Священным Писанием. Вот читаешь ты, скажем, книгу Неемии. Это про то, как иудеи заново отстраивали разрушенный Иерусалим. А вавилоняне над ними насмехались.
И вот – только представить себе! – какой-то Товия Аммонитянин отпустил на счет иудеев остроту – тупую, как сапог римского легионера. Мол, лисица пройдет и разрушит их каменную стену. И – все! Ничем больше этот Товия не прославился. А вот смотри ты, какие ему почести! Его имя записано в Библии. И ежели какой-нибудь театрик играет спектакль о восстановлении Иерусалима, так непременно кто-нибудь из актеров исполняет там роль Товии Аммонитянина. Еще и думает о нем, грубияне худоумном: как, интересно он одевался, в какой цвет красил свою завитую бороду и в какие сальные косицы заплетал на висках седеющие жесткие волосы?
Обидно.
Так ведь и Шнуди завяз в человеческой памяти – точно мясное волоконце между зубами. Поди выковыряй! И все-то подвигу, что набросился на беззащитного старика, натравив на него свою свору.
– Вот ты, Афиноген, держишься греческой веры, – неспешно говорил Феодул. Телега под ними тряслась, и собеседники поневоле лязгали зубами, словно от холода или от страха. – Скажи мне, истинно ли святым был этот Шнуди, ревнитель православия?
– Сам ведь знаешь, – отвечал Афиноген, сонно поглядывая в вечереющую степь. – Шнуди – он любви не имел, а без любви человек – ничто.
– А Несторий?
– Снова бесполезное спрашиваешь, Феодул. Несторий – еретик. И умер он позорно.
– Говорят, все здешние христиане – несториане, – произнес Феодул задумчиво. Афиноген покосился на него.
– Сам-то ты кто – давно хочу спросить, – латинник или все-таки православный?
Феодул вздохнул:
– Я и сам того, Афиноген, не ведаю…
О смерти Нестория рассказывают всяко. Афиноген, к примеру, еще в детстве от одного попа слыхал, будто выслали упрямого старца из Панополиса в Элефантину, а Несторий-то по дороге возьми да и свались с лошади! И тут же сломал себе шею и выронил изо рта язык, коим учил неправо, а чрево умершего тотчас, к великому ужасу конвоя, наполнилось червями.